Слава богу, прошел дождь: дорогу размыло, и теперь ни машин, ни людей… Вон и мост показался. Ефим протопает по нему, пройдет вдоль села, а там и дом. Обойти бы деревню задами, незаметно, огородами, чтоб никто не попался на пути и не пристал бы с расспросами, запереться бы в бане, лечь на полок лицом к стенке и уснуть… «Чавк… Чавк…» — отдается в голове. Ботинки новые, а насквозь промокли. Хорошо бы сейчас в сапогах-то, да оставил их Ефим в городе, в уборной за унитазом.
Ездил Ефим к дочери: летом на каникулы она не приезжала — куда-то на картошку посылали, зимой тоже не была — в соревнованиях каких-то участвовала. Вот и решил Ефим съездить, попроведать, отвезти грибочков солененьких, маслица, медку, варенья из клубники. Добрался до училищного общежития, а там словно обушком по голове тюкнули: больше года, говорят, как Трофимова не учится, бросила, где теперь — неизвестно. Не то чтоб белый свет перевернулся или жить Ефиму после этого расхотелось, просто шарахнуло как-то, придавило. Куда идти? Где искать ее в большом городе? Тут в одном-то доме людей живет больше, чем у них во всей деревне. Пошел в училище: там тоже ничего не знали, посоветовали обратиться в справочное. Отправился на вокзал — справочное было там. В затею верилось мало. Однако — на удивление — добрая женщина в окошечке через час, как обещала, вручила бумажку с адресом. Оставил Ефим сумку в камере хранения и поехал к дочери. Плутал часа два, наконец разыскал нужный дом, квартиру, позвонил. Вышла оплывшая старуха и, узнав в чем дело, понесла на него:
— Два месяца, как ушла и не выписалась, а тут плати за нее. Было б здоровье, к начальнику ихнему пошла б…
Ефим все-таки выяснил: работает дочь в ресторане «Центральный», официанткой. Доехать туда можно, как он понял, на этом, который с рогами ходит.
В ресторан Ефим сразу не решился войти. Во-первых, могут не пустить, во-вторых, он знал: туда карман широкий нужен да и одежда культурная. А тут — здрасте, приперся Ваня в кирзухах. И дочери неудобно, и самому посмешищем быть неохота. Поотирался в толпе у двери, на которой висела табличка «Мест нет», осмотрелся малость. Один волосатый парень в тесных не по размеру штанах совал этому, который за дверьми стоит, две пятерки. Тот, по всему видать — начальник, не брал. Обтянутый добавил еще рублишко. Начальник взял, ушел куда-то внутрь, вернулся и подал вроде незаметно что-то завернутое в газетку. Ефим сообразил — водка, и подсчитал про себя: ну, пусть пол-литра стоит восемь, ладно девять рублей, и то пару рублей лишку. Живут, однако…
В нерешительности и ожидании прошелся вдоль огромных стеклянных окон. В узкие просветы между шторами видно было плохо: мелькнет погон, часть лица, рука с бокалом, женские волосы… Решил в ресторан не заходить, дождаться закрытия. Потом взволновался: вдруг еще дверь есть? Или не одна дочь выйдет, а то, может, и не работает здесь вовсе — зря простоишь.
Тут Ефим и совершил поступок, от которого потом коробило: пошел в обувной магазин и купил черные ботинки за двенадцать рублей. В общественном туалете переобулся, брюки водой огладил, подчистил пиджачок, зализал ладошкой волосы и чин чинарем двинулся к дочери. Как ни жалко было сапог, деваться некуда — не переться же в ресторан с кирзой в руках.
Несмотря на обновленный вид, начальник у двери, ответив на просьбу Ефима, что «после семи у всех дочери в ресторане работают», не впускал. Тогда Ефим догадался назвать фамилию и имя дочери. И тот, подозрительно выспросив откуда, зачем, разрешил пройти, но при этом заметил для чего-то: «Смотри, чтоб без фокусов».
Стоял несусветный шум. Дочь шла навстречу, будто по воде. Она и не она. Городская вся, чужая… Подошла, губами шевелит, улыбнуться силится… Ефим даже взмок.
— Ты, что ли?.. Людка?..
И потом, когда ехали вместе на вокзал за сумкой и шли на ее квартиру, Ефим отделаться не мог от ощущения: чужая, и все тут.
В прихожей Люда попросила отца подождать. Ефим стоял, привыкая к обстановке, собирался с мыслями. За дверью что-то стукнуло, зазвенела посуда. Видно, дочь наводила порядок. Когда вошел, в комнате все-таки было неприбрано: пол грязный, кровать едва прикрыта одеялом, на тумбочке пудра, еще какие-то штуковины и почему-то электробритва.
— Сменщица заболела, работаю каждый день, без выходных, прибраться некогда, — объясняла Люда.
Ефим сел на стул.
— Ты, наверно, голодный?
— Сытее некуда…
Она принялась собирать на стол: мельтешила, нервничала, отцу в глаза не глядела.
Ефим сидел, смотрел на пустые бутылки под кроватью: целая батарея разных размеров, одна, с краю, недопитая, и рядом с ней несколько стопочек, видно, они-то и зазвенели, когда Ефим в прихожей стоял. У самой стены валялся мужской носок. Этот носок особенно покоробил Ефима.
…Когда Людке было уже пять лет, пришли они с бабкой Настасьей на покос, принесли Ефиму молока, лепешек. Тогда еще колхоз был, косили все вместе, вручную. Закончили ряд, присели перекусить. Откуда-то взялась газета, хлеб, что ли, у кого был завернут. И Люда попросила эту газету почитать. Все засмеялись, а бабка Настасья говорит: «Дайте, дайте». Люда — ну, клоп еще — взяла газету и вслух прочла все заголовки. Подивила деревню, а больше других Ефима. Когда научилась? С тех пор и шла слава о Люде, как о девочке умной и способной. Она эту славу оправдывала: училась хорошо, в медучилище сразу поступила, другие по нескольку раз ездят…
— Вот что, значит, вышло… — заговорил Ефим из своих дум.
— Что вышло?
— То и вышло… — Ефим помолчал. — В гулянку, значит, ударилась. Та-а-ак… Ну и… сладкая она, гулянка-то? Учиться-то, конечно, тяжельше…
— Да я тут в пять раз больше зарабатываю.
— Видел, как вы зарабатываете… Не в деньгах дело! Не в деньгах!
Ефим не мог найти нужных слов, они вертелись на языке и ускользали, и он заговорил обо всем сразу:
— Ростили, ростили!.. Думали!.. А ты… Надеялись, приедешь домой, работать будешь! Там мать убивается: «Как доченька родная, да что с ней?» А ты… сидишь, расфуфырилась, как Фекла-дурочка. Стыд смотреть! — Вдруг неуютно стало в ботинках, хоть вроде и не жмут — шевельнул, пальцами, убрал ноги под стул, но и там неловко. Тоже «культурный!» На зиму глядя обнову справил! Тьфу, да и только! — Эх, Людка, Людка, — вздохнул Ефим, потушив гнев. — И че мы такие? Все себя стесняемся. Изо всех сил пыхтим, лишь бы не подумали, что мы лапти. На что это? Какая ж ты ладная-то была! Косички, платье как платье — любо-дорого смотреть. Что, думаешь, лучше с чужими волосьями-то?
— Какая разница, с какими человек волосами?
— А та, что узнать тебя не могу! Старая какая-то стала. Ты о матери подумай! Что я ей скажу! На всю деревню трезвоним: Люда, Люда! Учится она! Умница! Нагордиться не можем!
— Так ты что, переживаешь: хвастаться нечем будет? — Люда уже не прятала лица.
Ефим на секунду растерялся.
— У меня и без тебя есть чем похвастать! Вот за это переживаю. — Он ткнул пальцем под кровать. — Носки хоть бы убрала. Бутылок-то на трех мужиков напито! Для этого мы тебя ростили, последнюю копейку отрывали?!
— Это ты последнюю копейку отрывал?! — неожиданно зло перебила дочь. — Да я хуже всех в училище одевалась! Пошлешь двадцать рублей в месяц и сидишь там, нагордиться не можешь! Ты попробуй, проживи на них… Одни сапоги семьдесят рублей стоят! А приехала сюда — в обносках! Последняя копейка!.. Чем я хуже людей?!
— Спасибо, доченька, на добром слове. Вот не ожидал… Что ты по городским равняешься? У них один-два, а вас пятеро. Всем надо. Чем могли, тем и помогали. Голодная не была. Продукты слали…
— На них не оденешься!
— Дались тебе эти одежды.
— Есть же у вас деньги. Чего прибедняться? Сама книжку видела.
— Книжку… За тобой еще двое, тоже учиться хотят. Старшие еще на ноги не встали. Левка строиться затеял. Надо помочь? Надо! А ты форсить! Не о форсе время думать, об учебе. Выучись, тогда и…
Люда стояла у окна, смотрела на отца. Жалкий. Далекий и жалкий. Ничегошеньки не знает, ничего не видел, думает, все просто: трудись, расти детей. Как жук, весь век в земле проковырялся…
— Выучись! Вот я и выучилась… Сам-то чего не учился? Был бы сейчас профессором, так и я бы училась. Не здесь, а в Москве где-нибудь!
— Мне не до учения было…
— Другим тоже, наверное, было нелегко.
Все правильно. Стал же Федя Томашов полковником, хоть без отца и матери рос. Иван Брагин — директор завода. А он кто такой, Ефим? В селе, правда, с ним считаются, уважают, грамот много, и благодарности объявляют. Да кто их нынче ценит, грамоты и благодарности… Но если… Если Ефиму больше всего нравилось дома, в родной деревне, знал он там все и всех! Жизнь целую хлебу отдал. Дед и прадед жили на этой же земле!
— Что за времена пошли… Ну неграмотный я, плохой, но отец же?.. Мать дома, сестры, братья… А ты не спросишь, как они там? Думаем же мы о тебе, худо-бедно — вырастили…
Люда молчала. Ефим не злился на нее. Было горько.
— Так ты меня считаешь виноватым? — спросил наконец Ефим.
— В чем?
— В том, что… Ты как думаешь-то… Правильная твоя жизнь?
— Ничего я не думаю… давай спать.
…Люда считалась в деревне красивой, в городе же почувствовала себя неуклюжей. Там она была в центре, тут оказалась на обочине. И оттого ее угнетало какое-то непроходящее чувство скованности и неполноценности. Девочки вечерами на танцах, а она… Другое дело — одеться бы по-городскому, да так, чтобы пройтись по «броду» и все бы оглядывались! Ей ведь есть на что надеть-то. Тогда и душа раскрепостится, и себя покажет. Мальчики нынче простоватых-то не жалуют. Один раз, правда, худенький конопатый парнишка сказал ей, что она красивая, засветился при этом всеми своими конопушками и больше не подходил. А ей хотелось любить! Не такого, конечно, — красивого, сильного, умного, городского, — какого, может, и рядом-то нет, он где-то там, далеко, но он обязательно придет, иначе быть не может, иначе несправедливо! И дождалась: джинсовый костюм, гуцульские усы, длинные черные волосы. Люда увидела его в коридоре — высокого, стройного, с сумкой через плечо. Он руководил эстрадным ансамблем училища.
…Приближался праздник. Люда купила голубое платье, подкоротила, сколь было возможно, — ноги стройные, есть что показать. Примерила перед зеркалом — красота; распустила волосы, подвела ресницы — хоть в кино показывай. Туфли бы на платформе, беленькие. А цены кусаются. Выход нашелся внезапно — на стадионе, во время соревнований, в раздевалке. Там и увидела, там и мысль пришла, там и решилась. Нет, никогда бы Люда этого не сделала! Нет! Но… Надо! У н и х много, о н и еще купят…
А потом был праздник, ее праздник! Слишком долго она ждала, чтобы отдать его кому-то, слишком много перенесла! Конечно, ОН не мог ее не заметить!
После вечера пошли они с Андреем — так звали руководителя ансамбля — к Мишке, у которого собралась целая компания. За столом Люда выдала себя с головой: предложили раков к пиву, а она отказалась: «Моргую». От волнения, что ли, родное слово выскочило. Кто-то засмеялся: «Моргую — это брезгую, да?» Андрей вступился: «Милое слово, очень милое». Потом они сидели у окна, Андрей потянул ее к себе за локоточек и поцеловал… не поцеловал даже, губами коснулся. «Я люблю тебя», — едва не вырвалось у Люды, но она вовремя сдержалась, поняла: еще рано, а душа заходилась в трепетном восторге. Потом… Что же было потом? Много пили… Мишка готовил коктейли, Андрей играл на гитаре… Что еще?.. Как в тумане. Никогда в жизни Люда так много не пила, никогда не была столь счастлива.
Ночью она проснулась: от выпитого разламывалась голова… Чужой дом, чужая постель, рядом… Мишка… Почему-то Мишка?!
С Мишкой они встречались еще полгода. Парнем он оказался в общем-то неплохим: предлагал зарегистрироваться, Люда не захотела. Может, зря… Когда бросила учиться, Мишка пристроил ее в ресторан.
И пошло-поехало…
Отец проснулся рано, посидел безмолвно на кровати, поднялся, стараясь не шуметь, оделся, осторожно толкнул Люду в плечо:
— Поехал я.
— Чего?
— Поехал, говорю.
— Совсем, что ли?
— Ну.
Говорили шепотом, будто в комнате спал еще кто-то.
— Пожил бы.
— Домой надо. Че тут?..
— Передавай привет… Как-нибудь там уж объясни…
— Ты… Это… От старухи-то выпишись.
— От какой стару… А-а. Выпишусь.
— Ну ладно, пошел я. Это… Может, домой приедешь… Пиши… Ну, пошел я.
Люда достает из тумбочки альбом с фотографиями. Вот ей лет шесть, она сидит на траве, платьице ровненько расстилается полукругом, а в ручонке букетик с ромашками… Здесь постарше, стоит у школьной калитки, ножка выдвинута вперед, руки в карманах пальто, а из рукава беспомощно свисают варежки на тесемочках… «Господи», — шепчет Люда, и чувства ее будоражатся новым воспоминанием.
…Мишкин брат сидит на кухне, тычет вилкой в макароны на столе и внимательно, жуткими своими глазами смотрит на нее. «Влюбился, что ли?» — спрашивает Люда. «Нет, — отвечает он. — Просто подумалось, что когда-то ты была маленьким, хорошеньким ребенком и тебя мать купала, а отец, сам еще не мытый после работы, стоял за спиной и смотрел через ее плечо». Отчего эти слова засели в памяти? Как же это так? Она уже плачет, не сдерживаясь, навзрыд, тянется к пачке сигарет…
А вечером ничего. Вечером хорошо. Поддадут с Ленкой, та возьмет гитару и споет:
А потом идешь по улице шатаешься,
И от слез ты на прохожих натыкаешься,
Ах, какое дело вам, что творится в сердце дам,
Все равно себя я дешево продам…
Конечно, какой-нибудь Андрей назовет песенку «жлобской». Но заскребет от нее на сердце, опьянит тоской, захочется встать, развести руками и крикнуть: «А лети все к черту!» Ленок кончит петь, подольет в стаканы и скажет: «Один раз живем, Людка! Один и помирать!» Голос у нее низкий, хриплый, что-то страстное есть во всем ее облике, удалое! И красиво у нее все это получается! Безбоязненно, вольно, широко!
Ефим открыл калитку, прошел вдоль двора и, проворчав: «Плашку не могут положить», — тщательно оскреб о скобу у приступка ботинки, поднялся на крыльцо и, будто о чем-то вспомнив, остановился. Уткнулся взглядом в низ двери: «Ишь че, ногами открывают…» Постоял так, оглядел двор, скользнул взглядом по дороге, вздохнул и вошел в дом.