Глава шестая. Решающая кампания


Варшавским сражением польско-советская война не закончилась. Оно не стало Ватерлоо или Седаном, которые одним махом низвергали империю или вели к немедленному миру. Польша по-прежнему находилась в большой опасности, вдали от союзников и в состоянии войны с огромным соседом. Советская Россия не была побеждена, и эта битва подействовала на большевистское руководство, словно жало, побуждая их к мобилизации их безмерно превосходящих ресурсов для второй попытки. Как записал Ллойд Джордж 22 августа, “Если Россия захочет уничтожить Польшу, она сможет сделать это в любой момент”.[280] Россия могла себе позволить проиграть сражение, Польша же не могла проиграть кампанию. В дальнем плане, использование результатов этой победы было важнее самой победы.

Новая схватка уже разгоралась на юге. В течение пяти дней после своего ухода от Львова Конармия бесцельно двигалась в верховьях Буга, ее цели менялись день ото дня в зависимости от переменчивых планов ее неблизкого руководства. Но 25 августа она начала двигаться более целенаправленно. В конце месяца это привело к боевым действиям, которые в советской истории известны как “рейд на Замостье”, польская же военная история чаще называет их “битвой под Комаровом”.

Хотя общая ситуация до Замостья достаточно ясна, значение отдельных ее компонентов определить трудно. Польские историки часто рассматривают атаку уланских полков под Комаровом 31 августа как окончательное сражение той войны. Не так давно ее назвали даже “величайшим кавалерийским сражением со времен 1813 года и единственным таким в двадцатом столетии”.[281] В своих подробных воспоминаниях Будённый не упоминает это событие вообще. В стандартном сообщении полковника Пшибыльского без всяких подробностей отмечается лишь что “L'Armee de Cheval, demoralisee, n'accepta pas le combat et se retira” (Конармия деморализована, не принимает бой и отступает).[282]

Польские военные приготовления были скорыми и действенными. Генерал Сикорский прибыл на место для принятия командования. В то время как Конармия двигалась двумя колоннами с юго-востока, он постепенно охватывал ее с обеих сторон, на севере отдельными частями восстановленной 3-й армии - 7-й пехотной дивизией на Буге, 2-й Легионерской дивизией у Хрубешува, 6-й (Украинской) дивизией и Кубанской кавалерийской бригадой, а на юге группой генерала Станислава Халлера - 13-й пехотной дивизией и 1-й кавалерийской дивизией переведенной из состава 6-й армии. В самом Замостье оборону держали три местных батальона, спешно усиленных 10-й пехотной дивизией из Красныстава. Сикорский все больше приближался к Будённому. С каждым днем кольцо становилось все меньше и туже. Когда 30 августа Конармия подошла к укреплениям у Замостья, Халлер смог ее заблокировать, вначале вдоль южного фланга, заняв Комаров и Тышовце, затем с тыла, заняв позиции вдоль реки Хучвы. Конармия оказалась запертой в коридоре длиной около 12-15 километров. Ее четыре дивизии расположились как вагоны поезда, прибывшего на конечную станцию; паровоз уперся буферами, хвост застрял на путях, с обеих сторон на платформах враждебная толпа. Единственным выходом было дать задний ход, пока поляки не расцепили вагоны и не уничтожили их по частям (см. карту на рис. 14)



Рис. 14. Рейд на Замостье.

Записки Будённого отражают, насколько опасной стала жизнь в “Замостьевском кольце”. О провел трое суток, с 30 августа по 1 сентября, разъезжая галопом вместе с Ворошиловым вдоль колонн, подбадривая свои дивизии на отражение атак, которые сыпались со всех сторон. 30-го его командный пункт в Старой Антоневке был разгромлен артиллерией Халлера; его сигнальное оборудование, штаб, личные повозки и лошади были уничтожены, к счастью, в его отсутствие. Он перенес свою базу в село Мёнчин, затем в лес за селом. 31 августа 11 дивизия подверглась вылазке из Замостья; 14-я дивизия отбивала многочисленные атаки со стороны Грабовца; 4-я дивизия застряла в бою под Хорышовом. Наиболее опасным было положение 6-й дивизии. Две из ее бригад были отрезаны под Замостьем, остальные оказались в окружении под Комаровом. Они бились целый день. В четыре пополудни они атаковали Кубанскую бригаду в Чесниках[283], затем отступили к высоте 255, откуда были вытеснены артиллерией; в шесть они были ответно атакованы польскими уланскими полками; лишь поздно вечером, с третьей попытки они прорвались через Невиркув, чтобы объединиться с центром кольца. Конармии помог ливший целый день дождь. Видимость была плохая, наступательный запал угас; росла неразбериха. Будённый пишет, как во время боя он наткнулся на группу повозок посреди открытого поля. Некоторые лошади лежали мертвые в упряжи, другие застряли в грязи. Ездоки забились под подводы, прячась от двойного ливня, дождя и пуль. Это были актрисы полевого театра Конармии. “А, наши культурные силы! - воскликнул Будённый, - Нравится ли вам этот концерт?”[284]

Кавалерийское сражение, случившееся 31 августа, заслуживает большего внимания, чем ему уделил Будённый. Это был бой, которого польское командование ожидало в течение двух месяцев. Хотя он и не был решающим, он стал важным этапом в разгроме грозной Конармии. Это был единственный случай в этой войне, когда главные кавалерийские силы крупными соединениями столкнулись друг с другом в бою. Пожалуй, это было последнее чисто кавалерийское сражение в европейской истории. Польская кавалерийская дивизия полковника Юлиуша Руммеля со своими двумя бригадами не могла сравняться численно с четырьмя дивизиями Будённого. Но она и не должна была бросать вызов всей Конармии; ей было поручено держать один отрезок на южном фланге кольца. Дивизия дважды вступала в бой, утром, а затем вечером, с частями 6-й и 11-й советских дивизий. Ее 7-я бригада ударила в 7.45 утра со своих ночных позиций в Комарове. Бой начался с атаки 2 гусарского полка, числом не более 200 человек, с последовавшим за ним более многочисленным 8-го уланским полком. Прибытие 9-го (Галицийского) уланского полка позволило удерживать линию атаки до поры, когда 6-я бригада у Невиркува очистила поле боя. 6-я дивизия противника смогла оторваться, отступая через болотистую местность. Польские потери были велики, особенно среди офицеров. 9-й уланский полк потерял всех эскадронных командиров; в 6-й бригаде было много раненых, среди прочих лейтенант Коморовский; каждый польский полк понес потери. Вечерний бой случился из-за неожиданного возвращения 6-й советской дивизией из Чесников. Руммель не понимал, что происходит, пока красные не вышли из леса, изготовившись к атаке. Момент был напряженный. Красные кавалеристы кричали и свистели, размахивая саблями в типично казацком стиле. Поляки все еще перевязывали свои раны. 9-й уланский полк, наиболее сильно пострадавший во время боя, рванулся вперед, дабы выиграть место для атаки. Они столкнулись с наступающими рядами противника, началась заваруха, в которой в ход пошло все - револьверы, кинжалы, даже просто голые руки, чтобы выбить противника из седла. Крики “ура” справа возвестили подход 8-го уланского полка полковника Кречуновича и следующего за ним 1-го (Креховецкого) полка с самим Руммелем во главе. Каким-то образом 9-й уланский полк нашел в себе силы, чтобы выскользнуть из гущи и атаковать снова. 6-я дивизия красных вновь отступила, оставляя за собой поле, усеянное телами бойцов и мертвыми лошадьми. Закончилась представление, подобного которому Европа с тех пор уже не увидит.[285]


Фото 32. Польские уланы

Сикорский не должен был позволить Конармии ускользнуть. Хотя он не располагал ударной силой, сравнимой с кавалерией Будённого, у него было большое преимущество в артиллерии и пехоте. Но он был слишком медлителен и осторожен. Ночью 31 августа он не смог помешать перегруппировке Конармии, не сумел усилить части, обеспечивающие заслон на Хучве, единственном пути отхода Конармии, и не взорвал мосты. Он решил, что перед окончательным разгромом необходимо предпринять ряд предварительных разящих атак, поскольку Конармия все еще превосходила в грубой силе его лучше вооруженные, но менее многочисленные войска. Утром 1 сентября Конармия уже двигалась на восток. У Лотова 2-я бригада Тюленева из 4-й дивизии, проехав по дамбе, окаймляющей болотистую низменность у деревни, прорвалась сквозь польские позиции и понеслась вперед, чтобы захватить мосты через Хучву. Этот маневр с одобрением наблюдал Будённый и, с удивлением Станислав Халлер, с противоположного края долины. Остальная часть Конармии подошла следом. 2 сентября она вошла во Владимир, встретившись с советской 12-й армией. Конармия выстояла и могла сражаться дальше. Бык ускользнул от Сикорского - польский матадор не сумел его завалить. Израненная пиками Халлера, с окровавленными бандерильями в крупе, армия Будённого все же смогла найти проход, ведущий с арены и, хрипя, вырвалась на свободу.

Хотя, благодаря невероятной энергии Будённого, главные силы Конармии уцелели, многие бойцы вынуждены были защищаться сами. Одним из них был Бабель. Ночью 30 августа он спал под открытым небом. В прямой видимости были стены Замостья, окружавшие великолепный ренессансный дворец графов Замойских и обширный еврейский квартал со многими синагогами. Он разговаривал о евреях с местным крестьянином. “Сколько их живет на свете?”, - спросил тот. “Где-то десять миллионов”. “После этой войны их несколько сот тысяч останется”. Бабель, сам еврей, не стал спорить. Тридцать первого он целый день был в бою, вместе со своей дивизией. Потом он был предоставлен сам себе.


“Мы приехали в Ситанец утром. Я был с Волковым, квартирьером штаба. Он нашел для нас свободную хату у края деревни.

- Вина, - сказал я хозяйке, - вина, мяса и хлеба!

- Ниц нема, - ответила она равнодушно. - И того времени не упомню, когда было...

Я вынул спички из кармана и поджег кучу соломы на полу. Освобожденное пламя заблестело и кинулось ко мне. Старуха легла на огонь грудью и затушила его.

- Что ты делаешь, пан? - сказала старуха и отступила в ужасе.

Волков обернулся, устремил на хозяйку пустые глаза и снова принялся за письмо.

- Я спалю тебя, старая, - пробормотал я, засыпая, - тебя спалю и твою краденую телку.

- Чекай! - закричала хозяйка высоким голосом. Она побежала в сени и вернулась с кувшином молока и хлебом.

Мы не успели съесть и половины, как во дворе застучали выстрелы. Волков ушел во двор для того, чтобы узнать, в чем дело.

- Я заседлал твоего коня, - сказал он мне в окошко, - моего прострочили, лучше не надо. Поляки ставят пулеметы в ста шагах.

И вот на двоих у нас осталась одна лошадь. Я сел в седло, Волков пристроился сзади.

- Мы проиграли кампанию, - бормочет Волков и всхрапывает.

- Да, - говорю я”.[286]


Конармия вернулась выдохшейся физически и морально.[287] В 11-й дивизии осталось 1180 человек и 462 лошади от ее первоначальной численности в 3500; в 6-й дивизии осталось четверо из двадцати командиров эскадронов; состояние 4-й и 14-й дивизий было не лучше. Хотя во Владимире они получили в пополнение 400 партийных работников из Москвы и тысячу лошадей, у них по-прежнему не хватало соответствующего обмундирования. Не надеясь на регулярные каналы снабжения, они направили личную просьбу своему “уважаемому другу и товарищу” Григорию Орджоникидзе на Кавказ выслать двадцать тысяч бурок.[288] Командующий 12-й армией Н.Н. Кузьмин прибыл, чтобы обсудить замену войск, выяснил, однако, что в двух его ближайших дивизиях нет винтовок. 13-го сентября Конармия покинула Владимир, взяв с собой столько запасов, сколько смогла. Ее отход сопровождали налеты польской авиации и все более самоуверенной польской кавалерии. Она шла на Житомир, находившийся в 400 километрах, назначенный ей как место для отдыха. Ей приходилось биться днем, а ночью двигаться. В 3 часа утра 18 сентября польская кавалерия ворвалась в Ровно, окружив бригаду Тюленева. Двумя днями позже Будённый разговаривал с Тухачевским по прямому проводу и получил приказ на полный отход Конармии. Только после этого ее сменила 12-я армия. 26 сентября, находясь в Новограде, он получил приказ о переводе на фронт против Врангеля. Но и на этом его неприятности не закончились. Во время марша на Днепр его любимые бойцы учинили серию погромов. Буденный арестовал двух комбригов 6-й дивизии, чьи бойцы принимали в этом участие. Проведена чистка, применены строгие наказания. Конармии не удалось удержать темпа в сорок километров в день, хотя при марше в противоположную сторону она сохраняла его неделями. Галицийская кампания до предела подорвала дисциплину и боевой дух лучшего формирования Красной Армии. Когда боевые товарищи Бабеля окончательно повернулись спиной к Польше, в них проснулись первобытные анархические инстинкты казачьих ватаг, из которых их когда-то набирали.


* * *

На севере действия развивались медленнее. После суматохи у польской границы основные силы противников потеряли контакт. Обе стороны нуждались в передышке для перегруппировки, хотя и планировали продолжить боевые действия. В приказах Тухачевского по-прежнему стояло взятие Варшавы; целью Пилсудского было разгромить противника, которого он уже отбросил. Преимущества были у обеих сторон. У Тухачевского была крепкая база вдоль Немана, где его армии окопались в конце августа. У него был солидное превосходство в виде вспомогательных служб и снабжения, поскольку он отступил к складам и резервам, первоначально готовившимся для наступления на Варшаву. 1 сентября численность его войска составляла 113 491 человек, только на три тысячи меньше чем 1 августа, и она с каждым днем увеличивалась.[290] Потери были компенсированы благодаря пополнениям и переброске 12-й армии и Конармии. Мозырская группа была ликвидирована; 4-я армия Чуваева, залечивающая раны к востоку от Брест-Литовска, сократилась на треть, 14-я армия Соллогуба в Ружанах потеряла 5000. Но 3-я армия Лазаревича в Гродно и 15-я Корка в Волковыске к этому времени увеличились. В свою очередь, Пилсудский обладал инициативой, высоким боевым духом солдат, инерцией наступающих войск и преимуществом нападения на неподвижную цель.


Рис. 15. Битва на Немане

Для тех, кто изучает битвы с точки эстетики расположения, битва на Немане представляет собой изящнейшую конфигурацию во всей войне. Пилсудский составил план классической простоты. Красная Армия на центральном отрезке должна была быть атакована и связана в районе Гродно и Волковыска; фланги должны быть охвачены кавалерией, что даст возможность ударным силам зайти с тыла; благодаря этому центр будет стиснут, подобно сандвичу и спокойно пережеван. Пилсудский использовал в своем плане пару факторов, дающих повод вспомнить план наступления Тухачевского в июле - близость литовской границы на севере и угрозу вмешательства со стороны соседнего фронта на юге. Вторая армия расположилась в Белостоке и была доверена генералу Рыдзу-Смиглы; ее ударная группировка была скрыта в лесах Сувалкского поозерья, которое вначале надо было очистить от литовских войск, просочившихся сюда летом. Четвертая армия генерала Скерского целиком была перемещена из Ломжи к Брест-Литовску. Первое столкновение случилось 20 сентября.

Ход сражения на Немане был не так безупречен, как его план. Хотя Пилсудский и не ошибся насчет намерений противника, как это случилось под Варшавой, он переоценил возможности собственных войск. Атака по центру с самого начала столкнулась с бешеным сопротивлением. 21-я (Подгалянская) дивизия атаковала Гродно, совместно с Добровольческой и 3-ей Легионерской дивизиями на флангах, но не добилась заметного успеха за почти целую неделю. Четыре дивизии Четвертой армии встретили равного им по силе противника. В течение трех дней, с 23 по 25 сентября исход битвы был неясен; он был решен только после успеха ударной группы. При поддержке Сувалкской группы генерала Осинского 1-я Легионерская и 1-я Литовско-Белорусская дивизии двинулись со стороны Сейн и подошли к Неману через литовскую территорию. 23 сентября они взяли Друскеники (Друскининкай) и перерезали железнодорожную ветку Гродно-Вильно, основную артерию снабжения 3-й армии. Кавалерия дошла до Радуня. В течение следующих двух этапов они дошли до Лиды, перекрыв вторую линию отступления. 26 сентября, на противоположном фланге кавалерия генерала Крайовского заняла Пинск, перерезав путь снабжения 4-й армии. Тухачевский отдал приказ к отступлению. К счастью для него, стенки польского сандвича оказалось слишком тонкими, чтобы его удержать. 3-я армия, вытесненная со своих позиций у Гродно и подталкиваемая на южном фланге 15-й армией, также начавшей отступление, столкнулась 27 сентября с польской ударной группой. Преодолев позиции Литовско-Белорусской дивизии под Лидой благодаря своему численному превосходству, она на следующее утро встретилась с 1-й Легионерской дивизией; с третьей попытки ей удалось прорваться, но на манер вареного яйца, проходящего сквозь яйцерезку – раздробленной и неспособной к дальнейшим согласованным действиям. 15-й, 16-й и 4-й армиям повезло больше. Они отступили на Ошмяны, Молодечно и Койданово - потрепанные, но уцелевшие. Победа поляков была очевидной, но не окончательной. Надежда на окружение неприятеля вновь не сбылась.

Успех обеих операций, в Замостьевском кольце и в битве на Немане, облегчил задачу польского наступления на всех участках фронта. Сикорский двигался вперед, используя бронеавтомобили и моторизованную пехоту, заняв Ковель 13 сентября. За ним последовали Станислав Халлер, заняв Луцк 16 сентября, генерал Желиговский, вернувший себе поля боя у Сокаля и Бродов, генерал Енджеевский, взяв Ровно 18 сентября, генерал Латиник, вошедший в Заславль 23 сентября и украинцы Павленко, которые, форсировав Днестр, начали действия вдоль берегов Збруча. К концу сентября Галиция была очищена от войск красных; 12-я и 14-я армии спешно отступали; Конармия была переброшена на другой фронт. Переход генерала Крайовского через Полесье к Пинску соединил Галицийскую операцию с зоной, захваченной в ходе Неманской операции. В первые недели октября преследование превратилось в охоту. 10 октября 3-я Легионерская дивизия заняла Свенцяны, прежде ставшие трофеем Гая, всего лишь в восьмидесяти километрах от Двины. 12 октября пало Молодечно, а 18-го - Минск. На юге кавалерия полковника Руммеля совершила рейд на Коростень, всего лишь в ста двадцати километрах от Киева. Пошел первый снег.

Пилсудский понял, что военная операция достигла естественного предела. Польская армия практически вернулась на позиции, которые она занимала прошлой зимой. Она заняла все районы компактного проживания польского населения, за одним исключением; она овладела сетью железных дорог, связывающих части Окраин; она отбросила Красную Армию далеко от ее целей в центральной Польше; был вбит клин между Красной Армией и литовцами; рухнула идея Троцкого, высказанная в сентябре, о создании новой западной группировки из войск, переброшенных из Сибири и с Кавказа, как и надежды Сергея Каменева на возобновление наступления.[291] Преследование не могло продолжаться бесконечно. Была уже поздняя осень. Причины военного характера подкрепили дипломатические аргументы, которые уже сделали возможными переговоры о мире. Единственная причина, сдерживавшая Пилсудского, касалась Вильно. Все знали, что он не успокоится, пока его родной город вновь не станет польским. Серьезных проблем военного характера не было. В начале октября новая Третья армия - уже третья “Третья” за прошедшие два месяца - усилила Северный фронт. Командовал ею генерал Сикорский. Она заняла северо-восточный участок фронта, ближайшая точка которого в Беняконях находилась всего в сорока километрах от Вильно. Ее закаленные в битвах ветераны могли бы преодолеть это расстояние, как только им был отдан приказ. Препятствие было не военного, а дипломатического характера. Вильно было занято литовцами, и признавалось литовским, Советами официально, и временно Антантой, передавшей вопрос для окончательного решения в Лигу Наций. Занятие Вильно польской армией означало для Пилсудского риск срыва переговоров о перемирии с Советами и нарушение ясных рекомендаций Антанты; но оставить его руках литовцев или отдать на милость Советов было для него немыслимо. Он мог бы указать на определенные ненормальности, связанные с литовской оккупацией. В городе практически не было этнических литовцев. Желания местного населения не спрашивали ни Литва, ни Советы, ни Антанта. Если бы был проведен плебисцит, соревнование шло бы между поляками, которые, вероятно, желали бы включения в состав Польши, и евреями, которые бы предпочли федеративный статус в составе Польской республики, выход предпочтительный для самого Пилсудского. Решение Пилсудского было неподражаемым. Он инсценировал фиктивный мятеж. Разместив 1-ю Литовско-Белорусскую дивизию в Беняконях, он поручил командовать ею генералу Люциану Желиговскому, виленскому уроженцу. 8 октября дивизия “взбунтовалась”; Желиговский официально отказался подчиняться командованию Третьей армии Сикорского, и повел своих людей вперед. В дополнение к своей дивизии он прихватил батальон из 201-го пехотного полка, два кавалерийских эскадрона и батальон разведчиков. После перестрелки в Яшунах они вошли в Вильно под ликование населения. Было провозглашено новое государство “Центральная Литва”. Был создан Временный Правительственный Комитет для проведения плебисцита. Таким было хитроумное решение теоремы о согласовании самоопределения с военным захватом. Спустя годы Пилсудский с удовольствием пересказывал эту историю.

Фото 33. Генерал Юзеф Желиговский, "бунтовщик"

Тухачевский тем временем отчаянно пытался собрать деморализованную армию. Его теория революционной войны лопнула; его машина для непрерывного наступления, дав задний ход, потеряла управление; он утратил веру во всех, кроме самых несгибаемых коммунистов. 12 октября он издал следующий приказ:


“... Красноармейцы, коммунисты, командиры и комиссары! Советская Россия требует от нас величайшего напряжения сил для достижения победы. Ни шагу назад! Победа или смерть!

Приказ зачитать во всех полках, батальонах, ротах, эскадронах, батареях, штабах и отделах”.[292]


Прежде чем приказ был зачитан, было подписано перемирие. Тухачевский столь же дезориентирован в политической ситуации, сколь и в состоянии собственного войска.

Пилсудский с неохотой отказался от войны в пользу дипломатии, тем более что просьба о мире исходила со стороны большевиков. Но он отодвинул в сторону личные чувства. 12 октября он разрешил польской делегации подписать договор о перемирии. В полночь 18 октября боевые действия между Польшей и Советской Россией прекратились. Впервые за двадцать месяцев наступило затишье. За исключение одного или двух эпизодов на ближайших последующих неделях, оно продолжалось в течение девятнадцати лет.

Приказ Пилсудского от 18 октября 1920 года был весьма эмоциональным и личностно окрашенным:


“Солдаты! Два долгих года, первых в существовании свободной Польши, вы провели в тяжком труде и кровавой борьбе. Вы заканчиваете войну великолепными победами…

Солдаты! Не напрасен был ваш труд! ... С первой минуты жизни свободной Польши протянулось к ней множество жадных рук, направлено было много усилий, чтобы сохранить ее в состоянии бессилия, чтобы, даже существуя, она оставалась игрушкой в чужих руках, пассивным полем для интриг всего мира… На мои плечи, как вождя государства, в ваши руки, как защитников Отчизны, легла тяжелая задача обеспечения существования Польши, завоевания для нее уважения и значения в мире, и получения ею полностью независимого распоряжения собственной судьбой…

Солдаты! Вы сделали Польшу сильной, уверенной в себе и свободной! Вы можете быть горды и довольны исполнением своего долга. Страна, которая за два года смогла создать таких солдат, как вы, может спокойно смотреть в будущее”[293]


Это было его прощание с оружием.

* * *

Окончание боев принесло долгожданное облегчение гражданскому населению, но также привело к ряду расследований и попыток распределения вины. Польскую армию обвиняли в грубых репрессиях, Красную Армию в беспредельной анархии и убийствах на классовой почве; обе армии обвинялись в антисемитизме, хотя на землях с многочисленным еврейским населением трудно определить, где заканчивается обычное насилие и начинается антисемитизм. Варшавские и московские газеты соревновались друг с другом в рассказах о зверствах неприятеля. С каждого амвона в Польше еженедельно повторялись описания “большевистских ужасов”, о советском людоедстве, о национализации женщин и об убийствах священников. “Правда” запустила ежедневную колонку под название “Жертвы панов”. Независимо от пропаганды, имеются хорошо документированные случаи зверств. В апреле 1919 года в Гольшанах неподалеку от Вильно, среди казненных коммунистов была девушка, чье мертвое, с отрубленными конечностями, тело таскали по улицам, привязанное к хвосту лошади.[294] В Лемане, около Кольно, польских пленников отпускали со связанными за спиной руками и использовали для сабельных упражнений, как живых манекенов.[295] Страдания мирного населения - довольно неудобоваримая тема, поэтому политики и военные неохотно выносят их на свет. Ничего удивительного в том, что Будённый не признавал “Конармию” Бабеля, обвиняя ее автора в “копании в мусоре на армейском хоздворе”. К сожалению, у большинство армий есть свои “хоздворы”, где неизменно накапливается мусор.

Бабель описывает вхождение Красной Армии в местечки Окраин в собственном язвительном стиле:


“Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого. Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голосом спел про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча, потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша ворвались в Берестечко. Жители заложили ставни железными палками, и тишина, полновластная тишина взошла на местечковый свой трон...

Я умылся с дороги и вышел на улицу. Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись... Из окна мне видно поместье графов Рациборских - луга и плантации из хмеля, скрытые муаровыми лентами сумерек...

Внизу на площадке собрался митинг. Пришли крестьяне, евреи и кожевники из предместья. Над ними разгорелся восторженный голос Виноградова и звон его шпор. Он говорил о Втором конгрессе Коминтерна… и страстно убеждал озадаченных мещан и обворованных евреев:

- Вы - власть. Все, что здесь, - ваше. Нет панов. Приступаю к выборам Ревкома…”[296]


Польская армия неизменно стремилась уничтожить все, что создавалось Советами. Польские командиры имели строгую инструкцию “находить и арестовывать всех жителей, которые во время [большевистского] нашествия действовали против интересов польской армии и государства”. Такие лица отправлялись в ближайший военно-полевой суд, или, в случае недостаточных доказательств для судебного преследования, подвергались интернированию. Результат таких простых инструкций нетрудно себе представить. Жандармерия прочесывала городки и села, сея страх. “Случайные аресты, обязательные избиения и проявления садизма во время следствия” - все это служило делу, которое они имели целью искоренить. Многие украинские и белорусские крестьяне, помогавшие в Красной Армии, теперь за это расплачивались.[297]

Многочисленное еврейское население Окраин страдало вдвойне. Евреи представляли собой как основную часть торгового класса, так и сплоченную радикальную интеллигенцию. Красная Армия преследовала первых и искала расположения у вторых. Большевистская пропаганда умело использовала ситуацию. Почти не было номеров “Красной Звезды” или “Знамени Коммунизма” без сообщений об “изнасилованных еврейках” или о “священных книгах, сожженных белополяками”.[298] У польских военных были противоположные предпочтения. Они старались терпеть еврейских торговцев, имевших традиционные связи с польской шляхтой и средним классом, но преследовали еврейскую интеллигенцию. Еврейские общины, сконцентрированные в городках, "штетлн", первым страдало от грабежей и насилия с обеих сторон, по подозрению в укрывательстве, торговле с врагом или в шпионаже.

Схема эта была отнюдь не регулярной. В Венгруве, во время советской оккупации в июле 1920-го, было спокойно. Польский мэр остался на своем посту. В городской ревком вошли два еврея. От пятидесяти до шестидесяти молодых евреев вступили в Красную Армию. С возвращением поляков в августе начались неприятности. Магазины, в основном еврейские, были насильственно реквизированы в течение пяти дней. Начались беспорядки, во время которых польское население понесло ущерб, оцененный в пятьдесят тысяч марок. В базарный день польские офицеры запретили евреям открывать лавки и заставили подозреваемых в “сотрудничестве с врагом” чистить общественные уборные.[299] В Лукуве, местечке, находящемся между Люблином и Брест-Литовском, ревком состоял из трех поляков и двух евреев, хотя еврейская община составляла семьдесят процентов населения. Возвращение поляков сопровождалось грабежами, досталось и местному раввину, когда он обратился с протестом к польскому офицеру.[300] В Гродно красноармейцы “расстреляли нескольких богатых евреев”, в Лиде же перед уходом из города они убили своих польских пленных и изувечили их тела.[301]

Самые жесткие политические репрессии имели место в Вильно. Польская оккупация в апреле 1919 привела к смерти шестидесяти пяти человек, в основном евреев. При советской оккупации в июле 1920 погибло 2000 человек, в основном поляков, за что в ответе главным образом местное отделение Чека, в составе которого был еврей, поляк и два литовца. В результате переворота генерала Желиговского погибших не было вовсе.[302]

Осенью 1920 года польская правительственная комиссия под председательством вице-премьера Дашинского ознакомилась со свидетельствами, представленными клубом еврейских депутатов сейма. Большинство случаев вопиющей несправедливости было быстро разрешено. Интернированные были освобождены, политические обвинения были отозваны, лагеря ликвидированы. К концу 1920 года еврейский вопрос в Польше, ранее ведший к угрозе национального раскола, снизил свой градус до уровня обычной парламентской риторики. Лидеры еврейских общин, видя, как Советы подавляют традиционные еврейские организации, приняли польскую администрацию, как меньшее из зол. В декабре 1920-го еврейский съезд в Восточной Галиции проголосовал за включение в состав Польши.[303] В 1921 году в Вильно еврейская община не приняла участия в голосовании, обеспечив этим большинство полякам и возможность скорого объединения “Центральной Литвы” с Польской Республикой.[304]

Польско-советская война не принесла никаких положительных решений социальных проблем на Окраинах. Хотя Советы и стремились уничтожить старый порядок, в 1920 году не было ясно, чем же они намереваются его заменить. Крестьяне приветствовали ликвидацию больших поместий, но они не проявляли восторга от планов коллективного хозяйствования. Поляков же, несмотря на то, что на некоторых территориях они поддерживали крупных землевладельцев, большинство населения, относившееся к классовой борьбе, как к бессмысленной болтовне, воспринимало как защитников закона и порядка. Их возвращение приветствовали церковные иерархи - православные, униаты и католики, национальные меньшинства - евреи, татары и немцы; терпимо к ним отнеслись различные организации национального толка, за исключением литовцев. Советы всеми отождествлялись с анархией, а их призывы находили отклик главным образом у мелких торговцев и малоземельных крестьян, которые смогли что-то заработать в условиях полного развала; их перспективные планы не были осуществлены и были невразумительны; их уход никто не оплакивал.


* * *

Поражение Красной Армии и ее отступление вглубь России, несомненно, отвечали интересам держав Антанты. Капиталистическая система Восточной Европы была спасена от позора; Версальские решения сохранили силу; наказание Германии могло протекать без помех; внимание европейских держав снова могло быть обращено к их колониальным владениям. Все это в большой мере было заслугой Пилсудского и польской армии.

Однако ни в собственных глазах, ни в глазах союзных правительств Пилсудский не выглядел слугой Антанты. Он защитил Польшу ради самой Польши, и польской кровью. Его не сильно заботила Франция, еще меньше Великобритания и вовсе не волновали “интересы Союзников”. Союзные правительства это понимали, и это усиливало их раздражение.

Отношение британского правительства к Польше после Варшавской битвы стало даже более строгим, чем до нее. Ллойд Джордж возвратил контроль над политикой в отношении Польши в руки лорда Керзона, и тот был в негодовании. Керзон перенес двойное унижение: сначала его ведомство было отстранено от дела, а затем он вынужден был наблюдать совершенно незаслуженный триумф премьер-министра. И теперь его просили, чтобы он навел порядок. Англо-польские отношения, находившиеся в довольно удручающем состоянии, упали еще ниже после отъезда Д’Абернона в Берлин и перевода Румбольда в Стамбул. Британские чиновники продолжали укорять представителей Польши за промахи Пилсудского. Когда польский посол в Лондоне Ян Цехановский обратился в Форин-офис за разъяснениями об отсутствии понимания польских проблем со стороны Британии, он выслушал от руководителя Северного отдела Дж.Д. Грегори следующую тираду:


“Вы вините Великобританию в устойчивом антипольском настроении. Однако, все как раз наоборот. Ведь мы гораздо дальновиднее вас и осознаем опасность, которую вы, похоже, не замечаете, что возможность очередного раздела Польши вовсе не исключена. Россия и Германия остаются враждебно настроенными и в дальней перспективе История может повториться, а мы будем не только бессильны помочь, но и не будем склонны это делать, если несчастье свалится на Польшу в результате вашего отказа прислушиваться к нашим советам”.[305]


Слова Грегори были удивительно пророческими и, в перспективе, весьма точны; но в ближнем плане они были оскорбительно покровительственными. В конце года Керзон пошел еще дальше. 6 декабря он получил меморандум с предсказанием неотвратимого краха Польши вследствие экономического хаоса. Его эксперты рекомендовали попросить Кабинет об увеличении кредита Польше для предотвращения катастрофы. Он отказал:


“Поляки полностью утратили симпатию со стороны Кабинета из-за своего легкомыслия, некомпетентности и глупости… Пациент должен доверять своему врачу, быть лояльным, помогать ему и слушаться. Польша не обладает ни одним из этих качеств, а попытки ее реанимации дадут нам европейский аналог событий, с какими мы теперь имеем дело в Персии”.[306]


По мнению Керзона и британского правительства, Польша могла себе гибнуть. Настроение Керзона было следствием его несбывшихся надежд на возможность управлять Пилсудским. Как он записал на полях документа, касающегося октябрьского кризиса в Вильно: “Мы бьемся впустую и стараемся скрыть свое бессилие”.[307]

Французское правительство было огорчено меньше, но далеко и от радости. Мильеран, как и Ллойд Джордж, с радостью рад передал польские дела своим подчиненным, почивая на незаслуженных лаврах. Среди этих подчиненных, однако, разгорался серьезный конфликт.[308] После своего возвращения в Париж Межсоюзническая Миссия в Польше добилась отзыва из Варшавы генерала Анри, главы французской военной миссии, которого все считали слишком зависимым от Пилсудского. Французское военное министерство посчитало его отзыв местью со стороны МИДа, который в феврале почувствовал себя оскорбленным отзывом своего посланника в Варшаве, Эжена Пралона, вследствие несогласия с генералом Анри. Анри был заменен генералом Нисселем, чья открытая поддержка Врангеля выглядела крайне бестактной. Ниссель свел на нет старания французского посла Эктора Панафье к восстановлению нормальных отношений. До конца своего существования, врангелевское движение создавало существенные трения между Варшавой и Парижем. Официально признав Врангеля, французское правительство ожидало от своего польского клиента сотрудничества. Но Пилсудского Врангель заботил также мало, как и Деникин; он игнорировал просьбы князя Сапеги расширить сотрудничество с Врангелем или, по крайней мере, синхронизировать собственные военные операции с наступлениями Врангеля.[309] Прекращение военных действий на польском фронте напрямую облегчило советской 13-й армии штурм Перекопа 7 ноября 1920 года и последующий разгром Врангеля. Впрочем, одновременно это устранило и причину трений с французами. К концу года отношения существенно поправились. 3 февраля 1921 года Пилсудский посетил Париж, был тепло принят президентом Мильераном и участвовал в подготовке французско-польского договора. Наверняка от внимания маршала не ускользнул тот факт, что сопутствующее договору соглашение о военном сотрудничестве было заключено в момент, когда в помощи уже не было срочной нужды, а французская политика поддержки антибольшевистских операций была полностью забыта.

Различие между британской и французской политикой в Восточной Европе никогда не была большим, чем осенью 1920 года. С августа по ноябрь французское одностороннее признание Врангеля правителем России де-факто рассматривалось в Лондоне как подрыв доверия и грубое нарушение соглашения от 16 января. Этот шаг являлся явным возвратом к прежней интервенционистской политике и полностью шел вразрез с предложенной Ллойд Джорджем политикой торговли с Россией. Первая попытка преодолеть раскол в отношениях была предпринята в октябре. Британия и Франция обе были недовольны Пилсудским, первая из-за его притязаний на Вильно, вторая из-за разногласий относительно Врангеля. 5 октября Керзон предложил “совместные действия против крайне милитаристской партии в Польше”; 10 октября, когда путч Желиговского в Вильно стал уже свершившимся фактом, Керзон предложил ухудшение дипломатических отношений с Польшей.[310] Его намерения не увенчались успехом из-за “фиктивности” мятежа. Когда посол Панафье заявил протест от имени Союзных держав, Пилсудский сказал ему, что “он скорее предпочтет отказаться от всех своих постов… и поселиться в Вильно в качестве частного лица, чем предать своих солдат и соотечественников”.[311] Польское же правительство официально дистанцировалось от действий Желиговского и не приняло на себя ответственности за них. Предложения Керзона не дали никакого результата, за исключением подтверждения со стороны его визави, г-на Лейга, необходимости согласованности дальнейших действий между британской и французской дипломатическими службами в Варшаве.[312] Согласованность действий была нарушена кризисом в Верхней Силезии, где французские офицеры из Межсоюзнической комиссии оказались втянутыми в сговор с польскими повстанцами, в то время как британские офицеры договаривались с немцами. В сентябре Керзон пригрозил отозвать весь британский персонал из Межсоюзнической комиссии, если ее председатель, французский генерал Ле Рон не будет отозван.[313] Ле Рон сохранил свой пост. В октябре британское посольство в Варшаве заявило, что генерал Ниссель посоветовал полякам перебросить дивизии с советского фронта в Верхнюю Силезию.[314] В декабре британский представитель в Верхней Силезии, полковник Персиваль потребовал высылки лидера силезских поляков Войцеха Корфанты.[315] Французы отказались. Британское правительство делало большую ставку на идею, что процветание Европы зависит от экономической целостности Германии. Французы были с этим не согласны. Ллойд Джордж не хотел отдавать Верхнюю Силезию Польше без плебисцита. Плебисцит был проведен лишь в марте 1921-го; Верховный Совет Антанты занялся обсуждением его результатов только в августе; раздел Верхней Силезии завершился только 12 октября 1921 года. Таким образом, разногласия между Британией и Францией по польскому вопросу продолжались более года.

Реальное состояние отношений между Польшей и Антантой во время польско-советской войны по-прежнему неправильно оценивается историками, придерживающимися логического анализа. Например, логично предположить, что французское правительство с его широкими интересами на континенте и выраженной антипатией к большевизму будет превалировать над британским правительством в определении политики союзников в отношении Польши. Логично предположить, что Антанта будет поддерживать Польшу в войне против России. Нужно согласиться, что если бы Варшава действительно пала, эти логические построения действительно сбылись бы. Но в реальности этого не случилось. Независимо от позднейших событий, в 1919-20 годах личный авторитет Ллойд Джорджа, череда слабых министров в Париже, упорное своеволие Пилсудского, разнообразные споры относительно Вильно, Врангеля, Верхней Силезии лишили Францию надлежащего положения в Варшаве, а Польшу - помощи, на которую она обоснованно могла рассчитывать. Все это с большим сожалением понимал князь Сапега.[316] Несмотря на стойкое мнение, Антанта не играла роли защитника Польши; Антанта не поддержала Польшу ни политически, ни морально, ни, по большому счету, материально. В течение периода войны до июля 1920 года это была политика даже не нейтралитета, а официальной незаинтересованности; размер французской военной помощи соизмерялся лишь с оборонительными нуждами Польши. После июля же Антанта проявляла постоянное и последовательное осуждение Пилсудского, польского правительства и польских устремлений, вплоть до обсуждения вопроса об отстранении первого, лишении поддержки второго и разрушении третьих. Французская военная помощь сократилась в восемь раз по сравнению с ее первоначальным, оборонительным уровнем. Однако “младший”, “слабейший” и “зависимый” партнер Антанты сумел победить в войне и договориться о мире самостоятельно. С этого момента, в начале 1921 года, французское правительство начинает поддерживать Польшу; к концу 1921 года к нему подключилось и британское правительство. Остается лишь сделать вывод, что временами в мире рвется его связующая нить.

Лучшее отражение ненормального положения Польши в отношениях с Антантой можно найти в речи Падеревского на учредительной ассамблее Лиги Наций 4 декабря 1920 года. Лига была основана союзными державами-победительницами, и они доминировали в ее деятельности. Враждебность к большевизму на этом этапе была объединяющим чувством для всех ее членов. В декабре польско-советская война шла к концу; “красная угроза” была отброшена; интересы Антанты были соблюдены. Однако повестка дня Лиги была переполнена жалобами на Польшу - против ее вторжения на Украину, занятие Вильно, ее мнимыми правонарушениями в Силезии. В этой атмосфере всеобщего осуждения Падеревский попросил слова:


La Pologne remplira sa mission jusqu'au bout et fera son devoir, tout son devoir. Elle défendra son indépendence. Elle n'acceptera jamais des conditions incompatibles avec son honneur. En agissant autrement, elle serait indigne de la Société des Nations.[317]


Его речь противоречила основному принципу Лиги Наций - мирного разрешения споров под эгидой Антанты. Однако, она была встречена громкими аплодисментами.


* * *

“Военное истощение”, несомненно, было фактором, способствующим прекращению военных действий, а также играло роль в ходе мирных переговоров, как только вставал вопрос о возможном возобновлении вооруженного конфликта. Нужда, социальные проблемы, экономический хаос и политическое недовольство достигли наивысшего уровня, как в Польше, так и в России.

Военную усталость польско-советской войны, однако, невозможно отделить от последствий пяти лет предшествующих Мировой и Гражданской войн. Когда началась польско-советская война, поляки и русские еще оплакивали свои “потерянные поколения”, еще выкарабкивались из-под обломков погибших империй, еще жили среди нужды и анархии. Невозможно оценить последствия Войны для существующего порядка, когда этот порядок уже разрушен. В экономической сфере в 1919-20 годах прогресса почти не было. Военная промышленность еле существовала. Польша в 1920 году была не способна произвести ничего сложнее ручных гранат; Советская Россия не могла даже удовлетворить потребность собственной армии в винтовках. Финансовая система практически не существовала. В обеих странах по-прежнему находились в обращении царские рубли, не говоря уже об австрийских марках, керенках, золотых кольцах и сахаре. Развитие государственной машины шло, но благодаря не войне, а административному вакууму. Примеры государственных проектов, вытекающих непосредственно из военных нужд, крайне немногочисленны. Строительство железной дороги от Гдыни до Хеля в Померании, чтобы обойти Данциг, и строительство порта в Гдыне, проект, задуманный генералом Соснковским - всего лишь отдельные случаи. Закон об аграрной реформе, одобренный сеймом 15 августа 1920 года, создавался в духе ленинского “Декрета о Земле” 1917 года - отдать крестьянам землю, которую они и так уже забирали; это было скорее честное признание того, что правительство не способно управлять ситуацией, чем пример активной экономической политики. Главным образом, в 1919-20 годах в Польше функционировала экономика выживания, а в России - “военный коммунизм”. Польско-советская война была не более чем сохранением существующей нищеты. Она велась за счет людских нервов, остатков унаследованных запасов, помощи из-за границы и излишков оружия. Последствия от ее окончания гораздо легче оценить, чем последствия самой войны.

Нищенские условия жизни в Польше смягчались верой, что “победа” принесет облегчение. Однако условия вовсе не улучшились мгновенно, а со временем стали даже ухудшаться. Зима 1920-21 года была действительно тяжелой. Демобилизация началась в январе 1921-го. Общие людские потери достигали четверти миллиона, из них сорок восемь тысяч убитыми. Материальные потери оценивались в десять миллиардов золотых франков. Солдаты возвращались к семьям, которые они не в состоянии были содержать. На селе нарезка и раздача земель протекала черепашьими темпами; землевладельцы блюли свои интересы; крестьяне в восточных провинциях беспомощно наблюдали, как возрождается ancien régime. В городах невозможно было найти работу. Производство не удавалось восстановить. Не было угля, пока шла подготовка плебисцита в Силезии; не было частных инвестиций; банки не давали кредитов. Инфляция была бешеная. Курс польской марки к американскому доллару поднялся с 9-ти 31 декабря 1918 года до 110 в 1919-м, 590 в 1920-м и 2922 в 1921-м. Цены росли. Покупательная способность варшавского рабочего-металурга в 1921-м составляла четверть от уровня 1914 года. Начались политические распри. Коалиционное правительство начало распадаться. Грабский подал в отставку в ноябре 1920-го, Дашиньский - в декабре. Вспыхнули забастовки. В феврале 1921-го остановили работу железнодорожники; в марте - сельскохозяйственные рабочие; в апреле - шахтеры-угольщики. В марте 1921-го Польша была парализована всеобщей забастовкой, милитаризацией железных дорог, чрезвычайным положением и соперничающими демонстрациями по поводу готовящейся конституции. В определенном смысле, эти манифестации были роскошью, которую можно было себе позволить благодаря миру. Благодаря американской помощи и неплохому урожаю, никто не голодал, никто не сомневался, что первый послевоенный урожай будет еще лучше; никто всерьез не предполагал, что Республике конец. Послевоенное разочарование достигло своего пика только в 1923 году.


* * *

В Советской России ситуация была куда тяжелее. Хотя известия о поражении Красной Армии на Западном фронте компенсировались новостями о победе над Врангелем в Крыму, положение в западных регионах давало повод для тревоги. Эмоциональный накал от ощущения грозящей катастрофы зимой 1920-21 года казался все сильнее, оттого что следовал после относительно спокойного лета. Будённый вспоминает, что его бойцы к концу августа начали терять дух. “Снова плохие вести из дома, - жаловался один красноармеец, - Мы вот бьемся за советскую власть в Галиции…, а в Стране Советов наши старики, жены и дети борются с голодом”.[318] В то время как Тухачевский все еще наступал на Варшаву, протокол собрания губкома партии в Смоленске отражает “серьезное ухудшение со снабжением”:


Плохое состояние мельниц и недостаточные поставки хлеба. Необходимо заставить население чинить мельницы

Крестьяне не мелют все свое зерно. Необходимо усилить работу продотрядов.

Не хватает мешков. Мобилизовать женщин для их шитья.

Не хватает мешковины. Необходимо усилить работу соответствующих фабрик.

Не хватает ответственных партработников для ведения работы по снабжению в городах

Плохое состояние дорог и мостов. Необходимо поднять население для проведения дорожных работ.

Отсутствует взаимодействие между органами снабжения и другими представителями советской власти.

Товарищ Перно указал на необходимость запасти больше картофеля, поскольку зерна с прошлого года уже не осталось.

Товарищ Владимиров сообщил, что один лишь Смоленский гарнизон потребляет 1382 тонны муки в месяц, однако уже сейчас на складах ничего нет.

Обмундирование. Хотя есть достаточно материала, чтобы пошить 50-60.000 комплектов солдатской одежды в месяц, необходимо продлить рабочий день на швейных фабриках с восьми до десяти часов…

Постановили: отремонтировать мельницы, привести в порядок дороги и мосты, найти горючее, создать картофельные бригады, отдавать преимущество снабжению армии, направить работников на снабжение, усилить пропаганду”.[319]


Стоит задуматься, к чему приводили подобные резолюции, если “необходимо” было принуждать население к исполнению каждого пункта. Западный фронт испытывал явные трудности с питанием для своих бойцов даже на пике своего успеха, когда у красноармейцев было преимущество. Во время отступления условия должны были быть существенно хуже.

Осенью тут и там начали вспыхивать открытые бунты. 3 сентября, всего лишь через 2 недели после Варшавской битвы, в Смоленском губкоме партии обсуждалось положение в местных гарнизонах:


Тов. Милов: есть сообщения, что в резервных частях неспокойно. Ведется активная агитация против Советской власти, и началась она после прибытия некоторых красноармейцев из Дорогобужа. Готовимся к удалению всех этих частей отсюда.

Тов. Иванов: Недавний мятеж гарнизона в Рославле является результатом сложного экономического положения. Ситуация в Смоленском гарнизоне не лучше. Налицо экономическая основа для недовольства, и белогвардейская агитация в Рославле безусловно этим воспользовалась. Контрреволюционные призывы падают на благодатную почву...

Тов. Вашкевич: Положение осложняется непартийными митингами под контрреволюционными лозунгами. C этим должен разбираться Особый отдел (ЧК). Нормальная политическая работа прекратилась.

Тов. Андреев: Имеется большое недовольство в Ельне и Дорогобуже, массовое дезертирство, особенно в наборе 1901 г. рождения. В Ельне решено распределить запасы продовольствия кооперативов, чтобы предотвратить массовый бунт. Если эта ненормальная ситуация не разрешится, мы ожидаем худших событий, чем осенью 1918-го.

Командующий гарнизоном Соколов: у этой ситуации чисто экономическая причина, и только поставки продовольствия смогут ее разрешить.

Тов. Петряев: У нас здесь расквартировано 250.000 человек. Красноармейцы живут в условиях, непригодных для проживания. Их надо или послать на фронт, или распределить по селам, что приведет к рассеиванию армии. Одеть их можно, лишь отбирая одежду у населения силой…

Тов. Милов: В любом случае, мы должны поставить Особый отдел в состояние повышенной готовности”.[320]


Неприятность случилась в Вязьме, в каких-то двухстах пятидесяти километрах от Москвы. Вязьма была маленьким провинциальным городком, который служил центром снабжения всего Западного фронта, поскольку обладал прекрасным сообщением с Петроградом и Киевом, равно как и с Москвой. Сюда поступали военные грузы и подкрепления со всех концов России, для отправки в Смоленск, Полоцк и Минск. Здесь же образовался естественный центр скопления плохих известий и солдатского недовольства. В августе 1920 года, Вяземский арсенал, в котором находились главные склады армий Тухачевского, сгорел дотла. Поскольку никаких объяснений причины пожара не поступило, центральное правительство в Москве сделало ответственным за это местное партийное руководство. Часть коммунистов было обвинено в халатности, некоторых расстреляли, других осудили на длительные сроки в трудовых лагерях. Политическая работа здесь остановилась. Недовольство перекинулось и на соседние гарнизоны, особенно на Рославль, где открытый бунт пришлось подавлять военной силой. В течение всей осени, председатель губкома партии Иванов в разъездах в Москву и обратно, тщетно вымаливая сочувствия и понимания у своего бескомпромиссного руководства.[321]

К январю 1921 года положение в западных областях стало отчаянным. Повсюду безнаказанно сновали банды, и количество их постоянно росло. Амнистия для дезертиров, объявленная правительством 7 ноября 1920 г. дала слабый эффект. Чекисты не справлялись с ситуацией.[322] Их внимание в Смоленской губернии было занято находящимися здесь гарнизонами Красной Армии и другими целями, вроде спекулянтов, нелегальных типографий и “подозрительных иностранцев, особенно польской национальности”. Количество арестованных в следственных тюрьмах достигло пика к концу февраля. Был создан концентрационный лагерь для содержания заключенных, которых не расстреляли. Большевистское “правосудие” было крайне непредсказуемо. “Спекулянта” приговаривали к шести месяцам лагеря, такой же срок получал человек, осужденный за “контрреволюционную деятельность и пьянство”, а “агитатор” получал два года. Вор, укравший немного сахара, был расстрелян, такой же приговор получили двое чекистов за кражу мяса. Ширящиеся голод, анархия и Красный Террор погрузили западные регионы в глубочайший кризис, сравнимый с самыми черными днями Гражданской войны. В такой обстановке было немыслимо, чтобы советское правительство могло использовать этот край для возобновления войны против Польши, даже если бы захотело. “Власть Советов” достигла предела своих возможностей на Западном фронте.


* * *

Если, используя классическое выражение, война является областью неопределенности, заключение мира является ее сестринской областью двойной неопределенности. Мирные переговоры, начавшиеся в Минске 17 августа, были также непредсказуемы, как и битвы, и продолжали оставаться непредсказуемыми еще долгое время после прекращения боев. Их итог, после семи месяцев обсуждений, был прямо противоположен тому, для чего их начинали.

Минская конференция созывалась для того, чтобы пожать плоды советской победы, в период, когда войска Тухачевского приближались к Варшаве. Первое пленарное заседание состоялось 17 августа, когда итог битвы был еще неизвестен. Стороны обменялись верительными документами, при этом возникло недоразумение из-за того, что поляки не ведали, что они находятся в состоянии войны не только с РСФСР, но и с государством, которое они никогда не рассматривали в качестве отдельного образования, а именно с Украинской ССР. 19 августа глава советской делегации, К. Данишевский представил советские условия.[323] Он набросал примерное положение границы, оставляя Хелм Польше, равно как и остальные территории к западу от линии Керзона, однако условия внутреннего устройства Польши были довольно жесткими. Пункт 4 ограничивал польские вооруженные силы численностью в 50 000 человек, плюс 10 000 во вспомогательных службах, дополнить их должна была гражданская милиция, набранная из рабочих. Пункт 6 определял разоружение польских вооруженных сил до уровня соответствующего пункту 4, и передачу военного имущества гражданской милиции, под советским надзором. Глава польской делегации Домбский попросил времени для обсуждения этих условий, поскольку вопросы разоружения и милиции выходили за пределы данных ему полномочий и являлись существенным дополнением к исходным условиям Льва Каменева. 20 августа на улицах Минска был вывешен манифест, подписанный Тухачевским, с обвинениями польской делегации в нарушении общественного порядка и попытках шпионажа. Руководитель местной ЧК навестил Домбского, чтобы предупредить, что он с трудом сдерживает общественное возмущение. Все это время польская делегация вынуждена была находиться только в своих квартирах. Их радиосвязь постоянно прерывалась из-за “атмосферных помех”.[324] Как объяснял Данишевский, поблизости находились независимые радиостанции Красной Армии, на деятельность которых он повлиять не мог; он посоветовал Домбскому общаться с Варшавой посредством телеграфа через Москву.[325] Имели место споры о причине начала конфликта, которой, по мнению поляков, была советская операция “Цель - Висла” 1918-19 гг., а с советской точки зрения - “военная политика польского панского правительства”.[326] Домбский заявлял, что ни один польский солдат не вступил на русскую землю (имея в виду этническую территорию великороссов), и что Украина была оккупирована с единственной целью защиты ее права на самоопределение. Данишевский же утверждал, что оккупация Красной Армией польской территории была лишь актом самообороны. Зерна истины есть во всех этих утверждениях. В этот момент радист польской делегации поймал фрагмент военной радиосводки из Варшавы. Он узнал, что Тухачевский спешно отступает, теряя орудия сотнями и тысячами военнопленных. На следующем пленарном заседании 23 августа Домбский заявил, что советские условия неприемлемы, и что дальнейшие обсуждения бессмысленны.[327] 25 августа он оставался столь же воинственным, сравнивая советское отношение к Польше с политикой Екатерины Великой. Данишевский напомнил ему, что “проигранная битва это не проигранная кампания, также как проигранная кампания не означает конец войны”[328]. Прибыл Радек, чтобы предотвратить полный провал. Всем было ясно, что прежняя основа для переговоров изменилась. Для создания новой атмосферы, соответствующей новой обстановке, было решено перенести конференцию на нейтральную территорию, в один из городов стран Прибалтики.

В сентябре, между конференциями, поляки играли в ту же игру, в которую Советы играли в июле. Они сочетали вежливое благоразумие на дипломатическом фронте с непреклонным наступлением на поле брани. Так же как Ленин, они стремились вести переговоры до момента, когда мирный договор мог бы быть тут же подписан, если возникнет такая необходимость. Теперь была их очередь для проволочек, уверток и насмешек. Советы отчаянно ожидали изменения военной ситуации. Как сказал Ленин, “вести переговоры, когда собственная армия отступает - это идиотизм”.[329] С другой стороны, лучше вести переговоры, чем наблюдать разрушение собственной армии и наступление врага вглубь собственной территории. В итоге, прошло около месяца, прежде чем переговоры возобновились.

Выбор места отражал состояние самой игры. Чичерин предпочел бы город в Эстонии, стране, уже подписавшей мирный договор с Советами. Князь Сапега, однако, предпочитал Ригу, столицу страны, которой польская армия помогла изгнать Красную Армию. Пока Чичерин размышлял, Сапега в повелительном тоне объявил 30 августа, что латвийское правительство согласилось принять польско-советскую мирную конференцию в Риге.[330] Следующая сессия должна была начаться 21 сентября.

Подготовка к Рижским переговорам отражает положение противоборствующих сторон. Польское правительство подготовило свои планы заранее. 11 сентября на заседании Совета Обороны Государства был набросан набор инструкций, отражавший осторожную уверенность в своих силах.[331] В них оговаривалось, что до обсуждения деталей необходимо достигнуть соглашения принципе самоопределения, и что определение будущей границы должно предшествовать обсуждениям вопросов о взаимном юридическом признании. Переговоры было доверено вести команде, вновь возглавляемой Яном Домбским, с включением в нее влиятельного национал-демократа Станислава Грабского. Советское правительство, напротив, испытывало огромные трудности с изложением своих планов. В течение сентября велись яростные споры в Центральном Комитете. Судя по названиям статей, написанных Троцким в это время - “Необходим еще один урок”, “Мы сильны, как никогда”, “Паны не хотят мира” - теперь он был сторонником жесткой линии против Польши, от занятия которой он прежде старательно уклонялся.[332] Бухарин расценивал переговоры с Польшей как отступление к менталитету времен Брест-Литовского мира. Однако Радек, недавно вернувшийся из Германии и Минска, настойчиво утверждал, что мир на Западном фронте крайне необходим, и что надежды на европейскую революцию были безосновательны. Ленин теперь склонен был с ним согласиться. Когда советская делегация отбыла в Ригу 16 сентября, ее руководитель Адольф Иоффе, опытный переговорщик, работавший в Брест-Литовске, все еще не имел четких инструкций. Твердое решение было принято на следующей неделе, на фоне панических новостей с Немана. 23 сентября Ленин послал следующую телеграмму:

“Для нас вся суть в том: первое, чтобы иметь в короткое время перемирие, а во-вторых, и главное в том, чтобы иметь реальную гарантию действительного мира в 10-дневный срок… Если Вы обеспечите это, то давайте максимальные уступки вплоть до линии по реке Шара… и Стырь ... Если же это, несмотря на все наши усилия и уступки, никак нельзя обеспечить, тогда единственная Ваша задача разоблачить оттяжку поляков и окончательно удостоверить перед нами неизбежность зимней кампании”. [333]

Это был трудный приказ. К этому времени Рижская конференция уже началась. Парадный зал дворца Шварцхауптерхаус в Риге прекрасно подходил для столкновения двух миров - старого мира Европы, который символизировали блестящие мундиры и безупречные манеры польских офицеров, и нового мира большевиков, в противоположность им представленного приземистой фигурой Иоффе, в поношенном костюме, в пенсне, с гаванской сигарой и внешностью уставшего колониального губернатора. Внешний вид, однако, был обманчив и, вполне возможно, умышленно. Польские офицеры были наименее активной частью своей делегации, разум же Иоффе был значительно изящнее покроя его одежды. Дебаты превратились в захватывающее состязание между упорством Домбского в отстаивании преимуществ своей позиции и превосходством в переговорном умении Иоффе. Первая неделя преподнесла несколько сенсаций, но не дала реального прогресса. Во время первого заседания 21 сентября, Иоффе взял инициативу, потребовав признания полномочий представителей Украинской ССР. Это был умный ход. Отказ поляков по пункту, уже обсужденному на Минских переговорах выставил бы их капризными упрямцами; согласие же посеяло бы раскол в собственных рядах и означало бы отказ от обсуждения будущего устройства Украины. Домбский согласился. На следующей встрече 24 сентября, Иоффе, только что получивший инструкции от Центрального Комитета, сделал драматическое заявление, что если соглашение не будет достигнуто в течение десяти дней, советская делегация “оставляет за собой право изменить его условия”. Это также был смелый ход, хотя и рискованный. В первую очередь это создало у поляков впечатление, что с ними пытаются играть в несерьезные игры, и заставило Домбского выносить возражения и затягивать процесс. Затяжки же были нужны Иоффе меньше всего. Все же, через пару дней в атмосфере общей нервозности пришли к компромиссу, и согласие было достигнуто. 1 октября Иоффе и Домбский встретились приватно, зайдя в патовую ситуацию из-за тычков и выпадов в ходе публичных дебатов. В течение всей ночи tête-à-tête они обсуждали по-немецки проблемы друг друга, вместо предложений своих правительств. Иоффе говорил, что он опасается “военной фракции” в Москве, и что он теряет больше, чем поляки, если ленинский ультиматум о десяти днях будет отвергнут. Его беспокоило подтверждение новостей о последних поражениях Тухачевского. Домбского тоже беспокоило собственное положение. Он считал, что неудачное начало переговоров побудит Сапегу заменить его, а Пилсудского может побудить и вовсе отказаться от дипломатии. Оба видели близость провала переговоров, что было для них невыносимо. Их частные встречи продолжились, и 5 октября сделка была достигнута. Иоффе предложил принять территориальные требования Домбского целиком, если уже обсужденные вопросы о Советской Украине и Польской Восточной Галиции будут утверждены, право на советский транзит в Литву и Германию будет гарантировано, формулировки договора не будут звучать как диктат, финансовое соглашение будет заключено после утверждения договора, а соглашение по всем предварительным условиям будет заключено не позднее 8 октября. Домбский согласился. Он подписал протокол со списком условий Иоффе, этим утверждая сделку.[334] Это был акт воли, который должным образом закончил польско-советскую войну.

Протокол 5 октября был принят в Москве как акт спасительного избавления. Он дал Ленину “реальные гарантии действительного мира” в утвержденные сроки. Он ликвидировал угрозу ведения зимней кампании, которую Красная Армия могла не выдержать. Это полностью затмило новость о нападении Желиговского на Вильно, прошедшую почти незамеченной. Но в Варшаве протокол восприняли с ужасом, называя его “государственным переворотом Домбского”. Сапега критиковал его за игнорирование интересов Антанты.[335] Главное Командование отвергло его, приказав своим представителям дистанцироваться. Он шокировал Пилсудского, не успевшего еще утвердить свои права на Вильно, и чьи федералистские планы были небрежно забыты, и грубо нарушал инструкции данные Домбскому 11 сентября. Но дать делу задний ход было нелегко. Польша и Россия обязаны были заключить мир.

Подготовить текста соглашения за три дня, оговоренные протоколом было за пределами человеческих возможностей. Но по истечении семи дней постоянной работы обеих делегаций был составлен юридический текст, охватывающий условия мира, соглашение о перемирии и дополнительное экономическое соглашение. Подписи и печати были поставлены 12 октября.

Условия мира состояли из семнадцати статей,[336] первая из которых была самой важной. Спешка, в которой документ готовился, отразилась в ее непоследовательности. В ее преамбуле признавалась независимость Белоруссии, хотя при этом описанная временная граница делила Белоруссия на две части. Представителей этого народа не было ни в польской, ни в российской делегации. Граница примерно совпадала с линией фронта на момент подписания договора. На севере она шла от Двины до Вилии и далее на юг. Это давало Польше общую границу с Латвией, но отрезало Россию от Литвы. Рокадная железнодорожная линия Лида-Барановичи-Лунинец и имение Радзивиллов в Несвиже оставались на польской стороне, а Минск - на советской. На центральном участке Полесье делилось надвое, на полпути между Пинском и Мозырем. На юге граница несколько отклонялась на запад, чтобы соединиться со старой галицийской границей по Збручу. Определение этой линии является заслугой Грабского. Можно было ожидать от него, как от ярого сторонника “инкорпорации”, что он выжмет максимум выгоды из предложения Иоффе. Позднее он утверждал, что легко мог бы добиться проведения границы по линии Дрисса-Бердичев, на сто километров западнее. Но в этом случае он ограничил притязания поляков. Игра шла вовсе не за пустынные просторы Окраин. Советы отделялись от Литвы широкой полосой польской территории и теряли возможность влиять на дальнейшую судьбу Вильно. Вся Восточная Галиция, включая Львов, доставалась Польше (см. карту на рис. 16).


Рис. 16. Границы по Рижскому договору

Статья вторая, касающаяся взаимного невмешательства во внутренние дела, включала фразу о “взаимном и полном уважении к государственному суверенитету”.[337] Хотя это и не было сказано прямо, это можно было однозначно истолковать, что Польская Республика и Советская Россия признают друг друга де-факто и де-юре.

Договор о перемирии содержал условия и детали прекращения огня.[338] Оно должно было наступить в полночь 18 октября 1920 года, когда советские войска отойдут примерно на пятнадцать километров к западу, для создания нейтральной полосы. После ратификации предварительных условий, не позднее 2 ноября, обе армии отойдут на свои новые позиции в темпе не менее двадцати километров в день. Смешанная комиссия будет контролировать отход, решать споры и обеспечивать сохранность собственности и сооружений в нейтральной зоне. Режим перемирия должен был длиться в первой фазе двадцать один день, если не будет прерван одной из сторон, с оповещением за сорок восемь часов, после чего будет автоматически продлеваться до момента подписания мирного договора, либо прекращен любой из сторон с оповещением за две недели. Эти подробности отражают желание поляков продолжать использовать свое военное преимущество, пока переговоры идут.

Дополнительное экономическое соглашение было составлено в форме секретного протокола.[339] В нем Польша освобождалась от ответственности, вытекающей из ее участия в экономической жизни бывшей Российской Империи, в то же самое время получая право на часть резервов бывшего царского Государственного Банка. Было указано, что не оговоренный точно задаток в счет этой части должен был быть выплачен в виде золота, сырьевых материалов и лесных концессий. Советская Россия обязывалась возвратить всю движимую государственную собственность, произведения искусства, библиотеки, архивы, трофеи, конфискованные или вывезенные из Польши между 1772 и 1914 годами, и все промышленное оборудование и подвижной железнодорожный состав, реквизированные между 1914 и 1918 годами. Польша обязывалась гарантировать свободный транзит товаров между Советской республикой и Германией и Австрией.

Здесь важно отметить, что многие влиятельные фигуры в Польше и Советской России рассматривали эти соглашения от 12 октября 1920 года не только как предварительные, но как чисто временные меры, которые должны быть заменены другим, “более реалистичным” договором. Князь Сапега скептично отнесся к соглашению, составленному вопреки интересам Антанты, российского Белого движения, а также украинских и белорусских националистов. Как он сказал Домбскому: “Это Мы победители”. Он ожидал, что неизбежное падение большевистского режима сделает все подписанные соглашения недействительными.[340] В России были люди, которые были согласны с его заключением, хотя, конечно, не с его доводами. Дмитрий Мануильский, подписавший соглашения от украинской стороны, называл их “бессмысленными”. Юлиан Мархлевский считал, что они превращают Польскую Республику в еще одну многонациональную империю, которая просуществует не дольше, чем империи кайзера или короля-императора после Брест-Литовска.[341] Даже Ленин продолжал надеяться, что его перемена курса может скоро претерпеть обратный разворот. 9 октября он утверждал, что отныне Польша сможет удерживать свою власть на Окраинах только силой, что царское золото будет использовано только на возвращение долгов Антанте, и что военная ситуация может только улучшиться.[342] Ленин выторговывал время. Несмотря на эти серьезные сомнения, соглашения были ратифицированы в надлежащие сроки, польским сеймом 22 октября, и Центральным Комитетом большевиков днем позже. Обмен ратифицированными документами произошел согласно плану в латвийском порту Лиепая (Либау) 2 ноября.

Несмотря на перемирие, польское главное командование продолжало поддерживать своих прежних союзников. На севере они поддерживали “Белорусскую Армию генерала Булак-Балаховича”, численностью в двенадцать тысяч человек. Эта армия первоначально была сформирована в районе Новгорода, чтобы воевать на стороне большевиков, потом перешла на сторону Юденича, прежде чем перейти на службу к полякам в 1919-м. В середине ноября Булак-Балахович покинул свое польское пристанище, захватил Мозырь и провозгласил “Свободную Белоруссию”. Вскоре он потерпел поражение от советской 12-й армии. К концу года остатки его армии пробились на польскую сторону, где были разоружены и интернированы. На юге было два формирования - так называемая “Третья армия” генерала Перемыкина и петлюровская “Украинская армия” генерала Павленко. Две дивизии Перемыкина - пехотная Бобошко и кавалерийская Трусова - состояли из набранных в Польше российских эмигрантов. Соглашение от 3 октября 1920 года о подчинении их польскому командованию до момента, когда они могут быть переведены в Крым, представляло собой один из немногих жестов сотрудничества между Пилсудским и Врангелем.[343] 11 ноября новости с Перекопа заставили их совершить преждевременный поход на Украину. Им не удалось продвинуться далеко. Они столкнулись с “Красными казаками” из 14-й армии Уборевича, которым после их недавней кампании против Махно потребовалось не более двух недель, чтобы прогнать Перемыкина и петлюровцев обратно за Збруч.

Наконец 7 января 1921 года была переведена в состояние мирного отдыха, впервые за время своего существования. Впервые можно было с уверенностью сказать, что возобновление военных действий между Польшей и Советской Россией маловероятно.

Когда Домбский и Иоффе вновь встретились в Риге 14 ноября, Иоффе заявил ряд претензий. Польская армия продолжала поддерживать вооруженные акции против Советской России. Польские войска еще не полностью были отведены на линию прекращения огня, особенно на Волыни. Домбский не отвергал сути обвинений, но с усмешкой использовал аргументы, которые использовал сам Иоффе в октябре. Он тоже вынужден был считаться с “партией войны”, и все, что слишком сильно провоцировало Пилсудского, могло вылиться в зимнюю кампанию. Иоффе был не очень настойчив, тем более, что Врангель к этому времени был уже изгнан. Военный протокол был подписан, предписывая всем польским войскам придерживаться условий перемирия, но ни словом не упоминая формирования российских белых.[344] Для уравновешивания, Домбский согласился сохранить расходы на содержание сахарных заводов в Шепетовке и еще в шести местах на Украине на текущем уровне, получив в обмен семьдесят процентов их продукции 1920-21 годов.[345] Это весьма странное соглашение обретает смысл, когда понимаешь, что эти сахарные заводы находились в районе к востоку от Збруча, занятом Петлюрой. Соглашаясь на принятие их продукции от советских властей, Домбский молча и тактично соглашался на выдворение Петлюры с Украины.

Как и на польской стороне, советские военные были менее готовы принять мир, чем их политическое руководство. Как только Врангель был изгнан, советское Южное командование испытывало сильное искушение покарать всех, кого считали его пособниками. Они включали в эту категорию как румынов, которые позже дали убежище Махно, так и поляков, уже принявших у себя Перемыкина и Петлюру. Их тревогу основательно укрепил польско-французский военный договор от 18 февраля 1921 года и польско-румынский военный договор от 3 марта. Хотя эти договоры носили чисто оборонительный характер, трудно ожидать, чтобы Советы, в свете прошедших событий, в это верили. Если бы соображения чисто военного характера играли главную роль, ранней весной 1921 года советское Южное командование могло предпринять превентивную кампанию на Днестре.

В такой атмосфере мирные переговоры не могли продвигаться быстро. Теперь они были поручены полковнику Матушевскому из польского Главного Командования и Юлиану Ленскому от Польской Коммунистической Рабочей Партии, каждый из которых, похоже, играл на затягивание процесса и считался чем-то вроде “серого кардинала” в своей делегации. Как и в сентябре, публичные дебаты быстро зашли в тупик. Домбский и Иоффе встретились частным образом 29 ноября, чтобы предотвратить срыв переговоров. Все же, никакого видимого прогресса не было достигнуто до середины февраля, когда польский министр финансов Стечковский и Леонид Красин встретились в Риге. Впервые конкретная сумма в тридцать миллионов золотых рублей обсуждалась в связи с оговоренными советскими выплатами царского золота. 24 февраля был согласован ряд протоколов касающихся репатриации, продления срока предуведомления о выходе из перемирия с двадцати одного до сорока двух дней, и Смешанной пограничной комиссии.

Протокол о репатриации достоин воспроизведения его целиком, чтобы показать, как тяжело протекало начало нормализации отношений.[346] К сожалению, его сорок две статьи заняли бы больше места, чем все предыдущие соглашения о перемирии вместе. Он представляет собой произведение бюрократии, неожиданно столкнувшейся с необходимостью заботы о миллионах людей, существование которых практически игнорировалось в течение последних пяти лет.

Недели, последовавшие за подписанием протоколов, были наполнены лихорадочным возбуждением и бешеной активностью. В Советской России, вместе с вспыхнувшим 2 марта Кронштадтским мятежом, вышли на свет многочисленные проявления недовольства. Волнение на Балтийском флоте, славившемся самыми красными из красных сынов Революции и потому считавшимся оплотом большевистского режима, угрожало расшатать всю советскую систему. Тухачевский был вызван из затишья Западного фронта, чтобы возглавить атаку по льду залива на форты островного гарнизона. В Польше велась подготовка к плебисциту в Верхней Силезии, намеченному на 20 марта. Польская армия была приведена в состояние боеготовности, а генерал Шептицкий разместил свой штаб в Кракове, готовясь к возможной гражданской войне либо к военной кампании против Германии. 21 марта в сейме проходило голосование по противоречивой новой конституции. Советские и польские дипломаты в Риге работали спешно и напряженно над подготовкой договора, который должен был быть подписан и утвержден пока правительства, его инициировавшие, все еще у власти. После месяца проволочек договор в спешке был подготовлен.

Заключение Рижского договора состоялось в семь вечера 18 марта 1921 года.[347] Состояние войны закончилось. Была утверждена окончательная граница, совпадающая с линией от 12 октября 1920 года, с одним или двумя мелкими изменениями в пользу Польши. Были исправлены прежние неясности, касающиеся Белоруссии. Были определены принципы решения вопросов о гражданстве, политических преступлениях, отношении к нацменьшинствам, торговых и железнодорожных связях и возмещении ущерба. Предусматривалось немедленное установление дипломатических отношений. Ключевые детали, из-за которых процесс так затянулся, касались как раз возмещения ущерба. Описание их заняло десять приложений. Глядя ретроспективно, это была попытка подсчитать неподсчитываемое. Оценка ущерба, нанесенного Польше за 144 года царского правления, была вопросом слишком эмоциональным как для большевиков, так и для поляков, к тому же, явно невыполнимым, стоит лишь взглянуть для сравнения на более поздний хаос в вопросе германских репараций, касающемся ущерба, нанесенного всего лишь за четыре года. За те пять месяцев, что прошли между заключением перемирия в октябре и подписанием договора в марте, некоторые оценки требовалось увеличить десятикратно, вследствие инфляции. Как бы то ни было, в атмосфере эмоций была сделана хотя бы попытка. После первоначального советского обязательства о создании фонда в тридцать миллионов золотых рублей, из которого должны были производиться последующие выплаты, договор погрузился во все более сложные и невразумительные детали оценок и расчетов. Если заняться всем этим серьезно, для решения финансовых вопросов, вытекающих из договора, потребовалось бы загрузить работой всех счетоводов и оценщиков в Польше и в России на десятилетия. Единственный плюс здесь был бы в том, что счетоводы и оценщики оказались бы менее смертоносными стражами польско-советских отношений, чем генералы.

В Советской России превалировала точка зрения Ленина, который рассматривал войну с Польшей как “крайне тяжкое поражение”, а мир - как замечательную победу.[348] Она основывалась на глубокой убежденности, что Польша действовала в качестве жандарма Антанты, имея основной целью остановить развитие большевизма. Большевики продолжали верить, что Антанта пытается затравить их, даже когда Антанта под руководством Ллойд Джорджа отчаянно пыталась наладить торговлю с Россией. По их мнению, спасение от пут, пусть даже мнимых, было действительно выдающейся победой.

Как ни странно, в Польше преобладало подобное же мнение. Многие поляки повторяли историю о том, как они выиграли войну, но проиграли мир. Пилсудский говорил, что “слабый моральный дух нации” помешал ему довести войну до ее логичного завершения. Федералисты были расстроены из-за отказа от их планов. Сторонники инкорпорации были недовольны отказом от границы 1772 года. Католики были возмущены признанием безбожного режима большевиков. Конечно, многие политики, чья профессия предполагает достижение компромиссов, согласились с тем, что они считали компромиссным миром. Популистские партии приняли его, хотя им бы хотелось еще больше земли для раздачи крестьянам-колонистам. Социалисты его также приняли, хотя одна или две влиятельные фигуры, вроде Тадеуша Холувко, яростно протестовали. Но на обоих флангах политического спектра, консервативном и коммунистическом, мнения совпадали. И национал-демократы и Польская Коммунистическая Рабочая Партия отвергали Рижский договор. И те и другие были согласны, что война 1919-1921 годов была плодом нездоровых амбиций Пилсудского, что можно было добиться лучших условий, и что мир не будет долговечным.[349] Таким вот радостным, но дисгармоничным аккордом закончилась польско-советская война.

По объективным критериям, здесь трудно разглядеть чью-либо победу. Ни одна из целей соперничающих сторон не была достигнута. Советы не смогли прорвать изоляцию, спровоцировать желанную революцию в Европе и сохранить Лит-Бел. Полякам не удалось ни создать Федерацию Окраин, ни возродить старое государство от Черного моря до Балтики. Результатом польско-советской войны стал не компромисс, а тупик. Выхода из него не было.



Загрузка...