Полковник Черных, по обыкновению, пребывал в мрачно-раздражительном состоянии духа. С трудом сдерживаемое раздражение сквозило в каждом его слове и каждом движении, будь то походка или то, как он протирал полой белого халата свои очки. Его было нетрудно понять: доктор наук, умный, творческий человек, он угодил в настоящую западню, польстившись на фантастический оклад денежного довольствия и подписав контракт с этой лабораторией. Теперь он, при всех своих многочисленных регалиях, фактически являлся лаборантом, испытывая опытные образцы сконструированного кем-то другим оборудования и проверяя чужие научные теории, подавляющее большинство которых явно считал не стоящими выеденного яйца.
Если полковник Черных был лаборантом, то его заместитель подполковник Сидоркин в таком случае являлся младшим лаборантом. Правда, в отличие от шефа, его это нисколько не беспокоило: платили здесь действительно очень хорошо, сумма на номерном банковском счете солидно прирастала из месяца в месяц, оговоренный контрактом срок истекал через два года, по прошествии которых Петр Фомич Сидоркин твердо намеревался в свои тридцать семь лет уйти на заслуженный, а главное, превосходно обеспеченный отдых. Их работа не сулила мировой известности и прочих лавров, и Сидоркин был этим вполне доволен, ибо вовсе не стремился к ТАКОЙ известности. Радетели о правах братьев наших меньших до сих пор треплют имя профессора Павлова за то, что тот в интересах науки тиранил несчастных собачек. Что же в таком случае прогрессивное человечество сказало бы об опытах доктора Черных и кандидата наук Сидоркина, получи их исследования хоть сколько-нибудь широкую известность? Подумать страшно, что тогда началось бы! Пожалуй, вызов в Гаагский трибунал стал бы самой меньшей из их неприятностей, до которой ни тот, ни другой, вероятнее всего, просто не дожили бы…
Неторопливо дожевывая бутерброд с копченой колбасой, подполковник Сидоркин сквозь толстое поляризованное стекло наблюдал, как испытуемых фиксируют в стендовых креслах. Старожил лаборатории, лысый жилистый уникум под порядковым номером ноль-два девяносто пять, снова был в их числе и, как всегда, вел себя так, словно пришел на обследование к наблюдающему врачу в профсоюзном санатории. Он приставал с разговорами к угрюмому гориллоподобному санитару и, несмотря на неоднократные окрики, занимался этим безнадежным делом до тех пор, пока его не погладили дубинкой по ребрам.
Остальные пятеро испытуемых вели себя как полагается, то есть смирно. Один из них был из последней партии и растерянно, с испугом оглядывался по сторонам, явно теряясь в догадках по поводу того, что ему предстоит. В санпропускнике его отмыли до скрипа, подстригли и побрили, но ошибиться было невозможно: это был ярко выраженный бомж. Четверо других, как и двести девяносто пятый, были здесь уже не впервые и, в отличие от двести девяносто пятого, демонстрировали вполне типичное, то есть нулевое, поведение: сидели неподвижно, молчали и смотрели прямо перед собой пустыми, будто нарисованными неопытным подмастерьем художника, глазами. Это были просто живые куклы, без команды способные только есть, пить, дышать да выводить из организма отходы жизнедеятельности.
– Эксперимент бэ-пять дробь семнадцать, – пригнув к себе микрофон записывающего устройства, продиктовал Черных. – В эксперименте участвует группа из шести объектов, прошедших стандартное медицинское обследование… – Он ткнул пальцем в кнопку, выключая запись, и, раздраженно блеснув очками в сторону Сидоркина, сварливо добавил: – Эксперимент… Пустая трата времени и материала! С таким же успехом их можно поставить к стенке и расстрелять. Или забить камнями. Оборудование ни к черту не годится, это же ясно как день! Волновые методы воздействия на психику разработаны десятилетия назад, и все это время мы топчемся на месте. Нам ничего не стоит свести с ума и заставить бесноваться целый город, а при подаче на аппаратуру соответствующей мощности – даже небольшую страну. А точечно, избирательно воздействовать на отдельно взятого человека как тридцать лет назад не могли, так и сейчас не можем.
Сидоркин проглотил остаток бутерброда. Умнее всего было промолчать, но скрипучее нытье шефа надоело ему безумно, и он позволил себе ответить.
– А может быть, это в принципе невозможно, – предположил он. – По крайней мере, на нынешнем уровне развития технологий. Айзек Азимов, например, в своих фантастических рассказах задолго до Хиросимы описывал винтовки, стреляющие атомными пулями. Ну и где они, эти винтовки? Существуют ядерные снаряды для дальнобойной артиллерии, но это оружие, согласитесь, так же далеко от снайперской точности, как и наши с вами излучатели. Какой смысл попадать снарядом в десятикопеечную монетку, если заключенный в нем заряд все равно сотрет в порошок все в радиусе километра?
– Составьте отчет, коллега, и отправьте его наверх, – язвительно посоветовал Черных. – Думаю, там оценят смелость вашей научной мысли. Вы же сами давеча цитировали его превосходительство: работать надо!
– Физиолога бы нам, – сквозь толстое стекло задумчиво разглядывая двести девяносто пятого, проговорил Сидоркин. – Хорошего, знающего психофизиолога. Может быть, секрет, как в матрешке, запрятан в этом лысом клоуне…
– Сомневаюсь, – непререкаемым тоном отрубил Черных.
– Сомнение – основа познания, – рассеянно заявил подполковник. – Вам не кажется, что он сегодня держится даже развязнее, чем обычно? Как будто получил подарок или хорошие вести из дома и теперь не знает, куда деваться от радости…
– Вряд ли это имеет значение, – сказал Черных, кладя руку на пульт управления.
– А мне почему-то кажется, что имеет, – удивляясь собственной бесцельной настойчивости, заявил Сидоркин.
– Что ж, – помедлив, сдержанно и сухо произнес полковник, – видимо, сегодня такой день, что странности в поведении наблюдаются не у одного только ноль-два девяносто пятого…
Подполковник понял, что на сегодня споров и пререканий уже достаточно. Мелкие странности в поведении – ерунда, если дело происходит на поверхности. А здесь, в ограниченном пространстве строго засекреченного военного объекта, достаточно грамотно составленной докладной записки, чтобы в штатном расписании лаборатории появилась вакансия научного сотрудника. На твое место явится новый болван, уверенный, что ему доверено будущее современной науки, а тебя вместе с другими бедолагами забросят в кузов электрической вагонетки, которой управляет резиновое чучело с противогазной харей вместо лица. И все это произойдет по твоей собственной вине – просто потому, что не справился с раздражением и не сумел удержать в узде свой строптивый, как норовистая лошадь, язык…
Тем не менее, оживление двести девяносто пятого по-прежнему казалось подозрительным и беспокоило, как камешек в ботинке. В последнее время его шуточки, адресованные ученым и санитарам, стали плоскими, однообразными и звучали без прежнего задора, что свидетельствовало о накопившейся психологической усталости и крушении последних надежд, которые лысый чудак продолжал лелеять, несмотря на очевидную безвыходность своего положения. Он сломался, и Сидоркин допускал, что это начало конца. Физиология человека связана с его психологией гораздо теснее, чем принято считать, и, вполне возможно, психологический надлом станет первой трещиной в невидимой, непостижимой, непробиваемой броне, которая целых два года сохраняла в целости психическое и физическое здоровье этого обреченного «уникума». Двести девяносто пятого было жаль: в лаборатории к нему привыкли, как привыкают к подопытной морской свинке-долгожительнице или бесстрашному таракану, угнездившемуся в недрах рентгеновского аппарата. Морская свинка захворала, а теперь, кажется, начала выздоравливать, но вместо радости подполковник Сидоркин испытывал растущую тревогу.
Полковник Черных раздраженно ударил пальцами по клавиатуре. Откуда-то сверху опять послышалось опостылевшее хуже горькой редьки кряканье включившейся сигнализации, взвыли мощные электромоторы, и справа, со сводящей с ума медлительностью закрывая смотровое окно, погромыхивая, как пробирающийся сквозь путаницу запасных путей на узловой станции порожний товарняк, поползла массивная серая плита. Плита была свинцовая – излишне толстая, с пятидесятикратным запасом прочности, как и все здесь, – и предназначалась для защиты драгоценных ученых голов от воздействия излучения. Несмотря на эту броню, всякий раз, когда включались упрятанные в изолированных камерах излучатели, Сидоркин побаивался, что невидимая отрава преодолеет все преграды и доберется-таки до его мозга. Что произойдет в этом случае, оставалось только гадать. По выбору экспериментаторов (как правило, полковника Черных) излучение воздействовало на те или иные участки мозга, вызывая заранее определенные, одинаковые у всех испытуемых эмоции и побуждения – страх, ярость, беспричинную эйфорию или даже похоть. Проблема была в его интенсивности – так сказать, в дозировке. Люди в стендовых креслах реагировали по-разному: кто-то умирал сразу, кто-то после первого же сеанса превращался в безвольную куклу, кто-то выдерживал до десятка сеансов, оставаясь в здравом уме, а двести девяносто пятого, например, и вовсе ничто не брало: страшное оружие будущего, которое испытывали Черных и Сидоркин, было для него не опаснее кварцевой лампы и, в отличие от нее, не оставляло на испытуемом следов даже в виде загара.
Подполковник Сидоркин работал в лаборатории третий год, и все это время они пытались решить одну-единственную проблему – ту самую, о которой только что говорил Черных: сделать излучение направленным и узкосфокусированным. Параллельно инженеры в своих мастерских пытались миниатюризировать излучатели, сделав их пригодными если не для использования в качестве личного оружия, то хотя бы для монтажа на бронетехнике. По слухам, они добились некоторых успехов, но это не имело никакого значения до тех пор, пока лаборатория, возглавляемая полковником Черных, топталась на месте. В самом деле, что толку делать удобным и компактным оружие, которое с одинаковой силой поражает и мишень, и стрелка?
Поэтому Сидоркин прекрасно понимал, отчего беснуется шеф, и не особенно его за это осуждал. Будучи человеком неглупым, он также понимал, в чем кроется причина его собственного философского отношения к неудачам экспериментов. За конечный результат отвечал не он и, следовательно, мог позволить себе подходить к проблеме с позиций солдата, служба которого, как известно, идет независимо от того, спит он или бодрствует.
Свинцовая плита, которую здесь, словно в насмешку, именовали шторой, наконец-то стала на место. Электромоторы выключились, а секундой позже умолкла горластая сигнализация. Сигнализацию Сидоркин ненавидел лютой ненавистью. Ее вопли круглосуточно доносились отовсюду, но если в коридорах и помещениях так называемой «научной» зоны они звучали как мягкие свистки, то здесь, на полигоне, сигнализация орала как недорезанная, терзая нервы и барабанные перепонки. С одной стороны, это выглядело оправданным, поскольку данный сектор являлся самым опасным на всем объекте, проводимые здесь эксперименты были сродни испытаниям ядерного оружия и никакие меры предосторожности не казались излишними – по крайней мере, теоретически. А на практике толку от всего этого шума было столько же, сколько от самих экспериментов. Если излучение найдет дорогу в обход защитных экранов и свинцовых оболочек испытательных камер, сирены и мигающие красные лампы никого ни от чего не спасут. Это ведь не пуля, от которой можно укрыться, упав носом в пол и накрыв голову руками…
Спохватившись, он нажатием клавиши задействовал следящую и записывающую аппаратуру. Заминка была секундной, но она не укрылась от внимания полковника Черных, который удостоил своего ассистента косым, полным презрительного недоумения взглядом: спите, юноша?
Теперь изображение, закрытое многотонной свинцовой шторой, транслировалось на мониторы. Четверо испытуемых сидели, как корнеплоды на грядке, глядя прямо перед собой лишенными выражения, тусклыми, как у мертвецов, глазами. Недавно доставленный бомж беспокойно ерзал в ременной сбруе, опасливо поглядывая на серую стену, возникшую на месте того, что раньше выглядело как большое, от пола до потолка, зеркало. А двести девяносто пятый по-прежнему был бодр и весел. Он сидел, развалившись в стендовом кресле (разумеется, настолько, насколько это позволяли привязные ремни и провода многочисленных датчиков), смотрел куда-то поверх объектива следящей камеры и скалил в улыбке редкие желтые зубы. Он знал, что за ним наблюдают, но камеры были замаскированы, и это поневоле создавало иллюзию некоторой свободы; по крайней мере, теперь, когда эксперимент начался, он мог не опасаться дубинки санитара, и его улыбка, и раньше выглядевшая неуместно жизнерадостной, сейчас казалась едва ли не вызывающей.
Сидоркин заподозрил, что двести девяносто пятый просто-напросто сошел с ума. Иначе с чего бы ему так радоваться? И на что, интересно, он там уставился?
Подполковник вызвал в памяти скудное убранство стендовой камеры – в основном ту ее часть, которая не попадала в поле зрения камер. Смотреть там, хоть убей, было не на что. Боковые стены представляли собой просто ровные белые поверхности, скрывавшие под тонким слоем сухой штукатурки непроницаемый для излучений свинец и железобетон, способный выдержать недалекий ядерный взрыв. Под потолком вдоль передней стены, лицом к которой сидели испытуемые, тянулся ряд горизонтальных наклонных амбразур, в недосягаемой для взгляда глубине которых скрывались внешние устройства аппаратуры – направленные антенны излучателей, объективы телекамер и микрофоны звукозаписывающих устройств. Двести девяносто пятый смотрел поверх камеры, как будто там, на стене, красовалась видимая только ему одному надпись или сидело что-то живое – например, тот же таракан, появление которого здесь, на объекте, стало бы настоящей сенсацией, да что там сенсацией – чудом. В чудеса Сидоркин не верил, и выражение лица испытуемого не нравилось ему все сильнее.
– Дайте отсчет, – сухо распорядился Черных.
Подполковник ткнул пальцем в нужную клавишу. «Двадцать… девятнадцать… восемнадцать…» – зазвучал из динамиков старательно обезличенный, с металлическим оттенком женский голос. Сидоркину вспомнилось, что его шефа за глаза называют «полковник Смерть». По непроверенным данным, эту кличку придумал и пустил гулять по объекту все тот же двести девяносто пятый. Если так, это был первый случай, когда испытуемому удалось хоть чем-то заразить охрану и персонал лаборатории.
– Включить фокусировку, – приказал полковник.
Сидоркин снова коснулся клавиатуры, и на мониторе поверх изображения появилось тонкое перекрестие, отдаленно напоминающее прицел. Не в силах отделаться от одолевающих его мыслей, подполковник навел перекрестие на сморщенную, как печеное яблоко, физиономию двести девяносто пятого. «Шестнадцать… пятнадцать… четырнадцать…» Улыбка двести девяносто пятого стала еще шире, хотя это и казалось невозможным. Подполковник вдруг подумал о женщине, голос которой сейчас звучал из скрытых динамиков. Сейчас она, вполне возможно, уже старуха; не исключено, что ее давно нет в живых. Знала ли она, наговаривая на пленку нехитрый текст, где и при каких обстоятельствах будет звучать ее голос? И как бы она поступила, доведись ей об этом узнать?
То, что голос был именно женский, казалось изощренным издевательством. Женщин на объекте не было – не считая, разумеется, периодически доставляемых с Большой земли испытуемых женского пола, которых в целях сохранения собственного психического здоровья никто и никогда не рассматривал как людей. Впрочем, по непроверенным слухам, кое-кто из охранников порой злоупотреблял служебным положением, тайком наведываясь в их камеры после отбоя. У подполковника Сидоркина это вызывало сложную смесь зависти и брезгливого отвращения. С одной стороны, его организм был здоров, функционировал исправно и настойчиво требовал своего. А с другой, сожительство с испытуемыми, особенно после пары сеансов в стендовом кресле, было сродни скотоложству или забавам с надувной куклой… «Двенадцать… одиннадцать… десять…» Полковник Черных положил правую руку на верньер регулятора мощности излучения. Указательный палец левой застыл над клавишей «Ввод» стандартной компьютерной клавиатуры, которая здесь выполняла не вполне стандартные функции. Взгляд из-под очков привычно просканировал шкалы многочисленных приборов и датчиков и вернулся к монитору. По губам полковника Смерть скользнуло кривое и бледное подобие улыбки.
– Вы к нему явно благоволите, коллега, – заметил он.
– Просто пытаюсь сэкономить материал, – возразил Сидоркин. – Если нам все-таки удастся удержать фокус, никто не пострадает. Двести девяносто пятому, как обычно, ничего не сделается, а остальных просто не заденет.
– Боюсь, в нашем с вами случае нулевой эффект не может считаться положительным результатом, – сухо проговорил Черных.
– Если эффект будет нулевым, мы просто сместим фокус на соседа, – заявил подполковник, тихонечко, по миллиметру, двигая перекрестие то вправо, то влево. – А впрочем, как прикажете.
«Восемь… семь… шесть…»
– А знаете, – сказал вдруг Сидоркин, – я вспомнил.
– Поехали! – громко воскликнул двести девяносто пятый и помахал рукой – вернее, только кистью, поскольку предплечье было надежно прикреплено к массивному подлокотнику толстым широким ремнем из сыромятной кожи.
– Вот веселая сволочь, – усмехнулся подполковник. – Так передвинуть фокус?
– Оставьте, как есть, – сквозь зубы процедил Черных. Он вцепился в регулятор мощности с такой силой, что побелели суставы пальцев. – Я тебе устрою полет в космос, скотина!
Сидоркин проглотил насмешливую улыбку, которая могла окончательно взбесить и без того пребывающего не в лучшем расположении духа начальника. Конечно, двести девяносто пятый был наглец, каких поискать, да и пародия на первого космонавта получилась дурацкая – лысый клоун напоминал Юрия Гагарина ничуть не больше, чем тестовая камера лаборатории кабину космического корабля «Восток», – но полковник Смерть злился не поэтому. Предназначенный для фокусировки психотропного излучения прибор, который они испытывали в данный момент, был детищем доктора Черных – детищем, увы, мертворожденным, упорно отказывающимся работать, несмотря на все вносимые в конструкцию по ходу испытаний изменения и улучшения. Как и Сидоркин, в глубине души Черных был уверен, что и на этот раз у них ничего не выйдет, и на его месте подполковник, верно, вел бы себя точно так же, если не хуже.
Кроме того, Черных, несомненно, знал, как его называют за глаза и кто наградил его этим прозвищем, похожим на имя злодея из старого американского комикса.
«Три… два… один…»
– Разряд! – резко произнес Черных и сам выполнил свою команду, с силой ударив по клавише ввода.
Изображение на мониторах дрогнуло, исказилось, пошло косыми полосами и пропало окончательно, сменившись черно-белой метелью сплошных помех, динамики астматически захрипели.
– Так что вы вспомнили, коллега? – инспектируя взглядом шкалы и датчики, рассеянно спросил полковник.
– Я сообразил, на что он смотрит, – ответил Сидоркин.
– Кто?
– Ноль-два девяносто пятый.
– И на что же?
– Там, под самым потолком, проходит вентиляционная труба, такая же, как здесь.
Черных обернулся и посмотрел на тянущийся вдоль правой стены лаборатории жестяной короб, в котором негромко гудел нагнетаемый мощными вентиляторами воздух. Оцинкованный короб имел весьма внушительные размеры: не слишком тучный человек запросто мог проползти по нему если не на четвереньках, то, как минимум, по-пластунски.
– Ну и что? – равнодушно спросил Черных, потихонечку вращая рубчатое колесико верньера.
– Я, кажется, понял, почему он улыбается, чему он так рад, – сказал Сидоркин. – Вы знаете, он любит поболтать. Однажды, в самом начале своего пребывания здесь, он проговорился, что раньше был инженером и специализировался как раз на системах принудительной вентиляции. Я об этом благополучно забыл, а теперь вот посмотрел на его оскал и вдруг вспомнил…
– Ну и… А впрочем, вы, пожалуй, правы. Когда закончим, надо будет устроить этому умнику интервью с начальником режима. Конечно, предотвращение побегов – не наша забота, а его. Но, если произойдет чудо и ваш протеже действительно изловчится уползти от нас через вентиляцию, плохо будет не только и не столько начальнику режима, сколько нам с вами, коллега. Так что осенило вас действительно вовремя… Что вы так смотрите?
Сидоркин, спохватившись, напустил на себя индифферентный вид и сосредоточил внимание на экране, где по-прежнему бушевала черно-белая вьюга.
– Мощность, – глядя прямо перед собой, ответил он на вопрос шефа. – Зашкаливает, Валерий Игоревич. Не многовато?
– Надо же как-то сдвигать все это с мертвой точки! – с досадой откликнулся Черных и вздохнул. – Но вы и на этот раз правы, Петр Фомич. Я действительно слегка увлекся. Не хватало в придачу ко всем прелестям жизни еще и генератор спалить… Пожалуй, на сегодня достаточно, как вы полагаете?
Сидоркин промолчал, поскольку вопрос был явно риторический. Черных плавно убавил мощность до нуля и нажатием клавиши «Escape» отключил генератор. Динамики перестали хрипеть и кашлять, на экраны скачком вернулось изображение, дрогнуло пару раз и стабилизировалось.
Черных посмотрел на лабораторный хронометр.
– Эксперимент длился три минуты двадцать восемь секунд и завершился в двенадцать ноль-семь по московскому времени, – продиктовал он в микрофон звукозаписывающего устройства.
«Как обычно, ничем», – про себя добавил Сидоркин, глядя на экран.
На экране все и впрямь было как обычно. Трое испытуемых по инерции злобно скалили зубы и тихонько рычали, глядя прямо перед собой пустыми, мертвыми глазами; второй справа обмяк в кресле, не подавая признаков жизни, а краснорожий бомж из последней партии конвульсивно бился и извивался в ремнях, как огнетушитель, извергая изо рта белую пену. Его вытаращенные глаза с закатившимися под лоб зрачками тоже были сплошь белые, как пара мраморных шариков. Лишь двести девяносто пятый сидел как ни в чем не бывало, привольно развалившись (разумеется, настолько, насколько это позволяла конструкция кресла и привязные ремни) и растянув в улыбке широкий рот с мелкими желтыми зубами.
– Результат отрицательный, – продолжал наговаривать на цифровой носитель привычный текст полковник Черных. – Удержать фокусировку не удалось. Приступаем к обработке данных. «Если она вообще была, твоя фокусировка», – подумал Сидоркин. Он вдруг заметил, что двести девяносто пятый не моргает, и посмотрел на вспомогательный монитор, куда выводилась информация о состоянии испытуемых. Прибор бесстрастно засвидетельствовал, что у объекта номер БЗ/7-0295 отсутствует пульс.
– Двести девяносто пятый остыл, – сказал он.
Ему было немного грустно, как будто у него и впрямь скончался любимый хомячок или попугайчик. А с другой стороны, смерть лысого уникума избавляла от необходимости общаться с начальником режима полковником Маковским, которого Сидоркин заочно искренне ненавидел и, откровенно говоря, побаивался. Да и сам двести девяносто пятый, что ни говори, отмучился. Интересно, как его звали?
– Да, действительно, – под жужжание электромоторов и тяжелый рокот отъезжающей в сторону свинцовой шторы с нотками изумления в голосе согласился Черных. – Надо же, и его в конце концов проняло! А я уже начал подозревать, что вербовщики по ошибке подсунули нам самого Кощея Бессмертного… Двести девяносто пятого на вскрытие, – сказал он в микрофон, и его усиленный динамиками голос гулко прокатился по лаборатории. – Остальных как обычно, согласно внутреннему распорядку.
Сидоркин отключил следящую и записывающую аппаратуру. Сквозь открывшееся смотровое окно было видно, как в тестовую камеру, толкая перед собой хирургические каталки, вошли санитары.
– Вот нам и представился случай посмотреть, что за чудеса таятся внутри этой лысой матрешки, – сказал Черных, наблюдая, как они перекладывают на каталку безвольно обмякший труп двести девяносто пятого. – А вдруг вы опять правы и он даст нам разгадку?
– Хотелось бы верить, – вздохнул подполковник Сидоркин и, приподнявшись, задернул белую занавеску на смотровом окне.
Бородин не солгал, по крайней мере, в одном: дом и вправду был хорош. Добротный, просторный, с высоким крыльцом и резными наличниками, он стоял посреди широкого и ровного, поросшего шелковистой травой двора, и ветви старой березы с негромким шелестом ласково касались его крытой новеньким, еще не успевшим потемнеть шифером крыши.
Выйдя из машины, Борис Иванович осмотрелся и одобрительно кивнул.
– Хорош, – сказал он выбирающемуся из «форда» Бородину. – Ей-богу, хорош! Даже завидно. Не дом, а прямо царские хоромы!
– Ну я же говорил, – с обидой в голосе откликнулся Алексей Иванович. Его холеное, слегка напоминающее мордочку молочного поросенка лицо и шикарный костюм пребывали в полном порядке, но двигался он осторожно и замедленно, будто через силу, и постоянно морщился, словно от боли. – Разве я стал бы обманывать!
– Меня? Вряд ли, – согласился Рублев, внимательно разглядывая траву под ногами, по которой явно никто не ходил уже несколько дней, а может быть, и недель.
– А кого? – плаксиво возмутился Бородин. – Вашего приятеля? Да у меня бы просто рука не поднялась! Защитник Отечества, воин-интернационалист, инвалид… Как можно?! Да я к нему со всей душой!..
– С душой – это хорошо, – мрачновато одобрил Борис Иванович. – Тогда чего ты ноешь? Ехать не хотел… Думал, мне дом не понравится? Напрасно. Отличный дом! И место отличное, но дом – это что-то. Сам о таком тереме давно мечтаю. Ладно, пойдем глянем, кто в теремочке живет.
Бородин, и раньше не излучавший радости, заметно погрустнел.
– Вы идите, – сказал он, – а я вас здесь подожду. Что-то мне нехорошо.
– Болит? – сочувственно, с полным пониманием спросил Борис Иванович. – Ничего, это пройдет. При ушибах движение – лучшее лекарство. Расхаживаться надо, прогревать мышцы, чтобы кровь активнее циркулировала. А столбом на одном месте стоять в таких случаях – хуже не придумаешь. Застоишься, затечешь весь, как отсиженная нога, а потом повернешься как-нибудь неловко, и готов перелом. И хорошо, если закрытый.
– Не хотелось бы мешать вашей встрече, – сделал последнюю попытку избежать неизбежного неприятно впечатленный его сочувственной по форме, но угрожающей по содержанию речью Бородин.
– А ты не помешаешь, – крепко беря его за рукав и увлекая в сторону крыльца, заверил Борис Иванович. – Ты же с ним, как я понимаю, подружился. А друг моего друга – мой друг. По свойству транзитивности, как математики говорят. Посидим, выпьем, потолкуем за жизнь…
Втащив вяло упирающегося риелтора на крыльцо, он постучал в дверь. Стучал он, как все нормальные люди, костяшками пальцев, но звук получился такой, словно кто-то выбил по сосновой доске лихую барабанную дробь увесистым молотком.
Дом ответил на стук мертвой, нежилой тишиной, лишь с верхушки березы сорвалась и, издав на прощанье сердитый скрипучий крик, хлопая крыльями, улетела в сторону леса напуганная вторжением чужаков сорока. Рублев снова постучал и снова не получил ответа.
– Уснул, что ли? – благодушно предположил он, сверху вниз многозначительно глядя на своего спутника и многообещающе шевеля усами.
– А может, вышел, – предложил свой вариант Бородин. – На речку ушел рыбачить. Или в магазин. Да мало ли куда!.. День на дворе, погода отличная, чего дома-то сидеть!
– Трава во дворе нехожена, – заметил Борис Иванович. – Ладно, к воротам при желании можно и месяц не подходить, в сарай за дровами тоже не надо – лето… Ну а в сортир?
– Не пойму, чего вы от меня хотите? – опять обиделся Бородин, с тоской озираясь по сторонам в поисках выхода, которого не существовало. – Кто я ему – сват, брат, нянька? Он передо мной не отчитывается. Может, он уже третью неделю сидит в каком-нибудь Монте-Карло и в ус не дует. Денег у него теперь куры не клюют, так что очень даже запросто…
– Да, – покладисто согласился Борис Иванович, по-прежнему придерживая его за рукав, – красиво жить не запретишь, особенно если финансы позволяют. Ну а нам-то с тобой что теперь делать? Нельзя же, в самом деле, век гадать что да как, на крылечке стоя!
– Нельзя, – сказал Бородин. – Я же говорю, зря ехали.
– Надо бы как-то в дом попасть, – пропустив последнее замечание мимо ушей, гнул свою линию Рублев. – Если спит, будить не станем – посидим тихонечко, чайку попьем. Если отлучился – подождем часок-другой. Но нельзя же вот так, ничего не узнав, оглобли заворачивать! А вдруг он ненароком в подпол свалился и даже на помощь позвать не может? Хороши же мы будем, если бросим защитника Отечества, воина-интернационалиста в таком аховом положении! – Что же вы предлагаете – дверь ломать?
– Ломать, конечно, нехорошо. Лучше бы, конечно, ключом… У тебя, случайно, не завалялся?
– Да откуда?! – возмутился Бородин.
– А ты поищи, – посоветовал Борис Иванович. – Чем черт не шутит – а вдруг?..
– Да не стану я ничего искать! По-вашему, я не знаю, что у меня в карманах есть, а чего нет?
– Ну, как хочешь, – пожал плечами Борис Иванович. Бородин покосился на него с недоверием и надеждой, а он невозмутимо продолжал: – Ты про закон всемирного тяготения слышал? Он гласит, что если взять человека за ноги и хорошенько потрясти, то все, что есть у него в карманах, вывалится и упадет на землю. Не полетит вверх или, скажем, в стороны, а вот именно упадет. С ускорением в девять и восемь десятых метра на секунду в квадрате. А если потом разжать руки, человек тоже упадет и треснется своей упрямой башкой все об ту же землю. И с тем же ускорением. Так мне в школе объяснили. Правда, проверить это на практике я до сих пор как-то не собрался. Вот стою теперь и думаю: может, зря? Может, врут все про это самое тяготение? Ты как думаешь, человече?
«Человече» скривился, но перестал спорить и с огромной неохотой принялся рыться в карманах. Он предавался этому занятию довольно долго, как будто карманов в его костюме насчитывалось не меньше сотни и они были до отказа набиты всякой всячиной. Борис Иванович терпеливо ждал, поглядывая по сторонам и жуя сорванную во дворе травинку. Потом он демонстративно посмотрел на часы, и Бородин, поняв намек, вынул из кармана увесистую связку ключей.
– Может, из этих какой-нибудь подойдет, – неуверенно предположил он.
Рублев промолчал, языком передвинув травинку из правого уголка рта в левый.
Бородин принялся мучительно долго бренчать и царапать металлом о металл, один за другим пробуя ключи из кажущейся бесконечной связки. Борис Иванович ждал. Наконец Бородин отступил от двери и развел руками.
– Не подходит? – сочувственно спросил Рублев.
– Ни один не подходит, – подтвердил Алексей Иванович. – Я же говорил…
– Дай-ка, – потребовал Борис и, раньше чем Бородин успел опомниться, отобрал у него связку. Он быстро перебрал ключи, поглядывая то на них, то на замочную скважину, выбрал подходящий по конфигурации, вставил в замок и дважды повернул против часовой стрелки. – И чему вас только в школе учат? – притворно изумился он, распахивая дверь. – Прошу!
Данное приглашение сопровождалось совершенно неожиданной и весьма энергичной затрещиной, которая неумолимо и стремительно швырнула Алексея Ивановича Бородина в пахнущий сосновыми досками прохладный полумрак сеней. Он остановился, налетев на бревенчатую стену; почти в то же мгновение сильная рука сгребла его за шиворот, бесцеремонно развернула в нужную сторону и придала очередное ускорение. Алексей Иванович и охнуть не успел, как очутился на полу, почти на том же самом месте, где чуть меньше месяца назад лежал сбитый с ног лошадиной дозой психотропного препарата Сергей Казаков.
«Вот и познакомились», – подумал он, вспомнив, как бывший десантник обещал свести его с мировым мужиком – своим батальонным командиром. В силу весьма уважительных причин выполнить свое обещание Казаков так и не смог, но пресловутый комбат сделал это за него, самостоятельно отыскав Алексея Ивановича и сведя с ним знакомство куда более близкое, чем то, что было ему обещано. На поверку этот комбат оказался вовсе не тем добродушным и толстопузым мешком дерьма, каким представлял его Алексей Бородин: нрав у него был крутой, рука тяжелая, а главное, соображал он гораздо лучше, чем полагается отставному солдафону, у которого в мозгу всего одна извилина, да и та – след от околыша.
– Не перестанешь врать – покалечу, – пообещал Рублев, переступая порог комнаты. И Алексей Иванович, как и Николай Гаврилович Ездовой за несколько часов до этого, ни на мгновение не усомнился, что данная угроза – не просто фигура речи: этот, если обещал покалечить, покалечит обязательно. – Да, ничего домишко, – продолжал Комбат, озираясь по сторонам. – Чистенько, аккуратно. Только как-то неуютно. Вроде тут никто и не живет… И вещей хозяйских что-то не видать… Что бы это могло значить, а?
Он подошел к дверям спальни и заглянул туда, перешагнув при этом через Бородина, как через случайно очутившийся на дороге неживой предмет. Алексей Иванович опять живо припомнил сцену вербовки Казакова, и ему подумалось, что все это может кончиться даже хуже, чем могло показаться вначале. – Откуда я знаю, что это значит? – с трудом приняв сидячее положение, болезненно прокряхтел он. – Может, ваш приятель за это время пять раз перепродал дом и укатил в теплые края. Никто ему этого не запрещал, и отчитываться передо мной он не обязан. Кто-нибудь купил этот дом – например, под дачу, потому здесь никто постоянно и не живет. Вот приедут сейчас хозяева, а мы с вами тут расположились, как у себя в гостиной…
– А мы извинимся, объясним, как сюда попали. Заодно и ключ вернем, а то, согласись, таскать в кармане ключ от чужого дома – это как-то некрасиво, – сказал Борис Иванович. Он подошел к печке, заглянул в под и поворошил кончиком кочерги невесомый белесый пепел. Бородин подумал, не хватить ли его по макушке тяжелым табуретом, пока он стоит спиной, но отказался от этой затеи: батальонный командир Казакова выглядел как человек, о голову которого можно без малейшего ущерба для его здоровья ломать кирпичи и гнуть стальные ломы. – Ну, чего расселся? – продолжал Рублев, вернувшись из короткой экскурсии на кухню. – Вставай, поехали.
– Куда?
– Да уж, конечно, не в Москву. Поговорим с соседями, в администрацию наведаемся, наведем справки. Это ж не котенок, а дом, объект недвижимости! Его просто так, без бумажной волокиты, не продашь. Да кому я объясняю, ты ж на этом деле собаку съел! Ну, вставай, вставай, хватит загорать, не на пляже. Помочь тебе?
– Нет уж, спасибо, я как-нибудь сам, – поспешно отверг предложение Комбата Бородин, который уже был по горло сыт его «помощью».
Он торопливо завозился на полу и встал, с трудом подавив болезненный стон: досталось ему крепко, и, судя по всему, это было еще далеко не все.
– Не понимаю, что ты так волнуешься, – говорил Борис Иванович, запирая дом. – Ты же ни в чем не виноват, правильно? А раз не виноват, то и бояться нечего. Я же не маньяк какой-нибудь, не охотник на риелторов, я просто за приятеля волнуюсь. Ты же знаешь, пил он сильно, а пьяного только ленивый не обидит. Вот я и беспокоюсь. Буду искать, пока не найду, но уже, конечно, сам, без тебя. Сейчас придем в здешнюю администрацию, там нам скажут: да, мол, был у нас такой московский гость, регистрировал право собственности. Пожил недельку, заскучал, продал дом и уехал. Может, даже адрес его новый дадут. И все! Я перед тобой извинюсь, компенсирую моральный и физический вред, отвезу домой, и больше ты меня не увидишь…
Продолжая многословно сетовать на Казакова, который вдруг, ни с того ни с сего начал внезапно и непредсказуемо менять место жительства, не ставя об этом в известность никого, даже старых фронтовых друзей, он подергал дверную ручку, сунул ключи в карман пиджака Алексея Ивановича и, как прежде, почти волоком, как малыша, не желающего идти в детский сад, за руку потащил Бородина к машине.
Его исполненные миролюбия речи Алексея Ивановича ничуть не успокоили: он-то знал, что влип, да так, что хуже некуда. Продолжительный срок тюремного заключения в этой ситуации представлялся не столько карой за совершенные грехи, сколько спасительной лазейкой, воспользоваться которой Бородин, честно говоря, уже почти не надеялся. О побеге нечего было и мечтать: основательно, без спешки обработанное пудовыми кулачищами тело ныло, как один сплошной ушиб, а шедший рядом мучитель двигался с плавной грацией крупного хищника, способного в три прыжка настигнуть и завалить даже самую быстроногую дичь. Спасти Алексея Ивановича могла только умелая ложь, но и на это было мало надежды: чертов отставник ничему не верил на слово и во всем хотел убедиться лично, своими собственными глазами. На документы с печатями и подписями ему было плевать так же, как и на самые многословные уверения; он допускал, что его приятель мог переехать в загородный дом, но желал лично побывать в этом доме и собственноручно проверить у приятеля пульс. И желания его высказывались в форме, заведомо исключающей возможность отказа…
«Пропал, как есть пропал», – подумал Бородин, и ему захотелось сию же минуту прямо тут на месте мгновенно и безболезненно умереть от внезапной остановки сердца.
Примерно через полтора часа, когда Борис Рублев, пункт за пунктом осуществив свою нехитрую программу поисков, вывел машину за деревенскую околицу, сердце Алексея Ивановича Бородина, как назло, все еще продолжало биться. Правда, назвать его работу нормальной не повернулся бы язык даже у председателя призывной комиссии: оно то частило, то испуганно замирало, то вдруг принималось тяжело, как гидравлический молот, бухать где-то у самого горла.
Проезжая мимо стоящего на отшибе за крепким тесовым забором дома с резными наличниками, Комбат даже не посмотрел в ту сторону. С того момента, как они сели в машину около здания местной администрации и отправились в обратный путь, он не проронил ни словечка. Алексей Иванович тоже помалкивал: все, что он мог сказать, уже было сказано. Он сказал, что недоумение соседей и представителей местной власти по поводу какого-то Казакова, которого никто из них в глаза не видел, может объясняться тысячей причин, не имеющих ни малейшего отношения к нему, Алексею Бородину. Казаков мог куда-то уехать, никого не поставив в известность и даже не потрудившись зарегистрировать у главы администрации сделку купли-продажи: чего там, еще успеется, жизнь-то длинная! И что с того, что его не может вспомнить никто из соседей? Он уехал из города в поисках покоя и тишины, а вовсе не новых знакомых и собутыльников. С ним мог произойти несчастный случай во время рыбалки; в конце-то концов, он мог случайно в нетрезвом виде похвастаться вырученными от продажи московской квартиры деньгами, и это стало последней ошибкой в его короткой, но нелегкой жизни. По здешним меркам обладатель такой суммы может смело называться олигархом; за такие деньги его запросто могли убить, а теперь вся деревня только руками разводит: что вы, какой еще москвич? Что вы хотите, круговая порука…
Комбат выслушал все эти и многие другие соображения молча, ни единым словом или жестом не выразив своего к ним отношения. Он выглядел слегка угрюмым, что было вполне объяснимо, но абсолютно спокойным. Он не задавал вопросов, не делал скептических замечаний, не грозился и не размахивал руками-кувалдами – он просто вел машину и молчал, пристально глядя на дорогу прищуренными темными глазами.
Над темной полоской уже недалекого леса повис малиновый шар заходящего солнца, сжатое поле в его лучах приобрело благородный розовато-золотистый оттенок слегка потускневшей меди, а во впадинах залегли сиреневые вечерние тени. Машину немилосердно трясло на родимой российской «щебенке с гребенкой», за ней, клубясь и завиваясь штопором, тянулся длинный, постепенно рассеивающийся и оседающий на стерню хвост пыли. Оконное стекло со стороны водителя было опущено до упора, в салон врывался тугой, теплый, пахнущий полем, солнцем и пылью ветер. Пылинки танцевали под ветровым стеклом, то и дело вспыхивая в солнечных лучах, как крупицы золотого песка или медные опилки. Слева мелькнул побитый ржавчиной и, кажется, даже простреленный навылет дорожный знак с перечеркнутым косой красной полосой названием деревни. Сразу за знаком дорогу с обеих сторон обступили кусты. Они становились все выше, вскоре среди них замелькали розовые от заката стволы молодых берез, а потом на заднем плане мрачными колоннами воздвиглись темные вековые ели. Дорога нырнула в лес, щебенка кончилась; ухабов и рытвин стало больше, зато тряска почти прекратилась: машина мягко перекатывалась с ухаба на ухаб, ныряла в рытвины и снова выбиралась наверх, как лодка на океанской мертвой зыби. Дорога была затейливо разрисована полосами и пятнами золотисто-оранжевого света и глубокой синеватой тени, низкое солнце короткими алыми вспышками било прямо в глаза. Сквозь пыльное, покрытое разводами и пятнами от разбившейся вдребезги мошкары ветровое стекло почти ничего не было видно, и Рублев повел машину медленнее, высунув в окно голову и левый локоть. Сейчас он был до смешного похож на одного из тех чудаков, что, проезжая на автомобиле через лес, на ходу высматривают среди травы и листьев грибы.
Дорога, без видимой необходимости петляя и извиваясь среди деревьев, вскарабкалась на высокий, поросший корабельными соснами песчаный бугор и, почти никуда не сворачивая, потянулась по гребню. Справа сквозь частокол деревьев заблестело темное, прихотливо искривленное зеркало реки, а слева вдруг открылся неглубокий, с довольно крутыми склонами овражек. На его противоположной стороне темнела густой августовской зеленью пушистая с виду, а на деле колючая, непролазная поросль молодого ельника, кое-где прошитая белыми стежками тонких березовых стволов. Рублев вдруг остановил машину, выключил двигатель и с треском затянул ручной тормоз.
– Выходи, – приказал он, впервые за последние полчаса нарушив тягостное молчание.
– Куда? – не двигаясь с места, спросил Бородин. Он догадывался куда.
– Наружу, – пояснил Борис Иванович и, грубо отодвинув его локтем, открыл отделение для перчаток.
Никаких перчаток внутри, естественно, не обнаружилось. Там лежало руководство по эксплуатации автомобиля, налобный фонарик на эластичной ленте и скомканная тряпка милой сердцу россиянина камуфляжной расцветки. Поверх нее, тускло отсвечивая вороненым металлом, лежал пистолет. Чувствуя, как тело становится легким, почти невесомым от мощного выброса адреналина, Алексей Бородин мысленно проклял себя за непроходимую тупость. Оказывается, все это время рядом, почти у него на коленях, лежал верный шанс не только спастись, но и навсегда спрятать концы в воду. Но откуда ему было об этом знать?! Кроме того, он не без оснований подозревал, что малейшая попытка завладеть оружием, не говоря уж о том, чтобы им воспользоваться, закончилась бы для него переломом руки – и, вполне возможно, не одной.
Сейчас же выяснилось, что он совершенно напрасно обозвал себя тупицей: пистолет, оказывается, был не заряжен. Рублев вынул из кармана обойму, деловито загнал ее в рукоятку и хмуро поинтересовался:
– Я долго буду ждать? На выход!
– Зачем?
– Затем. Убивать тебя буду. Давай шевелись, обивку пачкать неохота!
Алексей Бородин сам не понял, как очутился снаружи. Он не собирался подчиняться приказам этого усатого костолома и покорно, как скотина, идти на убой. Напротив, он намеревался обеими руками вцепиться в сиденье и отбиваться до последнего: хочешь стрелять – стреляй, пачкай свою драгоценную обивку, а я тебе в этом деле не помощник!
Тело, однако, распорядилось по-своему, и его было нетрудно понять: оно хотело жить во что бы то ни стало, и доводы типа «лучше умереть стоя, чем жить на коленях» на него не действовали. Оно было готово подчиниться любому приказу и охотно прошлось бы к месту расстрела хоть на ушах, хоть на бровях, лишь бы выиграть, выторговать, вымолить у палача лишнюю минуту жизни.
Рублев открыл багажник, достал оттуда саперную лопатку в брезентовом чехле, снял чехол и протянул лопатку Алексею Ивановичу.
– А это зачем? – спросил тот, чтобы немного потянуть время.
– Копать, – озвучил Рублев вполне очевидный ответ. – Нас видели вместе, – довольно любезно и с большой охотой пояснил он, – а я этим летом от милиции уже набегался, надоело до смерти. Ну, что встал? Кругом, шагом – марш!
И снова тело повиновалось приказу раньше, чем Алексей Иванович успел сформулировать и озвучить свой протест: мне все равно помирать, а остальное – твои проблемы, так что, если хочешь, копай сам, а не хочешь – засунь эту лопату себе в ж… и сам отправляйся по тому же маршруту!
Он покорно двинулся к оврагу, неся лопату в опущенной руке, огибая кусты и уклоняясь от колючих лап молодых сосенок. Задевая отполированным прикосновениями земли лезвием тонкие ветки, лопата издавала тихий похоронный звон. За спиной мягко стукнула, закрывшись, крышка багажника, а мгновением позже послышались шаги. Рублев ступал тяжело, уверенно, хотя Алексей Иванович почему-то не сомневался в том, что в случае необходимости этот здоровяк может красться легко и беззвучно, как огромный кот.
Когда-то в его квартире жила старая кошка. Как и все представители своего семейства, она перемещалась из комнаты в комнату абсолютно бесшумно, но порой, демонстрируя дурное или, напротив, приподнятое настроение, давала себе волю и топотала, как целый табун лошадей. Она дожила до двадцати лет и умерла легко, без мучений. Двадцать лет для кота – почти абсолютный рекорд долгожительства, и Алексей Иванович с учетом обстоятельств вряд ли мог рассчитывать побить этот рекорд в своей, так сказать, весовой категории.
Пробившийся сквозь крону старой сосны закатный луч кольнул правый глаз. Бородин повернул голову и, щурясь, посмотрел на солнце, подумав, что, вполне возможно, видит его в последний раз.
– Прощай, солнце, как говорил капитан Немо, – будто подслушав его мысли, с мрачной насмешкой произнес Рублев.
Слова сопровождались металлическим щелчком затвора. Ноги у Бородина вдруг подкосились, он упал на колени, выронив лопату.
– Нет, – прохрипел он мгновенно пересохшим ртом, не смея обернуться, – не надо. Нет!
Его мягко, но сильно толкнули между лопаток – кажется, ногой, – и он, треща подлеском и гнилыми сучьями, покатился по склону оврага. Следом полетела лопата.
– Копай, гнида, – сказал сверху Рублев. – И не халтурь, для себя стараешься. Поработаешь напоследок, как нормальный человек – честно, своими руками. Чем глубже выкопаешь, тем меньше шансов, что собаки до твоих косточек доберутся. Зато место какое, ты посмотри! Сам бы тут лежал, да дела не отпускают. Тут тебе и елочки пушистые, и березки шумят, и простор, и по могилке твоей ногами топтаться некому… Парадиз!
Не пытаясь подняться, Бородин тяжело перекатился на живот и уткнулся лицом в подушку прелой прошлогодней листвы, вдыхая пополам с сухой пылью ее грибной, немного затхлый запах.
– За что? – чувствуя, как по щекам неудержимо струится что-то горячее и влажное, почти прорыдал он. – Что я вам сделал?!
– А то ты не знаешь, – послышался сверху презрительный голос Рублева. – За Серегу Казакова, за что же еще! Что же ты думал, приятель, – что навешаешь мне лапши на уши, сунешь под нос бумажку с липовой печатью, и все шито-крыто? Нет, браток, не на такого напал! Я, чтоб ты знал, двадцать лет в армии отслужил, да не в штабе, а бок о бок с личным составом. А хитрее русского солдата только русская баба, да и то не каждая. Поэтому субчиков вроде тебя я за километр насквозь вижу. Ухайдакал ведь ты моего Серегу – один ли, с дружками ли, но ухайдакал. А теперь спрашиваешь за что… Да ты копай, копай, чего разлегся? Ты меня не зли, я ведь могу убить и не сразу, а постепенно. Чтоб ты, стало быть, успел вволю насладиться процессом… С тебя ведь, по грехам твоим, с живого шкуру содрать и на кол посадить, и то, поди, мало будет!
Бородин вдруг рывком поднялся на колени, ударил себя в грудь исцарапанными, испачканными землей и мелкой лесной трухой кулаками и рванул на себе рубашку, с треском отрывая пуговицы.
– Нет! – истерично, сквозь слезы, выкрикнул он. – Да нет же, нет!!! Вы все не так поняли, это неправда, клянусь! Я никого не убивал, честное слово!
– Ты еще скажи «честное риелторское», – посоветовал Рублев и присел на корточки на краю оврага, свесив между колен руки, в одной из которых опасно поблескивал пистолет. – Так я тебе и поверил. Честный риелтор – то же самое, что честный политик. Есть еще такое мудреное слово, означает совмещение несовместимых понятий… как бишь его? Катахреза, что ли. А в народе говорят проще: единожды солгавши, кто тебе поверит?
– Вы не понимаете! – Бородин истерично рассмеялся, всхлипнул и провел по лицу ладонями, размазывая смешанную со слезами грязь. – Ты же ни черта не понимаешь, вояка! Тебе бы только кого-нибудь шлепнуть, отвести душу. У тебя ведь и в мыслях нет, что я тебе могу пригодиться! Единственный человек на всем белом свете, который может тебе помочь, – вот он, перед тобой! А ты говоришь – копай… Стреляй, если тебе неймется!
Он снова рванул на себе рубаху, разодрав ее до самого низа и обнажив поросшую рыжеватой шерстью грудь и дряблый белый живот, поверх которых болтался галстук, смотревшийся на фоне голого тела дико и неуместно.
Борис Иванович задумчиво почесал переносицу стволом пистолета, стараясь ничем не показать, что рассчитывал именно на такое развитие событий.
– Ума не приложу, на что ты мне можешь пригодиться, – заявил он. – Человечину я не ем, недвижимостью не торгую, по дому сам управляюсь, без дворецкого…
– Ты дурак, – сообщил, стоя на коленях на дне оврага, Бородин. Он снова всхлипнул и утер нос рукавом дорогого, лопнувшего по всем швам пиджака. – Его никто не убивал, он, скорее всего, до сих пор жив, и его, наверное, еще можно спасти… Да что я говорю – наверное! Наверняка можно!
– Ну, и где же он? В какую психушку вы его упрятали?
– Не знаю, где это, но это наверняка не психушка, – с уверенностью произнес Бородин. Голос его немного окреп, он даже сменил позу, встав уже не на оба, а на одно колено. – Я не говорю, что это будет просто, – торопливо добавил он, заметив легкое движение пистолетного ствола, – но попытаться можно. Я расскажу все, что знаю. А ты обещай, что сохранишь мне жизнь.
– Ни хрена я тебе не стану обещать, – возразил Борис Иванович. – Ты просто имей в виду, что жив, пока говоришь и пока мне интересно тебя слушать. А там видно будет – сам понимаешь, в зависимости от того, что ты мне расскажешь… И ты все-таки копай. Копай-копай! Копай и рассказывай, рассказывай и копай. Труд облагораживает – слыхал? Вот и облагораживайся, пока есть такая возможность. Да и яма еще вполне может пригодиться, не забывай.
– Тьфу, баран! Здесь тебе не армия! Я с тобой о серьезных вещах говорю, а ты…
Не вставая с корточек, Рублев лениво поднял пистолет и спустил курок. В сумеречной предвечерней тишине засыпающего леса сухо треснул выстрел, пуля коротко просвистела высоко над головой Бородина и с тупым звуком влепилась в сосновый ствол на той стороне оврага. Мигом растеряв остатки своей не к месту и не ко времени вернувшейся смелости, Алексей Иванович схватил лопату и начал торопливо и неумело ковырять ею присыпанный слежавшейся листвой и хвоей песок у себя под ногами. Парализованный ужасом мозг практически отключился – весь, за исключением двух небольших участков, один из которых руководил действиями сжимавших черенок саперной лопатки рук, а другой ведал устной речью.
– Есть один человек, – в такт ударам лопаты заговорил Алексей Иванович, понемногу входя в забытый ритм незатейливой земляной работы. – Зовут Андреем Константиновичем, фамилии не знаю…
Борис Иванович поставил на предохранитель и спрятал в карман пистолет, а потом уселся на краю оврага по-турецки, закурил и стал слушать, стараясь не пропустить ни единого слова.