Серая коробка из стекла и бетона, втиснутая в базальтовую ограду, ждет сигнала тревоги.
Мимо длинного ряда домов, пестрящих рекламой, сквозь марево холодного рассвета, погромыхивая, ползет к вокзалу почтовый поезд.
Дымчатый щенок беззаботно носится среди мусорных корзин.
Небо гудит от колокольного звона — густого, тяжелого, властного: кафедральный собор, церковь Сердца Иисусова, лютеранская церковь, Богоматерь-заступница.
И вдруг стеклянная клетка школы вспыхивает огнями: яркие лучи рассекают двор на сотни золотисто-черных ромбов.
На всех этажах петухами заливаются звонки.
Без четверти восемь.
— Символ арийского солнца на стене нужника! — верещал Мицкат. — Что вы об этом думаете, господин Випенкатен, это нацисты?
Випенкатен еще на мгновение задержал свой взгляд на графическом произведении красного цвета, потом повернулся и залепил Мицкату две громкие пощечины. Раз по левой, раз по правой щеке.
— Убирайтесь! Сейчас же на школьный двор, олухи!
Его голос сорвался на дискант.
— Муль, сейчас же приведи дворника!
— Он уже сам идет, господин Випенкатен.
Бекман загребал обеими руками, словно веслами, пробираясь сквозь поток школьников. Они расступались нехотя и с ворчанием.
— Здрасьте, господин Випенкатен! Я как раз в котельной был, вдруг…
Бекман протянул заместителю директора правую руку, посмотрел на нее внимательно и смущенно, когда она одиноко повисла в воздухе, и медленно спрятал ее в карман брюк.
Випенкатен отступил на шаг, склонил голову набок и скривил губы, резко выделявшиеся на чисто выбритом лице.
— От вас опять несет водкой! — сказал он с отвращением.
Бекман сделал удивленные глаза.
— Быть того не может, господин Випенкатен! Не может быть. У меня за весь день ни капли в глотке не было. Может, разве что бутылочку пива…
— Я вовсе не намерен сейчас дискутировать по поводу вашего крайне безответственного — и в отношении вас лично и перед лицом молодежи — алкоголизма! — сказал Випенкатен. — В надлежащий момент я поговорю об этом с господином директором, можете быть уверены! Короче говоря: сейчас вы останетесь здесь, у главного входа, и воспрепятствуете тому, чтобы у этой позорной стены собирались орды. Я сегодня дежурный, ясно?
— А как же, — присмирев, сказал Бекман и вытащил из-за уха окурок. — Я ведь знаю, чья это работа.
Випенкатен вздрогнул.
— Что вы сказали? — спросил он, на сей раз близко подойдя к Бекману.
— Я? Я просто сказал: я ведь знаю, кто нарисовал на стене нужника эту штуку.
— Господин Бекман, — сказал ошеломленный Випенкатен, — я надеюсь, не кто-нибудь из наших?
— Да что вы, господин Випенкатен, напротив, то есть…
— Что, Бекман?
Бекман посмотрел на заместителя директора внимательно, словно стараясь что-то припомнить.
— Об этом я хотел бы, как время придет, поговорить с господином директором, — сказал он медленно, — а он будет только ко второму уроку.
Випенкатен в бешенстве взглянул на дворника, резко повернулся и быстро зашагал к школьному двору.
Попугай, черно-красно-коричневый и обработанный евланом, чтобы не сожрала моль, стоял на столе, за которым проводились заседания. Его мертвые глаза глядели на мир с достоинством, не оставлявшим сомнения в том, что когда-то ему случалось присутствовать на весьма важных беседах.
— Это позор для всей школы! — сказал Випенкатен, адресуясь к спинам трех коллег, которые стояли у закрытых окон и смотрели вниз на стену общественной уборной.
— Я не склонен придавать этому значения, — сказал Гаммельби. — С дураков какой спрос?
Годелунд задумчиво покачал головой.
— Сначала необходимо выяснить, есть ли какая-нибудь связь между этим мерзким рисунком и надписью. Что касается меня, то я не могу усмотреть тут взаимосвязи.
— Глупая мальчишеская выходка! — резюмировал свои впечатления Нонненрот. — Главное — не проявлять еврейской нервозности. Самое разумное, если мы замнем все это дело.
— То есть как?
— Пускай дворник возьмет щетку для чистки уборной и сотрет всю эту идиотскую мазню. Пусть покажет, как он умеет убирать. И на этом инцидент исчерпан.
— Ну, я лично не уверен, господин Нонненрот, правилен ли этот метод с педагогической точки зрения.
— Мое мнение таково, что тут только руководство школы может принять правильное решение, — сказал Випенкатен официальным тоном.
— А дуче уже появился?
— Господин директор придет только ко второму уроку.
— Детки, не делайте из неприличного звука в ванне грозу в бундестаге. Поговорим друг с другом по-свойски, — сказал Нонненрот. — Кто-нибудь знает, этот маляр из наших оболтусов?
Випенкатен похолодевшим взглядом выразил свое несогласие.
— Дворник в курсе дела, — сказал он коротко.
— Кто?
— Дворник Бекман.
— Одну минуточку!
Годелунд подошел ближе.
— Я не понимаю. Почему именно дворник…
— Он застал этого паршивца на месте преступления.
— Когда?
— Вероятно, вчера вечером.
— Старина, да ведь по вечерам он все видит в двух экземплярах! — рявкнул Нонненрот. — Пусть докажет, что видел двух паршивцев, тогда я ему поверю, что он видел одного.
— И кто это был? — невозмутимо продолжал Годелунд.
— Это он хочет сообщить только господину директору. Во всяком случае, так он выразился.
— Вот это номер.
— Пролетарий и есть пролетарий, — пояснил Нонненрот. — Даже если у него в уборной телевизор.
— По моему скромному разумению, этот человек абсолютно не пригоден для занимаемой должности.
— Скажите лучше: он невыносим. В конце концов все мы знаем, в чем тут дело.
— В чем же? — спросил Нонненрот.
— Ну, у него где-то есть рука, иначе его уже давно привлекли бы к ответственности.
— Где-то, господин коллега, где-то? Не смешите! — сказал Випенкатен. — Зачем нам играть в жмурки? Когда об этом все воробьи чирикают в городе.
— Черт подери! В чем дело? — спросил Нонненрот.
Дверь открылась, и, с трудом переводя дыхание, вошел Крюн.
— Я уж думал, опоздал, — сказал он, задыхаясь.
— Сюда ты никогда не опоздаешь, камрад, — сказал Нонненрот.
Годелунд посмотрел на часы над портретом федерального президента и взялся за свой портфель.
— Что ты думаешь об этой афере? — спросил Нонненрот.
— Какой афере? Я ничего не знаю!
— Афера «Писсуар»!
— Ничего об этом не слышал. А в чем дело?
— Типично для товарища Крюна, — сказал Ноннеирот. — Забыл, что среди шмоток, оставшихся со времен службы на зенитной батарее, еще хранит портрет фюрера, не слушает свою жену, когда спит с ней, и является на собственные похороны в плавках.
— Вы только бросьте взгляд вниз, сюда, пожалуйста! — сказал Випенкатен, сопровождая свои слова трагическим жестом.
Крюн поспешил к окну.
— Колоссально! А уже известно, кто?
— Во всяком случае, кто-то из наших кандидатов на Нобелевскую премию из шестого «Б».
— Из шестого «Б»? Наверное, Курафейский?
Випенкатен сдержанно пожал плечами.
— Что касается меня, — сказал Годелунд, — то я пошел на урок.
Они посмотрели ему вслед, когда он, ритмично помахивая руками, вышел из двери, оставив ее полуоткрытой. Нонненрот ухмыльнулся. Потом они потихоньку взяли свои учебники и пошли за Годелундом.
— Плебейская шутка, — сказал Фарвик.
— А ты что скажешь, Петри?
— Последняя сенсация.
— А мне это вовсе не кажется таким уж идиотизмом, — сказал Рулль. — Вы все разве не чуете, что за этой выходкой кроется? Дело не в том, что кто-то намалевал свастику, это само по себе бред собачий, а вот что он ею украсил нужник, общественную уборную…
— Ха-ха-ха, — проблеял Муль и зевнул во всю мочь. — Одна идиотская шутка другой стоит.
— Символика!
— Да вы что, до сих пор не усекли?
— Нет, сэр!
— В самом деле?
— Очень сожалеем, сэр!
— Попробуем подойти к этому делу по-другому, — сказал Затемин. — Предположим, что, руководствуясь любовью к ближнему, автор своей акцией на стене нужника преследовал какую-то цель: что это была провокация, клевета или протест! Кто в классе был бы способен на то, чтобы по одной из этих причин нарисовать на стене свастику?
Тиц поднял обе руки. К нему присоединились Курафейский и Гукке.
— А ты, Шанко, не смог бы? — спросил Затемин.
— Конечно, нет.
— Почему?
— Почему?
— Вопрос был сформулирован так: чтобы спровоцировать, оклеветать или выразить протест.
— Все равно нет.
Затемин вновь бросил на Шанко короткий взгляд, потом кивнул и спросил:
— А ты, Тиц, почему?
— Убежденный фашист!
— Гукке?
— Потомок древних воинов.
— Курафейский?
— Из любви к искусству.
Мицкат вдруг тоже поднял руку.
— Ты тоже?
— С вероятностью ноль целых три тысячных. Но только после водки!
— Муль?
— Чтобы своевременно попасть под действие параграфа пятьдесят один.
Затемин подождал, пока затихнет смех.
— А кто из нас мог бы независимо от обстоятельств написать на стене: «Проснитесь, тревога!»
— Без голосования демократия не доставляет никакого удовольствия, — сказал Нусбаум.
— Итак, кто?
На сей раз руки подняли все, кроме Адлума, Клаусена и Фарвика.
— Путч пьяных ухарей, — устало сказал Фарвик.
— По-моему, это просто свинская пачкотня, — сказал Клаусен.
— Значит, цель не оправдывает средства?
— Нет.
— Нота бене!
— Детки, ваша игра кажется мне чересчур инфантильной, вы уж извините, — пробормотал себе под нос Адлум.
— Без голосования демократия не доставляет никакого удовольствия, — напомнил Нусбаум. — Если бы только вы слушались папашу.
— Хватит!
— Продолжай!
Затемин сказал:
— Напоследок возьмем комбинацию: свастика плюс «Проснитесь, тревога!»! Кто поддерживает такую форму провокации, клеветы или протеста?
И сам поднял руку. Кроме него, руку поднял только Рулль.
— Почему? — спросил Шанко.
Затемин открыл свой учебник химии.
— Свастика знаменует эпоху, в которую большинство учителей начало глотать бонанокс[146], — сказал он и взялся за учебник.
— Ты тоже так считаешь, Фавн?
Рулль закатал рукава своего растянувшегося свитера и сложил губы трубочкой.
— Я считаю прежде всего, что надо, что мы должны что-то делать, не то мы все обрастем жиром, у нас у всех сонная болезнь, надо не просто что-то вякать и умничать, а действительно что-то делать!
— Что, например? — спросил Адлум.
— Ну, протестовать, например, против того, что они заставляют нас тут подыхать со скуки.
— Кто?
— Ну, Пижон, Буйвол, Нуль, Рохля, Медуза, Рюбецаль — в общем все, кроме двоих-троих.
— Особо гуманных типов, — добавил Адлум.
— Все только хотят покоя! — закричал Рулль. — Но это же дерьмо!
— Что ты имеешь против покоя? — спросил Адлум. — И чего ты разбушевался? Не понимаю тебя! Я уже однажды сказал: с этими умильными идиотами мне не нужно быть настороже, совершенно ясно, что у них ничего нет за душой, и потому я могу без страха и дрожи заниматься более важными делами.
— Какими?
— Ну, читать, писать письма, думать…
— Тоже точка зрения, — с отчаянием сказал Рулль.
— Горячо рекомендую последовать моему примеру: это сберегает нервы и гарантирует пятерку по поведению. Никак себя не вести — и пятерка обеспечена.
— Зачем ты вообще ходишь в школу, с твоими-то принципами? — спросил слегка озадаченный Клаусен.
— Школа — это как корь, — терпеливо ответил Адлум. — Так как ею должны переболеть все, если не считать немногих избранных, то лучше для здоровья перенести ее в нежном детском возрасте. Взрослым справиться с ней гораздо труднее.
— Школа — это интеллектуальный тренировочный лагерь! — пропищал Муль.
— Нет, это как брачная ночь: ты ничего от нее не получаешь, но она должна быть, чтобы ты от нее что-нибудь получил, — возвестил Тиц.
— Фу!
— Старый развратник!
— Нет, это как кабинет восковых фигур!
— Лотерея! Каждый второй билет — пустой!
— Это не относится к учителям, — сказал Адлум.
— Паломничество в Лурд! Шуму много, а толку мало! — закричал Мицкат.
В класс вихрем ворвался Петри.
— Тихо! Удар гонга дается в восемь часов двадцать пять минут. С минуты на минуту ожидается нашествие учителей.
Гукке подошел к окну.
— Ребята, Забулдыга взял свой складной стульчик и бутылку пива, — объявил он. — Сунул ее, как всегда, в карман штанов.
Почти все ринулись к наружной стене, чтобы их не видно было со двора.
Бекман принялся читать газету.
— Правильная работенка для Забулдыги, — сказал Мицкат. — Смотритель писсуара берет по бутылке за вход.
— И почему он до сих пор не стер эту мазню? — спросил Фарвик.
— Наверное, приказ свыше.
— Да, но они тоже не могут просто так от всего отмахнуться, — сказал Рулль.
— Почему не могут? Им плевать.
— Ты так думаешь? — сказал Затемин.
— Внимание! Из-за угла появился босс! — вдруг закричал Петри.
Все бросились на свои места.
— Ну-с, что вы тут поделываете?
Бекман, вздрогнув, прервал чтение, щелкнул каблуками и помахал газетой.
— Охраняю, охраняю, так сказать, вот это безобразие, господин директор! По распоряжению господина Випенкатена.
Гнуц сложил руки на набалдашнике трости, с яростью взглянул на стену уборной и заскрипел зубами.
— Это же… это же неслыханное оскорбление! — выдавил он.
Бекман напряженно глядел на него.
Гнуц повернулся и стремительно направился к подъезду школы.
— Одну минутку, одну минутку, — пролепетал Бекман и поспешил за своим директором, едва не наступая ему на пятки. — Я ведь знаю, кто это сделал. То есть…
— Что вы сказали?
Гнуц стоял на лестнице главного подъезда, тремя ступенями выше Бекмана и наблюдал за ним с брезгливым любопытством.
— А дело было, стало быть, так, — начал Бекман и сунул газету в карман, чтобы освободить руки для жестикуляции. — Вчера вечером, так около половины одиннадцатого, иду я, значит, по школьному двору…
— Трезвый, господин Бекман?
— Ну, по маленькой я это, значит, пропустил, господин директор!
— Так!
— И впрямь совсем маленькую, малюсенькую, господин директор! Четыре-пять кружек пива и такую же гомеопатическую дозу можжевеловой. Двойная водка и…
— Дальше, Бекман!
— Вот, значит, только я вышел на неосвещенную часть дороги, гляжу: опять парочка делом занимается!
— Каким делом?
— Ну, это… спариваньем, господин директор. Вы уж на меня не обижайтесь. Ясное дело, ами со своей девкой. То есть, конечно, главного-то они еще не успели, но к тому шло. В общем коротко и ясно: схватил я, значит, американца за портупею, парни эти, я вам скажу, медлительные такие, им нужно…
— Дальше, Бекман!
— Так вот, я ему, значит, как раз выговариваю, вдруг, вижу, здесь, возле, значит, уборной, один нужду справляет. Я еще никак не решусь, американец ли виноват, или та фигура, она мне сразу подозрительной показалась, — а тот уже сам подходит ко мне и говорит: «Здрасьте, господин Бекман!»
— Кто, Бекман?
— Ну, тот подозрительный тип, который был возле писсуара.
— Но кто, кто это был, Бекман?
— Кто был? Да из шестого «Б», Рулль, вот кто был.
Гнуц ударил тростью по земле и с шипением выдохнул воздух.
— Вы уверены, Бекман? Абсолютно уверены?
— Так же уверен, как в том, что в церкви надо аминь говорить, господин директор! Голову готов дать на отсечение. Ошибка исключается: паршивец еще напоследок помочился, прямо на масляную краску! Гляньте, вот следы мочи.
Гнуц наклонился.
— Рулль, — прошептал он. — Кто бы мог подумать?
Гнуц выпрямился, борясь со своим смятением.
— Вон коллега Грёневольд, — попытался Бекман отвлечь директора. — Он нынче тоже ко второму уроку.
Грёневольд направлялся к ним, свернув с Гегельштрассе.
— Доброе утро!
— Приветствую вас, коллега! Ну, что вы скажете?
Гнуц протянул руку в направлении уборной.
— Эта отвратительная история, к сожалению, касается и вас, уважаемый коллега!
Грёневольд бросил быстрый взгляд на стену, повернулся и сказал:
— Надо знать подробности, чтобы разобраться в этой истории.
— Подробности? Разве вам недостаточно этой подлой пачкотни?
— Нет.
— Это был один из наших птенчиков! — пробормотал Бекман, используя короткую паузу, пока оба переводили дыхание. — Из шестого «Б». Я лично видел, своими собственными глазами!
— Хватит! — оборвал его Гнуц. — Вы, разумеется, понимаете, я ничего не имею против вас лично, коллега Грёневольд, но сначала я хотел бы сам расследовать это дело! В конечном итоге я несу ответственность за школу.
— Прошу вас! — сказал Грёневольд и открыл перед директором дверь.
— Можете быть уверены, что я досконально разберусь во всем, — сказал Гнуц на лестнице. — И на сей раз я приму решительные меры, самые решительные, чтобы другим неповадно было! В моей школе всегда царит порядок, а кто не желает ему подчиняться, с тем я разделаюсь самым решительным образом! Желаю удачи, коллега.
Гнуц захлопнул за собой дверь кабинета.
Грёневольд уже второй раз слышал, как кто-то стучится в дверь учительской, но он продолжал стоять у окна, стараясь побороть неудержимый приступ отчаяния, которое охватывало его почти каждое утро. Только когда постучали в третий раз, он подошел к двери и открыл.
Это был Рулль.
— Доброе утро, господин Грёневольд. Может быть, мне уже сейчас пойти сказать?
Грёневольд обхватил ручку двери.
— Это ты сделал? — спросил он, показывая большим пальцем через плечо.
— Это — нет!
Грёневольд выпустил дверь и схватил Рулля за руку.
— Правда нет, Рулль?
— Правда.
— Но разве дворник тебя здесь не видел вчера вечером?
— Когда Забулдыга меня видел, это уже было, господин Грёневольд. Правда! Я только проходил мимо, возвращался от вас.
Грёневольд с облегчением вздохнул, засмеялся и хлопнул Рулля по плечу.
— Ну, слава богу!
— Но, может, мне все-таки пойти сказать, что я вчера утром…
— Да, скажи, Рулль! И немедленно. Пойдем, я зайду вместе с тобой к директору.
Он закрыл дверь, помедлил и сказал:
— Нет, я думаю, будет разумнее, если ты пойдешь один.
— О’кэй!
Рулль сунул руки в карманы и пошел, шаркая ногами.
— Доброе утро, господин директор. Я хотел…
Больше Рулль не успел вымолвить ни слова. Гнуц влепил ему две резкие, звонкие пощечины. Очки Рулля полетели в угол. Дужка сломалась. Рулль поднял очки и попытался укрепить их на переносице.
— Я хотел сказать вам, что это сделал я, вчера…
— Плебей! — выдохнул Гнуц и снова ударил Рулля, сбив с него очки. На этот раз разбилось стекло. — Подлый, грязный плебей!
Он открыл дверь, ведущую в комнату для посетителей, и втолкнул туда Рулля.
— Останешься здесь, пока я не придумаю для тебя наказание, мерзавец! — прорычал Гнуц. — Твои дни здесь сочтены, можешь на меня положиться! Я сотру тебя в порошок, свинья!
Рулль сел в кресло.
— Встать! — заорал Гнуц. — Такой негодяй, как ты, не заслужил того, чтобы сидеть в порядочном кресле!
Гнуц стремительно промчался к двери, обернулся и спросил с угрозой:
— Кто еще? Кто еще участвовал в этой мерзости?
Рулль пытался скрепить свои очки. Но ничего не получалось.
— Я был один, — сказал он.
— Кто еще? А ну признавайся! Наверное, твой приятель Курафейский?
— Нет. Я один, господин директор! Честное слово.
Гнуц брезгливо отодвинулся от него.
— У такого подлеца, как ты, нет честного слова!
Он захлопнул за собой дверь и дважды повернул ключ в замке.
— Фрейлейн Хробок! — закричал он на всю лестничную клетку.
— Да, господин директор?
Фрейлейн Хробок испуганно выпорхнула из приемной.
— Сейчас же позовите сюда господина Випенкатена, господина доктора Немитца и господина Криспенховена!
— Доктор Немитц как раз разговаривает с кем-то по телефону, у него была небольшая автомобильная авария. Господин Криспенховен придет только к третьему уроку, господин директор.
— Тогда обойдемся без него. Шестой «Б» может идти домой. Учителя нужны мне здесь. Скажите господину Випенкатену, пусть позаботится, чтобы все шло по заведенному порядку.
— Слушаюсь, господин директор.
Гнуц, задыхаясь, поднялся на второй этаж и сразу же исчез в своем кабинете.
— Ребята, мы что же, отмечаем семнадцатое июня уже сейчас, в марте?
— Спорим, это именно то, что радует маленького человека!
— Кто со мной к Тео, пропустить кружку-другую?
— Тебя что, амбарным замком трахнули? Я двигаю в бассейн!
— А я ведь ни черта не сделал по английскому.
— Такое расписание, как сегодня, и я готов остаться здесь пожизненно.
— Эх, поспать бы часок-другой!
— Камрады, у меня идея: у девок сейчас урок гимнастики!
— У каких? Из пятого или из шестого?
— Из шестого! На Янплатц!
— Красота!
— Ребята, надеюсь, у них будет семидесятипятиметровка! Тогда Лолло покажет класс!
— Или гимнастика!
— Ча-ча думает, что он — это Янплатц.
— Двинем туда, произведем фурор!
— Ты что, у старушки училки удар будет, если мы заявимся!
— Вы не знаете, зачем Фавн пошел вниз? — спросил Адлум.
— Пижона позвать.
— Не думаю, тогда бы он вернулся.
Адлум, Затемин, Клаусен, Фарвик и Шанко остались на школьном дворе одни.
— Может, педсовет по поводу этих художеств? — спросил Клаусен.
— Потрясающая логика, — сказал Затемин.
Фарвик покачал головой.
— Не могу представить себе, чтобы это было делом рук Фавна.
— Когда наш бычок видит красное, от него можно всего ожидать, — сказал Адлум.
— Да, но почему именно он должен…
— Поэтов нельзя выбирать старостами класса, — сказал Адлум. — От этого никогда не было проку.
Они увидели, как из подвала вышел Бекман со шваброй и ведром.
— Может, Забулдыга что-нибудь знает, чего мы не знаем?
Они отправились следом за Фарвиком через двор, обогнули здание школы и подошли к уборной.
Дворник поставил ведро у желтой стены, обмакнул швабру и начал стирать красную масляную краску. Дело подвигалось медленно.
— Свинство! — ругался он. — Если бы это был не клинкер, мне бы до самой пасхи изображать здесь уборщицу отхожего места.
Шанко дал ему сигарету.
— Пускай собирает манатки и сматывается, — бурчал Бекман. — Шеф-то рвет и мечет. Кипит, как котел со смолой.
— А кому собирать манатки? — спросил Шанко.
— Ну, этому паяцу из вашего класса, Руллю!
— Неужели это действительно был он? — спросил Затемин.
— Ясное дело! Я ж его с поличным поймал вчера, этак около половины одиннадцатого вечера.
— Я вам не верю, господин Бекман, — сказал Затемин.
Бекман швырнул швабру в ведро так, что щелочной раствор фонтаном выплеснулся из него.
— Ты что, думаешь, у меня бельмо, что ли, на глазу? Вот тут, на этом самом месте, я его и поймал! Под конец этот поросенок еще помочился на свою мазню. Пускай радуется, что так дешево отделался, что вокруг него мировая политика не закрутилась. А то сперва по радио бы про него передали, а потом на девять месяцев в кутузку. Знаем мы таких.
— А ведро с краской и кисть вы тоже видели? — спросил Затемин.
— Он их спрятал в свой портфель, зеленый такой портфель с оторванной ручкой! А теперь шасть отсюда, покуда старику на глаза не попались!
Они медленно поплелись к перекрестку.
— Может, пойдем ко мне, в мое ателье? — сказал Фарвик. — У меня есть каталог выставки Пикассо и несколько новых магнитофонных дисков.
— Без четверти девять, — сказал Клаусен. — Я пойду с тобой.
Адлум колебался.
— Собственно говоря, кому-то надо подождать Фавна.
— Мы с Шанко останемся здесь, — сказал Затемин.
— Ну ладно. Если что случится, дайте знать Дали.
— А теперь? — спросил Затемин, когда они остались одни.
— Что «теперь»?
Затемин медленно смерил взглядом Шанко с головы до ног.
— Можешь сегодня забрать у меня ведро с краской и кисть, — сказал он равнодушно.
Шанко быстро посмотрел на него.
— Ах, вот оно что, — сказал он, растягивая слова. — Это был ты? Я так сразу и подумал.
— Пойдешь к шефу? — спросил Затемин.
Шанко встал вполоборота к нему.
— Это я предоставляю сделать тебе, товарищ.
— Я пока еще подожду.
Шанко осклабился.
— Вот видишь. Ты вообще не забывай, сколько всякой всячины мне известно! И кстати, «Проснитесь, тревога!» — это не я намалевал!
Затемин сжал кулак, размахнулся, но не ударил и сунул руку в карман.
— Дуй отсюда, ты, идиот, — сказал он тихо. — Да побыстрее!
Он повернулся, прошел через школьный двор к стене, подтянулся, уселся на гребень и вынул свою записную книжку.
— Господа, — начал Гнуц, кивая направо и налево. — Вам известно, о чем идет речь?
Оба господина кивнули в ответ.
— Отлично. В первую очередь я хотел бы информировать вас, дорогой коллега Випенкатен, о том происшествии, которое разыгралось здесь еще вчера утром, кстати, перед тем, как вы приступили к исполнению своих обязанностей. Господин доктор Немитц в курсе. В надлежащее время я поставлю в известность и всю педагогическую коллегию! Вы оба уже опытные, так сказать, вожаки и понимаете, несомненно, что я — разумеется, при полном уважении к принципу коллегиального руководства школой, — действуя единолично, возвращаю, так сказать, в правильное русло многое в этих стенах и забочусь, чтобы все это не становилось достоянием гласности. Кое-где это могло бы только вызвать ненужные кривотолки.
Оба коллеги кивнули, изображая единодушное одобрение, и Гнуц открыл ящик своего письменного стола.
— Вчера утром, перед началом занятий, эти сомнительные бумажонки были развешаны на доске объявлений, на двери учительской и шестого класса «Б», — сказал Гнуц и протянул карточки для ознакомления Випенкатену. — К счастью, мне удалось благодаря бдительности дворника положить конец этой непристойной акции прежде, чем она могла возыметь какое-либо действие.
— Кроме того, ведь еще были два текста на доске, — сказал д-р Немитц.
— Ах да, рот они.
Випенкатен прочитал цитаты до конца, потом еще раз и, наконец, прочитал их в третий раз.
— Без знания контекста, конечно, очень трудно судить об этом, господин директор!
Гнуц согласился:
— Ну хорошо, я понимаю! О контексте вас может гораздо лучше, чем я, информировать доктор Немитц.
Д-р Немитц откинул голову назад, покрутил большие пальцы обеих рук и быстро заговорил:
— Цитаты, господин Випенкатен, взяты из текстов, которые мы прорабатывали на уроках в шестом «Б». Частично на уроках немецкого языка, частично в кружке по литературе. Но в то время как большинство учеников обнаружило полную духовную зрелость, абсолютно необходимую для понимая этих великолепных произведений современной литературы, и работало, проявляя, если можно так выразиться, экзистенциальный интерес к совместной их расшифровке, — небольшая часть класса оказалась, так сказать, умственными плебеями, людьми без всяких запросов, к которым мне приходилось спускаться, словно пауку на своей нити, на каждом уроке, что, впрочем, как показывает данный эпизод, абсолютно не гарантировало успеха, который хотя бы в отдаленной степени соответствовал моим усилиям. Вот эта-то компания имбицилов и занялась вновь пережевыванием непереваренных мыслей. «Почему?» — можете вы спросить. Но «против глупости сражаются впустую и сами боги», говорит поистине верящий в человека Шиллер.
Випенкатен вернул карточки, и Гнуц аккуратной стопкой сложил их на своем письменном столе.
— У вас есть какие-нибудь отправные точки, чтобы решить, кто мог это сделать? — спросил Випенкатен.
— Есть! — сказал Гнуц с особым ударением.
Д-р Немитц поднял брови.
— Они появились у меня тринадцать минут назад! — сказал Гнуц. — То есть ровно столько, сколько я нахожусь здесь. Раньше меня здесь просто не было. Перед занятиями я посетил по делам школы отдел по охране порядка. Так вот, ровно тринадцать минут назад я узнал не только, кто тот хулиган, который напакостил вчера утром, — у меня в руках и тип, загадивший стену общественной уборной этой омерзительной пачкотней, последствия которой пока даже трудно оценить! На стенах уборной, которая, кстати, несмотря на мои неоднократные протесты, была все-таки сооружена напротив школы! Итак, он у меня в руках. Все это совершил один и тот же тип!
— Вы узнали больше, чем можно было надеяться, — сказал д-р Немитц.
Гнуц молчал.
— А кто?.. — спросил Випенкатен.
Гнуц поднял свои ладони, как две чашки весов.
— Вы знаете класс лучше, чем я, господа! Я не веду уроков в шестом «Б». Кого, по вашему мнению, можно было бы заподозрить в этом совершенно невероятном для нашей школы деле?
— Я преподаю в шестом «Б» только стенографию, — сказал Випенкатен.
Д-р Немитц устремил свой взгляд вдаль и задумчиво забарабанил пальцами по письменному столу.
— Курафейский? — сказал он, решительно и твердо посмотрев на Гнуца.
— После всего, что я слышал о нем в учительской, — снова вмешался Випенкатен, — я бы тоже сказал: Курафейский. Этот парень опасен! Подстрекатель, непременный участник всех беспорядков. Остальные — Тиц, Михалек, Нусбаум и вся эта компания, я считаю, просто у него на подхвате.
Гнуц стал осторожно перебирать карточки. Теперь он строил из них пирамиду.
— Видите ли, господа, — сказал он покровительственно, — я не хочу вас упрекать, людям свойственно заблуждаться; но я тяну лямку немного дольше, чем вы! Зарубите себе на носу, другими словами, никогда не утверждайте, что кто-то гадит на крыше, пока вы не поймали человека с поличным. Как легко можно совершить несправедливость по отношению к молодым людям, господа, а ведь наша профессия все-таки немыслима без справедливости, не правда ли?
Гнуц перестал строить из карточек геометрические фигуры, откинулся в кресле и сказал:
— Это был Рулль.
Д-р Немитц безупречными спиралями пускал к потолку дым сигареты.
— Этого я не ожидал, — сказал он честно. — А вы, коллега Випенкатен?
— Тоже нет. Я потрясен.
— Я тоже, господа, — поддержал их Гнуц. — Я тоже. И тем не менее это так.
— Он уже признался? — спросил Немитц.
— Полностью. Я держу его под надзором в комнате для посетителей.
— Он в самом деле совершил это редкостное безобразие один? — спросил Випенкатен. — То есть я имею в виду вероятность того факта, что в классе у него были сообщники.
— Нет! — решительно сказал Гнуц. — Он сам заварил эту густую кашу. Заварил себе и не в последнюю очередь нам: мне, педагогической коллегии, всей школе.
— А мотивы? — спросил Випенкатен.
Гнуц поднялся с места.
— Я не хотел бы предвосхищать события, господа. До сих пор я только выслушал признание — прошу заметить, десять минут спустя после того, как я выяснил, кто скрывается за всей этой гадостью. Все остальное мы должны выяснить совместно, в процессе допроса.
— Не привлечь ли к участию и классного руководителя?
— Или созвать педагогический совет, — сказал д-р Немитц.
Усевшись за свой письменный стол, Гнуц выпрямился.
— Господин Криспенховен придет только к третьему уроку. А насколько этот случай может явиться предметом обсуждения на коллегии, решает руководство!
Гнуц включил микрофон, связанный с приемной, и сказал:
— Фрейлейн Хробок, приведите-ка сюда этого парня, Рулля. И включите, пожалуйста, магнитофон — или как вы считаете, господа?
Д-р Немитц сделал вид, что не слышит вопроса.
— Я отдал бы предпочтение стенограмме, — сказал Випенкатен.
— Хорошо. Итак, не надо магнитофона, фрейлейн Хробок. Приготовьтесь стенографировать! Нет, сначала приведите этого Рулля.
— Сядьте, пожалуйста, сюда, чтобы вам было удобнее стенографировать, — сказал Гнуц фрейлейн Хробок.
И тут же Руллю:
— Ты будешь стоять! Там, у окна. Сними эти нелепые очки!
— Но тогда я ничего не буду видеть.
— Тебе это и не нужно! Мы видели достаточно.
Рулль снял разбитые очки и сунул их в карман брюк.
Гнуц сел за свой письменный стол, разложил по-новому пять карточек, взял лист бумаги из ящика, ДИН-А4, отвинтил свою ручку, проверил, есть ли в ней чернила, положил ручку на пустой лист бумаги, по диагонали, скрестил руки на груди и сказал отеческим тоном:
— Скажи, тебе не стыдно, ты не хотел бы провалиться сквозь землю от стыда?
— Нет, — сказал Рулль.
Д-р Немитц и Випенкатен слегка отодвинули свои стулья. Теперь Рулль был в центре точного полукруга.
— Невероятно! — сказал Випенкатен.
Гнуц слова проверил, есть ли чернила в его авторучке, внимательно посмотрел, не измазал ли он пальцы, и спросил снова:
— Значит, ты признаешься?
— Да, — сказал Рулль, скорей удивленный, чем подавленный.
— Мне стенографировать? — вмешалась фрейлейн Хробок.
Гнуц раздраженно поднял голову.
— Фрейлейн Хробок, для какой цели я вас сюда посадил? Неужели вам все надо повторять по десять раз? Пишите: «В начале допроса…» Допроса? Может быть, это не совсем подходящее слово. Как вы считаете, уважаемый коллега Немитц? Вы же специалист по немецкому языку!
— Снятия показаний — нет, пожалуй, расследования! — констатировал д-р Немитц.
— Расследования? Гм, ну ладно. Итак: «В начале расследования ученик Йохен Рулль, 6-й «Б», признался, что он, и он один, повинен в непристойной пачкотне…» — ведь так можно сказать, коллега Немитц, если вам подвернется более точное выражение, пожалуйста, перебейте меня!
Д-р Немитц кивнул.
— Итак: «в непристойной пачкотне, имевшей место в четверг…»
— Каковую он и производил, — дополнил Випенкатен.
— Я бы предложил: «каковой он занимался», а уж потом все детали и дату, — сказал д-р Немитц.
— Итак: каковой он занимался.
— Это не совсем верно, — сказал Рулль.
Випенкатен выпрямился, словно аршин проглотил.
— Ты еще вздумал грубить? — сказал он с горечью.
На этот раз Рулль не ответил.
— Не волнуйтесь, дорогой коллега, — душевно посоветовал Гнуц. — Я признаю: не волноваться трудно! Но из-за такого субъекта? Жаль тратить на это свое здоровье. У него глаза на лоб полезут, когда он увидит, что натворил!
Ну, хорошо. Но сначала вот еще что, фрейлейн Хробок! Нет, не пишите же сейчас, пожалуйста! Не записывайте! О боже, господь Бентхайма, Текленбурга и Бреды — с вами, фрейлейн Хробок, тоже нужно терпение, как с хромым ослом.
Итак, чтобы нам прийти к полной ясности, фрейлейн Хробок, вы будете кратко записывать мои вопросы и дословно ответы этого типа. Больше ничего!
— Почему же? — спросил Рулль.
Гнуц изо всей силы ударил по столу ладонями.
— Рулль! — сказал директор. — До сих пор я разговаривал с тобой, как родной отец, но если ко всем мерзостям, которые ты натворил, ты еще намерен артачиться, то ты узнаешь меня совсем с другой стороны! — И потом фортиссимо: — Ты понял?
— Да, — сказал Рулль. — Но я имел в виду совсем не то.
— А что же? — спросил д-р Немитц.
— Дело тут не в бесстыдстве или там еще в чем-то. Просто раз уж здесь ведется протокол, то надо записывать все, что скажете вы или директор…
— Что здесь записывать и что не записывать — решаем мы! — отрубил Гнуц, вытянутой правой рукой провел в воздухе резкую горизонтальную линию и подтвердил свои слова ударом по столу.
— Ясно?
— Да, — сказал Рулль.
Д-р Немитц сокрушенно покачал головой и взял из портсигара новую сигарету. Рулль сунул руку в карман, щелкнул зажигалкой и поднес ее своему учителю немецкого языка.
— Пожалуйста, — сказал он.
— Что еще за дурачество! — резко перебил его Гнуц, как раз когда д-р Немитц уже хотел воспользоваться зажигалкой. Директор откинулся на стуле, выдвинул ящик, достал коробку спичек, предупредительно потряс ею, зажег одну спичку и поднес своему коллеге.
— Благодарю, — сказал д-р Немитц. — Очень любезно с вашей стороны.
Рулль погасил свою зажигалку и сунул ее в карман.
— Ну хорошо, — сказал Гнуц. — Пусть у тебя не будет впечатления — при всем том, что произошло, — что мы творим тут суд над тобой без всякого сочувствия, Рулль! Может быть, ты думаешь: эти учителя не понимают меня, но ты ошибаешься, мой мальчик. Или ты думаешь: они слишком стары, чтобы понимать наши чувства. Это заблуждение, Рулль. Абсолютное заблуждение. Ты ведь думаешь так, Рулль. Ну, признайся! Нас ты не обманешь…
— Да, но…
— Ну вот видишь! Я же знаю вас, парней. Лучше, чем вы сами себя знаете. И коллеги здесь тоже вас хорошо знают. Они видят вас насквозь и даже глубже!
Рулль вдруг засмеялся.
— Ну, в чем дело? — закричал Гнуц. — С ума спятил, что ли?
Рулль вытащил носовой платок и протер глаза.
— Итак, чтобы ты убедился, что мы подходили к вам с величайшим, ну, просто с самым величайшим педагогическим тактом, мы сейчас проделаем эксперимент, так сказать, тест. Вот перед тобой сидит фрейлейн Хробок.
Рулль деловито посмотрел на Хробок и сказал:
— Да.
— Фрейлейн Хробок, сколько вам лет?
— Двадцать, господин директор.
— Хорошо. А тебе, Рулль?
— Восемнадцать.
— Восемнадцать — и в шестом классе?
— У нас есть еще старше.
— Да, но восемнадцать — как же так получилось, что тебе уже восемнадцать?
— Во втором классе сидел два года, — ответил Рулль.
— Ага!
Гнуц сделал пометку на листке бумаги.
— Ну хорошо. Так или иначе: фрейлейн Хробок почти твоя ровесница. Всего на два года старше. Стало быть, она принадлежит к тому же поколению, что и ты, Рулль! — вы предпочитаете, чтобы вас именовали не твены или полузрелые, a beat generation[147].
— Нет, — сказал Рулль.
— Нет? Значит, опять что-то новое? За вами не поспеешь: экзистенциалисты, поколение скептиков, юнцы, которым на все плевать, сердитые молодые люди, тинэйджеры, битники и так далее и тому подобное. В наше время все было проще, о нас говорили так: поколение, которое скоро возьмет на себя всю ответственность! Но с тех пор, как процветает психоанализ господина Фрейда…
— Поколение без наставника, — сказал Рулль. — Я думаю, вот правильное слово.
— Без наставника? Поколение без наставника? Смотри, пожалуйста! Что вы об этом думаете, господа?
У Випенкатена вытянулось лицо.
— Всегда найдется ходовое словечко, с помощью которого удастся завуалировать то простое обстоятельство, что молодежь от поколения к поколению оказывается все более беспомощной.
Д-р Немитц задумчиво покачал головой.
— Итак! — Гнуц постарался продолжить свою мысль. — Я спрашиваю вас, фрейлейн Хробок, вас, человека этого молодого поколения, которое самому себе кажется таким загадочным, я спрашиваю вас и прошу вас ответить мне откровенно, абсолютно откровенно: каково ваше суждение — нет, предосторожности ради скажем не суждение, а мнение, — каково ваше мнение, фрейлейн Хробок, об известном вам происшествии?
— В нашей школе это не могло бы случиться! — честно сказала фрейлейн Хробок.
Гнуц молча посмотрел на сидящих в комнате коллег.
— Все это очень тягостно, — сказал Рулль.
— Тягостно? — переспросил Гнуц.
— Это же бесчестно, — сказал Рулль.
Випенкатен хотел вскочить, но Гнуц остановил его успокаивающим движением руки.
— Нечестно, так, так. А что ты считаешь нечестным, если можно спросить? Может быть, прямой вопрос, обращенный к твоей ровеснице фрейлейн Хробок?
— Нет. Она и не может ответить ничего другого. Но сам вопрос…
Рулль замолчал.
— Могу себе представить, что мой вопрос был для тебя тягостным, мерзкий ты болван! Он тебя загнал в тупик, так сказать! А ответ, естественный, непринужденный ответ — я хочу это здесь подчеркнуть, — он тоже тягостен для тебя, ты, низкая и подлая тварь!
— Я не то имел в виду, — пробормотал Рулль.
— Вы всегда имеете в виду не то! — взорвался Випенкатен. — Вечно, когда вас припрут к стенке, оказывается, что вы не то имели в виду! Сначала вы норовите сесть нам на голову, отравляете нам жизнь, безобразничаете, подрываете наш авторитет, устраиваете беспорядки, проповедуете непокорность, а когда кого-нибудь из вас, паршивцев, схватишь за руку, вы начинаете трусливо изворачиваться: «Я не то имел в виду!» Трусливо и коварно. Вот что самое жалкое в вас.
— Ради бога, не волнуйтесь так, коллега Випенкатен! — озабоченно сказал Гнуц. — Подумайте о своем сердце. Не стоит, поверьте мне, не стоит. Я все же на несколько лет дольше вас хожу в упряжке!
— Но это не так, — сказал Рулль, подняв левое плечо, и тут же действительно стал изворачиваться: — Вы всё ложно истолковали…
— Вот вам, пожалуйста, — сказал Випенкатен с мрачным удовлетворением. — Quod erat demonstrandum[148]. «Вы всё ложно истолковали». Все вас ложно истолковывают: ваши родители, ваши учителя, ваши руководители, все. Нет, дружочек, ложны, лживы вы сами. Лживы и трусливы. Вот как обстоит дело. А нас, нас, которые тридцать-сорок лет жертвовали своими нервами, чтобы из тебя и тебе подобных вышли люди, нас вы вместо благодарности еще пытаетесь опорочить.
Випенкатен откинулся на спинку кресла, схватился рукой за горло и ожесточенно устремил взгляд в пространство.
Д-р Немитц теперь пускал свои дымовые спирали к окну.
— Но вернемся in medias res[149], — сухо сказал Гнуц. — Что, во имя всего святого, с тобой случилось, Рулль, что ты наворотил столько невероятных пакостей? Ты что, без царя в голове? Ты понимаешь вообще, что ты натворил?
— Думаю, что да, — сказал Рулль.
— Да, но почему, какого дьявола! — вдруг заорал Гнуц. — Сам не знаешь, а?
Рулль вытащил свои очки, посмотрел на выпавшие осколки и снова сунул в карман.
— Нет, знаю, но тогда пришлось бы многое сказать. Я не уверен, честно ли это будет.
— Ты можешь говорить здесь все, что хочешь, Рулль! При том условии, что это соответствует действительности и выражено в подобающей форме, — сказал Гнуц и решительно посмотрел на своих коллег. — Ученик тоже имеет право защищаться! Я, во всяком случае, всегда придерживался этого правила.
Рулль увидел, что все внимательно смотрят на него, и сунул руки в карманы.
Випенкатен возмущенно вскочил с места, но Гнуц успокаивающе подмигнул ему.
— У нас в последние годы просто было такое чувство: здесь ничему не научишься, — растерянно пробормотал Рулль.
— Ах! — сказал Гнуц.
— Это же… — потрясенно добавил Випенкатен.
Д-р Немитц нахмурил брови.
— Да, эти учителя ничему толковому нас не научат, все это — wischiwaschi[150]…
— Что?
— Wischiwaschi. Это, кажется, английское выражение и означает…
— Спасибо за поучение, Рулль! — грубо перебил Гнуц. — Но прежде чем распространяться, и с такой невероятной наглостью, о своих школьных наставниках… вы записали, фрейлейн Хробок? Ну, хорошо. Итак, Рулль: кто есть эти мы? — Гнуц запнулся, искоса посмотрел на д-ра Немитца и спросил: — Или в этом случае говорят: кто суть мы, господин коллега? Должен сказать, что эта дерзость совершенно выводит меня из…
— Кто есть мы! — быстро сказал д-р Немитц и тут же запнулся сам.
— Ну, хорошо. Итак, кто есть эти мы, Рулль? «У нас было…» — как там звучало это неслыханное утверждение, фрейлейн Хробок?
— Одну минутку!
— Пожалуйста!
— Ага, вот: «У нас в последние годы просто было такое чувство: здесь ничему не научишься. Эти учителя…»
— Хватит! Я еще раз спрашиваю тебя, Рулль: кто есть эти мы? Может быть, ты теперь дашь нам ответ?
— Да, наш класс…
— Весь класс? Весь шестой «Б»?
— Может быть, не все, но десять-двенадцать человек наверняка.
— Ну разве я не говорил этого постоянно, — проскрипел Випенкатен и ударил кулаком по ладони другой руки. — Этот шестой «Б» просто загнивает на корню!
— Одну минутку, коллега Випенкатен! Рулль, кто из этих десяти-двенадцати человек, как ты изволил выразиться, помогал тебе в твоих непристойных художествах?
— Мне никто не помогал!
— Ты знаешь, лгать абсолютно бессмысленно, Рулль!
— Но мне и в самом деле никто не помогал.
— Ну хорошо. Кто из этих десяти-двенадцати человек знает, что ты натворил, Рулль?
— Никто.
Гнуц вскочил.
— И ты, бесстыжий цыган, осмеливаешься утверждать, что десять-двенадцать мальчиков из твоего класса, то есть в процентах…
— Пятьдесят процентов, — сказал Випенкатен. — А скорее даже больше!
— Итак, что больше пятидесяти процентов шестого класса «Б» разделяют твои идиотские и ничем не оправданные взгляды!
Гнуц пришел в бешенство.
— Да, — сказал Рулль. — Десять-двенадцать человек думали примерно то же самое: мы здесь прокисаем.
Випенкатен посмотрел на директора и сказал с трудом:
— Не дадите ли вы мне сигарету, коллега Немитц? Вообще-то я обычно утром не курю — желудок, но то, что происходит здесь, не идет ни в какое сравнение с тем, что я видел и слышал в школе за тридцать три года.
Д-р Немитц положил свой раскрытый портсигар на письменный стол перед Випенкатеном.
— Нельзя ли мне еще раз спички, господин директор?
Рулль сунул руку в карман и тут же медленно вынул ее обратно.
— Пожалуйста! — сказал Гнуц. — Можете оставить себе всю коробку. Вы записали, фрейлейн Хробок?
— «Десять-двенадцать человек думали примерно то же самое: мы здесь прокисаем».
— Продолжай, Рулль! В демократическом государстве ведь существует свобода слова — ты как раз об этом сейчас думаешь, а?
— Да.
На лице Гнуца, одна за другой, изобразились три-четыре разные улыбки.
— Если действительно десять-двенадцать человек из шестого «Б» придерживались такого же мнения, Рулль, то почему они не участвовали в этой акции? — спросил он.
— Я не хотел их впутывать.
— Ага! Стало быть, ты заранее знал, что история эта не очень-то красивая. Иначе ты спокойно мог бы «впутать» своих единомышленников!
— Нет, я надеялся, что и эта история кончится совсем по-другому! Но, конечно, с ней были связаны и troubles[151]. И я не хотел, чтобы другие пострадали, — сказал Рулль. — Я был старостой класса.
— Послали волка овец сторожить, — прокомментировал Випенкатен.
— Тебя класс выбрал своим старостой? — спросил Гнуц. — Или тебя назначил господин Криспенховен?
— Класс меня выбрал, а господин Криспенховен утвердил.
Випенкатен посмотрел на Немитца. Тот покачал головой.
— А почему класс выбрал именно тебя, Рулль? — спросил Гнуц.
— Этого я не знаю. Но большинство было так же настроено, как и я, поэтому они…
— Рулль! Это наглое заявление мы слышим уже третий раз, — сказал Гнуц, повышая голос. — И я могу, не предвосхищая мнения коллег, сказать: мы тебе не верим! Ты хочешь спрятаться за спинами соучеников. Это старый трюк, приятель. Но у меня он не пройдет. Здесь тебе придется поискать дурачка, который попадется на эту удочку. Кто эти десять-двенадцать твоих сообщников, Рулль?
— Об этом мне бы не хотелось говорить.
— Ага! Ну, этот момент — во всяком случае, пока — не представляет особого интереса. Но мне бы хотелось сейчас узнать от тебя: что ты, собственно, понимаешь под словом «прокисать»? Это словечко немецких битников, а?
— Нет. Под словом «прокисать»… ну, неужели вы не можете сообразить, господин директор? Такое настроение было в классе: учителям, в сущности, абсолютно наплевать, что с нами будет, что из нас Выйдет, всерьез нами никто не интересуется. Да, мы прокисаем здесь, прозябаем! Мы уже не знали, куда нам податься. Мы ходили каждый день в школу, но толку от этого было мало. Да, толку было мало. Вот в чем дело.
Рулль подтянул рукава своего свитера и несколько раз тяжело вздохнул.
Д-р Немитц погасил сигарету и впервые за все время взглянул на Рулля.
Випенкатен снова простонал:
— Это же…
— Ну, продолжай, — сказал Гнуц. — Итак, вы, по вашему просвещенному мнению, в этой школе ничему не научились?
— Нет, господин директор, это не так, мы не то имели в виду. Я…
— Извини, пожалуйста, сейчас я процитирую твои же слова! Три минуты назад мы с изумлением услышали собственными ушами, и потом ты повторил сказанное совершенно отчетливо, только другими словами; как звучала дословно последняя фраза, фрейлейн Хробок?
— «Но толку от этого было мало».
— Вот, пожалуйста, хочешь сам себя уличить во лжи, Рулль?
Рулль сказал:
— Можно мне сесть?
Випенкатен вздрогнул.
— Как считают коллеги? — спросил Гнуц.
— Но… но об этом и речи быть не может, — в ужасе сказал Випенкатен.
— Продолжай, Рулль!
Рулль опять поднял левое плечо.
— Я не знаю, как мне объяснить вам это, — пробормотал он. — Я неточно выразился: мы многому научились здесь по математике, истории, французскому, по немецкому, английскому и другим предметам. Почти по всем предметам. Но, если не считать уроков господина Криспенховена, господина Грёневольда и господина Виолата, это было все.
Гнуц протянул вперед обе руки и положил их на стол, слева и справа от белого листка ДИН-А4.
— Этого я не понимаю, — сказал он без всякой иронии.
Рулль растерянно посмотрел на него и обернулся к д-ру Немитцу. Тот снова пускал к потолку спирали дыма.
— Может быть, ты переведешь нам все это на логичный немецкий язык, Рулль, — сказал Гнуц. — Мы многому научились, почти по всем предметам. Но, кроме уроков господина Криспенховена, господина Грёневольда и господина Виолата, это было все.
Рулль продолжал смотреть на д-ра Немитца, который теперь наклонился вперед, осторожно держа сигарету между большим и указательным пальцами.
— Мы учили наизусть бревиарий, но не знаем сущности христианства, — сказал Рулль наконец.
— Вот как! Значит, ты говоришь о господине викарии Вайнштоке?
— Нет. Я евангелист.
— Но, Рулль, ты только что, секунду назад, сказал — как звучала эта фраза, фрейлейн Хробок?
— «Мы учили наизусть бревиарий, но не знаем сущности христианства».
— И вдруг выясняется, что ты евангелист! Это же чепуха какая-то, Рулль! Ты нас что же, дураками считаешь?
— Я не хотел ничего сказать о господине Годелунде! — в ярости процедил Рулль сквозь зубы. — Он, пожалуй, из учителей лучше всех подготовлен. Я сказал бревиарий вместо «Малый катехизис». И кроме того, для нас дело было вовсе не в религии, вернее, не только в одной религии. Или, может быть, все-таки в религии. Но вообще…
— Вообще? — спросил Гнуц и снова посмотрел вокруг.
— Да, мы действительно многому выучились здесь в школе, господин директор! То есть, я хочу сказать, множеству, множеству нужных вещей, для работы там или для чего-нибудь еще. Но мы не научились ничему, что помогало бы жить, понимаете? Ничему, что помогало бы, ради чего стоило бы…
Рулль замолчал и, замкнувшись, посмотрел в окно.
— Ты с невероятным спокойствием говоришь о таких важных вещах, — сказал Гнуц и с ухмылкой посмотрел на своих коллег. — Я, Рулль, тоже мог бы процитировать: «Был темен смысл твоих речей». Но пока оставим это. Меня вот что интересует: как ты пришел к идиотской мысли напакостить именно таким образом?
Рулль присел на корточки, примостившись на собственных башмаках.
— Прекрати это безобразие! — сказал Гнуц.
Рулль поднялся.
— Я подумал: посмотрим-ка, что они на это скажут. Должны же они что-то сказать?
— Они?
— Наши учителя. Хотя бы некоторые. Некоторые из тех, кого это касается в первую очередь. Надо же нам научиться говорить с ними. Пусть они спросят: «А чего вы, собственно, хотите? Что с вами происходит?»
— Можно мне теперь осведомиться, кого ты имеешь в виду под этими некоторыми?
Рулль промолчал.
— Пожалуйста!
— Я считаю, что это нечестно, господин директор, если я сейчас скажу что-то о тех, кого здесь нет, кто не может защищаться.
Гнуц многозначительно усмехнулся.
— Тогда спокойно говори о тех, кто здесь! — сказал он приветливо.
Випенкатен снова выпрямился.
— Но это же невозможно! — сказал он.
Директор сделал вид, что не слышит.
Рулль посмотрел на него, пригладил волосы и пробормотал:
— Ну, например, доктор Немитц.
Обернувшись, Випенкатен посмотрел на своего коллегу отсутствующим взглядом.
— Что ж, прошу, — с насмешкой сказал д-р Немитц.
— У доктора Немитца обычно было так, — сказал Рулль. — Он входил, держа в одной руке «Альгемайне дойче цайтунг», в другой — пачку тетрадей для проверки и бутылку кефиру. «Доброе утро, ребятки! Садитесь!» Он садился. Потом мы вынимаем свое чтение — «Процесс» или там что-нибудь другое, что мы как раз проходим, — и начинаем читать. Читаем в среднем по десять страниц. Когда десять страниц прочитаем, доктор Немитц говорит: «Читайте еще раз!»
— Читайте еще раз? — переспросил Гнуц и посмотрел на д-ра Немитца.
Д-р Немитц улыбнулся, подчеркнуто промолчал и изящным движением руки показал на Рулля.
— Чтобы мы лучше усекли, — сказал Рулль.
— А господин доктор Немитц не читал вместе с вами? — спросил Гнуц слегка растерянно.
Д-р Немитц нахмурился. Его улыбка несколько померкла.
— Нет. Он читал что-нибудь другое. «АДЦ». Или проверял тетради. Или пил кефир.
— Продолжай, Рулль! — раздраженно сказал Гнуц.
— Да, а когда урок кончался, он говорил: «Мы читали на этом уроке Франца Кафку, «Процесс» со страницы такой-то по такую-то. Дома напишите об этом сочинение».
— То есть, насколько я понимаю, изложение содержания?
— Да, изложение содержания. Или протокол урока. Все это зачитывалось на следующем уроке. И потом все начиналось сначала.
— Описанный тобой ход урока ты считаешь типичным для моего метода преподавания? — небрежно спросил д-р Немитц.
— Наполовину, — сказал Рулль.
— А вторая половина?
— Вы входили и начинали читать лекцию! Она наверняка была очень умной, но ни один черт не мог в ней разобраться.
— Ни один черт, — весело сказал д-р Немитц.
— Да, иностранные слова и весь набор модных терминов пролетали мимо наших ушей со свистом, так что мы вообще теряли способность соображать, а после лекции знаний у нас становилось еще меньше, чем было! От обилия слов мы не слышали самой речи.
От усталости Рулль уже еле ворочал языком. Замолчав, он стал смотреть в окно.
Гнуц положил сдвинувшийся лист бумаги под прямым углом к краю стола и тоже молчал.
— В моем эссе «Schola meditationis»[152] я достаточно подробно говорил как о роли чтения про себя, так и о влиянии дидактических импульсов, — небрежно сказал д-р Немитц. — Среди специалистов эта статья вызвала заметный интерес.
Гнуц перестал двигать лист бумаги.
— Твоя… ну, назовем ее акцией — твоя акция была, стало быть, направлена в первую очередь против доктора Немитца? — спросил он быстро.
— Нет! — решительно сказал Рулль. — Это я рассказал просто как пример, потому что доктор Немитц находится тут. Все это направлено против — ну, против всего этого… холостого хода, из-за которого мы здесь прозябаем.
Випенкатену стоило немалых усилий сдержаться.
— Теперь мне было бы действительно интересно узнать, что не устраивает господ мятежников в моем преподавании, — сказал он. — О том, что говорилось до сих пор, я могу только сказать: этот камешек брошен не в мой огород.
— Нет, на уроках стенографии все было по-другому, — сказал Рулль. — Господин Випенкатен всегда был хорошо подготовлен и все такое прочее, но когда кто-то не успевал, его вызывали к доске и ему не объясняли того, что он не понял, с ним просто разделывались, его словно обухом по голове трахали! И обзывали его невеждой, паршивой свиньей, абсолютным идиотом, духовным пигмеем, рахитичным кретином…
— Господин директор! — дрожа всем телом, закричал Випенкатен. — Я констатирую, причем вполне официально, что эта характеристика моих методов преподавания представляет собой клеветническую травлю самого дурного сорта! И если я когда-нибудь терял на уроке терпение, — что, впрочем, легко поймет каждый, кто имеет хоть малейшее представление о школе, — то исключительно потому, что этот шестой «Б», все эти типы вроде Рулля и его гоп-компании — это самые бесстыжие и бездарные люди, каких я встречал за тридцать три года, проведенных на школьном фронте! С таким же успехом я мог бы, вместо того чтобы пытаться обучить эту дикую орду, лаять на луну или метать бисер перед свиньями.
— Но не волнуйтесь так, дорогой коллега, — сказал Гнуц, заметно повеселев. — Я нахожу весьма увлекательным то, что сообщает нам здесь коллега Рулль! Гарун-аль-Рашид умел ценить критику снизу и, что мне лично представляется важным, умел делать из нее должные выводы, не так ли, коллега Немитц?
Д-р Немитц рассеянно закинул ногу на ногу, сунул руку в карман пиджака, вынул три стеклянные ампулы и проглотил таблетку апельсинового цвета.
— Я чрезвычайно сожалею, — сказал Гнуц, — что самому мне не выпало на долю вести преподавание перед этой великолепной элитой шестого «Б». Ваши упреки и порицания, ваши контрпредложения могли бы всерьез заинтересовать меня, Рулль! Или, не утруждая себя знанием дела, вы и мое преподавание включили бы в этот мощный поток реформации?
— Вы у нас никогда не вели уроков, — пробормотал Рулль. — Мне только не нравилось, что вы были так несправедливы в наказаниях.
— Несправедлив?
— Да. Вы появлялись в коридоре, когда в классе становилось шумно, потому что там еще не было учителя, распахивали дверь, хватали беднягу, который сидел на передней парте, даже если он вовсе не кричал, записывали его в журнал, и потом весь класс получал бессмысленное штрафное задание.
— Бессмысленное! — сказал Гнуц и улыбнулся с некоторым усилием.
— Да, так по крайней мере я считаю. Переписать глав пять из учебника географии или в этом роде. И когда мы сдавали работу — обычно это было около десяти страниц, — вы на наших глазах разрывали листки в клочья. Я считаю, что это бессмысленно.
— Интересно! — сказал Гнуц и с кисло-сладким выражением посмотрел на своих коллег.
Д-ру Немитцу уже удалось снова прочно вооружиться своей снисходительной усмешкой, в то время как Випенкатен продолжал ожесточенно молчать.
— Мой милый Рулль, — сказал Гнуц, быстро повышая голос, — вот уже тридцать семь минут я слушаю эти невероятно вздорные и наглые разглагольствования, которые ты осмеливаешься произносить в нашем присутствии! Никто не может меня упрекнуть в том, что в моей школе не уважают достоинство ученика, никто. Возможно, я даже перешел границу благожелательного терпения моих коллег. Надеюсь, что потом они все же согласятся со мной. А теперь послушай меня, приятель: весь этот детский лепет и твой тон, которому ты научился, безусловно, не в нашей школе, а где-то в бескультурной среде, и который нам незачем принимать во внимание, вся идиотская болтовня ни в коей мере не извиняет, да и не объясняет твоих омерзительных художеств! Ни того, что ты развесил в школе, ни того, что ты намалевал на стенах уборной! Понятно?
— Да, но там это сделал вовсе не я!
— Как? Повтори!
— То, что там, на той стене, сделал не я, господин директор!
Трое учителей посмотрели друг на друга, словно их хватил удар. Гнуц опомнился первым.
— Это уже верх всего! — сказал он прерывающимся басом. — Разве ты не признался мне час назад, что ты, и ты один, виновен в этом хулиганстве?
— Нет, — сказал Рулль. — Я только сказал: это, вчерашнее, сделал я! Я имел в виду надписи! А тут вы мне дали затрещину. И я больше не успел ничего сказать.
— Фрейлейн Хробок?
— Да, господин директор?
— Восстановите сейчас же показания этого Рулля!
— Пока велся протокол, он ни разу не признавался, что он автор этих художеств, — сказал д-р Немитц.
Гнуц обиженно посмотрел на него.
— Ну хорошо, — сказал он. — Итак, ты, ничтоже сумняшеся, утверждаешь, что эти свинские выходки не плод твоих усилий, Рулль?
— Нет, это был не я, господин директор, точно не я! Я бы сказал. Когда я проходил здесь вчера вечером…
В дверь постучали.
— Войдите! — прохрипел Гнуц. — А, коллега Криспенховен! Хорошо, что вы пришли. Мы вас ждали.
— У меня только третий урок, — сказал Криспенховен.
— Я знаю, знаю. Это не в упрек! Будьте добры, сделайте мне одно личное одолжение: прежде чем я попрошу вас заняться вместе с нами этим действительно невероятным случаем заговора в вашем классе, пожалуйста, позовите сюда дворника! Фрейлейн Хробок в настоящий момент необходима здесь.
— Дворник сейчас в коридоре, моет окна, — сказал Криспенховен.
— Тем лучше. Пожалуйста, передайте ему. Не принесете ли вы еще один стул из приемной, фрейлейн Хробок!
Гнуц подошел к умывальнику, налил стакан воды, выпил и остатком увлажнил виски.
— Садитесь, пожалуйста, коллега Криспенховен! Господин Бекман, чтобы быть кратким: могу я просить вас повторить свои показания, которые вы сделали сегодня утром? Что вы видели вчера вечером, около половины одиннадцатого, перед общественной уборной: коротко и ясно?
Бекман стоял возле Рулля у окна, держа в руках измятую кепку; сдвинув каблуки, он заговорил:
— Значит, как я шел вчера вечером, около пол-одиннадцатого, по направлению от Берлинерштрассе к моей квартире в школе, вижу, значит, издалека, что ученик Рулль, из шестого «Б», чего-то делает у стены общественной уборной.
— Вы абсолютно уверены, что это был Рулль, господин Бекман? — спросил Криспенховен.
— Ошибки быть не может, господин Криспенховен, — я с ним даже трепался.
— Ну, Рулль, — резко сказал Гнуц.
— Да, это примерно так и было. Только я этого не рисовал.
— То есть как?
— Это уже было, когда я проходил. Я только…
— Что?
— Я просто справил нужду.
— Господин Бекман!
— Это он тоже сделал, господин директор! А сперва он, должно быть, и намалевал то слово, масляная краска-то была свежехонька, когда я минуты через три подошел. И к тому ж у него и портфель с собой был.
— Рулль!
— Я этого не делал, господин директор. Это уже было там, правда!
— Вы видели своими глазами, как Рулль рисовал на стене, господин Бекман? — спросил Криспенховен.
— Нет. Чего нет, того нет! Когда я подошел, он, знать, как раз и кончил. А масляная краска была свежехонька, говорю вам! Я уж в таких делах толк знаю.
— Вы видели, что у него в сумке были кисть и краска? — спросил Криспенховен.
— Нет, я на это не глядел. Я ж тогда и понятия не имел про ту мазню.
— Рулль, когда ты проходил мимо, стена уже была запачкана?
— Да, конечно, господин Криспенховен.
— Ты знаешь, кто это сделал?
— Нет.
Криспенховен посмотрел на директора, вздохнул и сгорбился на своем стуле.
— Скажи-ка, Рулль, — спросил Гнуц, — откуда ты шел вчера вечером около половины одиннадцатого? Это весьма необычное время для прогулок, если учесть, что ты ученик.
Рулль стал раскачиваться всем телом.
— Этого мне бы не хотелось говорить.
Гнуц удивился.
— Но это странно, Рулль! Почему же ты не хочешь нам сказать? До сих пор ты был не очень разборчив в своих высказываниях.
— Я считаю, что это к делу не относится.
— Смотри, пожалуйста!
Гнуц потряс свою авторучку и снова что-то записал на листке.
— Вы готовы, фрейлейн Хробок?
— Да.
— Я считаю, много было сказано всяких слов, — резко сказал Випенкатен. — По мне, даже слишком много.
Гнуц какое-то время с омерзением рассматривал Рулля.
— Вы можете идти, господин Бекман, — сказал он решительно. — Этого юнца заприте опять в комнате для посетителей! А сами будьте наготове — возможно, вы снова нам понадобитесь.
— Сделаем, — сказал Бекман и повернулся.
— До свидания, — сказал Рулль и прошел перед дворником в дверь.
— До свидания, — пробормотал Криспенховен.
— Вы тоже можете идти, фрейлейн Хробок. Перепишите, пожалуйста, протокол сразу на машинку.
— Слушаюсь, господин директор!
— Закройте, пожалуйста, за собой дверь!
Д-р Немитц с интересом посмотрел, как фрейлейн Хробок выполняет это приказание директора.
Гнуц молча выждал несколько секунд. Потом он выпрямился, снял очки, положил между ладонями на стол и сказал:
— Господа! Возможно, кто-либо из вас ложно истолковал мое добродушие и терпение. Ну хорошо. Буду краток: я, как руководитель этой школы, предлагаю немедленно исключить ученика Йохена Рулля, шестой класс «Б»…
— Я не думаю, что мальчик лжет, — перебил его Криспенховен. — Хотя я в настоящий момент не совсем в курсе, я все же не думаю, что Рулль лжет. Это такой мальчик…
— Господин Криспенховен, — сказал Гнуц, — в том, какой мальчик этот Рулль, мы успели разобраться, право же, лучше, чем вы! Мы — надеюсь, я могу говорить и от имени доктора Немитца и от имени коллеги Випенкатена — целый час бились с этим бандитом: это чудовищно коварный плебей. Положитесь на меня, самое позднее через пять лет у нас здесь будет лежать запрос по делу Рулля из уголовной полиции. Ко мне это уже не будет иметь отношения. Но пока я сижу за этим столом, здесь будет порядок. Я это сказал, и сказал не в шутку.
Господа, как руководитель школы, я повторяю свое предложение: немедленно исключить! Мы сами выставим себя на посмешище, если позволим этим наглым негодяям сесть нам на шею. Мое предложение, не в последнюю очередь, сделано и в ваших интересах.
— Для исключения нам нужно решение педагогического совета, — сказал Випенкатен серьезно.
Гнуц с яростью взмахнул руками.
— Я, как руководитель школы, мог бы настоять на том, чтобы решить дело этого Рулля единолично, поверьте мне, дорогой коллега! Но хорошо: пусть ни у кого не создается впечатление, что я не уважаю принципы коллегиального руководства школой! Итак, господин Випенкатен, я возлагаю на вас поручение собрать совещание на — ну, скажем, на десять часов пятнадцать минут.
— Присутствовать должны только учителя данного класса или все?
— Все. Обсуждать так уж обсуждать.
— Но разве не полагается объявлять о совещании за три дня…
— В таких катастрофических случаях — нет, — отрубил Гнуц.
Криспенховен хотел еще что-то возразить, но Гнуц уже открыл дверь своего кабинета, первым вышел из комнаты и через плечо фрейлейн Хробок прочитал на машинке начало протокола.
— Всего хорошего, — сказал доктор Немитц.
— Всего хорошего!
Затемин сидел на базальтовой ограде и смотрел, как в высоких окнах коридора промелькнули директор, доктор Немитц и Випенкатен, направляющиеся в учительскую. Он спрыгнул во двор, пригнувшись, пробрался вдоль ограды, спустился в подвал, к уборным, бегом промчался вверх по главной лестнице и постучал в дверь приемной директора школы.
— В чем дело? — спросила фрейлейн Хробок.
Затемин открыл дверь.
— Мы завтра пишем контрольную по математике, и я должен проследить, чтобы тетради у всех были в порядке, фрейлейн Хробок. А ключ от шкафа — в кармане у Рулля!
Фрейлейн Хробок поднялась из-за своего столика, на котором стояла пишущая машинка, сняла с крючка ключ и молча и угрюмо прошла впереди Затемина к комнате для посетителей.
Она отперла дверь и сказала:
— Нужен ключ от вашего шкафа, Рулль.
Рулль сидел на полу и писал.
— Нет у меня его, — буркнул он.
— Нет есть! — убежденно сказал Затемин и появился в дверях рядом с фрейлейн Хробок. — Конечно, есть. И если дело не уладится, Дину и Лумумбе — каюк! Конечно, эти чертовы куклы заслужили, но все же постарайся сделать, что можешь.
Рулль сунул руку в карман брюк, вытащил толстую связку ключей и отцепил один из них.
— О’кэй, — сказал он. — Рад встрече.
— Stand up and fight[153], — сказал Затемин.
Он повернулся, и фрейлейн Хробок снова заперла за ним дверь комнаты для посетителей.
— Спасибо большое, — сказал Затемин. — Всего доброго.
— Всего, — пробурчала фрейлейн Хробок, вернулась к своему столику, зевнула, одернула юбку и хмуро принялась расшифровывать стенограмму.
— Господа коллеги! Я открываю педагогический совет, посвященный вопросам дисциплины. Единственный пункт повестки дня — дело Йохена Рулля, класс шестой «Б». Я вряд ли сообщу вам что-либо новое, тем не менее хочу еще раз изложить суть дела…
Гнуц сел, аккуратно разложил бумагу для заметок и цитаты и продолжал:
— Ученик Йохен Рулль, шестой «Б», вчера утром перед началом занятий развесил на доске для объявлений, на дверях учительской, кабинета директора и класса шестого «Б», а также на обеих классных досках пять записок, содержание которых зафиксировано: вы можете с ним ознакомиться. Мне, совместно с дворником, удалось изъять эти объявления прежде, чем они смогли вызвать беспорядок.
Тот же Рулль — это факт вполне вероятный, если не сказать, точный, вчера вечером, около двадцати двух часов тридцати минут, на обращенной к школе стене общественной уборной намалевал красной масляной краской свастику и слова: «Проснитесь, тревога!» Эту пачкотню, которая была осмотрена лично мной, коллегами Випенкатеном и Грёневольдом, а также дворником, я велел господину Бекману стереть со стены, дабы это не повлекло за собой общественного скандала. Я сделал это, не забыв, однако, сфотографировать все эти художества! Никогда нельзя знать, как все обернется.
Ученик Рулль между тем полностью признался, что он, причем он один, повесил вчера вечером эти карточки. Виновность в деле замаранной стены общественной уборной Рулль хотя и оспаривает, но показания дворника, который поймал этого парня с поличным возле свежей масляной краски, полностью изобличают Рулля.
Помимо того, названный ученик сам запутался в противоречиях. Так, например, он отказывается объяснить, почему он вчера вечером около двадцати двух часов тридцати минут оказался именно возле общественной уборной. И так далее!
Я, как руководитель школы, допрашивал этого парня в присутствии и при любезной поддержке коллег Випенкатена и доктора Немитца. Моя секретарша застенографировала показания ученика Рулля. Вот они перед вами, отпечатанные на машинке. Впечатление, которое создалось у нас в связи с делом Рулля, не может быть истолковано двояко: отношение Рулля к школе чудовищно! Оно абсолютно негативно!
Рулль создал себе чрезвычайно извращенное представление о школе и преподавателях, которое психологически удерживает его, если воспользоваться терминологией Кро, в запоздалом периоде детского упрямства и ведет к фанатичной ненависти ко всему миру, каков он есть, в данном случае — к авторитету и порядку в школе! При этом Рулль не останавливается и перед такими средствами, как клевета и подстрекательство, он подрывает нравственность своего класса, старостой которого он к тому же является, и last not least[154]: он чернит доброе имя нашей школы, подрывает репутацию ее учителей. Это означает — вашу репутацию, господа, и мою; компрометирует нас перед лицом общественности, создавая угрозу политического скандала. Причем в ходе всей этой подрывной и подстрекательской кампании Рулль ни на минуту не переставал сознавать, что он творит.
Учитывая чрезвычайную тяжесть этого преступления, я решил немедленно исключить из школы ученика Йохена Рулля, пока он не успел заразить и демобилизовать и без того морально весьма неустойчивый шестой «Б».
Я, как руководитель школы, мог бы вынести это решение единолично, но, действуя в духе коллегиальности школьного руководства, которого я всегда придерживался, я хотел бы заручиться вашей поддержкой.
Господа, вы выставите на посмешище себя и меня, а также — и это волнует нас всех гораздо больше — нашу школу, если не сумеете сейчас проявить солидарность, если твердо не осознаете, на какой шаг вы идете и на чьей вы стороне.
Гнуц судорожно разжал кулаки, выпрямил пальцы и положил свои руки, худые и аккуратные, на стол, справа и слева от чистой стопки бумаги.
— Кто-нибудь хочет слова? — спросил Гнуц уже без напряжения. — Коллега Грёневольд, прошу!
— Я прежде всего прошу, господин директор, еще раз выслушать мальчика здесь, на нашем совещании.
Гнуц снова сжал кулаки и удивленно оглянулся.
— Это требование, господин коллега?
— Пожелание, — сказал Грёневольд.
— Очень сожалею, — сказал Гнуц, поднял руки и улыбнулся. — Я, право же, не вижу смысла в том, чтобы мы снова…
— Тогда я свое пожелание высказываю в форме требования, — сказал Грёневольд.
Гнуц слегка покачал головой.
— Я вас не понимаю, дорогой коллега, — сказал он удивленно. — Ведь именно вы по особым, чисто человеческим причинам должны были бы чувствовать себя особенно задетым этим подлым выпадом.
— Я хотел бы столь же почтительно, сколь и настойчиво повторить свое предложение, господин директор.
— Следует ли понимать это так, что вы не доверяете данному протоколу, господин коллега Грёневольд? — неприязненно сказал Гнуц.
— Нет, господин директор. Напротив, я убежден, что мальчик сказал именно то, что здесь написано. Но, не говоря уже о том, что этот «протокол» вовсе не протокол-метод постановки вопросов, например, остается, по крайней мере для меня, абсолютно загадочным, — совершенно независимо от этого я полагаю, что ответы мальчика были неправильно поняты и фальшиво истолкованы, разумеется непреднамеренно.
— Ну, это уже верх всего, — сказал Випенкатен, отодвинул свой стул и сгорбился.
— Ну, хорошо, — сказал Гнуц, словно перемалывая что-то зубами. — Приступим к голосованию, господа. Каково мое мнение на этот счет, вам известно!
— Смею обратить внимание коллег на то, — сказал Грёневольд, — что по школьным правилам этот педсовет должен был быть созван через три дня.
— О сроках созыва педсовета здесь единолично решает руководство школы, уважаемый коллега Грёневольд, — сказал Гнуц и опустил правую руку на стопку белой бумаги.
— Это было просто формальное замечание, которое я прошу внести в протокол.
— Мы не можем вот так, без всяких, игнорировать эту точку зрения, — вмешался Годелунд.
Гнуц так и взвился.
— Приступим к голосованию. Господин коллега Грёневольд вносит предложение еще раз допросить на педсовете ученика Йохена Рулля из шестого «Б», хотя сегодня утром Рулль уже был подробно допрошен руководством школы в присутствии коллег Випенкатена и доктора Немитца и частично признался в содеянном. Я прошу поднять руки: кто присоединяется к контрпредложению руководства не допрашивать повторно ученика Рулля?
— Сначала нужно поставить на голосование само предложение, — сказал Годелунд.
— Господа! В вашем более чем не коллегиальном поведении я усматриваю лишь попытку вставить спицу в колесницу руководства, — сдавленно проговорил Гнуц и забарабанил обоими кулаками по столу. — При случае я не замедлю вспомнить об этом, положитесь на меня! Итак, кто из вас поддерживает предложение Грёневольда? Поднимите, пожалуйста, руки! Четверо. Кто присоединяется к моему контрпредложению? Один, два, три! Три? Это скандал! Кто воздерживается? Одиннадцать. Господин Йоттгримм, вы ведете протокол?
— Так точно, господин директор!
— Я желаю, чтобы этот постыдный результат голосования, который я рассматриваю как выпад против меня лично, был бы запротоколирован точно и с указанием имен, понятно?
— Так точно, господин директор!
— Господин коллега Нонненрот, вы сидите у двери: приведите, пожалуйста, сюда наверх этого Рулля из комнаты для посетителей! Ключ у вас есть? Хорошо.
Гнуц сел.
— Господа, я потрясен. Я относился к каждому из вас в отдельности с чрезвычайной благожелательностью и кое-кого спасал от неприятностей, чего тот даже не подозревал. Но и мое желание идти вам навстречу имеет границы. Впредь вы узнаете меня совсем с другой стороны. Это уже слишком, господа. Повторный допрос ученика Рулля не представляет для меня ни малейшего интереса. Я поручаю вести его коллеге Грёневольду!
— Благодарю, господин директор!
Гнуц откинулся на спинку кресла и стал листать календарь знаменательных дат.
— Рулль, ты величайшая скотина нашего века, — сказал Нонненрот в коридоре. — Я-то, парень, полностью на твоей стороне, но весь вопрос в том, как ты будешь выкидывать свои коленца! Если ты намерен в этом вывихнутом, дерьмовом мире лезть со своей правдой на рожон, то ты, дружище, не пробьешься в жизни! Ты и так уже завяз по уши. Я, конечно, не могу затевать склоку со стариком, не то бы я за тебя вступился! Но так — ты же понимаешь?
— Да, — сказал Рулль.
Рулль вошел вслед за Нонненротом в учительскую, остановился возле двери, посмотрел близорукими глазами на стол, имеющий форму подковы, за которым сидели учителя, и сказал:
— Доброе утро!
На приветствие ответили лишь немногие.
— Можно ученику сесть? — спросил Грёневольд директора.
— Нет!
Грёневольд посмотрел на Рулля.
— Почему ты вчера вечером не пошел сразу домой? — спросил он.
Рулль засунул в карман торчавшие оттуда листки бумаги и сказал:
— Мне хотелось посмотреть, как школа выглядит ночью.
Гнуц обменялся взглядом с д-ром Немитцем и нахмурился. Випенкатен покачал наклоненной головой.
— По пути в школу ты кого-нибудь встретил, с кем-нибудь говорил, Рулль?
— С господином Бекманом.
— А до этого?
— До этого я никого не встречал.
— Ты перед этим еще куда-нибудь заходил?
— Нет.
— А когда ты зашел в туалет, Рулль, стена уже действительно была измалевана?
— Да.
— Ты видел что-нибудь, что позволило бы узнать, кто незадолго до твоего прихода занимался этим безобразием?
— Нет, я ничего не видел.
Грёневольд повернулся к директору.
— Вчера до двадцати двух часов мальчик был у меня, — сказал он.
Випенкатен резко выпрямился на своем стуле. Д-р Немитц тонко усмехнулся, глядя на изумленное лицо директора.
— Дворник показал, что видел Рулля раньше двадцати двух часов тридцати минут возле уже испачканной стены. Чтобы пройти от моей квартиры до школы, нужно двадцать пять минут при быстрой ходьбе. В портфеле, который имел при себе Рулль, не находилось, прошу мне поверить, ни банки с краской, ни кисти. Даже не пытаясь брать на себя роль детектива, я могу с высокой степенью вероятности сделать отсюда вывод, что мальчик не имеет отношения к пачкотне на стене туалета.
— Это еще не доказано! — сказал Гнуц несколько неуверенно и сделал себе какую-то пометку.
— Это был действительно не я, господин директор!
Гнуц не поднял головы от своих записей, а только сделал жест рукой в сторону Грёневольда.
— К пункту второму: расклеивание цитат! Вот передо мной твои высказывания, Рулль. Но прежде чем мы снова будем с тобой об этом разговаривать, я хотел бы знать другое: была ли непосредственная причина, повод, заставивший тебя повесить эти карточки именно вчера?
— Особого повода вчера не было. Я все время хотел это сделать. И с каждым днем это казалось мне все более необходимым.
— Доктор Мартин Рулль, — не выдержал Нонненрот.
Гнуц неприязненно посмотрел на него.
— А эти цитаты, Рулль, — сказал Грёневольд. — Почему ты выбрал именно эти цитаты?
— Ну, я думал так: скажем им однажды то, чему они нас сами учили, что мы читали на их уроках, но что они сами не принимают всерьез, по-настоящему.
— Кто это они? — спросил Хюбенталь.
— Наши учителя.
— Ты, очевидно, имеешь в виду господина доктора Немитца? — спросил Хюбенталь.
— Нет, ведь, по существу, так было почти на всех уроках!
— Я отказываюсь от комментария, — сказал д-р Немитц.
Гнуц кивнул ему головой.
— В этом нет никакой нужды, коллега!
— Итак, эти тексты вы читали в школе? — спросил Грёневольд.
— Мы все эти тексты читали в школе! У меня был в кармане еще один тезис: «Абсурдное не уничтожает человека, оно бросает ему вызов». Да, а абсурдное — это для нас школа.
— Ну, знаете ли… — сказал Випенкатен, но на сей раз не закончил фразу, а удовольствовался тем, что покачал головой, причем казалось, что он никогда уже не перестанет ею качать.
— Рулль, чего же все-таки ты хотел добиться своей акцией, если говорить конкретно? — спросил Грёневольд.
— Я думал, ну, теперь им придется с нами поговорить. Тут было только то, чему мы учились у вас. Да, и я надеялся, что у нас, наконец, будет шанс сказать, чего мы хотим.
— И о чем же вы хотели поговорить? — спросил Годелунд с искренним интересом.
— Ну, о школе без души, например.
— А скажи-ка, Рулль, — вмешался Харрах, — вы не думали при этом: «Ну, покажем же мы этим учителям! Поглядим, как далеко можно нынче зайти, оставаясь безнаказанным. Это будет провокация высший класс». Ну что, так было или не так?
— Нет. Мы от них ничего не хотели. Я ведь не сделал ничего такого… преступного, господин Харрах. А насчет провокации — да, я хотел спровоцировать их на разговор! Думал, а вдруг это будет иметь для школы какой-нибудь смысл. Я имею в виду настоящий смысл, который помогает жить, который дает возможность идти дальше.
— У вас есть еще вопросы, господин директор?
— Я уже сегодня утром спросил и услышал все, что хотел, коллега Грёневольд.
— Коллегия?
— Да, у меня есть еще вопрос, — сказал Йоттгримм. — Вы когда-нибудь пробовали нормальным способом затеять со своими учителями — как это лучше выразить? — разговор?
— Мы все время этого добивались, — сказал Рулль. — Уже несколько лет. И иногда нам кое-что удавалось. Например, в пятом классе нам удалось организовать семинар «Христианство и коммунизм». Было два занятия, а потом все полетело вверх тормашками.
— Почему? — спросил Йоттгримм.
— Ну, учитель истории, который у нас тогда был, просто не пришел. Он сказал, все равно от этого никакого проку никому не будет, ему, мол, лучше давать уроки отстающим, по крайней мере он сможет отложить что-нибудь на черный день.
— А я и сейчас считаю это абсолютным идиотизмом — обсуждать с пятнадцати-шестнадцатилетними недотепами проблемы христианства и коммунизма! — воскликнул Матцольф. — Мы в этом сами ничего не смыслим, что же говорить о зеленых юнцах.
— Это и мое мнение, — сказал Хюбенталь. — Пусть сперва как следует выучат таблицу умножения.
— Ну, а еще? — спросил Йоттгримм. — Рулль, какие еще у вас были попытки?
— Ну, в шестом у нас какое-то время каждую неделю были встречи в «Старом почтовом рожке». Это называлось «вечер установления контактов». Приходили двое-трое учителей и говорили, что они очень рады, что мы такие милые ученики и в этой затхлой атмосфере хоть как-то выражаем свой протест. А потом мы выпивали…
— Есть еще вопросы?
Никто не отозвался, и Грёневольд сказал:
— Благодарю вас.
Гнуц только теперь перестал делать записи.
— Ты можешь идти домой, Рулль, — сказал он коротко. — Решение педагогического совета будет передано твоим родителям в письменном виде. Приходить ко мне или к преподавателям абсолютно лишено смысла. А теперь я предлагаю перерыв на десять минут. Согласны?
Раздался грохот отодвигаемых стульев. Годелунд открыл все окна.
— Вот! — сказал Нонненрот и вынул из своего ящика пустую бутылку из-под кока-колы. — Приятель Рулль мне сейчас доставит бутылочку холодненького от дворника. Только быстренько, шевелись!
— Мальчик, почему ты не поговорил сначала с одним из нас? — спросил Криспенховен, прочищая свою трубку.
Он стоял с Грёневольдом и Виолатом на ступеньках лестницы на первом этаже, а Рулль стоял перед ними, вытянув вперед губы, с бутылкой кока-колы в руке.
— Мы же знали, что вам и так трудно приходится в коллегии, — пробормотал он.
— Чепуха. Вот теперь нам будет трудно — вытаскивать тебя из колодца, в который ты бросился очертя голову.
Спичка в руке Криспенховена почти вся обгорела, он взял ее за обгоревшую головку, повернул и все-таки обжег пальцы.
— Да, но не могут же они за четыре недели до окончания вышвырнуть меня! Я же не сделал ничего плохого.
— Могут, — сказал Грёневольд.
Рулль заморгал и поднял левое плечо.
— В это я просто не верю. Этого не может быть! Мы не хотели им зла. Мы только хотели поговорить с ними. Неужели они этого не понимают?
— Ты ждешь слишком многого от своих учителей, — сказал Грёневольд. — И не только от учителей!
Рулль вертел в ладонях бутылку.
— А вы не можете сказать что-нибудь в мою пользу? — спросил он. — Что-нибудь хорошее.
— Не только что-нибудь, — сказал Грёневольд. — Но я боюсь, что чем больше мы будем за тебя заступаться, тем меньше это поможет. Дело не только в тебе.
Рулль пристально посмотрел на Грёневольда и опустил плечи.
— Ну тогда, тогда… — пробормотал он.
— Пока суть да дело, снеси колу господину Нонненроту, — сказал Криспенховен. — Потом иди в город и отдай починить очки. Где ты их опять раскокал?
— Шеф сбил их с меня.
— Вот как?
— Ничего, не беда.
— Ну, во всяком случае, отдай их починить. А дома я, на твоем месте, подождал бы говорить, а поел бы сперва и завалился бы спать. Позже, после обеда, можешь прийти к господину Грёневольду или ко мне. И к вам ведь, наверное, тоже, Виолат?
— В любое время!
— Ну тогда спасибо большое, — сказал Рулль, помолчал и, шаркая, поплелся вверх по лестнице.
— Я вами восхищаюсь, господин директор, — сказал Йоттгримм. — Я на вашем месте не смог бы выдержать все это представление. Это неслыханная бесцеремонность по отношению к руководству и всей коллегии. Мы же просто потеряем свое лицо, если будем позволять такие вещи.
— Дорогой коллега Йоттгримм, когда вы просидите столько лет в школе, Сколько я, и, быть может, когда-нибудь сами будете руководить школой, как это предстоит с пасхи нашему коллеге Матцольфу — теперь я могу выдать эту тайну, — то вы научитесь понимать, что на этом посту, как вообще на всяком руководящем посту, надо уметь давать говорить другим и действовать самому. Стремительно и бескомпромиссно! Вот тогда-то и выяснится, чье влияние сильнее. Моя обходительность часто бывает непонятна кое-кому из коллег, но ведь она может быть и дипломатическим приемом, приемом умелого руководства людьми, не так ли? — Гнуц улыбнулся.
— Да, но тем не менее этот сосунок вздумал над нами основательно поиздеваться! — загремел Нонненрот. — Дудки! С Вилли Нонненротом этот номер не пройдет! Без железной метлы у нас в каждом углу полно дерьма будет. Таково, во всяком случае, мое убеждение. В этой трепотне насчет братства и прочего я не участвую. Потом нам, пожалуй, еще придется высказывать свою благодарность за то, что нам дозволено общаться с этими потомками нижних чинов древних германцев.
— Но самое потрясающее, господа, что этот наглый щенок еще нашел себе покровителя — причем среди нас! — сказал Хюбенталь.
— Называется — коллегиальность!
— Advocatus diaboli![155]
— Я, откровенно говоря, не понимаю господина Грёневольда, — сказал Гаммельби.
— Это же старый трюк: втереться в доверие к ученикам и…
— Кривой нос, кривые мысли, — громко сказал Нонненрот.
— Ну, так далеко я бы не стал заходить, — притормозил Гнуц. — Хотя и я должен сказать, что роль, которую играет здесь господин Грёневольд, кажется мне более чем странной.
— С тех пор, как он здесь, в школе у нас бесконечные споры и пререкания, — сказал Хюбенталь.
— Ну, хорошо. Я рад, что фронты, наконец, определились. Я только надеюсь, что коллегия впредь будет знать, с кем она. Кто не за меня, тот против меня, господа!
— Здесь вы вполне можете на нас положиться! — сказал Нонненрот.
— Господа, руководитель школы должен знать, на кого он может опереться, а кто имеет на него зуб. И тут я должен сказать: господин Годелунд ужасающим образом разочаровал меня. Я не ожидал такого вероломства.
— Не играют ли тут определенную роль соображения вероисповедания быть может даже бессознательно? — спросил Хюбенталь. — Этот Рулль ведь евангелического вероисповедания, или нет?
Гнуц махнул рукой, давая понять, что не придает этому значения.
— Можно говорить что угодно, — вдруг вмешался Матушат, — а в Восточной зоне такой бунт невозможен. В их лавочке строжайшая дисциплина. У меня зять учителем в Баутцене, так что я могу себе позволить иметь суждение на этот счет.
— Возможно, вы и правы, уважаемый коллега, — сказал Хюбенталь. — Но я смотрю на всю эту историю еще и с другой точки зрения: наши парни вполне могут помешаться от этих чудовищных программ. Чем мы только не забиваем им головы, какой чепухой! Лишь бы можно было сказать, что наши ребята вполне современны. Но от всего этого в головах у них получается винегрет. Нет, то, что я говорил на последнем собрании, снова подтверждается: multum non multa[156]. Мы должны иметь мужество как-то сократить программу.
— Вы знаете, что я придерживаюсь иного мнения, — перебил его д-р Немитц. — Вы недооцениваете рецепторную способность юношеского мозга. А ведь именно современное искусство, если мне позволят исходить из моего предмета, дает такие возможности для интенсивной духовной деятельности, которые мы просто не имеем права игнорировать.
— Блоковое обучение, — сказал Риклинг. — Блоковое обучение — вот единственно правильный метод. Иначе у нас будут бесконечные осечки.
— Кому вы это говорите!
— Это вопросы методики, — резюмировал Гнуц. — Они важны — нет сомнений. Но главным было, есть и остается вот что: из мальчишек, которых нам доверили, должны вырасти порядочные люди.
— Разумеется.
— И порядочные немцы, — сказал Риклинг. — Этого мы тоже не должны забывать.
— Порядочные немцы и порядочные христиане, — добавил Йоттгримм.
— Господа, я думаю, нам надо стараться как можно скорее разделаться с этой неприятной историей, — сказал директор. — Ведь в конце концов у нашей школы есть и другие задачи, помимо того, чтобы четыре, пять часов биться с упрямым, как козел, юнцом.
Нонненрот быстро двинулся по направлению к туалету.
— Шагать врозь, а спать вместе, — рявкнул он.
Годелунд стоял у ворот школы и чистил яблоко.
Когда Рулль вышел из сарая, где стояли велосипеды, учитель закона божьего сказал:
— Я поступил бы против своей совести, если бы одобрил то, что вы затеяли, Рулль. Вам бы следовало немножко лучше относиться к своим учителям. Я думаю, что сегодня должен дать вам этот совет.
— Извините, пожалуйста, — пробормотал Рулль, сел на велосипед и поехал в город.
— Говорить придется вам, — сказал Криспенховен. — Я на педсовете никогда не могу рта раскрыть.
— Говорить — пожалуйста, но к кому обращаться, Криспенховен?
— Апеллируйте к тому хотя и не очень-то развитому чувству справедливости, которым мы по крайней мере намерены руководствоваться, — сказал Виолат.
— Виолат, я ведь даже не верю в то, что коллеги, занимающие противоположную позицию, не жаждут справедливости, что им не хватает доброй воли. Им не хватает совсем другого, того, что в трагической мере вообще отсутствует у этого народа: юмора и благожелательности. Если бы нам удалось дать какой-то импульс их сердцу, всего лишь маленький толчок, чтобы оно не стояло по стойке «смирно» так безупречно и так педантично, тогда вся эта история обернулась бы своей человечной, юмористической стороной и не вылилась бы, чего я опасаюсь, в тяжелую трагедию, замешанную на глупости, муштре и деспотизме.
Они увидели Затемина, который поднимался к ним по черной лестнице.
— Тебе еще что здесь надо? — спросил Криспенховен.
Затемин не мог перевести дыхания.
— Кажется, я догадываюсь, — сказал Грёневольд.
— Пойти сказать, что это я? — спросил Затемин и глотнул воздуха. — Что я сделал эту надпись? А свастика уже была до меня.
— Уже была?
— Да.
— Ну, самое время, приятель, — сказал Криспенховен. — Бегом к шефу.
Грёневольд удержал Затемина за рукав.
— Нет, — сказал он. — Во всяком случае, не теперь. Судя по всему, Руллю это уже не поможет, а тебе будет уготована та же участь. Нас ты, во всяком случае, поставил в известность. Позаботься-ка лучше о Рулле!
Затемин нерешительно повернулся.
— Могу я на тебя положиться? — спросил Грёневольд.
— Да, — сказал Затемин. — Сегодняшний день меня многому научил.
Они молча смотрели, как он мчится вниз по лестнице.
— Наверное, вы правы, — сказал Виолат.
Криспенховен покачал головой и ничего не ответил.
Гнуц постучал своим перстнем с печаткой по пластмассовой крышке стола. Дебаты быстро затихли.
— Господа коллеги, — сказал он и перемешал пять карточек, — я думаю, у всех нас теперь такое чувство, что в темном деле Рулля мы не пренебрегли ничем, решительно ничем, что могло бы способствовать прояснению и пониманию этого дела. Это хорошее чувство, чувство объективности и справедливости. Но объективность и справедливость являются здесь, в школе, как и повсюду, предпосылкой честного приговора — оцениваем ли мы классную работу или решаем судьбу юноши. К сожалению, сегодня перед нами стоит именно эта задача, и я знаю, как трудно каждому из вас дается такое серьезное и ответственное решение. Гораздо труднее, нежели юнцы, вроде этого Рулля, могут себе представить. Но я хотел бы повторить: мы сделали больше, нежели в человеческих силах, чтобы составить себе объективное и справедливое представление об этом деле. Теперь каждый воспитатель должен руководствоваться двумя главными принципами: любовью и строгостью, чтобы сделать правильные выводы из того, что мы узнали. Разумеется, я бы хотел, прежде чем мы вынесем свое решение, еще раз услышать ваше мнение.
Что касается меня — я сейчас говорю не как руководитель школы, а как ваш коллега, — то я, к моему величайшему сожалению, считаю себя обязанным настаивать на своем требовании о немедленном исключении из школы ученика шестого класса «Б» Йохена Рулля. Недавний повторный допрос Рулля, вести который любезно согласился уважаемый коллега Грёневольд, не дал нам ничего нового, во всяком случае ничего, что снимало бы с него вину. Я готов согласиться с коллегой Грёневольдом в том, что участие Рулля в пачкотне на стене общественной уборной нельзя считать стопроцентно доказанным, хотя я лично, замечу в скобках, в противоположность коллеге. Грёневольду отнюдь не убежден в том, что этот поступок не на совести Рулля. Но хорошо, отбросим это — что, в сущности, меняется? Не меняется ничего, кроме, быть может, угла зрения.
Мы ни в коем случае не должны недооценивать значения случившегося. Мы, очевидно, вообще не можем себе представить, господа, какие трудности и неприятности свалились бы на нас, если бы общественности стало известно, что один из наших учеников действительно нарисовал эту свастику. Пресса, комиссия по делам школы и культуры, правительство — боже, у меня волосы встают дыбом, стоит мне только об этом подумать. Ну, хорошо, будем надеяться, что мы избавлены от этих неприятностей, этого позора — но, как и прежде, совершенно несомненно одно, что ученик Рулль пытался оклеветать своих учителей или по крайней мере некоторых из них, пытался затоптать их в грязь, опорочить в глазах соучеников. И что еще больше отягощает его вину — он пытался настраивать своих соучеников против педагогической коллегии, какой бы псевдолитературный характер он ни старался придать своим акциям. Господа, на такую подлость по отношению к нам и школе есть только один ответ: исключение, и немедленное!
Гнуц откинулся в кресле и зажег сигару.
— Прошу, коллега Грёневольд!
— Сначала один формальный вопрос, господин директор. Если я вас правильно понял, то вы настаиваете на своем требовании об исключении даже в том случае, если мальчик не участвовал в этой стенной росписи?
— Именно так, вы правильно меня поняли!
— Благодарю, пока я хотел услышать только это.
— Коллега Випенкатен, — сказал Гнуц.
— Господин директор, коллеги, вот уже три часа я слежу за тем, сколько шуму, сколько суеты может нынче вызвать ученик, который не представляет из себя ничего, кроме того, что он опасный для всех подстрекатель, действующий исподтишка. И который только и делал, что занимался продуманной, клеветнической травлей, направленной против нас.
Когда я — с тех пор прошло уже больше тридцати лет — посещал семинар, имело хождение загадочное, привлекательное выражение «век ребенка». Я тогда не совсем понимал, что, собственно, оно означало. Теперь я знаю. Вот Его Величество Ребенок, ученик, а вот учителя в роли культурлакеев и если так будет продолжаться и дальше, то в скором времени — и придворных шутов.
Господа, в мое время ученику, у которого столько на совести, как у этого Рулля, директор с треском закатывал пощечину и выпроваживал его за дверь прежде, чем он успевал открыть рот, и никто не проливал по нему слез. Я знаю, что некоторые из вас про себя назовут это прусскими методами или палочной педагогикой, но, господа, в наших школах царили порядок и дисциплина, а нынче Его Величество Ученик сел нам на шею. А почему? Вот уже почти пятьдесят лет в Германии систематически подрывается всякий авторитет.
Мы, старики, пережили это на собственной шкуре, господа. Сначала подрывался авторитет монархии — слева. Потом авторитет Веймарской республики — слева и справа. После сорок пятого всякий авторитет, любой авторитет «третьего рейха» затаптывался в грязь, а ведь в конечном итоге речь идет о правительстве нашего германского народа, которое когда-то было свободно избрано по демократическим правилам игры, господа. А нынче каждый кому не лень может безнаказанно порочить правительство нашей Федеративной республики. То, что еще осталось от авторитета к западу и востоку от железного занавеса, ежедневно и ежечасно обращают в прах. Я уже не говорю об избирательных кампаниях.
Таков, господа, исторический и политический фон, на котором разыгрывается трагедия падения нравов нашей молодежи. Ибо, как в большой политике, так и в скромных пределах школы, мы, учителя, — как будто над нами тяготеет проклятие — на протяжении этих четырех, пяти десятилетий оказываемся объектом клеветы и дискредитации! Все равно, исходит ли она от той или другой партии, от той или другой церкви или от родителей. Да, это, быть может, самое ужасное во всей сегодняшней печальной истории: нынче родители не только не могут сами воспитывать своих детей, они пытаются открыто или путем интриг помешать нам, педагогам, выполнять свой долг и принимать решительные меры. Если же кто-то из нас действует решительно, то против него ополчаются родители, пресса и, что самое гнусное, его собственное начальство. Я уже достаточно заработал из-за этого пинков, господа.
— Кто честно делает свое дело, тот всегда остается в дураках, — сказал Кнеч.
— А если говорить о социологической стороне ваших выводов, коллега Випенкатен, то тут нам попросту не измерить возможных последствий, — сказал Хюбенталь.
— Вот именно.
— Господа, — сказал Йоттгримм, — я вполне согласен с мнением коллеги — извините, я еще не запомнил всех имен!
— Випенкатен.
— Господин Випенкатен — мой заместитель, — сказал Гнуц.
— Я разделяю ваше мнение, дорогой коллега: школа обязана бороться с тенденциями к отказу от старых человеческих ценностей — я имею в виду долг, повиновение, приличие, авторитет, порядок. Короче: школу необходимо оградить от чудовищного падения нравственности и ослабления авторитета воспитателей. Это в интересах школы, в интересах нашего народа. Боюсь, что потом будет поздно. Сейчас, так сказать, даже не без пяти двенадцать; уже бьет двенадцать. Кто любит свое дитя, наказывает его вовремя, сказал один великий немецкий педагог. Не поймите меня превратно, господа: я требую всего лишь ласковой, но здоровой твердости. А это, несомненно, предусматривает, что такой партизан, как Рулль, должен быть расстрелян!
— Как вы сказали? — спросил Грёневольд.
— Я выразился образно, — сказал Йоттгримм. — Такой партизан, как Рулль, просто неуместен в школе. Зачем нам эта слезливая гуманность, если от нее нет никакого проку?
— Да это в конце концов и ученикам не на пользу, — сказал Матушат.
Гнуц вмешался в разговор:
— Слово имеет классный руководитель.
— Я думаю, вы видите мальчика в неверном свете, господин Випенкатен, — сказал Криспенховен и заерзал на стуле.
— Я вижу его в верном свете, можете мне поверить, господин Криспенховен. Такой тертый калач, как я, не позволит забивать себе мозги псевдоидеалистической чепухой, состоящей на одну восьмую из литературы и на семь восьмых из наглости, каковая смесь, кстати, произвела на некоторых господ впечатление, как мне кажется.
— Очень правильно.
— Конечно, пустой треп.
— Прошу тишины, господа, — воскликнул Гнуц. — Первым попросил слова классный руководитель.
— Я знаю мальчика вот уже четыре года, — сказал Криспенховен. — Именно столько лет я в шестом «Б» классный наставник. И веду там математику и химию. Рулль не коварен. Он иногда просто как телок, да, как слон в фарфоровой лавке. Он может вызвать раздражение. И у меня тоже. Но, по существу, он добродушный и честный.
— Ну, этих свойств я в нем не подметил! — крикнул Хюбенталь.
— Я вам приведу пример, — сказал Криспенховен. — Мы недавно совершили с классом туристскую поездку в Голландию. Господин Виолат тоже был с нами, он может подтвердить то, что я говорю. В Амстердаме Мицкат сломал ногу, и ему пришлось остаться в клинике. Я еще и сам не успел об этом подумать, а уж Рулль является ко мне и говорит: «Господин Криспенховен, мы не можем оставить Мицката одного. Я останусь с ним».
— Выслужиться хотел, — сказал Випенкатен.
В разговор включился Виолат:
— У меня не создалось такого впечатления. Рулль не тот человек. Он прямой, непосредственный, бесхитростный.
— Он хитрее, чем вы думаете, — сказал Матушат.
— Проныра он! — подал голос Нонненрот.
Криспенховен попытался снова раскурить свою трубку.
— Я признаю, — сказал он, — что его поступок с вывешиванием карточек просто неуместен.
Д-р Немитц вдруг захихикал.
— Он вел себя неподобающим образом, и его надо наказать, — сказал Криспенховен. — Но я считаю, что мы не должны сразу же прибегать к самому суровому наказанию. Подумайте, что это означает для мальчика: исключение за четыре недели до выпуска. Я предлагаю сообщить его родителям, что при новом проступке ему угрожает исключение.
— Господа, вы слышали предложение классного руководителя? — сказал Гнуц. — Кто-нибудь еще хочет выступить? Коллега Риклинг.
— Я должен снова вернуться к тому, что недавно сказал господин Випенкатен: ученику, который ведет себя столь строптиво и упрямо, не место в школе. До чего мы докатимся, если каждый ученик будет иметь собственное мнение о преподавании, да еще будет пытаться настаивать на нем? Это теневые стороны демократии, господа, впрочем, не только это. Каждый сопливый мальчишка позволяет себе иметь собственное мнение и еще пытается навязать его нам.
И вот еще что. Тут я должен энергично возразить господину Криспенховену: мальчишка вовсе не добродушен, он не увалень, он совершенно точно знает, чего хочет, он себе на уме. Я этого Рулля заметил еще четыре года назад, когда преподавал в третьем классе географию. Мы проходили Китай, и я его спросил про Гонконг. Но не тут-то было. Знаете, что этот болван мне ответил: «Я Гонконг знаю только по названию. А бывать мне там не доводилось». Я, конечно, тут же его записал в журнал…
— Но это же… — сказал Випенкатен.
— Типично.
— Уже тогда — парню было лет тринадцать-четырнадцать — в нем таилась злоба, — сказал Риклинг.
— Нет, господа, такой нам здесь не нужен. Из всего сказанного может быть только один вывод: вон из школы, закрыть ему путь к дальнейшему образованию! Пускай станет каменщиком, может, на работе уймется.
— Работать эти плебеи тоже не желают, — сказал Кнеч. — Только склоки затевать!
Гнуц с удовлетворением отметил благоприятную перемену в настроении собравшихся.
— Следующим просил слова господин Виолат.
— Мне кажется, мы должны были бы подойти к этому делу и с совсем другой стороны — с точки зрения психологии. Мальчик родился по ту сторону, в Силезии, в сорок пятом, среди поляков. Его отец был в плену. Вернувшись после долгого отсутствия на Запад, он нашел уже пятилетнего мальчика. Отец — я хорошо знаю отношения в их семье — всегда был и так и остался для сына чужим. Кто хоть немного разбирается в психологии, легко может себе представить, как это травмировало его душу.
— Вот этого-то я и ждал, — сказал Нонненрот. — Только психологии не хватало, чтобы все окончательно запуталось. Не будем себя обманывать, господин Виолат: раньше в такой истории все было бы ясно, как при сборе гороха: хороший в корзину, а плохой — свиньям на корм. А нынче по каждому поводу начинается треп с применением психологии. Появится какая-нибудь скотина и наделает тебе на башку, сразу же тут как тут мозговых дел мастер и поясняет, что это вовсе не та милая скотинка нагадила тебе на башку, а что все дело в эдиповом комплексе. Хватит! Этому пророку из Богемии и Моравии, который возвестил о великой миссии нижней части живота, надо было стать торговцем нитками, а не изобретать вопросники для сексуальных преступников и наркоманов.
— Ты прав, — задумчиво сказал Гаммельби. — В скором времени за каждым учителем в класс будет следовать врач-психиатр.
— Прошу спокойствия, — энергично сказал Гнуц. — Господин Виолат, пожалуйста.
Виолат сплел пальцы обеих рук, опустив их между коленями, и смотрел в пол.
— Мальчик, бессознательно конечно, весь еще находится в материнском мире, в области эмоций, в фантазии, в сфере душевных переживаний. Поначалу этот мир душевных переживаний был для него неразрывно связан с материнским началом. Теперь, на грани половой зрелости, он сменяется миром искусства.
— Какое там, наглотался современной литературы, а теперь блюет этот винегрет прямо на нас! — пролаял Нонненрот.
— Чего мальчику недостает, как, впрочем, и многим другим в наше время, — сказал Виолат, — это уважения к отцу, согласия с отцом. Проще говоря: он любит мать и ненавидит отца. И не столько своего собственного, родного отца, сколько вообще мир отцов, мир авторитета, порядка, законности.
— Слушайте, ребята, бросьте вы эту чепуху, — сказал Нонненрот и заломил руки. — Раньше это называлось просто и убедительно: переходный возраст, и было от него прекрасное средство: дать как следует по заднице — так сказать, по заслугам и честь!
— Я попрошу вас все-таки, — сказал Гнуц, с трудом подавив улыбку.
Виолат продолжал, не поднимая головы:
— Если мы пойдем на то, чтобы исключить мальчика, его духовному развитию будет нанесен непоправимый урон, и это, быть может, навсегда толкнет его в состояние психической неуравновешенности и сделает невротиком.
— Говорят, теперь каждый десятый немец — неврастеник, — сказал Кнеч. — Читали об этом?
— Нет, но каждый четвертый американец — точно.
— А в России этого не знают! — воскликнул Риклинг.
— Ну, не скажите, — покровительственным тоном сказал д-р Немитц. — Если вспомнить Достоевского… Но уж в Китае-то наверняка дело обстоит по-другому.
— Они в нашей декадентской Европе еще тоже заработают хорошие неврозики, — сказал Нонненрот.
— Господа! Кому говорить, пока решаю я. Прошу вас, господин Виолат.
— Мальчик сейчас находится в процессе выздоровления, как ни странно это звучит. Насколько это выздоровление продвинулось вперед, иными словами, насколько он уже выздоровел, я мог убедиться недавно, когда он нарисовал передо мной образ идеального учителя. Это, без сомнения, был его классный руководитель, его он имел в виду, к нему впервые было адресовано его признание, его духовное согласие с отцовским миром.
Мне кажется, нам следовало бы прежде всего разобраться в психологии этого юноши! Это не означает, что мы должны одобрить все, к чему приводят его многочисленные комплексы. Но мы прежде всего должны его понять. И главное: мы должны ему помочь.
Нонненрот поперхнулся.
— А эту задачу мы сможем выполнить только в том случае, если дадим мальчику возможность сбалансировать силы, которые разрывают его; и надежда на это допустима лишь в том случае, если мы его не исключим. Поэтому я присоединяюсь к предложению классного руководителя.
Виолат вдруг встал, взял ключ от туалета и вышел.
— Несомненно, интересный аспект, — сказал Гнуц. — Кто-нибудь еще хотел бы высказаться по делу Рулля?
— Проголосуем наконец, — вмешался Риклинг. — Время идет к двенадцати.
— Дорогой коллега, это не должно помешать нам соблюсти чрезвычайную осмотрительность, — сказал Гнуц. — В такой ситуации, как эта, когда речь идет о радостях и горестях молодого человека, мы не должны скупиться ни на свое время, ни на свои усилия. Господин доктор Немитц просит слова.
— Я не могу избавиться от ощущения, что здесь лежит в родах некая психологическая гора, которая рождает дисциплинарную мышь, — сказал Немитц и взял сигарету. — Конечно, все, что здесь говорилось по… у меня язык не поворачивается сказать по «делу Рулля», я предпочитаю говорить о «руллевском демонстративном поведении»… и сейчас и вообще, — все, что здесь было высказано по этому поводу, очень трогательно: сочувствие просто переливается через край. И я не хотел бы, несмотря на то, что и я принадлежу к тем, против кого ополчился наш юный Катилина, я вовсе не хотел бы задавать вопрос, который в общем-то напрашивается сам по себе: не перестарались ли мы в своем желании делать добро? Нет, перестараться здесь невозможно: ведь в наших руках самый благородный материал, который существует на этой земле, — человек, молодой человек.
Но — и этот вопрос не риторический, я действительно вас спрашиваю: не приписываем ли мы в этой дискуссии нашему фрондеру такой уровень, которым он, просто по бедности мысли, вовсе не обладает? Не проецируем ли мы свои собственные, очень серьезные проблемы на грубый экран?
Для меня этот Рулль — классический пример пролетария. Не лишенный способностей, обладающий завидной жизненной силой, он абсолютно не в состоянии вникать в более сложные проблемы и ситуаций. Он не способен различать те промежуточные тона, без которых немыслима культура, как сюжет художественного произведения без какого-то общего настроения, атмосферы; но при этом он достаточно чувствителен, чтобы peu à peu[157] ощутить свою принадлежность к низам, и потому он, полный неприязни, восстает против всего, что мы в своей школе — как и во всякой другой школе Западной Европы — привыкли ценить, что определяет всю нашу жизнь и за что многие и лучшие из нас готовы были умереть! Уважаемый коллега Випенкатен уже упомянул некоторые из этих элементарных понятий: порядок, справедливость, долг. Я хотел бы этот список дополнить хотя бы еще такими понятиями, как вкус, стиль и шарм. Все это категории, которые недоступны такому чурбану, как Рулль, и всегда будут недоступны.
Д-р Немитц откинулся на спинку, покачался на задних ножках своего стула и посмотрел вверх.
— Господа коллеги, этот недоразвитый мечтатель, вздумавший исправить мир, решил всех нас — себя я ни в коей мере не исключаю — обвести вокруг пальца; он ведет себя как пресловутый слон в фарфоровой лавке, он грубо нарушает правила игры, по которым действует «педагогическая провинция», и не только она. Мы близки к тому, господа, чтобы пасть жертвой одной из самых трогательных слабостей цивилизованного человека: его faible[158] к примитиву! Да, я даже склонен видеть здесь некоторую аналогию с амбивалентной симпатией многих интеллектуалов к коммунизму. Господа, позвольте мне нарисовать перед вами гротескную картину: мы со своим разросшимся до самопожертвования благородством растим себе троянского коня! От дальнейших пояснений я, как мне кажется, могу воздержаться.
Д-р Немитц откинул голову и усмехнулся в потолок.
— Уважаемый коллега Куддевёрде, — сказал Гнуц.
— Можно мне уйти, господин директор? Мне еще нужно в больницу.
— Прошу вас остаться до голосования, коллега. Я бы не хотел, чтобы из-за чистой случайности мы получили результат, который неточно отразит наши убеждения.
— Я уполномочил господина Нонненрота проголосовать за меня.
Гнуц помедлил, потом быстро сказал:
— Ну хорошо. Это другое дело. Тогда вы, разумеется, можете идти. Пожалуйста, кланяйтесь вашей супруге, коллега. Желаю ей скорейшего выздоровления.
Нонненрот посмотрел на стенные часы и закатил глаза.
— Вот мы уже и в новую эру вступили, — сказал он.
— Еще кто-то просит слова? Господин коллега Грёневольд, прошу.
— Но только уж побыстрей закругляйся, — сказал Нонненрот. — Мы тут взмокли от усердия, и все из-за какого-то недоделанного большевика.
Грёневольд подождал, пока станет тихо.
— Я хотел бы прежде всего предложить коллегии выдать ученику Руллю за заслуги в оживлении Spiritus loci[159] вместе с выпускным свидетельством в награду книгу.
Д-р Немитц перестал рассматривать потолок, зажег сигарету и с интересом повернулся к Грёневольду.
— Мальчик хотел, чтобы между учителями и учениками снова начался настоящий разговор: сегодня такой разговор состоялся, хотя, как и следовало ожидать, после длинных монологов, с нашей стороны была продемонстрирована весьма сильная глухота. Руллю хотелось, чтобы на место передачи мертвых знаний пришла живая и продолжительная дискуссия. Он думал о школе, о том, как приблизить ее к жизни, оживить, вселить дух молодости, чтобы она обрела смысл в жизни и для жизни. Он протестовал против нашей страсти к покою и удобству, против рутины, чванства и заносчивости, против предрассудков, ханжества и деспотизма. Я догадываюсь, что школу призывают проснуться не только из-за спящих учеников.
— Скажите, вы это всерьез? — спросил ошеломленный Гнуц. — Здесь такие шутки неуместны.
— Никакого порядка, — простонал Випенкатен.
Нонненрот взволнованно растирал мочки ушей.
— Крючкотворство!
— Вот уж поистине: если господь захочет наказать…
— Прошу тишины, господа, — строго оборвал всех Гнуц. — Вы кончаете свои странные рассуждения, господин коллега Грёневольд?
— Нет, пока не кончаю. Здесь не раз с пеной у рта говорили о безудержной ненависти Рулля к так называемым нерушимым ценностям и принципам; при этом произносились такие громкие слова, как повиновение, долг, дисциплина, беспрекословное подчинение, авторитет, уважение, порядок, приличие. Великие, волнующие, достойные почитания понятия — я удивляюсь только, с каким знанием дела, с какой непоколебимой уверенностью бросают в бой эти слова. Будто со времен Фомы Аквинского или Канта история не претерпевала страшных, опустошающих кризисов, а застыла в неподвижности, сохранив все свои ценности. Словно не было французской революции, Маркс был благоглупостью, Дарвин — мошенником, Ницше — второстепенным явлением в медицине, «третий рейх» — легендой, атомная бомба не падала на Хиросиму, а мировые войны происходили в далекой Турции.
Я уже давно понял, что основная масса человечества не проявляет интереса к главным проблемам нашего времени; но так отчетливо, как сегодня, эта мысль никогда у меня не возникала. К сожалению, я не разделяю оптимизма тех, кто полагает, что эта основная масса сможет притормозить ужасающее развитие нашей истории.
В школе, и боюсь, не только в ней, процветает столь же трогательный, сколь и опасный культ реставрации. Испокон веков в школе проводятся реформы. Результатом этих реформ являются, как правило, новые планы прохождения материала, то есть программы, древние, как музейные экспонаты, и утопические постулаты. Кризис школы — это не только кризис нашей системы, но прежде всего кризис человека. Кризис учителя, как человека, который должен учить самому важному в наше время и который сам не знает, что важно, не имеет никаких принципов. И кто не испытывает этих страшных сомнений, сомнений в существе своей миссии, тяжкой и великой миссии учителя — тот субъективно, возможно, и счастлив, но я боюсь, что его преподавание и то воспитание, которое он получил, принадлежат к культу анахронизмов и играют не последнюю роль в том чудовищном спектакле, где каждый делает вид, будто мы живем в тиши, вдали от истории, а не в вихре одной из самых страшных катастроф, которые нам известны, в эпоху, которая знакома нам лишь в трагическом значении этого слова.
Боюсь, что в моральном отношении наша школа удовлетворяет сегодня разве что требованиям девятнадцатого века, но никак не требованиям нашего времени. Мы берем на себя парадоксальную задачу воспитывать граждан, которые, как мы надеемся, выбросят за борт вчерашние революции! При этом я испытываю безграничное уважение к той сизифовой работе, которую каждая школа каждый день начинает сначала; и я знаю трудности учителя, стоящего перед классом, — трудности, которые нередко превосходят возможности человека…
Я, разумеется, не знаю выхода из того трагического тупика, в который мы зашли. И если на пороге катастрофы еще можно что-то изменить, то сделает это не поколение, предшествовавшее нашему, и не мое поколение — им слишком злоупотребляли ради преступлений и глупости, но, быть может, поколение таких, как Рулль, потому что оно несет в себе новые качества, добродетели — мне хочется употребить это старое хорошее слово, — добродетели, которых нам недостает или которые мы утратили и которые тем не менее символизируют наши последние, действительно живые и живительные силы: искренность, честность, открытость, готовность понять других.
Такие, как Рулль, открыты, и честны, и прямолинейны, они не очень-то дают себя увлечь яркой упаковкой устаревших лозунгов; критическим взором они стараются проникнуть в суть вещей; они не погрязли настолько в рутине, чтобы заведомо предрешать исход каждого спора: у них нет еще предрассудков, которыми заражены все мы.
Мне кажется, поколение Рулля сделано не из того материала, из которого делаются герои или святые. Но оно — и это ново и непривычно для немецкого народа — не очень-то пригодно для того, чтобы поставлять исправных исполнителей чужих приказов, проныр, действующих тихой сапой, или служак, привыкших стоять навытяжку.
Я думаю, из этой породы людей могут вырасти честные, хорошие мастеровые жизни, если нам, педагогам, удастся преодолеть их пассивность, заполнить пустоту в них и поддерживать их недоверчивость.
Извините, что я на десять минут занял ваше внимание. То, что я хотел сказать — и не только сегодня, а и раньше, — невозможно было изложить короче. И я должен был сказать это, прежде чем уйду отсюда.
Возможно, вы спросите: ну, а где же, так сказать, позитивные начала? Не ищите ответа. Для меня едва ли не все ответы давно стали подозрительными. Правильно поставить вопросы — это уже большой шаг вперед. Так, как их поставил перед нами этот мальчик. Помните, пожалуйста, об этом.
Нелишне заявить, что мое предложение присовокупить к выпускному свидетельству Рулля премию — наградить его книгой — было высказано вполне серьезно. Настолько же серьезно, насколько серьезна моя решимость со всей энергией противиться исключению Рулля.
— Договорился! — сказал Нонненрот. — Псалом Давида, переживающего великое искушение.
— Хотел бы я иметь такого адвоката, как вы, коллега Грёневольд, тогда можно спокойно воровать серебряные ложки, — сказал Крюн.
Хюбенталь выколачивал свою погасшую трубку.
— Знаете, что это такое? Это педагогический мазохизм.
— Кто своевременно начнет лизать задницы своих учеников, тот имеет шансы выжить, — протявкал Нонненрот и захохотал так, что слезы выступили у него на глазах:
— Тогда поторопись, Вилли. А то место будет занято.
— Стало быть, и на педагогическом фронте бывает дезертирство, — сказал Випенкатен.
— Господа! — воскликнул Гнуц и опять постучал своим перстнем по столу. — Господа! В школе, руководство которой осуществляется на демократических началах, каждый имеет право высказать свое мнение, даже если оно не устраивает большинство членов коллегии или руководство школы. И потому я выслушал речь коллеги Грёневольда в защиту Рулля, не перебивая, что далось мне, впрочем, нелегко. Но теперь я хотел бы заявить со всей решительностью следующее: смотреть на вещи так, как вы, уважаемый коллега, означает ставить школу с ног на голову и объявлять анархию порядком! Со своими педагогическими пристрастиями можно ведь зайти и слишком далеко, дорогой коллега Грёневольд. Я убежден, что, если бы вы проработали здесь у нас лет десять, вы неизбежно уяснили бы себе, что этот дух товарищества между учителем и учениками, который в конечном итоге является целью всех наших устремлений, этот дух является, по существу, абсолютно нереальным и оторванным от жизни. Вы со своими коллаборационистскими идеями совершенно игнорируете то обстоятельство, что ученика, помимо всего прочего, нужно воспитывать, господин коллега Грёневольд! У нас здесь не высшее учебное заведение для одержимых и анархистов. Мы несем ответственность за то, чтобы эти юноши позднее смогли как настоящие мужчины включиться в жизнь и найти свое место в любой жизненной ситуации. Этому они должны научиться, к этому их надо готовить. Иначе мы воспитаем из них не полезных членов нашего общества, а пустых чурбанов и кляузников, как этот Рулль! Вспомните слова Гельдерлина: «О знатоки людей! С детьми они подлаживаются под детей, но дерево и ребенок ищут, что выше их». Ну, у вас иные планы на будущее, уважаемый коллега, и, может быть, этот педсовет нечто вроде прощания. Я, во всяком случае, был искренне рад вашему усердию и вашим тесным контактам с молодежью. У кого в нашей профессии нет этой страсти, господа, тому не поможет и опыт, хотя он и растет от года к году.
На этом мы кончаем обсуждение злополучного дела Рулля. Мы с вами, коллега Грёневольд, можем как-нибудь в ближайшие дни еще раз побеседовать об этом за кружкой пива, как мужчина с мужчиной. Если больше никто не хочет высказаться, приступим к голосованию. Ах да, коллега Криспенховен хотел еще что-то сказать.
— О господи, сделай, чтобы наступил вечер, пусть хоть с самого утра, — сказал Нонненрот.
— Господин директор, разве Рулль не будет достаточно наказан, если мы в аттестате поставим по поведению «достойно порицания» и напишем крепкое письмецо родителям? Мы можем также обязать Рулля каждый день в послеобеденное время являться на два часа ко мне. Я готов с ним заняться.
— Господин Криспенховен, — сказал Випенкатен, — с вашей нежной терапией вы у этого поколения закоренелых преступников ничего не добьетесь. Вы не можете апеллировать к совести и чувству долга у тех, кто не имеет ни совести, ни чувства долга.
— А на наши выпускные свидетельства промышленность все равно плюет, — вмешался Матцольф.
— Это скандал, — сказал Гнуц. — Мы шесть-семь лет мучаемся с этими мальчишками, а что делают учебные мастерские: проверяют их пригодность, господа. И отнюдь не только в техническом или психологическом плане, нет: господа инженеры проверяют знания по немецкому и истории, по математике и…
— При этом сами они, так сказать, скороспелые специалисты!
— Это же полнейшая дискредитация школы, господа!
Гнуц опять повернулся к Криспенховену.
— Коллега, вы действительно хотите поставить свое предложение на голосование? — спросил он озабоченно.
— Да, я бы этого хотел, господин директор.
— Ну хорошо. Итак, имеются два предложения.
— Три.
— Ну, я полагаю, что коллега Грёневольд в душе давно отказался от своего предложения, которое представляет собой скорее просто благородный порыв…
— Нет, — сказал Грёневольд.
Гнуц опустил глаза.
— Кто еще хочет высказаться? Коллега Годелунд.
Перед Годелундом лежала записная книжка.
— Я до сих пор не участвовал в обсуждении, потому что веду в шестом «Б» только уроки евангелического вероисповедания. Но, может быть, именно потому я должен в последнюю минуту внести компромиссное предложение. Я согласен с классным руководителем, когда он вполне разумно говорит: Рулль не бандит, хотя я, со своей стороны, отнюдь не склонен, как это делает коллега Грёневольд, видеть его в роли Дон-Кихота. Он не так прост, как кажется. И потому я поддерживаю — sine ira et studio[160] — точку зрения, что его следует строго наказать. Но, спрашиваю я себя, возможно ли это только путем исключения? Видите ли, мальчик хотел, продолжив образование, стать учителем…
— Что? — спросил Випенкатен.
— Я случайно узнал об этом: Рулль хочет стать учителем.
— В это невозможно поверить!
— Где же? В Восточной зоне? — спросил доктор Немитц.
— Нет, в порядке помощи слаборазвитым странам, — в Конго, — сказал Нонненрот.
— Тогда не удивительно, что наша профессия, с социологической точки зрения, из года в год все больше деградирует.
— Ну, ему я бы не доверил своих детей, — сказал Хюбенталь.
— Как бы там ни было, — продолжал Годелунд, — если мы сейчас исключим Рулля из школы, он согласно правилам не сможет поступить в другую школу, то есть не сможет получить аттестата, и тем самым его планы относительно будущей профессии заведомо обречены на провал. Чтобы избежать такого сурового решения, я предлагаю избрать путь, связанный не с исключением, а с переводом. Тогда нам не придется с ним больше мучиться, Рулль покинет нашу школу, но он сможет в другой школе, хотя и ценой потери года, получить аттестат.
— Это компромиссное решение, к которому стоит прислушаться, — сказал Харрах.
Гнуц поднял брови и посмотрел на Випенкатена. Тот только покачал головой.
— Если здесь не желают соблюдать элементарных приличий, то я немедленно ухожу из школы, пусть даже не дождавшись высшей ставки, — сказал он.
— Господин Грёневольд.
— Коллега Випенкатен только что упомянул слово «приличие». Поскольку все мои попытки вызвать сочувствие к мальчику и призывы разобраться в его и нашем положении не имели никакого результата, я прошу собрание уделить мне еще две-три минуты, — сказал Грёневольд, встал и открыл проигрыватель, который стоял возле него в шкафу для наглядных пособий.
— Свят, свят! — воскликнул Нонненрот, стоя в дверях. — Никак гроб сейчас отодвинут в сторону и танцы будут продолжаться?
Грёневольд вынул из ящика пластинку и поставил ее.
— Приличие, — сказал он, — из всех упомянутых здесь ценностей самая простая, самая естественная, необходимость которой все мы признаем со спокойной совестью, не так ли? Как сказал коллега Випенкатен: «Если здесь не желают соблюдать элементарных приличий». И всем сразу ясно, о чем речь. А Рулль пошел наперекор этой основе основ нашей педагогики, и потому он должен быть наказан. Все совершенно ясно…
Грёневольд поднял мембрану.
— Но что такое, в сущности, господа, эта основа основ вашей педагогики? Эти ваши приличия? Ведь даже самое слово потеряло свое значение!
— Если вы не знаете, что такое приличие, — сказал Хюбенталь, — то вам не мешало бы этому научиться!
Грёневольд опустил звукосниматель.
Голос такой же, как их голоса, сказал:
— Выдержать это и — если не считать исключений, порожденных человеческой слабостью, — сохранить приличия, вот что нас закалило! Это не написанная еще славная страница нашей истории…
Грёневольд выключил проигрыватель и вернулся на свое место.
— Никак это глас самого господа бога в среде тернового куста? — сказал Нонненрот.
Грёневольд сел.
— Это была фраза из речи, с которой Генрих Гиммлер выступил перед палачами, когда они осуществляли «окончательное решение» еврейского вопроса, уничтожив шесть миллионов людей.
— Пять и восемь десятых, по последним данным, — уточнил Йоттгримм.
— Повторите это еще раз!
— Пять и восемь десятых.
— Хотели ли вы сказать еще что-нибудь, коллега Грёневольд? — спросил Гнуц.
— Нет, — сказал Грёневольд.
Гнуц поднялся.
— Господа коллеги, поскольку никто больше не хочет взять слова, приступим к голосованию. Предложение номер один исходит от меня и вам известно. Присутствуют ли все господа с решающим голосом?
— Да, кроме викария…
— Этот заупокойную мессу служит…
— Какое там, мальчишка-то евангелист, — сказал Матушат.
— Господин Нонненрот…
— Здесь! Мужчина и птица с победой летят! — рявкнул Нонненрот и подошел к умывальнику. — Посадка на воде.
— А господин Куддевёрде?
— Он же поручил вам проголосовать за него, господин Нонненрот?
— Так точно, к востоку от Эльбы это принято.
— Ну хорошо. Итак, приступим к голосованию: кто за мое предложение немедленно исключить из школы ученика Йохена Рулля, шестой класс «Б», за подстрекательство против учительского состава, подрыв моральных устоев среди учеников и клевету на нашу школу — точный текст приказа мы еще отработаем совместно с господином доктором Немитцем, — итак, кто за то, чтобы немедленно исключить из школы этого Рулля, прошу поднять руки! Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять! Девять. Я насчитал девять голосов, помогите мне, пожалуйста, проверить, точно ли это, господа! Верно, девять?
— А ваш собственный голос, господин директор? — спросил Грёневольд.
— Нет, я хотел бы воздержаться, уважаемый коллега, — сказал Гнуц. — Проверим еще раз: кто голосует против моего предложения? Один, два, три голоса! Кто воздержался? Один, два, три, четыре, пять! Господа, тем самым отпадают предложения Грёневольда, Криспенховена и Годелунда. Дело Рулля окончено. Благодарю вас, господа, и желаю всем приятного времяпрепровождения. Всего хорошего!
— Скажите, господа, что это случилось сегодня с коллегой Грёневольдом? — спросил Гнуц в коридоре. — Должен признаться, что моя доброжелательность была подвергнута чрезмерному испытанию.
— Совсем зарвался, — сказал Хюбенталь.
Д-р Немитц ухмыльнулся.
— Я бы сказал скорее: показал свое подлинное лицо.
— Мне кажется, господа, что он в самом деле ожидал, что мы сядем с этим бандюгой за один стол и начнем симпозиум по вопросам педагогики.
— Господа, нам всего этого не понять, — сказал д-р Немитц. — Характеры этих эмигрантов, определившиеся во времена гетто, развиваются по своим собственным законам.
Гнуц рассмеялся от всего сердца.
— Ну, во всяком случае, я рад убедиться, что большинство в конце концов все-таки распознало, с кем ему по пути. И что здоровые чувства в итоге все же одержали победу.
Нонненрот наклонился вперед и понизил голос:
— Между нами говоря, у меня еще раньше мелькнула мысль, когда вы заговорили о педагогических пристрастиях, господин директор: уж не гомосексуалист ли наш Грёневольд? Я, конечно, не утверждаю, но всякий человек, вооруженный своими пятью чувствами…
— Вон он идет.
— С Виолатом и Криспенховеном.
— Второй триумвират после мартовских ид! — громко сказал Нонненрот.
Грёневольд на мгновение остановился.
— Я хотел бы поставить вас в известность, господин директор, — сказал он, — что я намерен обжаловать ваше решение.
— Решение педсовета есть решение педсовета, — сказал Хюбенталь.
— Это не просто… — сказал Випенкатен.
Гнуц усмехнулся.
— Что ж, как угодно, коллега, но только по служебной линии, попрошу вас.
— Разумеется. Всего хорошего.
— Нет, не отсутствие простейших знаний по психологии, даже не ужасающее отсутствие доброты приводит к таким вещам, Виолат, а глупость, подлая, но всеобъемлющая глупость, — сказал Грёневольд. — Вы знаете, врожденная глупость может быть благословенным свойством, особенно для обладателя, но глупость этих людей — это уже не свойство, это порок! Порок чванливых и ничтожных деспотов. И если в каждой школе сидит хотя бы один человек этого сорта, то глупость становится настоящим бедствием, угрожающим жизни человека.
— Что тут можно сделать? — сказал Виолат. — Так было испокон веков.
Стоял солнечный мартовский полдень, они шли вместе по Берлинерштрассе, и дети рисовали мелом «классы» на тротуарах.
— Тем больше причин сопротивляться этому, — сказал Грёневольд.
— Вы действительно собираетесь обжаловать решение педсовета? — спросил Криспенховен.
— Ну конечно!
— Увидите, каким пышным цветом расцветет бумажная волокита, — сказал Виолат. — Сразу чувствуется, что вы здесь недавно, Грёневольд. Безличный деспотизм бесчисленных ведомств подорвет и ваше гражданское мужество.
— Вы слышали, как Хюбенталь сказал: «Решение педсовета есть решение педсовета!» Его не отменит даже министр культуры. Мне, во всяком случае, еще не доводилось наблюдать, чтобы это случалось.
— Дорогой Криспенховен, во всем этом деле я обнаружил столько формальных ошибок, что меня меньше всего беспокоит вопрос о его возобновлении.
— А потом? — спросил Виолат. — Чего вы хотите добиться, Грёневольд? Можете вы таким путем изменить мир? А ведь именно в этом все дело.
— Нет, я не глупец, Виолат. Но я хочу попытаться, добьюсь я этого или нет — уже другой вопрос, но попытаться я должен: защитить минимум справедливости, счастья, независимости, свободы для себя и тех немногих людей, которые мне доверены. Это нужно мне, Виолат, чтобы я мог жить как человек и сохранять хотя бы каплю достоинства. — Грёневольд отвернулся и сказал: — Пожалуйста, постарайтесь понять, почему это нужно именно мне — после всего, что произошло в моей жизни.
— Еще совсем недавно я считал вас человеком, который ко всему относится с иронией, — сказал Виолат и покачал головой.
— Эх, ирония, знаете ли, для нас просто заменитель толстокожести, которой другие обладают от природы.
— Если не возражаете, я сегодня вечером зайду к вам на часок, — сказал Криспенховен на перекрестке.
— Да, приходите, пожалуйста, — сказал Грёневольд и попрощался.
Бекман открыл в учительской все окна, расставил по местам стулья, сунул окурки в свою жестяную коробку и вытряхнул пепельницу.
Потом он взял под мышку чучело попугая, свистнул Микки, который бродил по коридору, и побрел наверх, в биологический кабинет.
Перед дверью 6-го «Б» он остановился и пробормотал:
— Нынче эти остолопы наверняка забыли покормить свою зоологию.
Он вошел в класс и остановился перед террариумом. Микки сел возле него на задние лапы и завилял хвостом. За грязным стеклом копошились хомяки, замирали на своих кривых задних ножках и неподвижным взором смотрели в одну точку. Глаза их поблескивали беспомощно и голодно.
Грёневольд чуть не споткнулся о чьи-то ноги.
Затемин сидел на лестнице у самой двери, ведущей с террасы в коридор, опершись локтями о колени, обтянутые джинсами, и сжав голову кулаками. Он вскочил только тогда, когда перед ним встал Грёневольд.
— У меня есть письмо для вас, — пробормотал он. — А его я уже не застал.
— Кого не застал? — спросил Грёневольд и открыл ключом дверь своей квартиры.
Затемин ничего не ответил и вошел за ним следом.
— Садись, пожалуйста!
Грёневольд разорвал конверт, прочел, перевернул записку, прочел еще раз.
— Нет! — сказал он. — Нет!
И потом:
— Этого не может быть!
Затемин стал перед книжными полками, повернувшись к нему спиной.
— Ты знаешь, что он написал?
— Нет, но догадываюсь.
Грёневольд сел на зеленую табуретку возле письменного стола. Бросив конверт на лист промокательной бумаги, расстеленной на столе, он увидел, что перед ним лежит виза.
Он еще раз прочитал письмо Рулля, на сей раз вслух:
— «В Польше! Мне кажется, именно там немец должен прежде всего загладить свою вину».
Есть учреждения, в которые можно обратиться, — сказал Грёневольд. — В Берлине есть польская военная миссия. Я сегодня же узнаю адрес. Ему только восемнадцать. Существует негласный обмен.
Грёневольд взял записку и принялся расхаживать по комнате.
— Ты с ним успел поговорить? — спросил он Затемина.
— Нет, он исчез. У нас, то есть у его друзей, всегда был ключ от его комнаты. Было совсем неплохо. Хоть часок чувствовали себя как дома. Даже если его не было. Так вот, когда я пришел из школы, он еще не вернулся. Я двинул домой и самое большее через четверть часа пришел снова, но его уже и след простыл.
— Господи, но почему же он не пришел сюда?
— Вы бы его удержали? — спросил Затемин.
— Ну конечно, я бы его удержал!
Грёневольд взмахнул кулаком.
— Он это знал, — пробормотал Затемин. — Потому-то он больше и не зашел к вам.
Грёневольд еще раз прочитал открытку.
— Ты понимаешь что-нибудь? — спросил он. — На обратной стороне написано: «Историю про агента я сам сочинил! Я хотел во что-то верить».
Затемин вздрогнул и уставился на Грёневольда.
— Эту открытку я ему положил на стол, — выдавил он. — Чтобы он знал.
Затемин опустился в кресло, сунул руки в карманы и поднял плечи.
— Они же его не пропустят, — сказал он. — И вообще он там не сможет жить. Такому человеку, как Рулль, там будет тяжело, вы понимаете?
Грёневольд подошел к столу, отпер ящик, взял оба конверта и аккуратно сунул их в потрепанную папку.
Затемин вдруг вскочил с места.
— Но где вообще можно жить? — закричал он. — Где еще есть смысл быть молодым? И надеяться, что когда-нибудь будут, действительно будут свобода, мир, справедливость?
Грёневольд запер ящик.
— Скажите же что-нибудь, господин Грёневольд!
— Здесь.
— Здесь? — Затемин гневно посмотрел на него. — Почему?
— Потому что здесь, может быть, еще имеет смысл возмущаться! Несправедливостью, ложью, насилием. И добиваться справедливости, правды, свободы.
Затемин подошел к окну, отодвинул занавеску и прислонился головой к стеклу.
— Он вернется, — пробормотал он. — Рулль вернется. Я уверен.
— Да, — сказал Грёневольд. — Мы будем его ждать.