Глава 18 “Они нам не поверили”

Можете послать своего “источника”… к ё-ой матери.

Сталин в ответ на предупреждение об операции “Барбаросса”

Закончив со своей последней и самой важной телеграммой, изможденный Зорге позвонил Оттам, чтобы извиниться, что не сможет приехать в выходные на Пятидесятницу в их летний дом в Акийе. Эта тоже не была настроена на благонравное веселье в семейном кругу, но она считала своим долгом поехать. Большую часть выходных она проводила в одиночестве, гуляя по широким песчаным пляжам или в сосновой роще на склоне рядом с домом. И размышляла о Зорге. При первой их встрече, как она рассказывала в интервью в 1982 году, он произвел на нее впечатление заносчивого и хамоватого человека с невзыскательным вкусом. Он был атеистом, пьяницей, чревоугодником и нигилистом, для которого не было ничего святого. Зорге прямо высказал Эте, что из-за своей католической веры и буржуазных предрассудков она превратилась в “ограниченную набожную мещанку”. Его привычно насмешливый тон и бесконечный сарказм ее раздражал.

Но, проведя с ним день в Токио, Эта стала думать, что за внешней бравадой скрывался, в сущности, порядочный и неравнодушный человек. Ее особенно воодушевило его дерзкое презрение к их соотечественникам в Токио – в том числе к Оттам, – которых она тоже считала лицемерными, самодовольными и чопорными. В этом обществе приспособленцев, карьеристов и Geldmenschen (людей, интересующихся лишь деньгами) Зорге выделялся “как подлинный аристократ, откровенный и неподкупный, естественный и непосредственный”[1]. Она была не первой, но последней женщиной, не устоявшей перед романтическим образом рыцаря-разбойника, который Зорге оттачивал еще со школы.

Гельма Отт хотела похвастаться своей знаменитой гостьей, io июня она устроила в посольстве пышный прием и концерт, пригласив на него весь дипломатический корпус Токио и многих видных японских деятелей. Эта исполняла “Концерт для клавира и двух флейт” Баха, солируя на клавесине, в то время как любительский оркестр, собранный из представителей немецкой колонии, едва справлялся с нотами. После концерта гости прошли к роскошному столу, который был одновременно и чудом, и проявлением расчетливого немецкого высокомерия в городе, где не хватало буквально всего – от свежего мяса до шелка для кимоно. Когда советский посол Константин Сметанин, явившийся в полной парадной форме, благодарил Эту за ее выступление, в беседу вмешался Зорге. “Тебе нужен бренди”, – сказал он, протягивая ей рюмку. Как известно, Гельма Отт была единственной хозяйкой салона в Токио, способной заставить Зорге надеть вечерний костюм. На концерте Эты он появился в белом смокинге и черном галстуке-бабочке[2].

“Пойдем отсюда”, – прошептал Зорге, взяв Эту за руку. В тот вечер в Токио проходил ежегодный фестиваль цветов; он предложил немедленно туда сбежать. “Нужно же иногда расслабляться”[3]. Зная, что Отты не одобрят исчезновения звезды званого вечера с приема, Эта все равно согласилась. Она проскользнула наверх, чтобы переодеться, поймав по пути ледяной взгляд Гельмы. Эта пробежала по широкой, усыпанной гравием аллее к автомобилю Зорге, и они, смеясь, умчались прочь. Они ехали, пока позволяли толпы гуляющих, потом припарковали машину и, держась за руки, гуляли по узким улочкам, увешанным бумажными фонариками. Физическая близость с яркой молодой женщиной не была для Зорге чем-то новым, но к Эте он, очевидно, воспылал более глубокими чувствами.

“Я человек одинокий, – признался ей Зорге в том, чем до этого, насколько нам известно, делился только с Ханако и Катей. – Друзей у меня нет, ни одного”. Он рассказал ей, что его угнетает “политическая ситуация”. “Но твоя музыка сегодня очень подняла мне настроение”[4].

Они прошли сквозь толпу на звук храмового колокола и, бросив монетки в большую корзину, заняли очередь к большой деревянной трещотке. Эта заметила, что губы Зорге двигаются в беззвучной молитве. “Давай, – сказал Зорге. – Все приходят сюда молиться о богатстве. Теперь твоя очередь”. Низко поклонившись, он познакомил ее с монахами, которых знал по предыдущим визитам, представив свою белокурую спутницу как “известную исполнительницу из Германии, приехавшую в Японию с концертами”[5].

Они шли по улицам, вдоль которых стояли прилавки, уставленные горшками с цветами и растениями. Зорге особенно заинтересовали витрины с карликовыми деревьями бонсай. “Не могу пройти мимо этих карликовых деревьев. Это же просто метафора самих японцев, людей, которых приучили неуклонно подавлять свою природу, превратив их в искусственных дисциплинированных созданий. Пожалуй, куплю тебе эту странную крошку-сосну”[6]. Они продолжили прогулку, неся в руках карликовое дерево Эты. Забыв о бдительности, она рассказала Зорге, как скучает по дочерям, о своих надеждах на путешествие в Южную Америку и как нацисты изгнали ее из Германии.

“Весь немецкий народ болен”, – сказала она Зорге, радуясь, что наконец нашла соотечественника, с которым можно поговорить откровенно. Она также призналась, что Отты ничего не знают об истинной причине ее бегства из Германии. Она сообщила послу, что приехала в Токио по приглашению музыкальной академии Мусасино. Отт любезно пригласил ее остановиться в их резиденции, при этом негласно подразумевалось, что отрабатывать свой хлеб она будет, развлекая его гостей музыкой. Эта также сообщила Отту, что якобы и июля должна вернуться в Германию, – это была ложь. “Честно говоря, я в растерянности”, – призналась она.

Зорге серьезно выслушал ее и сказал – не уточняя, откуда ему это известно, – что вернуться по Транссибирской магистрали скоро будет невозможно, вспоминала Эта в своих мемуарах:

“Ты при всем желании никак не сможешь вернуться в Германию, – сказал он ей. – Придется остаться здесь. К июлю мы будем вовсю воевать с Россией”.

“Но ведь я всех обманываю”.

“Тут хватает разных обманщиков, поверь мне. Это не всегда недостаток”[7].

Зорге настоятельно рекомендовал Эте ничего не рассказывать Оттам об истинных обстоятельствах ее истории. Он предупредил ее, что Отт – запуганный человек, считающий, что за ним постоянно кто-то следит. “Стоит ему ошибиться, его карьере посла конец. Он тебе не поможет”. Зорге тут же признал, что Отт “нормальный. Он против нацистов. Узнав, что его назначают послом, он спросил меня, стоит ли ему согласиться. Я предупреждал его… придется предать часть себя… Это и произошло. От его изначальных принципов уже не осталось и следа. Теперь он пытается втянуть Японию в войну – в войну Германии, – чтобы увеличить шансы Гитлера против Великобритании. И дело не в том, что ему нравятся нацисты или что он хочет править миром. Нет! Он просто делает это ради денег. Ради грязных, презренных денег и ради карьерного роста”[8].

Зорге хотелось продлить этот вечер. Он повел Эту на вечеринку в доме Курта Лудде-Нойрата, секретаря политического отдела посольства. Они пили красное вино, ели бутерброды, а потом все вместе отправились в скромную берлогу Зорге на улице Нагасаки. Эта впервые тогда оказалась в домике Зорге. Выпито было много – Зорге хлестал виски, – разошлись все, уже когда светало. Вся шумная компания набилась в автомобиль Нойрата, чтобы проводить Эту в резиденцию Оттов. Проезжая мимо советского посольства, Лудде-Нойрат обратился к своему пассажиру, во весь голос восторгавшемуся Сталиным и заявлявшему, что лучшего партнера, чем Советский Союз, Германии не найти: “Ну что, Зорге? – лукаво подзуживал Лудде-Нойрат. – Заедем, навестишь своих друзей?”

Когда они притормозили у посольства Германии, Зорге, пошатываясь от выпитого, вышел из машины и начал кричать под темными окнами спальни Оттов. “Фрау посол! – звал он. – Фрау посол!” Заспанный бой открыл дверь, и Эта, сгорая от стыда, проскользнула в дом.

На следующий день Эта извинилась за грубость Зорге: “Он был совершенно пьян”. Гельма дала ей горький совет: “Вы должны знать одну черту Зорге. Ни один роман у него долго не длится. И всегда заканчивается слезами”[9]. Она не уточнила, что знает это по собственному опыту.


Зорге ждал от Центра ответа на свою сенсационную телеграмму от 1 июня. Он не мог знать, что Сталин лично нацарапал на этом сообщении: “Неправдоподобно. В перечень телеграмм, рассматриваемых как провокация”[10]. Когда Голиков наконец ответил, его ответ был уже не актуален, как всегда придирчив и не имел отношения к существу донесения: имел ли Рамзай в виду в своей телеграмме от 20 мая корпуса или армии, спрашивал Центр. “Повторяю, – отвечал в отчаянии 13 июня Зорге, – девять армий, состоящих из 150 дивизий, вероятно, приступят к наступлению к концу июня”[11].

Отт и полковник Кречмер пока что были единственными сотрудниками посольства, которым официально сообщили о дате наступления. Однако это был уже секрет Полишинеля. Через дорогу от посольства Генштаб Императорской армии Японии занимался изучением собственных разведдонесений из Берлина и Москвы о грядущей войне с Россией.

В воскресенье, 15 июня, Зорге повел Эту на очередную вечеринку. Удушающая атмосфера неодобрения в доме Оттов становилась уже невыносимой. “Мы оба взрослые люди, а я крадусь через заднюю калитку, чтобы тайком встретиться с тобой, как будто я их маленькая дочь”, – говорила она. Зорге посоветовал ей найти собственную квартиру и выучить японский до уровня, позволяющего “давать взятки полиции, занимающейся делами иностранцев”[12]. У Эты были другие новости: Гельма попросила ее освободить находившееся в ее распоряжении помещение в резиденции и переехать в гостевую комнату поменьше, чтобы полковник Мейзингер мог обустроить в ее апартаментах на втором этаже новый офис гестапо.

Зорге снова пригласил Эту к себе “на стаканчик виски”. В приподнятом настроении, он танцевал в своем маленьком кабинете, представляя себя убийцей “немецкого сатаны”. “Если кто-то и уничтожит Гитлера, то это буду я!” – кричал он, изумляя озадаченную Эту. В ту ночь, на что Зорге и рассчитывал, они с Этой стали любовниками[13].

Пять дней спустя Ойген Отт наконец рассказал Зорге то, что тот уже слышал от Шолля, – наступление запланировано на следующую неделю. Зорге отправил в Центр последнее предупреждение, сославшись на Отта как на источник информации. “Война между Германией и СССР неизбежна, – писал Зорге 20 июня. – Германское военное превосходство дает возможность разгрома последней большой европейской армии так же хорошо, как это было сделано в самом начале [войны], потому что стратегические оборонительные позиции СССР до сих пор еще более небоеспособны, чем это было в обороне Польши”. Он также докладывал, что агент Инвест (Одзаки) сказал, что “японский генштаб уже обсуждает вопрос о позиции, которая будет занята в случае войны”[14].

Почему Сталин не хотел прислушаться к предостережениям, поступавшим со всего мира? После войны Молотов отделывался объяснением, что недоверие Сталина было своеобразным проявлением осторожности. “Нас упрекают, что не обратили внимания на разведку, – рассказывал Молотов журналисту Феликсу Чуеву в 1969 году. – Предупреждали, да. Но если бы мы пошли за разведкой, дали малейший повод, он бы раньше напал”[15]. Как мы могли убедиться, Молотов всегда настаивал, что Сталин знал о грядущей войне. Абсолютным приоритетом для Хозяина, по словам его министра иностранных дел, было оттянуть начало конфликта, насколько это было возможно, чтобы СССР смог нарастить достаточно сил для оказания сопротивления Германии. “Сталин еще перед войной считал, что только к 1943 году мы сможем встретить немца на равных”. Чтобы оттянуть войну, по словам Молотова, был подписан и пакт с Риббентропом в 1939 году. Этим же, говорил он, объяснялся и отказ Сталина готовиться к нападению в 1941 году.

Однако версия Молотова не вяжется с фактическими доказательствами – сохранившимися документами, на которых стоит отметка, что они побывали на столе Сталина в мае-июне 1941 года. Судя по всему, у Сталина сформировалось глубокое недоверие к донесениям разведки, и это презрение он изливал в неразборчивых пометках, сделанных синим или красным карандашом на множестве документов. Этот почерк ни с чем не спутать, и при виде его мороз по коже пробегает даже сейчас, когда листаешь документы в тишине архивов.

Сталин наложил на донесение Зорге от 20 мая оскорбительную резолюцию о “подонке”, опекающем “мелкие фабрики и бордели”. 17 июня, за пять дней до начала “Барбароссы”, Сталин получил донесение, подписанное Павлом Фитиным, начальником внешней разведки НКГБ, где утверждалось, что “все военные мероприятия Германии по подготовке вооруженного выступления против СССР полностью закончены и удар можно ожидать в любое время”. Источником был агент Старшина, офицер разведки в министерстве авиации Германии. И снова в дело пошел синий карандаш: Сталин написал записку начальнику Фитина, наркому госбезопасности Всеволоду Меркулову. “Товарищ Меркулов, вы можете послать вашего «источника» из штаба германской авиации к ё-ой матери. Это не «источник», а дезинформатор”[16].

Это была не осторожность и даже не здравый скептицизм, а иррациональная, безудержная подозрительность руководителя, убежденного, что правду знает только он один, а все окружающие его обманывают. Нельзя забывать, что за три года до этого сталинская тайная полиция получила приказ уничтожить лучших представителей внешней разведки СССР на том основании, что в нее внедрились иностранные шпионы. Нет оснований считать, что Сталин знал о сфабрикованное™ большинства этих обвинений. Он, безусловно, был осведомлен о карьере Зорге: в 1940 году Хозяин дал указание своему секретарю Александру Поскребышеву подготовить личное дело агента Рамзая для ознакомления, а значит, он наверняка был в курсе безумных подозрений 1937 года, будто токийская резидентура находится “под контролем противника”[17]. Плотная завеса недоверия, возникшая в обстановке чисток, ослепила и самого Сталина.

В воспоминаниях Молотова отчасти отражается дух этой повсеместной губительной атмосферы недоверия. “Я считаю, что на разведчиков положиться нельзя, – рассказывал Молотов. – Надо их слушать, но надо их и проверять. Разведчики могут толкнуть на такую опасную позицию, что потом не разберешься. Провокаторов там и тут не счесть. Поэтому без самой тщательной, постоянной проверки, перепроверки нельзя на разведчиков положиться”[18].

“Люди такие наивные, обыватели, пускаются в воспоминания: вот разведчики-то говорили, через границу переходили перебежчики… Нельзя на отдельные показания положиться, – повторял Молотов. – Когда я был Предсовнаркома, у меня полдня ежедневно уходило на чтение донесений разведки. Чего там только не было, какие только сроки не назывались! И если бы мы поддались [и привели армию в состояние боеготовности], война могла начаться гораздо раньше”[19].

Нужно отдать должное Молотову: многие из ранних предупреждений о “Барбароссе” – в том числе от Зорге – действительно не позволяли сделать никаких окончательных выводов. В донесении от 2 мая Зорге подстраховался, сославшись на вероятность того, что наступление Германии действительно может быть отложено до победы над Великобританией. В своем сообщении от 19 мая Зорге признавал, что опасность “в этом году может и миновать”. Даже в сообщении от 15 июня он оговаривался, что “военный атташе не знает – будет война или нет”[20]. Однако к середине июня в целом томе донесений, поступивших в Кремль со всего мира, – где был в том числе рассказ Зорге о его беседах с Шоллем и Оттом – было столько подробностей и конкретики, что трудно считать упорное нежелание Сталина прислушаться к ним иначе как результатом намеренного самообмана. Или возможно, обмана.

Быть может, Сталина ввело в заблуждение его ближайшее окружение – или даже сам Гитлер. Почему Сталин готов был верить, что ему лгут все, кроме Голикова? Маршал Жуков в серии интервью 1965–1966 годов со знаменитым военным корреспондентом и поэтом Константином Симоновым выдвинул интересное объяснение: Гитлер действительно обвел Сталина вокруг пальца. Жуков вспоминал встречу со Сталиным в начале января 1941 года, когда он выражал беспокойство из-за скопления сил вермахта на оккупированной Германией части Польши (которая при нацистах имела статус генерал-губернаторства). Сталин ответил, что “обратился к Гитлеру с письмом, заявив ему, что это известно нам, что это нас беспокоит и что это создает у нас впечатление, что Гитлер намеревается идти войной против нас”. Гитлер ответил Сталину личным, конфиденциальным письмом, где, по словам Жукова, признавал, что у Советов “информация правильная, что действительно большие войсковые соединения размещены в генерал-губернаторстве”[21].

Но эти войска, убеждал Сталина Гитлер, “не направлены против Советского Союза. Я намерен строго соблюдать пакт «о ненападении» и клянусь моей честью, как глава государства, что мои войска находятся в генерал-губернаторстве для других целей. Территория Западной и Центральной Германии подвергается сильным английским бомбардировкам и легко просматривается с воздуха англичанами. Поэтому я нашел необходимым передислоцировать большие контингенты войск на восток, где они могут быть тайно реорганизованы и перевооружены”[22]. Насколько мог судить Жуков, Сталин поверил объяснениям Гитлера. (В первом издании книги Симонова этого свидетельства тайной личной переписки между Гитлером и Сталиным не было, оно было опубликовано лишь в 1987 году.) Письмо, отправленное Гитлером Сталину в январе 1941 года, было явно не единственным свидетельством его вероломства в их корреспонденции. Российский историк и ветеран войны Лев Безыменский задавал Жукову в интервью 1966 года вопрос о переписке между Гитлером и Сталиным. “Как-то в начале июня [1941 года] я решил опять попытаться убедить Сталина в правильности разведывательных сообщений о надвигающейся опасности”, – отвечал Жуков:

До сих пор Сталин отклонял подобные сообщения начальника Генерального штаба <…>. Нарком обороны Тимошенко и я принесли с собой штабные карты с нанесенным на нее расположением вражеских войск. Я сделал доклад. Сталин слушал внимательно, но молчал. После доклада он отослал нас, не высказав никакого мнения <…>. Через несколько дней Сталин прислал за мной <…>. Он открыл папку на своем столе и вынул несколько листов бумаги. “Прочтите”, – сказал Сталин. <…> Это было письмо от Сталина Гитлеру, в котором он вкратце выражал озабоченность немецкой дислокацией, о которой я докладывал несколько дней тому назад <…>. Потом Сталин сказал: “Вот ответ”. Боюсь, что через столько лет я не смогу совершенно верно воспроизвести слова Гитлера. Но что я точно помню: я читал в “Правде” 14 июня, и в нем, к моему изумлению, я нашел те же самые слова, которые прочитал в письме Сталину в кабинете Сталина[23].

Упомянутое Жуковым коммюнике, опубликованное официальным советским информационным агентством ТАСС и напечатанное в газете “Правда” (официальном органе КПСС), начиналось с осуждения Англии за распространение слухов о том, что Германия и СССР “близки к войне”. Жуков был изумлен, увидев “в советском документе напечатанные те же доводы Гитлера”[24].

Голиков тоже внес свою лепту, поддержав убежденность Сталина, что сосредоточение германских войск у советской границы было распространяемой Британией дезинформацией. В мае и июне 1941 года, по мере накопления разведданных об операции “Барбаросса” из самых разных источников, Голиков стал прикладывать вдвое больше усилий, чтобы упрочить веру Сталина в то, что приоритетной задачей Гитлера было вторжение в Великобританию: он с готовностью хватался за все донесения, казалось бы противоречившие свидетельствам о готовящемся наступлении на СССР. В начале мая Голиков направил всем высокопоставленным кремлевским и военным чиновникам – в том числе Тимошенко и Жукову – донесение от источника в посольстве Германии в Бухаресте, где утверждалось, что “возможность выступления немецких войск на восток в ближайшем будущем исключается”. В заключение сообщалось, что слухи о нападении Германии на СССР “распространяются сознательно с целью создать неуверенность в Москве”[25]. Информатором, как это ни парадоксально, был как раз один из немецких дезинформаторов, которых так опасался Сталин.

Тридцать первого мая Голиков составил еще одно сообщение, где утверждалось, что “немецкое командование <…> довольно быстро восстановило свою главную группировку на Западе, продолжая одновременно переброску в Норвегию <…> имея в перспективе осуществление главной операции против английских островов”[26].

В 1964 году Голиков все еще верил – по крайней мере, на словах, – что Зорге находился под контролем вражеской стороны. И Голиков и Жуков присутствовали на московском показе фильма французского режиссера Ива Сиампи Qui etesvous, Monsieur Sorge? (“Кто вы, доктор Зорге?”). В этом жизнеописании допущены существенные отступления от истины, однако точно изображено отчаяние Зорге, вызванное недоверием Москвы. После премьеры Жуков встал в зале и обратился к Голикову: “Почему, Филипп Иванович, вы прятали эти донесения от меня? Не сообщали такую информацию начальнику Генерального штаба?” Голиков ответил: “А что я мог сообщить вам, если этот Зорге был двойником – нашим и их?”[27]

Находясь в Токио, Зорге не мог найти вразумительного объяснения, почему Кремль отказывался прислушаться к его предостережениям о войне. Москва, должно быть, казалась ему недосягаемой. Центр стал призраком, абстрактным потоком цифр, струящимся по радиоэфиру, безучастным к предостережениям взывающего издалека Зорге. Неудивительно, что он пил и рыдал от одиночества; даже его далекие боги в Кремле, которым он посвятил свою жизнь, не внимали ему.

Пока у границ Советского Союза нарастала смертельная угроза, все ближе к Зорге подбирался его личный враг. Быть может, полковник Мейзингер и стал его собутыльником. Однако подогретая алкоголем дружба в пивной “Фледер-маус” не означала, что Варшавский мясник был обезврежен. Мейзингер планировал вскоре обустроить кабинет в гостевых апартаментах резиденции посла, которые пока занимала Эта. Поэтому Зорге заручился ее помощью, чтобы до ее переезда получить дубликат ключей. Так она, ни о чем не догадываясь, выполнила свое первое задание в роли последнего подручного токийской агентуры.

Вечером пятницы 20 июня Эта снова отрабатывала свой хлеб в резиденции, исполняя Баха перед гостями Отта. Во влажной духоте сада ее ждал Зорге. После концерта Эта, выслушав комплименты и приняв букеты, внезапно сослалась на усталость и ушла наверх. Вернувшись в свою комнату, она стянула с себя розовое вечернее платье и, переодевшись в темный будничный наряд, положила в карман ключ от своей комнаты. Тем временем гости уже перешли в прихожую, и Эта не могла проскользнуть мимо них незаметно. Открыв окно на втором этаже, она выпрыгнула и приземлилась в мокрую после летнего дождя клумбу. Испачкавшись и поранившись, она поспешила к машине любовника, и они умчались прочь от посольства. В доме Зорге воодушевленная бегством Эта позволила ему вытереть грязь с ее ног и наложить повязки на ссадины. “Видишь! – говорил ей Зорге. – Вот что бывает, когда связываешься с цыганом вроде меня!”[28]

В ту ночь Зорге едва не поведал Эте правду о своей двойной жизни. Он рассказывал о войне, о своей жизни коммуниста-агитатора в Руре, о русской женщине, “которая была ему не совсем женой, но он считал ее таковой” и к которой, как показалось Эте, он до сих пор был очень привязан. Он признал, что работает “ради поражения Гитлера” и что его дружба с Оттом нужна ему лишь для получения информации, способной помочь в его борьбе. “Я, Рихард Зорге, разберусь с этими свиньями в Берлине”, – обещал он.

“Это было бы замечательно”, – ответила ему Эта, на которую эти слова не произвели впечатления. Она восхищалась его мужеством, но его пьяная бравада была невыносима[29].

На следующее утро, пока Эта упаковывала вещи, готовясь перебраться в комнату поменьше этажом выше, Зорге вернул ей ключ, с которого уже сделал дубликат. Теперь у него будет свободный доступ к новой штаб-квартире гестапо на Дальнем Востоке, когда бы он ни пришел к Оттам на ужин, – главное, не скрипеть половицами в коридоре на первом этаже, предупредила его Эта.

Воскресным утром 22 июня от равнин Восточной Польши до Карпат установилась ясная теплая погода – идеальные летные условия. В Токио стояла жара, перемежавшаяся легким летним дождем. Зорге договорился встретиться с Этой в пять часов в посольстве. На нем был элегантный костюм из белого льна, на ней – платье с узором и широкополая соломенная шляпа. Эте не терпелось рассказать ему последние скандальные новости из посольства. Накануне вечером, после ужина, Эта застала Гельму Отт в своей комнате, когда та рылась в ее вещах и собиралась забрать бонсай и чашу – подарки Зорге. Вслед за этим разразился скандал. Зорге был в мрачном настроении. “Пойдем кутить в «Империал», – сказал он. – Мне нужно выпить”.

Германия вступила в войну с Россией.

К обеду в Токио поступило сообщение, что министр пропаганды Иозеф Геббельс объявил о вторжении и зачитал обращение Адольфа Гитлера к немецкому народу: “В данный момент осуществляется величайшее по своей протяженности и объему выступление войск, какое только видел мир. Я сегодня решил снова вложить судьбу и будущее рейха и нашего народа в руки наших солдат. Да поможет нам Господь в этой борьбе!”[30] Несколько часов спустя – примерно в то время, когда Зорге ехал со своей любовницей в направлении бара, Молотов выступил по радио с заявлением, сообщив советскому народу, что “без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах… Красная армия и весь наш народ вновь поведут победоносную отечественную войну за Родину, за честь, за свободу… Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!”[31]

В “Нью-Гриле” Эта заказала красное вино. Зорге попросил двойной виски, первый из многих, последовавших за ним.

В семи часовых поясах к западу почти три миллиона солдат вермахта наступали вдоль линии фронта, протянувшейся на 1600 километров от Балтийского до Черного моря. Когда истребители люфтваффе пересекли границы, советские территории мирно спали и не ожидали нападения. “Когда мы пролетали над землями врага, казалось, словно все внизу погружено в сон, – писал лейтенант Макс Гельмут Остерманн из эскадрильи истребителей 7/JG 54. – Наше наступление не столкнулось ни с вражеским зенитным огнем, ни с маневрами, ни – главное – с авиацией”[32]. Германская авиация вела бомбардировки на дальние расстояния вплоть до Кронштадта в Ленинградской области и до Севастополя в Крыму[33]. Сталин распорядился о контрнаступлении, забыв о том, что начальный маневр наземного и воздушного наступления Германии в первые же часы полностью уничтожил советское оперативное командование и пункты управления, парализовав командование на всех уровнях – от взвода пехоты до верховного командования в Москве[34].

Эта ушла от Зорге на закате, предпочитая даже утомительное общество Оттов своему вусмерть пьяному любовнику. Зорге помрачнел и стал агрессивен. Около восьми часов вечера он добрался до телефона в вестибюле отеля и позвонил послу домой. “Война проиграна!” – прокричал Зорге изумленному Отту. С тем же отчаянным сообщением он потом позвонил и другим друзьям, в том числе Аните Мор и другим ключевым фигурам немецкой колонии в Токио. Гельма Отт возмущалась поведением Зорге в беседах с друзьями. Да, он был пьян, но это переходит уже всякие границы[35]. Сама Гельма объясняла войну, руководствуясь собственными довольно примитивными соображениями: “Мы говорили русским, что нам нужны украинские продукты, и если они не хотят нам их дать, нужно просто взять их самим, вот и все”. Все просто. Два года спустя ее единственный сын, Подвик, насмерть замерзнет под Сталинградом.

Через некоторое время в тот же вечер атташе посольства по вопросам связи Эрвин Викерт, проходя по вестибюлю “Империала” в свой номер, услышал доносившиеся из бара пламенные тирады Зорге. Он громогласно выступал перед полудюжиной гостей. “Чертов преступник, – кричал он по-английски. – Убийца! Подписывает дружеский пакт со Сталиным, а потом наносит ему удар в спину. Но Сталин преподаст этому ублюдку урок”[36]. Викерт попытался угомонить друга посла, чье поведение притягивало недовольные взгляды публики.

“Говорю же, он просто заурядный преступник, – говорил Зорге юному дипломату. – Почему никто не убьет его? К примеру, военные?”

Опасно вести без оглядки такие разговоры, предупредил Викерт. Мало ли кто их услышит и передаст обо всем в гестапо.

“Мейзингер – подонок! Все вы подонки! – отвечал Зорге. – А если вы считаете, что японцы нападут на Сибирь, подумайте как следует! Вот, ваш посол глубоко ошибается!” [37]

После этого Зорге едва не рухнул, пытаясь пройти в уборную. Викерт сделал вывод, что в таком состоянии ему лучше не садиться за руль и не ехать домой, и он спешно организовал Зорге номер в отеле. Воспользовавшись помощью лифтера, Викерт поднял Зорге наверх, где тот бросился к раковине – его тошнило. Заснул он не раздеваясь.

На другом конце Азии начался уже второй день операции “Барбаросса”: немецкие войска углубились уже на 80 километров на территорию СССР на большинстве направлений нового Восточного фронта. Накануне было уничтожено около тысячи советских самолетов, преимущественно на земле. На аэродроме под Минском молодой авиаинженер и летчик Исаак Бибиков сел в один из уцелевших истребителей У-2 и направился на запад навстречу второй волне немецких бомбардировщиков, хлынувшей через границу. Бибикова сбили где-то над полями и холмами Западной Белоруссии, его тело так и не было обнаружено. Его племянница, мать автора, лишь в 1944 году узнала, какая его постигла судьба.

В понедельник, 23 июня, Зорге вернулся в свой кабинет в посольстве. Он был зол. Накинулся на секретаря, воодушевленно болтавшего о победах Германии, запальчиво заметил коллегам, что один промах будет стоить Гитлеру проигранной войны[38]. Атташе по экономическим вопросам Кордта поразило, что начало войны произвело такое впечатление на обычно жизнерадостного – или, по крайней мере, беспечного – Зорге. В своих мемуарах Кордт утверждал, будто Зорге признавался ему, “что особенно сочувствовал русским, потому что сам родился в России у русской матери”, хотя они никогда особенно не дружили и Зорге вряд ли выбрал бы столь неподходящий момент для рассказов о своем российском прошлом[39].

Центр не стал доставлять агенту Рамзаю удовольствие, признав, что он был прав с самого начала. Вместо этого на следующий день после вторжения Голиков направил ему краткую записку: “Сообщите Ваши данные о позиции японского правительства в связи с войной Германии против Советского Союза. Директор”[40].

Накануне вечером посол СССР Сметанин поспешил в резиденцию министра иностранных дел Мацуоки. Он хотел получить гарантии, что Япония будет соблюдать условия пакта о ненападении, подписанного министром во время своей веселой остановки в Москве в апреле. Мацуока подобных гарантий предоставить не мог. По мере того как советская армия теряла силы, а блицкриг Гитлера несся все дальше на восток к Минску, Киеву, Ленинграду и Москве, способность СССР вести и выигрывать войну на одном фронте висела на волоске. Уже в первые дни и недели “Барбароссы” Кремль понимал, что вести войну на два фронта против Германии и Японии будет невозможно.

Само существование советского государства зависело от того, устоит ли Япония перед искушением напасть на советский Дальний Восток.

Загрузка...