Глава 12 Европа и Россия перед битвой

«Никогда праздники не были столь блистательными, как в эту зиму 1812 г. Балы и торжества следовали один за другим, и казалось, перекрывали своим веселым шумом подготовку к самой большой войне, — записала королева Гортензия в своих воспоминаниях и далее безапелляционно добавила: — Франция была счастлива»[1].

Действительно, никому в то время и в голову не могло прийти, чем обернется для наполеоновской империи война, которая вскоре должна была разразиться. Но что переживала, что чувствовала страна в эти месяцы, предшествующие грандиозному походу? Была ли она действительно счастлива?

Если почитать рапорты русских послов и особенно вездесущего Чернышёва, то вся империя только и делала, что изнывала под гнетом и мечтала о том, чтобы иностранные войска вступили в Париж и освободили страну от кровавого деспота. Русский агент, не по годам зрелый молодой человек, знал, что хочет читать его повелитель, поэтому передавал настроения страны настолько же извращенно, насколько верно копировал боевые расписания французских войск. Если что-то и было записано им правильно, так это брюзжание старых аристократок, вернувшихся из эмиграции и с раздражением видящих обновленную Францию. Однако, если бы Чернышёв спросил мнение 22 миллионов французских крестьян, которые составляли ⅔ населения Франции (в старых границах), он, наверно, услышал бы совсем другое.

Для тех, кто работал на земле своими руками, император означал гарантию того, что свергнутый феодализм уже не вернется. За время революции и империи в стране появилось полмиллиона новых земельных собственников, которые отныне составляли становой хребет экономики и государства. Во Франции навсегда исчез смертельный голод, который время от времени возникал при Старом порядке вследствие природных бедствий и неурожаев. Это не значит, конечно, что французская деревня мгновенно стала сказочно богатой, но что не вызывает ни малейшего сомнения, так это действительно качественный скачок в положении народных масс, который невозможно отрицать.

Консервативный крестьянский мир мало интересовали вопросы свободы самовыражения, зато очень занимала проблема земельной собственности, а залогом сохранения этой собственности был режим империи. Жан-Антуан Шапталь, министр внутренних дел с 1801 по 1804 г., а позже сенатор, писал: «Можно было бы подумать, что система конскрипции и большие налоги должны были бы вызвать резко отрицательное отношение крестьян к императору, но это было бы ошибкой. Самые его горячие сторонники были в деревне, ибо он был гарантией того, что безвозвратно ушли в прошлое феодальные повинности, десятина, засилье сеньора, и, наконец, то, что земли эмигрантов навсегда остались за их новыми хозяевами»[2].

Как это ни удивительно, но Наполеон пользовался огромной популярностью не только у крестьян, но и у рабочих. Очень часто, говоря о положении рабочих, отмечают, что при Наполеоне сохранялся закон Ле Шапелье (1791 г.), который вводил рабочие книжки и запрещал объединения рабочих. Действительно, полиция эпохи империи стремилась не допускать забастовок, однако та же самая полиция бдительно следила за тем, чтобы предприниматели не ущемляли права рабочих, и неоднократно становилась на сторону последних. Конскрипция, забирая в армию более трети молодых мужчин, сделала так, что для предпринимателей рабочие руки становились все более и более ценными. Империя не знала безработицы. Средняя дневная заработная плата рабочего в Париже достигала 3–4 франков, иначе говоря, была близка к жалованью суб-лейтенанта. Квалифицированный же рабочий в Париже мог получать до 7 франков в день! Не случайно поэтому рабочие были одними из самых горячих сторонников империи, и еще долго после возвращения к власти Бурбонов людей в рабочих предместьях будут арестовывать за крамольные крики: «Да здравствует Император!»

Победы и слава императора льстили патриотическим чувствам народных масс, но не только. «Его симпатии были искренне на стороне простых людей: крестьян, солдат, ремесленников, рабочих, — писал выдающийся историк эпохи империи Луи Мадлен, — они угадывали ее и платили ему той же симпатией»[3].

«Я был не только, как говорили, императором солдат, я был императором крестьян, императором простых людей, всей Франции, — вспоминал Наполеон на острове Святой Елены. — Я вышел из рядов народа, мой голос отвечал его гласу. Вы видели этих новобранцев, детей крестьян… Я не льстил им, я обращался с ними порой сурово, но они от этого не любили меня меньше, они были до конца рядом со мной, они кричали „Да здравствует император!“»[4]

Что касается элит, их одобрение было не столь однозначным. Промышленная буржуазия в основном горячо поддерживала режим империи, а торговая, в связи с континентальной блокадой и многочисленными затруднениями для коммерции, вызванными войнами, естественно, относилась к империи скорее прохладно. Однако в общем и целом, несмотря на то, что капиталисты отрицательно восприняли испанскую войну, пока успех был на стороне императора, последний мог не сомневаться, что буржуазия на его стороне.

Старая аристократия частично продолжала фрондировать, что давало хорошую пищу для рапортов Толстого или Чернышёва. Однако успехи императора и блеск его двора все более и более привлекали старую знать. Граф д’Оссонвилль вспоминал, что его дед, закоренелый роялист, узнав о блистательной победе Наполеона над пруссаками, воскликнул: «Какой человек, какой человек! Как жаль, что он не законный монарх!»[5] После брака с Марией-Луизой значительная часть даже самой старой и знатной аристократии поспешила присоединиться к системе. Что уж говорить, если даже виконт де Нарбонн, выходец из одной из самых знатных семей старой Франции, внебрачный сын короля Людовика XV, занимавший при Людовике XVI пост военного министра, рассматривал за честь стать генерал-адъютантом императора.

Однако не эти, даже самые лучшие представители старой знати определяли отныне облик страны и, хотя эти люди составляли во многом придворный штат, они не были главной элитой империи. Император желал вознаградить тех, кто жертвуют собой на службе стране. Наполеону удалось создать такую систему, при которой если и не каждый власть имущий был достойным человеком, то, по крайней мере, именно достойные люди определяли стиль поведения, нравы и ценности общества.

Перси, один из выдающихся хирургов того времени, добившийся славы, денег и высокого положения в системе официальной иерархии, записал в своем дневнике, который он вел лично для себя: «Небо благословило мою деятельность. Я старался выполнять мой долг как честный гражданин, без интриг, без способов, недостойных порядочного человека. И я сделал свою карьеру… Получилось, что, занимаясь людьми малыми в этом мире, я добился внимания великих»[6].

В обществе, созданном Наполеоном, во главу угла были поставлены прежде всего воинские добродетели — отвага, самопожертвование, воинская честь. В этих добродетелях император видел нечто большее, чем необходимые качества воинов-профессионалов. В воинском, рыцарском духе император искал моральный стержень общества.

Император решительно отвергал буржуазный социум, где ценность человека определяется только количеством денег на его банковском счете. «Нельзя, чтобы знатность происходила из богатства, — говорил он Рёдереру, видному политическому деятелю эпохи Республики и Империи. — Кто такой богач? Скупщик национальных имуществ, поставщик, спекулянт, короче — вор. Как же основывать на богатстве знатность?»

Одновременно, уважая традиции старого дворянства, император не считал, что достаточно происходить из знатного рода, чтобы иметь право на власть и почести. «Вы дали себе труд родиться, только и всего», — мог повторить Наполеон вслед за Фигаро, обращаясь к старой аристократии. По его мнению, происхождение из древней знатной семьи было хорошей форой для молодого человека, но не более.

Кровь, пролитая на поле сражения, самопожертвование во имя общего блага, воинская честь — вот что должно было, по мысли императора, стать основой для новой элиты. В обществе Старого порядка воинская элита сформировалась в незапамятные времена. Она стала чисто наследственной, и, признавая равенство всех людей перед Богом, средневековая знать и вельможи XVI–XVII вв. образовали замкнутую касту, почти непроницаемую для простолюдинов. Наполеон дал шанс вернуться к истокам и открыл возможность для всех без исключения тяжелыми ударами меча выковать свой дворянский герб.

«Когда кто-нибудь испрашивал у императора милость, будь то на приеме или на воинском смотру, он обязательно задавал вопрос просителю, был ли тот ранен? Он считал, что каждая рана — это часть дворянского герба. Он почитал и вознаграждал подобную знатность»[7], — написал в своих мемуарах генерал Рапп. Сам осыпанный почестями отважный воин мог подтвердить своим примером этот максим. Он всегда шёл первым в самое пекло боя и был ранен 23 раза!

«Действительно благородным является тот, кто идет под огонь, — совершенно однозначно высказался император в разговоре со своим адъютантом Гурго. — Я отдал бы мою дочь за солдата, но никогда — за администратора… Я могу любить только воинов»[8]. «Быть офицером — это значило тогда быть знатным, перед воинским мундиром все склонялось, и перед воинской славой меркло все остальное…»[9] — отмечал другой мемуарист.

Император старался сделать так, что воинская слава затмевала все остальное. Самопожертвование людей во имя отечества и общего блага должны были восславить художники и скульпторы, композиторы и музыканты, писатели и поэты. Мало того что достойного воина щедро вознаграждали, эту награду стремились преподнести так, чтобы поднять человека в его собственных глазах, заставить его почувствовать ответственность и проникнуться желанием совершить еще большие подвиги.

Вручая контр-адмиралу Верюэлю награду за удачный морской бой против англичан, Наполеон сказал: «Ваши блистательные заслуги, господин контр-адмирал, вызывают восхищение всех французов. Вы отбросили вражеские эскадры, как достойный преемник славы Дюге-Труэна и Рюйтера. Примите же от имени Победы лавры, которые заслужили ваша доблесть и ваше мастерство».

Если же герой погибал в бою, то император стремился воздать ему наивысшие почести. Когда тело маршала Ланна, павшего в битве под Эсслингом, привезли в Париж, по приказу императора была устроена такая пышная церемония, какой Париж еще не знал. Тело маршала везли в Пантеон на огромном катафалке, убранном пучками вражеских знамён, взятых в боях, его эскортировала целая дивизия: генералы и штаб в раззолоченных мундирах, пехота и конница в полном снаряжении, артиллерия с пушками и зарядными ящиками, инженерные войска. Огромный кортеж двигался между рядами всех войск гарнизона, стоявших под ружьем в парадной форме, склонялись знамена, звонили колокола всех церквей Парижа, и, не переставая, раздавался грохот пушек, отдававших артиллерийскими залпами честь герою, погибшему смертью храбрых.

Неслучайно поэтому вся молодежь Франции только и мечтала, что о воинской карьере. На уроках в лицеях и военных школах беспрестанно изучали деяния героев древности, а Плутарх с его «Сравнительными жизнеописаниями» был поистине заменителем Библии. «Мысли о воинских подвигах кипели в голове всех молодых людей, — рассказывает капитан Блаз, — а бессмертные свершения нашей армии заставляли биться сердца и наполняли их благородным энтузиазмом»[10].

В такой обстановке несложно вообразить, что слухи о подготовке новой военной экспедиции вызвали не ужас и не обращенные к Наполеону коленопреклоненные просьбы остановиться, а бурный, почти что исступлённый энтузиазм. Все офицеры, все, кто каким-то образом относился к армии, жаждали принять участие в этой «последней войне империи». Да, так ее уже окрестили, эту будущую войну, потому что никто не сомневался, что, закончившись блистательной победой, она приведет к тому, что воцарится всеобщий мир.

Каких только ужасов не найдешь в мемуарах, написанных с высоты знаний о том, что произойдет впоследствии, о каких только мрачных предчувствиях, сновидениях, знамениях не повествуют авторы! Конечно же, все они осуждали Наполеона за подготовку этого похода, и каждый на своем уровне только и делал, что пытался его удержать…

А вот что можно прочитать в дневнике, написанном 1 марта 1812 г. офицером, который выразил чувства, которые действительно охватывали тогда его и многих подобных ему офицеров: «Я узнал с невыразимым удовольствием, что мои самые пылкие желания сбудутся. Она начнется, эта новая кампания, которая так превознесет славу Франции! Гигантские приготовления завершены, и скоро наши орлы взлетят над теми краями, которых наши отцы не знали даже названия… Мои мысли — это мысли всей армии. Никогда еще она не горела таким нетерпением устремиться навстречу новым триумфам…»[11]

В то время как французскую армию охватил воинственный пыл, французское общество уже стало уставать от славы, и на приближающуюся войну люди штатские смотрели без особого энтузиазма, хотя и без особой тревоги.

Что касается России, то очень сложно поймать подлинный вектор настроений русского общества. В мемуарах, написанных, разумеется, много лет спустя после войны, мы видим массу свидетельств тревоги, беспокойства, ожиданий надвигающейся грозы, ужас перед приближающимся нашествием и, разумеется, патриотический подъем.

В истории лейб-гвардии Семеновского полка Дирина П. Н. можно найти очень характерное описание этих настроений такими, какими они представлялись уже после войны 1812 г.: «В ясные зимние ночи в глубине морозного синего неба в России появилась комета. Толковники грамотеи из народа объясняли, что это „планида ходит по аэру“, народ же называл ее „хвостатою звездою“, или „звездою с помелом“, и, вздыхая, говорил: „не к добру все это: пометет она землю Русскую!“ Состояние умов было тревожное; все ждали не то голода, не то мора, но в большинстве общее мнение склонялось к тому, что „быть войне великой!“… Само имя Наполеона, озаряемое неизменным блеском кровавых побед, нравственно влияло на умы современников, заключая в себе какое-то безотчетное понятие о безграничной силе, а на темную массу простого народа наводило даже панический ужас, словно бы имя таинственного духа»[12].

Словом, почти что Европа накануне тысячного года, когда люди с суеверным ужасом ожидали конца света! Без сомнения, для художественного эффекта это очень красиво, хотя свидетельства, относящиеся ко времени непосредственно перед войной, куда менее драматичны. Если обратиться к подчас сухим дневникам, самое удивительное, что ничего страшного их авторы обычно не замечали. Конечно, разговоров о войне было немало, ведь одни войска стояли на границе, другие к ней выдвигались. Но об этом говорили больше военные, а гражданское общество?

Среди записок, сделанных накануне войны, дышат непосредственностью строки, написанные Варварой Ивановной Бакуниной (урожденной Голенищевой-Кутузовой), женой гражданского губернатора Петербурга. Вот что записала эта хорошо осведомленная дама в январе — феврале 1812 г.: «Январь… мало перемен, особливо в сравнении прошлогодняго (с прошлым годом).

С нетерпением ожидали желаннаго мира с турками. Надежда на оный казалась основательною по благоразумным распоряжениям М. И. Голенищева-Кутузова и неожиданном успехе во всех его предприятиях противу неприятеля, который, в ужас приведенный, более нас еще желал мира.

6-го числа не было парада Крещенскаго, но войска не распущены; новый повод к предположению, что ожидают повседневно известия о мире и войска удержаны для торжества.

13-го числа большой парад, день рождения Имп. Елисаветы Алексеевны; каждаго пешаго полка гвардии третьяго баталиона арестованы все офицеры, худо маршировали, от того, может быть, что озябли, мороз был пресильный…

Февраль. Слухи о налогах, разнообразные толки, неудовольствие от того, что исчезла надежда к миру (с Турцией). Начали поговаривать о войне с французами и пророчить близкий поход гвардии…»[13]

Если обратиться к рапортам французского посла Лористона, написанным в первые месяцы 1812 г., можно также найти сдержанные характеристики настроений Петербурга. Так, 3 февраля 1812 г. посланник пишет: «Французов продолжают везде хорошо принимать». Через день, 4 февраля: «Особого беспокойства не видно, к французам относятся хорошо, с той же любезностью, что и раньше. Даже купцы, которые должны были бы быть довольны, как кажется, опасаются войны». В марте, буквально накануне отъезда Александра к армии, Лористон пишет: «Русские вельможи и большинство генералов не желают войны. Самые враждебно настроенные — это иностранцы на службе России, особенно немцы и шведы»[14].

Настроения русских офицеров накануне войны, пожалуй, лучше всего характеризует поручик артиллерии Радожицкий в своих очень точных воспоминаниях, дышащих подлинностью момента, хотя они и были написаны некоторое время спустя. Возможно, у автора была хорошая память, и он был честным человеком. По крайней мере все, что он пишет, вполне соответствует документам того времени: «Мы жили в Несвиже довольно весело и не думали о французах; немногие из наших офицеров между службой занимались политикой. По газетам доходили и до нас кой-какие новости; но мы в шуме своей беззаботливости скоро о них забывали. Один только N (один из нестроевых офицеров), как человек грамотный, занимавшийся чтением Священного Писания и Московских ведомостей, более всех ужасался Наполеона. Терзаемый призраками своего воображения, он стал проповедовать нам, что этот Антихрист, сиречь Аполлион или Наполеон, собрал великие, нечистые силы около Варшавы, не для чего иного, как именно для того, чтобы разгромить матушку-Россию; что при помощи Сатаны Вельзевула, невидимо ему содействующего, враг непременно полонит Москву, покорит весь Русский народ, а за тем вскоре последует — светопреставление и страшный суд. Мы смеялись таким нелепостям в досаду N, который называл нас безбожниками; он, не шутя, был внутренне убежден в своем пророчестве и, беспрестанно нюхая табак, уговаривал нас верить ему по совести, причем ссылался на девятую главу Апокалипсиса, где именно сказано о Наполеоне, как о предводителе страшного воинства со львиными зубами, в железных латах и с хвостами, подобными скорпионовым. Разум несчастного грамотея столь сильно поколебался, что когда командировали его по делам службы в Москву, он на пути всем и каждому предсказывал об Антихристе Наполеоне»[15].

Что же касается императора Александра, он четко усвоил и отныне строго следовал намеченной линии внешнего поведения: он не хочет войны, он будущая жертва несправедливой агрессии. Эту позу он принял и для, так сказать, внутреннего, и для внешнего потребления. Лористон докладывал 5 марта 1812 г., что царь сказал ему: «Я объявил, что не хочу войны, я не буду нападать, мои мероприятия только оборонительные». В другом письме Лористон говорит то же самое: «Император повторяет, что он не начнет первым войну». Однако тут же не столь наивный посол, как Коленкур, дополнил: «Впрочем, если он найдет хороший предлог, возможно, он последует за советом генералов и двинется, чтобы разорить герцогство Варшавское, тем самым затруднив наш марш. Моим теперешним мнением является то, что он выждет нападения, но я не могу читать его мысли»[16].

Вся риторика царя была не более чем дымовой завесой. С обеих сторон войска готовились к столкновению, и вопрос стоял только о времени. Если среди русского руководства и был кто-то, кто хотел уладить дело миром и несколько наивно еще надеялся на это, был канцлер Румянцев. Неоднократно он заявлял Лористону, что он надеется, что возможно еще прийти к соглашению и что, «возможно, объяснения произойдут на месте событий… Эти объяснения станут переговорами. Я сказал об этом императору Александру, что, даже когда армии будут стоять напротив друг друга, можно сохранить мир»[17].

В том, что армии должны были в скором времени оказаться поблизости друг от друга, сомнений не было. 2 (14) марта в поход выступили лейб-гвардии Егерский полк, Финляндский полк и Гвардейский экипаж, 5 (17) марта Петербург покинула артиллерия Императорской гвардии, кавалергарды и лейб-гвардии Конный полк, 7 (19) марта отправились в путь лейб-гвардии Измайловский и лейб-гвардии Литовский полки. 9 (21) марта выступили Семеновцы, 10 (22) марта — Преображенцы.

Отъезд царя намечался на 27 марта (7 апреля) 1812 г., однако за 10 дней до его отъезда произошло очень важное событие. Вечером 17 марта выдающийся сановник, фактически второе лицо в государстве после императора, государственный секретарь Сперанский был приглашен в кабинет Александра I к восьми часам вечера. Он вышел оттуда через два часа с лишним, «в большом смущении, с заплаканными глазами». Генерал-адъютант П. В. Голенищев-Кутузов, бывший в тот день дежурным, рассказывал, что «Сперанский при выходе из кабинета был почти в беспамятстве, вместо бумаг стал укладывать в портфель свою шляпу и наконец упал на стул, так что он, Кутузов, побежал за водой. Спустя несколько секунд, дверь из государева кабинета тихо отворилась, и Александр показался на пороге, видимо растроганный: „Еще раз прощайте, Михайло Михайлович“, — проговорил он и потом скрылся»[18].

Когда Сперанский вернулся к себе домой, его уже ждали начальник полиции генерал-адъютант Балашов и заведующий особой канцелярией тайной полиции де Санглен. Бывшему всемогущему чиновнику едва дали время на то, чтобы собраться и написать прощальную записку царю. Сперанский не стал будить свою двенадцатилетнюю дочь, лишь перекрестил дверь комнаты, где она спала, и сел в поджидавшую его кибитку. Впереди был долгий путь и ссылка…

За что Александр I безжалостно расправился с человеком, о котором все единодушно утверждали, что он является одним из лучших чиновников? Человеком необычайно разносторонне образованным, трудолюбивым до того, что работал по 17–18 часов в сутки, чуждым всякому стяжательству, коррупции, наконец, человеком, проводившим серию последовательных реформ, направленных на модернизацию русского государства.

Хорошо осведомленный де Санглен рассказывал, что утром 17 марта Александр I так высказался о Сперанском: «Я спрашивал его, как он думает о предстоящей войне и участвовать ли мне в ней своим лицом? Он имел дерзость, описав мне все воинственные таланты Наполеона, советовать, чтобы, сложив все с себя, я собрал Боярскую думу и представил ей вести Отечественную войну. Но что же я такое? Разве нуль?»[19]

Сперанский позволял себе достаточно вольно высказываться о способностях Александра I, «выставлял его человеком ограниченным, равнодушным к пользе Отечества, беззаботным, красовавшимся своею фигурою, свиставшим у окна, когда ему докладывали дела…»[20] Этого было бы уже вполне достаточно для того, чтобы мстительный, злопамятный император возненавидел талантливого государственного секретаря. Но все-таки это было не единственной причиной. Александру требовалась поддержка консервативных слоев высшего дворянства в будущей войне с Наполеоном. Он должен был всем показать, что порывает с курсом реформ, которые, пусть и очень робко, вступили в противостояние с интересами аристократической олигархии, черпавшей свое богатство в эксплуатации миллионов крепостных.

О том, насколько царь попал в точку, говорит замечательный по своей непосредственной реакции документ, автор которого, уже упомянутая жена петербургского губернатора Бакунина, просто захлебывается от злорадного восторга, рассказывая о падении Сперанского: «Велик день для отечества и нас всех — 17-й день марта! Бог ознаменовал милость свою на нас, паки к нам обратился, и враги наши пали. Открыто преступление в России необычайное, измена и предательство. Неизвестны еще всем ни как открылось злоумышление, ни какия точно были намерения и каким образом должны были приведены быть в действие. Должно просто полагать, что Сперанский намерен был предать отечество и Государя врагу нашему. Уверяют, что в то же время хотел возжечь бунт вдруг во всех пределах России и, дав вольность крестьянам, вручить им оружие на истребление дворян. Изверг, не по доблести возвышенный, хотел доверенность Государя обратить ему на погибель. Магницкий, наперсник его и сотрудник, в тот же день сослан… принята весть с восторгом; посещали друг друга для поздравления, воздали славу и благодарение Спасителю Господу и хвалу сыну отечества, открывшему измену, но нам неизвестному. Никакое происшествие на моей памяти не возбудило всеобщего внимания до такой степени, как это; все забыто, — одно занятие, одна мысль, один у всех разговор»[21].

Все это злобное брызгание слюной говорит о том, что российская аристократия была готова стереть в порошок любого, кто хоть отдаленно касался вопроса крепостного права. Ни за что ни про что честнейший государственный деятель назван «изменником», «предателем» и «извергом, не по доблести возвышенным»!!

Сперанский играл в жизни империи столь большую роль, что заменить его во всех его функциях одним человеком не представлялось возможным. Непосредственно должность государственного секретаря передали ультраконсерватору вице-адмиралу А. С. Шишкову, но, уезжая к армии, царь приказал Шишкову последовать за ним, чтобы исполнять обязанности по составлению важных государственных бумаг, а в отсутствие адмирала исполнять обязанности госсекретаря было поручено бывшему помощнику Сперанского А. Н. Оленину.

Обеспечив таким образом «тылы», Александр мог покинуть столицу. Кроме гофмаршала Толстого, царь взял с собой в поездку канцлера Румянцева, шведа Армфельда, главной заслугой которого была лютая ненависть к Наполеону, министра полиции Балашова и, конечно же, «преданного без лести» Аракчеева. Уже хорошо известная нам супруга петербургского губернатора умиленно написала об отъезде Александра: «Простясь с царскою фамилиею, приехал в сопровождении только великих князей в Казанский собор в час пополудни; митрополит служил молебен в путь шествующим с коленопреклонением. Государь плакал и все с ним; по окончании молебствия митрополит благословил Государя, который простился с братьями, поклонился всем и сел в коляску. Несколько десятков тысяч народу, собравшегося на тротуарах перед церковью, закричало „ура“; стоящие на крыльце чиновники и все бывшие в церкви повторили те же восклицания со слезами; Государь скоро ускакал из вида, но народ бежал долго за ним вслед»[22].

Всего лишь через пять дней, 14 (26) апреля, в Вербное воскресенье, Александр I во главе огромной свиты подъехал к воротам Вильно. За шесть верст от города его встретил главнокомандующий 1-й Западной армией военный министр Барклай де Толли с огромной свитой из генералов и в сопровождении нескольких эскадронов кавалерии. Непосредственно перед столицей Литвы царь сел на коня и въехал в город под грохот пушек и звон колоколов. На улицах и площадях города с одной стороны была выстроена часть гвардейских полков, навстречу царю вышли представители ремесленных цехов в торжественных одеждах, с хоругвями. Александр I, красиво гарцуя на коне, как всегда любезно улыбался в ответ на приветствия и наконец прибыл в генерал-губернаторский дворец, где его встретили представители литовского дворянства, члены городского совета и руководство Виленского университета.

Первые дни пребывания царя в Вильно были наполнены приемами, балами, празднествами. Александр старался очаровать всех своей любезностью и изысканным обращением. По привычке он особенно старался обворожить знатных красавиц и, вне всякого сомнения, преуспел в этом вопросе.

Представительница старейшего литовского рода, урожденная графиня Софья Тизенгаузен была в числе тех, кого русский царь буквально сразил наповал. Чувствуется, что даже многие годы спустя, когда графиня под фамилией своего мужа Шуазель-Гуфье писала мемуары, она вспоминала о произошедшем так же ярко, как через несколько дней после событий.

Девятнадцатилетняя девушка была под столь сильным впечатлением от встречи с царем, что через много лет она написала в мемуарах восторженные строки о своем кумире: «Императору Александру было тридцать пять лет, но он казался несравненно моложе… Несмотря на правильность и нежность его очертаний, несмотря на блеск и свежесть его цвета лица, красота его при первом взгляде поражала не так, как выражение приветливости, привлекавшее к нему все сердца и сразу внушавшее доверие. Его благородная, высокая и величественная фигура, часто наклоненная с той грацией, которая отличает позу античных статуй, в то время проявляла склонность к излишней полноте; но он был сложен прекрасно. У него были живые умные глаза цвета безоблачного неба»[23].

С детской непосредственностью она восхищалась и тем, что царь мог проводить много времени за беседой с дамами: «В этом была поистине доброта и изысканность, проводить целые часы за разговором с женщинами о забавных пустяках (!)»[24].

Впрочем, хотя говорить о пустяках было действительно в характере Александра, нужно сказать, конечно, что в Вильно он занимался не только этим. Его задачей было попытаться привлечь на свою сторону местные элиты. Александр приглашал к своему столу представителей высшей знати Литвы: князей Сулковских, Любецких, графов Огинских и Корвицких и т. д. Кроме улыбок и любезных речей, тем козырем, который он мог без всякого сомнения использовать в беседах со знатью, было сохранение существующего строя, выгодного для магнатов, надежная гарантия незыблемости крепостного права, а также неприкосновенность дворянских вольностей. Это были доводы, вполне понятные аристократии, и если Александр и не добился большого успеха в объединении вокруг российской короны польско-литовских вельмож, он, вне всякого сомнения, сумел привлечь на свою сторону многих из них, тех, для кого надежность материального благополучия была куда важнее туманных перспектив национального освобождения.

Именно поэтому виленское дворянство во время блистательного бала в честь Александра, данного на Святой неделе, под аккомпанемент оркестра воздавало царю напыщенные дифирамбы. Александр как всегда воспринимал всё с любезной улыбкой и открыл бал торжественным полонезом, предложив руку супруге генерала Беннигсена, урожденной польской баронессе Буттовт-Анджейкович…

Таким образом, внешне между русским царем и польско-литовской знатью установились почти идиллические отношения. Однако сам Александр I, несмотря на свою внешнюю поверхностную увлеченность проявлениями восторга, в деловых документах был не только очень трезв но, более того, просто враждебен полякам. Так, своему министру полиции Балашову царь в это время писал: «Известно, впрочем, что поляки всегда были легкомысленны и ветрены, следовательно, весьма наклонны к интригам. Отличительным характером их во все времена было: никогда не быть довольными тем состоянием, в котором находятся, и любить новости, хотя бы они сопряжены были с действительною их невыгодою. Итак, приняв в основание все сии истины, ежели и должно полагать, что, по врожденной ветрености нравов, они желают перемены, то, тем не менее, утвердить можно, что без какой-либо посторонней силы и влияния то же самое легкомыслие их воспретит им дать дальнейшее действие своим замыслам»[25].

Однако от виленских проблем вернёмся к общеевропейским…

Накануне своего отправления из Санкт-Петербурга Александр I через канцлера и министра иностранных дел Румянцева послал в Париж ультиматум, обращенный к Наполеону. В этом ультиматуме говорилось следующее: «До тех пор, пока Франция останется на нынешних позициях, наши войска не перейдут границ, но, если главные силы Французской армии переправятся через Одер или аванпосты на этом берегу реки получат слишком сильные подкрепления, нам придется считать войну объявленной».

Далее указывалось, что Россия готова вести переговоры о нахождении какого-то выхода из сложившегося тупика в отношениях между империями, но «первым и основным условием каких бы то ни было переговоров должно быть данное по всей форме обещание, что немедленным следствием любого соглашения явится: 1) полная эвакуация прусских владений… 2) сокращение гарнизона Данцига (до той численности, которую он достигал перед 1 января 1811 г.)»[26].

Ультиматум пришел в Париж 24 апреля, в тот день, когда Александр подъезжал к Вильно. Куракин тотчас же вручил документ министру иностранных дел Франции Маре, который, разумеется, незамедлительно передал его императору. Наполеон принял русского посла 27 апреля 1812 г. в 9 утра. После обмена вежливыми фразами Наполеон обрушился на Куракина с гневным выговором. Куракин пытался что-то отвечать, но у него не получилось. Князь записал в своем рапорте, что император горячо восклицал: «…Вы вооружились. Вы заставили меня сделать то же самое. С тех пор я не скрывал от вас, что готовился к бою. Я повторил это много раз, и я специально это прилюдно высказал 15 августа в конце приема, который был дан в Тюильри. Я придал всю возможную публичность моим демаршам. То же самое я объявил полковнику Чернышёву перед его отъездом. И я не скрываю от вас, что теперь у меня все готово, мои войска стоят на Висле. Каким же способом вы собираетесь договориться со мной? Герцог де Бассано сказал мне, что вы хотите, чтобы прежде всего я очистил Пруссию. Это невозможно. Подобная просьба — настоящее оскорбление. Вы приставляете мне нож к горлу. Моя честь не позволяет мне соглашаться на подобные условия. Вы же дворянин, как вы можете мне делать такие предложения?»[27]

Правда, после гневной речи Наполеон предложил Куракину в том случае, если военные действия уже начались, заключить перемирие и отвести войска на исходные позиции. На что Куракин охотно согласился. Подобное предложение может показаться абсурдным, но дело в том, что оно вытекало из текста ультиматума. В ультиматуме черным по белому было написано, что переход французских войск через Одер будет рассматриваться как объявление войны. С учетом того, что именно в эти дни многие французские дивизии форсировали Одер, вполне можно было предполагать, что русские в соответствии с текстом ультиматума уже начали боевые действия атакой против герцогства Варшавского. Именно поэтому предложение Наполеона было вполне разумным.

Ряд историков вслед за Вандалем отмечают, что Наполеон не мог принять требования ультиматума, состоящие в очищении Пруссии от французских войск. Но с другой стороны, он боялся отказать, так как не хотел, чтобы русские войска перешли в наступление и сорвали тем самым его тщательную подготовку к кампании. Из-за этого ему пришлось прекратить сношения с Куракиным после беседы 27 апреля и искать всяческие предлоги, чтобы не встречаться с русским дипломатом до своего отъезда. Равным образом избегал встреч с Куракиным и герцог де Бассано.

Это действительно так. Но дело в том, что ультиматум требовал не немедленного ухода французов из Пруссии, а лишь обязательства того, что, какими бы ни были условия дальнейших соглашений, уход французских войск с прусской территории непременно будет подразумеваться. Если бы Наполеон был хитрым дипломатом, ничто не мешало бы ему подписаться под этой фразой, а потом на переговорах выставить какие-либо неприемлемые для России условия, например передачу герцогству Варшавскому всех земель, отторгнутых Россией от Речи Посполитой, или что-нибудь в этом духе. Так, с одной стороны, он бы выиграл время, обманул бы бдительность своего противника, а с другой стороны, выполнил бы все формальные условия русского ультиматума и принципы международного права.

Наверно, на его месте Александр I так бы и сделал, но Наполеон был куда более эмоционален и честен. Подобные требования его раздражали, отказываться он считал крайне опасным, а обманывать не хотел. Поэтому он просто-напросто не стал ничего отвечать Куракину.

Впрочем, одновременно Наполеон решает послать на встречу с Александром своего генерал-адъютанта Нарбонна, аристократа и умелого дипломата, о котором уже не раз упоминалось на страницах нашей книги. Причем инструкции, отосланные министром иностранных дел Нарбонну, находившемуся в этот момент в Берлине, были составлены 3 мая, а датированы 25 апреля, той датой, когда Наполеон мог еще не знать о русском ультиматуме.

Миссию Нарбонна обычно рассматривают исключительно как попытку выиграть время и закончить все приготовления, необходимые для начала боевых действий. Однако барон Эрнуф, автор подробного исследования о деятельности Маре, герцога де Бассано, полагает, что миссия Нарбонна ставила перед собой задачу не только затянуть время, провести военную дипломатическую разведку, но и в последний раз попытаться договориться с Александром. Эрнуф ссылается на то, что инструкции для переговоров, данные Нарбонну, были очень подробными и исходили из надежды на положительный результат. Наконец, инициатива посылки переговорщика исходила лично от Маре, а император согласился на посылку Нарбонна с крайней неохотой.

Сложно сказать, насколько миссия Нарбонна ставила задачу разведки, и насколько она была искренней попыткой найти общий язык. Скорее всего, присутствовало и то и другое.

Пока Маре давал последние инструкции последнему предвоенному гонцу, Куракин настаивал, чтобы ему дали четкий ответ. И 8 мая он объявил, что всякая новая отсрочка вынудит его уехать из Парижа, потому он требует немедленной выдачи паспортов.

Как известно, в дипломатическом протоколе затребование послом паспортов означает объявление войны. Таким образом, Куракин, как это ни странно, ломал планы сразу обоих императоров: русского, который решил играть роль невинного агнца, и французского, который поставил себе задачу закончить перед началом боевых действий все военные приготовления и аккуратно расставить по своим местам каждый батальон, каждый эскадрон, каждую батарею, повозку, лошадь и каждого быка.

На следующий день, 9 мая, Куракин добился встречи с министром иностранных дел. Император уехал из Парижа всего лишь за несколько часов до этой встречи. В этой ситуации русский посол потребовал выдать ему паспорта, и тогда Маре описал ему всю ответственность его шага — ведь получалось, что посол по собственному почину объявлял войну! Он с такой страстностью говорил Куракину о его ответственности, о том, что тот берет на свою душу тяжкое деяние перед Россией, Францией и всем миром, что несчастный князь… разрыдался.

Несмотря на проливаемые слезы, несмотря на все доводы министра, Куракин отказался взять обратно просьбу о выдаче паспортов. Маре понимал также, что его ответственность огромна, потому что получалось, что эти два человека — князь Андрей Борисович Куракин и он, Маре, герцог де Бассано, — являются зачинщиками войны, так как один объявил ее от имени России, а другой принял этот вызов от имени Франции!

В результате Маре предложил немедленно начать переговоры, но поинтересовался, есть ли у Куракина на это полномочия. Полномочий у Андрея Борисовича, конечно, не было. Свой спор они продолжили и 10 мая. Когда же на следующий день Куракин решил-таки объявить войну Франции и, полный мрачной решимости, пришел в министерство иностранных дел… объявлять ее было уже некому, разве что швейцару, стоящему у входа в министерство: Маре уехал вслед за императором.

В результате объявил ли Куракин войну Франции или не объявил — этот вопрос можно считать открытым, хотя, скорее, де-факто обе страны уже тогда, 11 мая 1812 г., находились в состоянии войны. Кстати, напомним, что согласно союзному договору со Швецией, Россия обязалась начать войну с Наполеоном 1(13) мая 1812 г. Можно сказать, что царь довольно скрупулезно выполнил условия этого договора.

Что касается Наполеона, он получил сведения о выезде Александра к армии в самом конце апреля, когда началась эпопея с русским ультиматумом. Теперь было ясно, что война неизбежна, и его нежелание вступать в какие-то переговоры вполне понятно, так как отныне он не сомневался, что в любом случае дело будет решаться не за столом переговоров, а на полях сражений. В это время, когда 4-й корпус Великой Армии проходил через Баварию, баварский король задал вопрос полковнику Бурмону, начальнику штаба дивизии Брусье: «Как вы считаете, будет ли у нас война?» «Не знаю, — ответил тот, — но, когда я вижу в пути столько переговорщиков, я сомневаюсь, что можно будет о чем-нибудь договориться». «Действительно, — вздохнул король, — четыреста тысяч переговорщиков договорятся с трудом»[28].

Зная, что русский царь находится уже в рядах своей армии, Наполеон решил покинуть Париж. Огромный поезд из карет и повозок выехал из Сен-Клу, загородной резиденции императора, 9 мая в 6 часов утра. Обычно Наполеон путешествовал очень быстро и редко останавливался по дороге. Теперь он взял в поездку императрицу Марию-Луизу и огромный придворный штат, поэтому, конечно, весь этот двор на колёсах не мог стремглав лететь вперёд, как это обычно происходило в поездках Наполеона.

Правда, подчас историки, желая подчеркнуть размеры этого небывалого императорского поезда, утрируют его медлительность. Несмотря ни на что, путешествие проходило, по понятиям того времени, довольно быстро. Около тысячи километров, отделяющие Дрезден от Парижа, были преодолены менее чем за 8 дней, то есть средняя скорость перемещения двора была около 120 км в день, что являлось тогда нормальной скоростью передвижения на почтовых.

Саксонский король, который был восторженным почитателем Наполеона, опасаясь, как бы не пропустить встречу столь важного гостя, выехал из Дрездена во Фрейберг, в 30 км к западу от своей столицы, и в ночь с 15 на 16 мая не хотел даже ложиться спать, боясь пропустить приезд императора и его двора. Однако поезд из десятков экипажей появился только после полудня 16 мая. Саксонский король и королева встретили знатных гостей и, добавив к огромной веренице карет и колясок экипажи саксонского двора, направились в Дрезден. Императорские и королевские кареты въехали в саксонскую столицу около 10 часов вечера. Весь город был иллюминирован. Огромные толпы стояли вдоль улиц в ожидании необычайного зрелища. Приветствуемый грохотом артиллерийского салюта, пышный кортеж под эскортом блистательных саксонских кирасир при свете факелов проследовал по улицам саксонской столицы и въехал во двор королевского дворца.

Так началось пребывание Наполеона в Дрездене, которое длилось две недели и оставило в памяти потомков картину могущества европейской империи. Чтобы засвидетельствовать свое почтение властелину Европы, в Дрезден приехали император и императрица Австрии, князья Веймарский, Кобургский, Мекленбургский, великий герцог Вюрцбургский (напомним, что он был братом австрийского императора), королева Екатерина Вестфальская и, наконец, 26 мая король Прусский со своим наследником. «Дрезден сегодня забит до отказа, — записал в своем дневнике офицер гвардии Фантен дез Одоар. — Это удивительное зрелище, видеть, как бывшие враги Наполеона стали его придворными»[29].

Саксонский король, пожилой 62-летний человек, который пользовался огромным уважением и любовью своего народа, очень высоко ценил союз с Наполеоном. Он с гордостью предоставил императору Европы свой дворец. В воскресенье 17 мая в Дрезденском соборе был отслужен торжественный молебен в честь прибытия высоких гостей, а 18 мая Наполеон уже в качестве хозяина встречал в Дрездене австрийскую императорскую чету: императора Франца и его молодую жену Марию Людовику.

О последней необходимо сказать пару слов. В 1807 г. австрийский император во второй раз овдовел. Вспомним, что именно тогда Мария Федоровна жаждала выдать за него свою дочь Екатерину, но, как уже отмечалось, реализации этого проекта воспрепятствовал Александр. В результате император Франц не породнился с русской правящей династией, а женился на своей девятнадцатилетней кузине Марии Людовике Моденской д’Эсте. Эта знатная девушка славилась своей красотой, но также и своей жгучей ненавистью к Наполеону, к которому у нее были личные счеты. Дело в том, что в 1796 г. ее семья вынуждена была бросить свои итальянские владения из-за побед республиканцев и французских войск, предводимых молодым генералом Бонапартом. С тех пор она проживала в Австрии и сохранила стойкую неприязнь к генералу Бонапарту, которая стала также и неприязнью к императору французов.

В Дрездене Наполеон попытался быть любезным со всеми царствующими особами, но особенно он расточал свою галантность в адрес Марии Людовики, понимая, что от ее мнения во многом зависит позиция слабого и нерешительного австрийского императора. Однако, если сам австрийский император был просто в восторге от своего зятя, Мария Людовика осталась непреклонна; на любезности Наполеона отвечала сухими короткими фразами, всеми способами стараясь избегнуть парадного церемониала, в котором Наполеон оказывался в центре собрания королей.

Внешне Мария Людовика очень подружилась со своей падчерицей, Марией-Луизой, императрицей Франции, которая была моложе ее лишь на 4 года. Последняя ослепляла всех роскошью своих туалетов, возбуждая восхищение и зависть других принцесс. Своей молодой мачехе она демонстрировала многочисленные шкатулки, набитые драгоценностями. Когда какая-то вещица привлекла внимание Марии Людовики, молодая императрица тотчас подарила ей понравившееся украшение, чем, увы, вызвала слёзы «бедной родственницы».

Вечером 18 мая саксонская королевская чета дала пышный банкет в честь знатных гостей, после которого они с балкона любовались видом иллюминированного Дрездена. Весь город был залит огнями, и огромные толпы народа наслаждались небывалым зрелищем.

Мадам Дюран, придворная дама из свиты Марии-Луизы, вспоминала: «Роскошь, которую они (придворные) демонстрировали в высшей мере, праздники, концерты, банкеты, охоты, званые вечера, где они проводили часы, все это превратило столицу Саксонии в место, сверкающее блеском и великолепием, центром которого был Наполеон»[30]. Император французов хотел, чтобы его двор затмевал все остальные, и его придворные дамы, следуя указаниям, неизменно появлялись в столь роскошных нарядах, что придворные дамы австрийского императора иногда сравнивали себя с Золушками.

Зачем Наполеону потребовалось это пышное дрезденское свидание коронованных особ? Была ли это только обычная человеческая слабость и желание увидеть покорность своей европейской империи? Без сомнения, отчасти да. Но более серьезной целью Дрездена должно было стать, по мысли императора, скрепление союзных уз, прежде всего между Францией и Австрией, не зря он расточал комплименты Марии Людовике. По отношению к прусскому королю, которого Наполеон вначале не собирался приглашать, он также старался проявлять любезность, прилагая усилия, чтобы привлечь на свою сторону и это государство. Наконец, дрезденская встреча должна была, вероятно, по мысли Наполеона, оказать моральное давление на противника, показав Александру I его политическую изоляцию и единение Европы вокруг Франции.

Наполеону действительно удалось расположить к себе австрийского монарха, но дело в том, что последний не играл почти никакой политической роли, все серьезные дела решал Меттерних, который как очень трезвый политик был мало расположен к восторгам по поводу пышных приемов. Его интересовало только реальное соотношение сил. В данный момент, по его мнению, все силы были на стороне Наполеона, и он был готов вести Австрию, как уже отмечалось, в фарватере наполеоновской политики, но очень осторожно и ограничиваясь скорее символической поддержкой. Когда же сила окажется на стороне врагов Наполеона, Меттерних без колебаний станет в их ряды…

Сюда же, в Дрезден, прибыл герцог Бассано с несколькими важными донесениями. Во-первых, он изложил Наполеону результаты своих встреч с русским послом, и, кроме того, в Дрездене Наполеон получил письмо от Куракина от 11 мая, в котором князь требовал свои паспорта. Но паспортов несчастный Куракин не добился. Наполеон согласился выдать их только членам дипломатической миссии, но не самому послу. В результате неопределенность осталась, и было совершенно непонятно, в каком состоянии находятся Российская и Французская империи: то ли формально их союз еще сохраняется, то ли державы уже пребывают в состоянии войны.

Наполеон распорядился послать в Петербург курьера, который отвез депешу Лористону. В ней ему был дан приказ употребить все способы, чтобы доехать до Вильно, там передать приказ графу де Нарбонну уехать, а самому оставаться в Вильно как можно дольше, чтобы покинуть этот город, получив паспорта на выезд из России.[31] Однако Лористон так и не добился разрешения на поездку в Вильно и в результате остался в Петербурге примерно в той же ситуации, что и князь Куракин в Париже.

Наконец, здесь же, в Дрездене, Наполеон получил известие о неудаче своего демарша в отношении Англии. Дело в том, что 17 апреля 1812 г., желая попытаться радикальным образом предотвратить войну, которой он очень не желал, Наполеон написал письмо лорду Кесельри, министру иностранных дел Великобритании. В этом письме он говорил следующее: «Много изменений произошло в Европе за 10 лет (войны). Они являются, без сомнения, следствием войны, которая разгорелась между Францией и Англией. Много других изменений произойдет еще, и также по той же причине… Несчастья, которые разоряют Пиренейский полуостров и обширные районы испанской Америки, должны вызвать сострадание всех наций и желание прекратить эти бедствия».

В соответствии с этим Наполеон предлагал заключить мир, по которому он готов был вернуть в Португалию старую династию, при условии сохранения короны Испании за своим братом. При этом он соглашался подтвердить, что Испания будет независима от Франции, и династия Жозефа будет также независима от царствующей во Франции династии, а в Испании будет провозглашена конституция, выработанная кортесами (парламентом). Французские войска должны были уйти из Испании и Португалии. Неаполитанское королевство предлагалось разделить; континентальная часть осталась бы за Мюратом, а остров Сицилия — за старой неаполитанской династией. Письмо завершалось следующей фразой: «Его Величество император и король руководствуется единственно интересами человечества и интересами спокойствия народов, и, если это четвертое предложение мира останется без ответа, как предыдущие, у Франции, по крайней мере, будет утешение, что кровь, которая прольется, будет полностью на совести Англии»[32].

Видимо, пролитой крови было суждено остаться на совести Англии, потому что английский министр ответил хотя и вежливым, но твердым отказом.

Уже когда пребывание в Дрездене подходило к концу, 28 мая[83] в столицу Саксонии прибыл генерал-адъютант Нарбонн. Он доложил, что Александр принял его любезно и выслушал, но не согласился ни на какие переговоры.

Почти во всех исторических сочинениях на эту тему можно найти ответ, который якобы дал Александр посланцу Наполеона: «У меня нет иллюзий, я знаю, насколько император Наполеон является великим полководцем, — и, развернув карту Российской империи, воскликнул, указывая на нее: — Но смотрите, за меня и пространство, и время! Нет такого удаленного уголка территории, который не будет враждебен вам, куда я не смог бы отступить. Нет такого удаленного места, в котором я не мог бы защищаться, прежде чем согласиться на позорный мир. Я не нападу, но я не сложу оружие до тех пор, пока останется хоть один вражеский солдат на территории России»[33].

В другом варианте Александр развернул карту России «и, указав на самую отдаленную окраину своей империи, которая… примыкает к Берингову проливу, добавил: „Если император Наполеон решился на войну, и если счастье не будет благоприятствовать правому делу, ему придется идти за миром до сих мест“»[34].

Более того, Александр раскрыл Нарбонну и детали своего плана, заявив, что он «…будет стараться избегать битвы против слишком сильного противника и сумеет решиться на все жертвы, чтобы затянуть войну и ослабить силы Наполеона»[35].

Если мы скажем, что первая цитата принадлежит перу уже хорошо знакомого нам Вильмена, а третья — не менее известного творца мифов графа де Сегюра, станет ясно, откуда берутся легенды.

Ведь, согласно общепринятому мнению, Нарбонн и все остальные пытались удержать Наполеона от авантюрного похода. Все, конечно, знали, что Великая Армия дойдёт до самой Москвы, никто не сомневался, что русские будут отступать, разоряя свою территорию, сожгут древнюю столицу, а потом в пустынных морозных равнинах казаки и партизаны довершат разгром французских войск. Об этом не догадывался только дурачок Наполеон. А все те, кто потом будет писать мемуары, знали, чем закончится это предприятие, и если не пытались предотвратить его по причине своего невысокого ранга, то уж, по меньшей мере, терзались в муках, охваченные предчувствием страшной катастрофы…

Думается, читатель уже догадывается, что все эти рассказы относятся к планам, составленным задним числом… и не ошибётся! Хотя письменный рапорт Нарбонна императору неизвестен, зато в Российском военно-историческом архиве хранится подробный отчёт, который генерал-адъютант направил 24 мая 1812 г. маршалу Даву из Варшавы по пути в Дрезден. Небольшая часть этого письма была опубликована Карлом Шильдером в его знаменитой истории Александра I. Вот какой фрагмент документа можно прочитать в этой книге: «Русская армия не перейдет Неман ни в Гродно, ни в Тильзите, ни в другом месте. Мы не настолько счастливы, чтобы они на это решились. Судя по всему, император (Александр) готов проиграть две или три битвы, и он напускает на себя вид, что готов сражаться, если придется, хоть в Татарии»[36].

Уже эти строки рапорта имеют явное расхождение с мемуарной версией. Обратите внимание: Нарбонн пишет, что царь не собирается отступать в «Татарию», а лишь «напускает на себя вид». Это совсем не одно и то же. Можно было не сомневаться, что, раз Шильдер привёл лишь маленький фрагмент рапорта, причём не очень-то подтверждающий «классическую» версию, вероятно, что это неспроста. Так оно и оказалось!

Рапорт Нарбонна не имеет ничего общего с тем, что позже будут писать в мемуарах! Вот что на самом деле докладывал генерал-адъютант императора, не в изложении его секретаря через сорок лет, а именно тогда, накануне войны:

«Я имею честь действительно подтвердить Вам, что мне сообщили, что русские наводят мост (через Неман) в Олите, но я ничего не слышал о мостах в Мерече и Ковно.

Русская армия действительно совершает много передвижений, но я могу утверждать, что речь не идёт о наступлении.

Русская армия не перейдет Неман ни в Гродно, ни в Тильзите, ни в другом месте. Мы не настолько счастливы, чтобы они на это решились…

Я считаю, что они ждут, и что они собираются принять битву на тех позициях, которые они сейчас занимают, прежде чем они отойдут к Двине.

В их действиях прослеживается крайняя неуверенность, естественное следствие того, что они находятся в полном незнании планов императора (Наполеона)…

Я думаю, что можно было бы добиться результата от переговоров, если бы в теперешнем положении мы могли бы их вести. Они согласились бы на всё, исключая тот пункт[84], которому придаёт такое внимание император (Наполеон).

Я думаю, что союзный договор (России) с Англией ещё не подписан.

Мир с Турцией, кажется, далёк от подписания…

Завтра император (Александр) поедет, чтобы посетить расположение своих войск. Судя по всему, он готов проиграть две или три битвы и напускает на себя вид, что готов сражаться, если придется, хоть в Татарии. Что совсем не очевидно»[37].

Как видно из текста рапорта, Нарбонн даже и отдалённо не пугает войной на Камчатке. Да, он действительно считал, что русские войска не перейдут в наступление, но и только. Зато уже в первых строках генерал-адъютант указывает, что «русские наводят мост в Олите». Ясно, что мост через Неман мог сооружаться только в случае необходимости какого-то пусть частного, но всё же удара, движения вперёд. Впрочем, это не особенно важно. Важнее всего фраза Нарбонна о том, что русские «собираются принять битву на тех позициях, которые они сейчас занимают». Правда, Нарбонн добавлял: «Прежде чем они отойдут к Двине». Последнее совершенно не пугало императора французов, который собирался нанести такой удар, после которого отступать к Двине было бы уже особенно некому.

Наконец генерал-адъютант не только указывал, что Александр лишь напускает вид, что собирается отступать вплоть до «Татарии», но и высказывает сомнения насчёт твёрдости подобного решения.

В действиях русского командования Нарбонн усмотрел неуверенность, а вовсе не решимость заманивать французов в глубь России, о чем даже выдающийся историк Вандаль, попавшись на кривое зеркало мемуаров, написал, что царь говорил об этом «серьезно, определенно, с кроткой гордостью». Наконец, в рапорте подчёркивается, что в случае переговоров царь мог бы «согласиться на всё»!

Если Нарбонн в таком духе писал маршалу Даву, который не был его начальником, то можно себе представить, как опытный царедворец построил свой доклад императору, зная, что тот был уверен, будто Александр примет сражение на границе, и на этом строил весь свой план действий! Мы не знаем, конечно, этих выражений, но мы можем представить себе, что было сказано, не только из адресованного Даву рапорта.

Известно письмо принца Евгения Богарне, командующего 4-м корпусом и всей центральной группировкой Великой Армии, от 27 мая 1812 года. Накануне Нарбонн проехал через расположение корпуса Евгения Богарне и почти наверняка встречался с принцем, хотя бы для того, чтобы оказать ему должное почтение.

«Я получил вчера, — пишет принц Евгений, — новости о русских. Кажется, они боятся предстоящей борьбы и знают, что будут разбиты. Говорят даже, что они готовы пойти на большие уступки без боя»[38]. Это почти точно повторяет то, что было написано в рапорте генерал-адъютанта, но можно допустить, что в разговоре с принцем Нарбонн был ещё более оптимистичен.

Правда, письмо Евгений Богарне адресовал своей жене, и поэтому ясно, что он старался придать посланию мажорный тон, однако эта уверенность в своих силах и в том, что неприятель трепещет, ощущается во всей корреспонденции принца.

В другом своем послании (от 1 июня) он пишет: «Война не может быть долгой и продлится не долее сентября»[39], в следующем (от 5 июня): «У нас будет время закончить войну до зимы. У русских не хватает продовольствия, и, что удивительно, из их армии дезертируют даже казаки»[40].

И, наконец, 8 июня Евгений констатирует: «Мы видим с удовольствием, что решающий момент уже близко, и все быстро закончится. Я радуюсь надежде, что все завершится до зимы после двух-трех мощных ударов»[41].

Несколько ранее жена вестфальского короля Жерома Бонапарта, командующего правофланговой группировкой Великой Армии, записала в своем дневнике: «Король (Жером) получил депеши от господина Буша, своего посла в Петербурге. Тот пишет, что в России царит растерянность и те, кто еще недавно произносил против нас злобные речи, сейчас выступают за сохранение мира любой ценой»[42].

Обратим внимание, что цитируемые отрывки написаны были накануне войны, а не год и не 50 лет спустя. Их авторы принадлежали, без сомнения, к наиболее информированным людям той эпохи. Евгений Богарне был не только командиром центральной группировки войск, но и приемным сыном императора, а Екатерина — не только королевой Вестфальской, но и невесткой Наполеона и одновременно племянницей вдовствующей российской императрицы Марии Федоровны (Мария Федоровна, в девичестве София Мария Доротея Августа Луиза фон Вюртемберг, приходилась сестрой королю Вюртемберга, отца Екатерины) и двоюродной сестрой Александра I. Что касается Чарторыйского, его представлять нет необходимости.

Возвращаясь к миссии Нарбонна, нужно отметить, что, если бы Александр действительно вздумал говорить фразы, подобные тем, которые можно прочитать у Вильмена или у Сегюра, он подверг бы себя огромной опасности. Вдруг Наполеон действительно серьезно отнесся бы к этим словам? Ведь, хотя император французов не мог уже избежать войны, он вполне мог перестроить свою стратегию и от наступления сразу всей огромной массой войск мог перейти к стратегии осторожного продвижения частью сил с оставлением позади огромных резервов. Мог обратить гораздо больше внимания на политические способы борьбы, начать с декларации о восстановлении Речи Посполитой в старых границах, а то и пойти еще дальше — взять да издать манифест об освобождении русских крепостных. Тогда царю вряд ли удалось бы вернуться с берегов Берингова пролива, куда он якобы собирался отступать!

Наполеон не желал вести тотальной войны именно потому, что был уверен, что в скором времени все закончится миром (конечно, выгодным для него), и поэтому совершенно не следует рубить все концы и лишать себя возможности договориться с аристократической верхушкой России. Он не сомневался, что победит и так, чисто военными способами, и даже в вопросе о восстановлении Польши, хотя он его и решил для себя положительно, оставался крайне осторожным.

Но ведь именно тотальной войны с социальным подтекстом на территории Российской империи как огня боялась русская аристократия! Вот что писала уже известная нам губернаторша: «Общее желание всех, чтобы шли вперед и предупредили бы Наполеона в Пруссии… тем паче, что пограничныя наши губернии — польския и немецкия, и что Наполеон может в них получить и продовольствие, и встречать конспирацию; боятся также, что когда он приблизится к русским губерниям и объявит крестьян вольными, то может легко сделаться возмущение, но что до этого Фулю, Армфельду и прочим!»[43]

Мы неслучайно так подробно рассмотрели вопрос результатов миссии Нарбонна и её представления в мемуарах и в подлинных документах того времени. В этом эпизоде ярко отразились те искажения до неузнаваемости, представления с точностью до наоборот того, что было, того, что планировали, того, что чувствовали люди накануне грандиозной войны.

Кроме встречи с Нарбонном, в Дрездене незадолго до своего отъезда император побеседовал еще с одним человеком, которому было суждено сыграть известную роль в предстоящих событиях. Это был уже не раз упомянутый нами аббат де Прадт, архиепископ Мехельнский. Тот самый, который заявил без обиняков: «Я спас мир, и с этим титулом я могу навсегда надеяться на его признательность и блага». Конечно, самовлюбленный сибаритствующий аббат брал на себя слишком многое, заявляя о своей решающей роли в гибели наполеоновской империи, но действительно, руку он к этому приложил.

Наполеону был необходим официальный представитель в герцогстве Варшавском, который должен был исполнить важную роль: с одной стороны, разжечь энтузиазм поляков, с другой стороны, не слишком много им обещать. Иными словами, хитрый дипломат, но одновременно и человек, умеющий произносить и цветистые речи, не лишенный энтузиазма и определенной харизмы. В Варшаве уже был наполеоновский представитель — барон Биньон, но Наполеону казалось, что этот умелый дипломат и неплохой руководитель разведки является слишком некрупной фигурой для того, чтобы воздействовать на воображение поляков.

Непонятно, почему выбор императора пал на аббата де Прадта, который занимал пост духовника императора и исполнял ряд дипломатических поручений. Наполеон считал, что духовный сан де Прадта сыграет положительную роль в стране, где так сильна католическая религия, а изворотливость поможет избежать слишком серьёзных обязательств перед поляками.

Однако выбор императора оказался, вне всякого сомнения, чудовищным просчетом. Аббат де Прадт, может быть и способный выполнять мелкие поручения, оказался на высоком посту жалкой пародией на Талейрана, всеми пороками которого он обладал, не обладая при этом ни единым его достоинством. Все современники единодушно заклеймили бездарное поведение аббата в Варшавском герцогстве. Графиня Потоцкая выразила общее мнение, написав о нем: «Во всем блеске, присущем представителю великой нации и могущественного государя, к нам явился господин де Прадт, показавшийся нам таким ничтожным и вульгарным из-за своей напыщенности и высокомерия. Он все время говорил о своем хозяйстве, кухарке, за которой послал в Париж… болтал без передышки, рассказывал избитые анекдоты, смеялся над благородными и восторженными чувствами, которых не понимал, и обнаруживал полное отсутствие достоинства и такта»[44].

Сделав это неудачное назначение и побеседовав с Нарбонном, Наполеон подготовился к отъезду. Екатерина Вестфальская записала в своем дневнике: «Он попрощался с каждым двором по отдельности, он поговорил с каждым королем, с каждым принцем, королевой или принцессой, и все, мужчины и женщины, короли или нет, заплакали, прощаясь с ним. Император был тоже глубоко растроган. Этот отъезд был настоящим несчастьем. Я никогда его не забуду. Пусть же Господь хранит его! И пусть как можно скорее он вернется к нам с триумфом!»[45]

Наполеон осчастливил своим прощанием «каждого короля» 28 мая, а в 4.30 утра 29 мая его карета уже катилась по направлению к Познани. Император приехал в Познань 30 мая в 20.30. Здесь его ждал такой же восторженный прием, как и в 1806 г.: «Повсюду были триумфальные арки, иллюминация, транспаранты с девизами, которыми выражались пожелания и высказанная вперед признательность народа, уверенного в своем будущем»[46], — вспоминал офицер Вислинского легиона. Он же рассказывает, что повсюду горели надписи по латыни Heroi invincibili (Напобедимому герою), Restauratori Patriae (Восстановителю Отечества), Grati Poloni Imperatori magni (Благодарные поляки великому императору). Наконец, на башне собора Бернардинцев, которую император мог видеть из своего окна, красовалась грандиозная иллюминация в виде лаврового венка с девизом Napoleoni magno Caesari et victori! (Наполеону Великому Цезарю и победителю!). Огромные ликующие толпы теснились на улицах, освещенных яркой иллюминацией. Все было наполнено праздником и восторгом…

На следующий день император принял делегацию местного дворянства. Посетители, думая подчеркнуть свое почтение к императору, пришли в расшитых придворных костюмах, чулках и туфлях. Наполеон, бросив недовольный взгляд, воскликнул: «Господа! Я предпочел бы увидеть вас в сапогах со шпорами, с саблями на боку, так, как выглядели ваши предки при приближении татар и казаков. Мы живем в то время, когда нужно постоянно носить оружие и держать руку на эфесе меча»[47].

Вообще, несмотря на восторги поляков, император, приехав в Познань, был скорее недоволен. По пути из Дрездена, на дорогах, забитых военными конвоями, обозами, отрядами пехоты и кавалерии, Наполеон понял, что его старания идеально организовать армию далеки от реализации. Войск и обозов было слишком много.

Жиро де Л’Эн, офицер из дивизии Дессе, только что вернувшийся из Испании, написал: «Меня поразил контраст Великой Армии с теми войсками, которые я видел в Испании и которые только что покинул. Здесь было огромное количество повозок и багажей всех видов, за каждой дивизией тянулся хвост из экипажей в 2 лье (8 км)… У всех генералов и старших офицеров были фургоны и коляски, запряженные двумя конями, у некоторых даже двухколесные кабриолеты, почтовые экипажи. Прибавьте к этому артиллерийские обозы, основные парки, мостовые экипажи, госпитальные повозки и т. д., и вы сможете судить о различиях, которые я увидел по сравнению с Испанской армией, которая кроме пушек и зарядных ящиков везла позади себя лишь несколько вьючных мулов»[48].

Именно поэтому в Познани 31 мая Наполеон подписал строгий регламент по внутреннему порядку Великой Армии. В этом регламенте строго предписывалось генералу, ответственному за обозы: «Жестко действовать против слуг и других лиц, находящихся при обозах, которые посмеют выйти из своих рядов. Он должен остановить все экипажи, фургоны или повозки, которые не будут входить в число разрешенных. Остановленные повозки будут переданы командиру жандармерии армейского корпуса, который должен сбросить их с дороги, если они затрудняют марш колонн. Если же они будут принадлежать тем, кто не имеет права иметь экипажи, последние будут тотчас сожжены, а лошади переданы артиллерийскому обозу… Каждый извозчик или слуга, который покинет своих лошадей и свою повозку для грабежа, будет наказан как мародер. В случае сопротивления он тотчас же будет предан военному трибуналу… Всем, кто следует за армией, запрещается давать убежище женщинам дурного поведения. Что касается последних, они будут арестованы, их лицо перепачкано черной краской, они будут проведены перед фронтом лагеря и изгнаны… Всем военнослужащим запрещается брать с собой жен в поход. Только маркитантки и прачки разрешены (при условии получения специального жетона от жандармерии)… при командовании будет учрежден специальный трибунал, который будет судить все воинские проступки»[49].

Впрочем, все эти регламенты проще было издать, чем привести в исполнение. Организация французских корпусов предполагала высокую степень сознательности солдат и офицеров. Количество жандармерии (военной полиции) было ничтожно мало по отношению к численности войск. Так, например, на весь корпус Даву, который по результатам перекличек 25 июня 1812 г. насчитывал 69 553 человека (со штабами округленно около 70 тыс. чел.), приходилось только 98 жандармов. Иначе говоря, один жандарм примерно на 700 человек! При всем желании жандармерии было очень сложно организовать порядок на марше в армии, которая внезапно обзавелась непредсказуемо большими обозами. Вот как описывает свой экипаж командир 2-й гвардейской дивизии генерал Роге: «У меня был крытый экипаж, два фургона, книги, много географических карт, 12 лошадей, 6 слуг. Другие офицеры были тоже хорошо экипированы. Это создавало затруднения в пути»[50].

Еще бы это не создавало затруднений, если все дороги Польши и Германии были забиты обозами! Это очень отличалось от того, что еще совсем недавно можно было наблюдать в походных колоннах Великой Армии. Хирург дивизии Сюше д’Эральд, вспоминая о наступлении французской армии в октябре 1806 г., писал: «На марше не видно было ни одной роскошной кареты, ни одного фургона с багажом старшего офицера. Только сталь, огонь и еще раз огонь! Никаких ливрей. Каждый в нашей армии был бойцом. Полковники ели суп из котелка, который варили гренадеры первого взвода…»[51] Если даже д’Эральд немного идеализирует Великую Армию 1806 г., контраст все-таки был разителен, и он бросился в глаза почти всем участникам этого похода.

Отдав распоряжения в Познани, император, к великому удивлению многих, отправился не на восток в Варшаву, а повернул на северо-восток и вечером 2 июня прибыл в Торн. Здесь он пробыл почти четверо суток, отсюда были направлены приказы о движении армии от Вислы к Неману. Наполеон продолжал считать очень вероятным внезапный контрудар со стороны русской армии. Из Торна и позже из Данцига он отдает один за другим приказы по поводу действий в случае русского наступления.

В главе 10 приводилась выдержка из приказа, данного из Торна королю Жерому. Добавим только, что там же в Торне император написал принцу Евгению, которому он рекомендовал следующее: «Если противник перейдет в наступление, чтобы двигаться на Варшаву, выступив через Белосток, вы окажетесь у него на правом фланге. Если же он выступит через Олиту, вы окажетесь слева от него. Если же он двинется прямо на вас, вы будете отходить к главным силам армии. В этом случае вам придется поменять операционную линию… Если предположить, что вестфальскому королю придется отступать на Модлин, ваша операционная линия не будет под угрозой, и вы, наоборот, сможете спокойно маневрировать, чтобы угрожать операционной линии неприятеля»[52].

Когда император отдавал эти приказы, значительная часть войск Императорской гвардии собралась в Торне, и здесь Наполеон провел смотр своих элитных полков. В своем дневнике Фантен дез Одоар записал 5 июня 1812 г.: «Император провел сегодня большой смотр на гласисе крепости. Его великолепная верная гвардия получила то счастье, которое заставляет забыть усталость. Великий человек, со своей стороны, был, кажется, рад видеть на наших лицах то впечатление, которое произвело на нас его присутствие. Пешком он неспешно проходил перед нашими рядами. Он говорил со многими офицерами и солдатами отеческим тоном, за который мы его так любим. Он действительно был среди своей семьи»[53].

Из Торна, все так же пробиваясь среди многочисленных колонн на марше, Наполеон направился еще севернее, в Данциг; туда он прибыл 7 июня в 20.30. Данциг был крупнейшим опорным пунктом наполеоновской империи на побережье Балтики. Огромная крепость, существовавшая еще до прихода французов, была расширена и дополнительно укреплена. Здесь находился многонациональный гарнизон, который словно был слепком со всей европейской империи Наполеона. В июне 1812 г. здесь было около двадцати тысяч человек, полки французские, польские, баварские, вестфальские, итальянские, неаполитанские… под командованием верного генерал-адъютанта Раппа. Наполеон рассматривал Данциг как краеугольный камень обороны герцогства Варшавского. Действительно, опираясь на эту мощнейшую крепость, он мог держать линию Вислы при внезапном наступлении войск Александра. Наполеон внимательно осмотрел все укрепления, склады, верфи и портовые сооружения и провел также смотр частям гарнизона.

Здесь в Данциге император встретил Мюрата, которого призвал командовать своей резервной кавалерией. Мюрат дулся на своего командующего из-за того, что ему не дали приехать в Дрезден:

«— Вы заметили, как Мюрат плохо выглядит, он, кажется, болен? — сказал Наполеон, обращаясь к Раппу.

— Болен? Нет, Сир, он просто очень опечален.

— Опечален? Почему? Он что, недоволен тем, что он король?

— Он переживает из-за того, что считает, что он не настоящий король.

— Пусть он не делает глупостей в своем королевстве и помнит, что он француз, а не неаполитанец»[54].

На следующий день император снова объезжал город и его укрепления. Судя по всему, здесь же, в Данциге, Наполеон сообщил Раппу свои мысли по поводу предстоящей кампании. Как уже понял читатель, мы категорически исключаем все размышления по поводу планов войны, почерпнутые из мемуаров. Тем не менее уже было сделано исключение для мемуаров Меттерниха в связи с его осведомленностью и с тем, что он, очевидно, писал свои мемуары, руководствуясь заметками, сделанными непосредственно перед войной. В любом случае все им написанное строго соответствует документам, составленным накануне войны. То же самое относится и к записям Раппа. Фразу из его мемуаров ни в коем случае не следует рассматривать как доказательство, скорее, в ней можно видеть иллюстрацию, которая в точности соответствует тому, что можно почерпнуть из документов, написанных до начала войны. Рапп пишет, что император сказал ему: «Я перейду Неман. Я разобью его (Александра) армию и займу русскую Польшу. Ее я объединю с герцогством и создам королевство (Польское). Здесь я оставлю 50 тысяч человек, которых будет содержать сама страна. Ее жители желают снова стать нацией, они воинственны, они сумеют объединиться, и скоро у них будут многочисленные и обученные войска. В Польше не хватает оружия — ну что ж, я его поставлю. Это королевство будет сдерживать русских и станет барьером против вторжения казаков»[55].

Почему император вместо Варшавы направился в Данциг? Это объясняется несколькими причинами. Во-первых, ударное крыло Наполеона располагалось на севере вдоль побережья Балтийского моря, и поэтому естественно, что он хотел приблизиться к своим главным силам. С другой стороны, император, думая о восстановлении Польши, вероятно, хотел давать как можно меньше конкретных обязательств, которые могли связать ему руки в момент неизбежных, как ему казалось, мирных переговоров с Россией. Однако, несмотря на отсутствие императора, несмотря на то что проходящие через герцогство Варшавское войска оставляли за собой не самые лучшие воспоминания, столица Польши пребывала в состоянии патриотического подъема: «Население герцогства и особенно Варшавы находилось тогда под властью удивительной экзальтации, почти что невообразимой, — писал в своих воспоминаниях французский представитель в Варшаве Биньон. — Здесь призывали войну с величайшим пылом. Другие нации Европы благословляли мир, который давал им покой, но для герцогства мир был всего лишь продолжением двусмысленного положения, из которого был только один выход — война… Все на что-то надеялись: военные мечтали о славе, честолюбцы — об увеличении могущества государства и почестях для себя. Собственники надеялись на то, что они будут продавать продукцию своих хозяйств, женщины мечтали о блистательном дворе и возвращении их былого влияния на общество. Даже крестьянин, взявший ружье, показывал, что он достоин своей приобретенной свободы. Слово Отечество было у всех на устах, было в каждом сердце… Особенно женщины не скрывали свои чувства… Ожидая от войны восстановления своего Отечества, они не были в ослеплении по поводу той опасности, которая каждую из них могла ожидать… В Варшаве у самых знатных дам в армии были мужья, сыновья, братья… В течение трех месяцев, которые предшествовали войне, во всех салонах Варшавы дамы собирались вокруг круглого стола, щипали корпию и готовили перевязочные материалы. Эта картина — изящные женщины, которые стали сестрами милосердия, представляла собой нечто трогательное и ужасное, воспоминание об этом никогда не изгладится из моей памяти»[56].

Война еще не стала отечественной для России, но она уже была отечественной войной для Польши. Графиня Потоцкая вспоминала в своих мемуарах: «Как только распространилось известие о войне, вся молодежь, не ожидая призыва, бросилась к оружию. Ни угрозы России, ни расчеты и опасения родителей не могли остановить этот патриотический порыв, который по своему энтузиазму и самоотверженности напоминал движение 1806 года, но только теперь было гораздо больше уверенности в успехе. Новое поколение пришло на смену старому, которое отчасти уже исчезло в рядах французской армии, и дети, пылая от возбуждения, с лихорадочным любопытством слушали рассказы старших: надежда вернуться с победой устремляла их к героическим поступкам. Солдаты, едва вышедшие из юношеских лет, приводили в восхищение старых гренадеров. Без военного мундира никто не решался показаться на улице, боясь насмешек уличных мальчишек»[57]. «Польская армия уже в полном составе, благодаря тому порыву, с которым она была организована, получила приказ выступать в поход. Она двинулась, включив в свои ряды самую блистательную молодежь. Не было такой семьи, известной в истории Польши, представители которой не явились бы на этот зов»[58].

Действительно, все знаменитые семьи Польши и Литвы пополнили своими представителями ряды наполеоновской армии. Но самой удивительной и самой необычной судьбой была судьба князя Доминика Иеронима Радзивилла. Его жизнь была столь необычна и в то же время столь характерна, что мы не можем не сказать о нем хотя бы несколько слов. Князь Доминик родился в 1786 г. в семье литовских магнатов, самой богатой семье Речи Посполитой. Очень рано Доминик потерял отца, а затем и мать, став единственным наследником гигантского состояния. После раздела Речи Посполитой почти все владения семьи Радзивиллов оказались на территории Российской империи. У молодого князя было 120 тысяч душ крепостных крестьян! Это примерно четверть миллиона подданных, целая страна! В 1804–1805 гг. Радзивилл жил в Петербурге, где сблизился с уже хорошо известным нам Адамом Чарторыйским. Потом молодой князь путешествовал по Европе, был в Берлине, Париже, Вене. В начале 1810 г. он вернулся в свои имения, но затем совершил совершенно удивительный поступок.

В начале 1811 г. он приехал в герцогство Варшавское и обратился к князю Понятовскому с просьбой принять его в армию. Разумеется, 25-летний наследник древнейшего рода считал, что он заслуживает почетного места в польских войсках. Князь Понятовский уступил просьбе молодого человека, но предложил ему тоже что-нибудь пожертвовать для Польши. В конечном итоге Доминик внес на нужды польской армии сумму в 234 тысяч злотых и фактически на свои деньги экипировал целый полк. 1 апреля 1811 г. был подписан декрет о назначении Доминика Радзивилла полковником армии герцогства Варшавского. Более того, Понятовский взял молодого князя в поездку в Париж, которую предпринял в апреле того же года (см. главу 8). Ее целью, как уже подробно сообщалось, было изложение Наполеону опасности, нависшей над герцогством. В Париже молодой князь познакомился с императором французов и всей политической и военной элитой империи, став горячим сторонником Наполеона и дела восстановления Польши.

Когда молодой полковник вернулся в герцогство вместе с Понятовским и принял под командование 8-й уланский полк, состоявший частично из уроженцев Галиции, а частично из беглецов из России, от властей Российской империи пришло строгое предупреждение. Юному князю намекнули, что он, видимо, заблуждается, вступив в армию, предназначенную для борьбы с государством, где находятся, между прочим, его владения. На Доминика это никак не подействовало. Тогда в качестве первого предупреждения у него конфисковали 150 деревень, но, когда и это не возымело результата, его лишили всего состояния. Так молодой «миллиардер», если говорить современными терминами, самый богатый человек Литвы и самый богатый после императорской семьи человек России, стал бедняком. Но и это не испугало молодого князя. Всем несметным богатствам он предпочел возможность стоять в рядах Великой Армии и первым во главе своего полка вступить в Вильно.

Впрочем, в планах польского командования было использовать огромный престиж и известность молодого князя. В одном из своих донесений от 9 (21) февраля 1812 г. генерал Багратион докладывал, что никто на Волыни не желает приобретать конфискованные имения молодого князя, так как «тем, кто отважится купить, даже взять на посессию что-либо из имения князя Доминика Радзивилла», грозит опасность.[59] Поэтому, когда Сокольницкий предлагал императору направить отдельную колонну на Волынь, он рекомендовал поставить во главе этой колонны князя Радзивилла. В ходе ее марша на сторону отряда Радзивилла должны были встать его многочисленные крестьяне и мелкая шляхта, зависимая от княжеского дома (см. главу 10).

Когда читаешь документы, посвященные биографии Радзивилла, понимаешь, насколько убогим является представление, что все в мире происходит исключительно за счет стремления к реализации материальных интересов. Возможно, для подавляющего большинства людей так оно и есть, но для рыцарской элиты, представителем которой являлся Доминик Радзивилл, дело обстояло иначе… Нельзя не сказать, что, выбрав служение Наполеону и делу восстановления Польши, Радзивилл лишился не только богатства. После катастрофы 1812 г. он, вполне вероятно, имел возможность просить милости у Александра и вернуть себе своё состояние. Ведь царь ненавидел только Наполеона и всячески поощрял сторонников императора французов, а тем более таких известных и богатых, переходить на свою сторону. Но Доминик предпочел остаться в рядах тех польских частей, которые до конца служили Наполеону. 30 октября 1813 г. в битве при Ганау в героической атаке польских шеволежеров он получил картечную рану в голову и умер через несколько дней, 11 ноября того же года. Ему было только 27 лет…

Возвращаясь к настроениям в герцогстве, необходимо отметить, что необычайный патриотический подъем отмечали не только Биньон и Потоцкая, но и куда менее склонные к экзальтации русские агенты. Еще летом 1811 г. неизвестный источник докладывал из Варшавы русскому командованию: «По появлению слухов о войне между Францией и Россией боевой дух в Польше распространился пуще прежнего. Войска готовы предпринять что угодно и полностью преданы Наполеону»[60].

В феврале 1812 г. граф Витте доносил Александру I о настроениях в герцогстве: «Слух о приближающейся войне между Россией и Францией здесь у всех на устах. Подготовка к войне происходит с огромной активностью»[61].

5 (17) марта барон Тейль сообщал Барклаю де Толли: «Военные (герцогства)… наполнены энтузиазмом так называемого польского дела и здесь не пренебрегают ничем, чтобы подогреть дух офицеров и солдат»[62].

25 марта (6 апреля) 1812 г. тайный советник Щербинин писал генералу Эссену I, что посланный в Варшаву агент докладывал: «В Праге (предместье Варшавы), так и в самой Варшаве, нашел все дома, наполненные солдатами и везде в улицах, где ни ходил, встречал их кучами… Все вообще мастеровые в Варшаве заняты какой-нибудь работою для войска, одни шьют на оное одежду, другие заготовляют обувь, третьи делают фуры, четвертые починивают ружье и проч… Все офицеры, коих видел в трактирах, в которые нарочно заходил, ни о чем более не говорят, как о войне, о которой твердят также беспрестанно пьяные солдаты… по всем площадям и улицам обучают рекрут, одних маршировать с ружьями, а других рубиться на саблях… разнесся, между прочим, по Варшаве слух, что Император Наполеон, уничтожив будто бы наименование герцогства Варшавского, повелел именоваться оному впредь Королевством Польским, что было причиною необыкновенной радости между военными, кои пили даже и по улицам, крича, что есть мочи: Виват Император Наполеон! Виват Польское Королевство!»[63]

В «Записке о положении политических и военных дел в герцогстве Варшавском», составленной для Александра I накануне войны 1812 г., говорится: «Дух доброжелательства правительству французскому и надежда, что оное Польшу возстановит, доводит почти до сумасшествия всех тех, которыя по воинской или по штатской части получают знатные жалованья и прочия выгоды и награждения, а орден французский — легиона чести и возстановленной давней польский золотого креста, имеют знатное влияние и на чиновнике воинском или штатском и на самом даже рядовом»[64].

Наконец, даже друг царя Адам Чарторыйский, видя, как развивается ситуация в герцогстве, 4 июня 1812 года написал Александру, в очередной раз прося царя освободить его от всех постов и должностей на службе России: «Вы говорите, что Наполеон не сделает ничего великого и достойного для Польши. А если произойдёт обратное? Что мне тогда делать? Каково тогда будет моё положение по отношению к моей семье, к моим соотечественникам? Ведь я окажусь не только посторонним по отношению к их усилиям, но я буду сверх того отмечен печатью вражды!.. Я прошу у Вашего Величества, чтобы Вы сами решили, когда освободить меня от службы…»[65]

В то время как Польша готовилась к столкновению, французские войска завершали процесс концентрации в тех местах, которые император наметил для нанесения удара. Самое удивительное, что даже в эти последние моменты перед столкновением Наполеон постоянно пишет своим подчиненным о том, что необходимо делать в случае русского наступления. Из Данцига 10 июня император давал инструкции своему начальнику штаба Бертье[85] на случай, если русские предпримут наступление на Варшаву. Император отмечал, «что, если противник предпримет наступление справа от Нарева… он подставит свой фланг вице-королю, который должен будет атаковать его правое крыло. Если же неприятель будет наступать между Наревом и Бугом… тогда 5-й и 8-й корпуса могут ударить ему справа. В то время, как враг углубится в операции, которые не дадут ему никакого выигрыша, ибо по здравому рассуждению он упрется в Вислу и проиграет нам несколько маршей, левое крыло нашей армии, которое должно перейти Неман, обрушится на его фланг и на тылы раньше, чем он сможет отступить…»[66]

Генерал Анри Бонналь в своей работе, посвященной началу войны 1812 г., отмечал: «Настойчивость, с которой Наполеон приписывал русским проект начать войну наступлением на Варшаву, доказывает, что он считал, что их армия наполнена таким же безудержным наступательным духом, как в 1806–1807 гг., и тем, что сторонники „русской партии“ жаждут наказать поляков за их любовь к Франции, захватив герцогство Варшавское»[67].

Действительно, ожидание русского нападения стало буквально навязчивой идеей. Последние указания о том, что делать в случае наступления неприятеля, были даны 20 и 21 июня (!) в письмах, обращенных к королю Жерому,[68] иначе говоря, за 2–3 дня до перехода через Неман!

В эти последние дни, предшествующие войне, продвижение французских войск становилось все более и более трудным. Теперь колонны соединялись, сближались, и все дороги были уже до отказа забиты войсками. В начале похода расстояние между колоннами было достаточно большим, и полки на марше имели возможность нормально размещаться на ночлег и неплохо питаться, так что участники будущей войны с ностальгией вспоминали об этом периоде. Вот что, в частности, вспоминал фузилер-гренадер Императорской гвардии Анри Шельтенс: «Это было поистине удовольствие, идти по прекрасным дорогам, проходящим среди живописных мест, в эти погожие весенние дни. Каждый вечер мы располагались на постое у жителей, иногда удачно, иногда не очень. Не всегда попадаешь к богачам, но добрые немцы делали все, что возможно, для нас, хотя я думаю, без особой радости. Но солдат мало беспокоится о том, как настроен хозяин дома, в котором он располагается. Если ему не дают по-хорошему, он возьмет по-плохому»[69].

Теперь же войск было столь много, что они обчищали все на своем пути, словно стаи саранчи. Вдобавок немецкие союзники нередко позволяли себе бесчинства, и Наполеон сделал строгие выговоры маршалу Нею, в корпусе которого отличались своей недисциплинированностью на походе вюртембергские контингенты, и королю Жерому. Император писал последнему: «Очень жалуются на дисциплину ваших войск, говорят, что у вас каждый делает, что ему в голову взбредет»[70]. Однако подобных мягких замечаний явно не хватало. Вюртембергский капитан фон Зуков вспоминает, что при приближении его дивизии «крестьяне прятались в лесах со своим скотом и самым ценным, что у них было, когда мы вступали в деревню, мы обычно находили дома пустыми»[71].

Офицер Вислинского легиона Брандт вспоминает, что командир отряда, встретившийся ему в Торне, рассказал ему о беспорядках, творящихся в округе: «Каждый, говорил он, делает, что хочет, берет, где может… Французы, итальянцы, вюртембержцы, баденцы, баварцы и даже поляки разоряют весь край. Если так будет продолжаться долго, мы съедим друг друга, как голодные крысы. Наверно, император слеп, если он терпит подобные безобразия»[72].

Нет, император не был слеп, конечно. Но он полагал, очевидно, что главное — довести эту массу войск до столкновения с неприятелем, а там короткая битва, и все кончится. Мародеров иногда расстреливали, но в большинстве случаев на них просто закрывали глаза. Солдат Якоб Вальтер из вюртембергского контингента вспоминает, как он и его товарищи разграбили маленький польский городок Кальвария: «Этот городок был польским, то есть дружественным нам. Жители обратились с жалобой к королевскому принцу. Он отдал приказ расстрелять первого из солдат, которого увидят вне лагеря… Решимость принца действительно впечатляла. Он бегал перед фронтом войск и направлял свой пистолет то на одного, то на другого солдата. Мы боялись, что он выстрелит и ещё убьет кого-нибудь. Однако нехватка продовольствия успокоила его гнев и удержала его руку»[73].

Не всегда, впрочем, все ограничивалось для солдат тем, что их начальник угрожал пистолетом. Во французских частях, особенно в корпусе Даву, беспощадно работали военно-полевые суды, и расстрелы здесь были не редкость.

Тем не менее за несколько дней до подхода к Неману грабеж стал, если так можно выразиться, официальным. Полковник Сен-Шаман вспоминал: «Мы получили приказ забрать все, что мы найдем из зерна, спиртных напитков и скота во время нашего размещения на квартирах… Выполнение этого приказа было крайне неприятно для всех наших офицеров, потому что после того, как мы хорошо провели время у местного помещика или богатого фермера, где нас часто принимали лучше, чем во Франции, мы вынуждены были, уходя, в качестве благодарности, забрать упряжки, зерно и скот… Я думаю, что все офицеры, так же как и я, старались максимально смягчить судьбу тех, у кого мы реквизировали запасы, но даже при этом ущерб, который мы наносили, был огромным»[74].

Таким образом, война еще не началась, а ее бедствия уже очень остро почувствовали жители Восточной Пруссии и многих регионов герцогства Варшавского.

Пока солдаты и офицеры набивали свои повозки зерном и мукой, последние приготовления к войне заканчивались. Вечером 12 июня император прибыл в Кенигсберг, где четверо суток будет находиться его ставка; откуда были направлены указания о подготовке к форсированию Немана. Действительно, если Наполеон до сего времени считал русское наступление очень вероятным, то теперь он был почти уверен, что первый шаг вперёд сделают его войска и война начнется на территории Российской империи.

15 июня в Кенигсберге Наполеон отдал первые конкретные распоряжения о переходе через Неман. В письме Евгению Богарне император указал: «Моим желанием является перейти (Неман) между Ковно и Олитой. Я могу навести через реку 4 или 5 мостов одновременно и переправить 1, 2 и 3-й корпуса, а также Гвардию, возможно также 4-й и 6-й корпуса. Вся эта масса быстро двинется на Вильно. Если всё произойдет таким образом, вестфальский король двинется быстрыми маршами из Новогрода на Белосток, чтобы следовать за Багратионом. Я думаю, что первые выстрелы будут сделаны либо 22, либо 23 июня неподалеку от Ковно»[75].

Как видно из этого распоряжения, окончательный оперативный план появился у Наполеона только буквально в последние дни перед началом кампании. Основной принцип плана остался прежним — разгромить русские войска в одном-двух сражениях на границе и тем самым решить участь войны в самые короткие сроки. Однако конкретный способ исполнения этого общего плана вырисовался только к середине июня. Как видно из письма императора, ни о каком разрезании русских армий не идет речи. Задача очень простая: выдвигая левое ударное крыло вперед, обрушиться на главные силы 1-й Западной армии, в то время как действия армии Багратиона должны были быть скованы продвижением вперед группировки Жерома Бонапарта.

Как следует из приведенного документа, даже 15 июня император еще не очень четко представлял себе, что будет делать центральная группировка под командованием принца Евгения (4-й и 6-й армейские корпуса и 3-й кавалерийский корпус). Ее предназначение должно было определиться в зависимости от дополнительных сведений о неприятеле. Нужно сказать, что на тот момент информация о русской армии, которой располагал Наполеон, не была, конечно, столь точной, как те данные, которые в свое время присылал Чернышёв своему правительству, но в общем и целом она соответствовала реальности. Сведения о противнике были получены как от агентов на территории России, так и от дезертиров, прибывавших в расположение Великой Армии.

Начальник отдела, который сосредотачивал разведывательную информацию, генерал Сокольницкий докладывал из Торна, что только 8 июня сюда прибыли 4 казака, 1 рядовой псковского драгунского полка, 1 рядовой сумского гусарского полка, 4 рядовых из гродненского гарнизонного батальона.[76] Анализируя разнообразные показания, личный секретарь Лелорнь д’Идевиль подал 10 июня записку, где он указывал, что численность русской армии может доходить до 297 тыс. человек, но реально под ружьем состоит 228 тысяч.[77] Речь, разумеется, шла об общем количестве бойцов в трех русских армиях, стоявших непосредственно на границе (без учета резервов). Можно отметить, что эти цифры почти один в один совпадают с численностью строевых чинов, указанной в предыдущей главе (227 тыс.).

Таким образом, Наполеон был неплохо информирован об общем состоянии русских войск, хотя, конечно, не знал всех деталей.

Нужно сказать, что русское командование также было хорошо осведомлено обо всех перемещениях и о численности наполеоновских войск. Так, 5(17) июня генерал Тормасов докладывал Барклаю де Толли результаты сбора информации своими агентами: «Сила французской армии со всеми союзниками полагается в 400 тыс. человек. Польские войска составляют 5-й корпус, ими командует к. Понятовский, коего главная квартира в Остроленке, к сему же корпусу соединятся идущие из Гишпании польские войска. На правой стороне Вислы ожидают прибытие баварских и саксонских войск, итальянский 40-тысячный корпус идет к Позену (Познань); при нем находится большое количество понтонов. Вице-король Италии в Варшаву уже прибыл»[78]. Как видно из последнего документа, в русском штабе также очень точно оценивали силы противника. Действительно, как уже указывалось, в первом эшелоне войск Великой Армии было около 410 тыс. человек (если не считать австрийцев). Именно этих солдат и офицеров и учли русские агенты.

В своих мемуарах генерал Вольцоген (в то время полковник в свите Александра) также сообщает: «Я организовал хорошую службу шпионажа и часто получал информацию о марше французской армии через герцогство Варшавское… Я очень быстро узнал, что Великая Армия Наполеона двигается в Восточную Пруссию. Я узнал также, что все его внимание направлено на Вильно и на 1-ю армию»[79].

Однако обе стороны были хорошо информированы не только с точки зрения чисто военной, но и общеполитической. 16 июня из Кенигсберга по распоряжению Наполеона министр иностранных дел Маре послал две депеши. Одна из них была направлена французскому послу графу Лористону, другая — русскому послу во Франции графу Куракину. В письме Лористону указывалось, что, так как «правительство решилось на войну, вы не можете оставаться более в Петербурге. Его Величество приказывает вам запросить ваши паспорта и пересечь границу»[80]. Что же касается письма Куракину, в нем излагались претензии Наполеона к Александру. Письмо завершалось следующей фразой: «Его Величество, не сомневаясь более в намерениях вашего двора, приказал мне выслать вам паспорта, а вашу настойчивую просьбу об их получении он рассматривает как объявление войны»[81].

В советской исторической литературе стало аксиомой то, что Наполеон напал без объявления войны. Это положение попало и во многие исторические труды, опубликованные в России уже после исчезновения коммунистической цензуры. Как видно из приведенных документов, это совершенно не соответствует истине. Все формальные шаги, которые должны делать уважающие себя правительства, были соблюдены. Что же касается реальности, все и так давно все знали, что происходит, а основные распоряжения по Великой Армии становились известными русскому командованию в течение нескольких дней.

Кстати, относительно действий Куракина. Как уже отмечалось, своим неоднократным запрашиванием паспортов формально он уже и так объявил войну Франции. Министр иностранных дел Румянцев довольно жестко раскритиковал действия русского посла. В своем письме из Вильно от 10 (22) июня он указал следующее: «Вы проявили излишнюю настойчивость в ваших неоднократных требованиях относительно выдачи паспортов не только для вас лично, но для всего состава посольства, вплоть до персонала посольской церкви, хотя никакое повеление нашего августейшего государя не уполномочивало вас на это»[82].

Что же касается Лористона, курьер привезет ему указание от министра иностранных дел 22 июня, и в тот же день Лористон официально запросит свои паспорта. Таким образом, можно сказать, что до начала боевых действий на рассвете 24 июня 1812 г. русская и французская империи уже объявили друг другу войну, причем даже не один раз.

17 июня Наполеон был в Инстербурге, а 19-го в Гумбинене. Здесь по приказу императора был написан 1-й бюллетень Великой Армии. Подобные бюллетени выпускались в наполеоновских войсках в ходе кампаний. Так, первый бюллетень Германской армии (Французской армии 1809 г.) вышел только 24 апреля 1809 г., иначе говоря, лишь две недели спустя после начала боевых действий. Публикация 1-го бюллетеня, где указывались причины, из-за которых начиналась война, безусловно, свидетельствовала о том, что державы не только находились в состоянии войны, но она уже фактически началась.

Русское командование, которое было хорошо осведомлено обо всех событиях во французском лагере, именно в этот день решило позаботиться о том, чтобы затруднить переправу французов в Ковно. Ковенский житель Лавринович в своем дневнике записал: «8 (20) июня. По приказу полиции в течение прошлой ночи и сегодняшнего дня разбирала мост на реке Вилии[86], и сегодня вечером его уже не было»[83].

Итак, к 20 июня Русская и Французская армии стояли друг против друга. Ни у кого, по крайней мере среди командного состава, не осталось сомнений в том, что великая война начнется в самые ближайшие дни. Однако в эти последние часы перед столкновением русское командование, которое готовило войну уже более двух лет, находилось в какой-то странной нерешительности.

Становилось очевидным, что все ранее составленные планы никуда не годятся, а нового плана, ясного и последовательного, не существовало. Вольцоген, находившийся в этот момент в числе лиц, особо приближенных к царю, написал: «Когда 17 июня (по новому стилю) я прибыл в Вильно, я нашел все в полном хаосе. Здесь также царила беззаботность, которая проявлялась в тысячах разнообразных увеселений. Император слушал всех. Было столько же мнений о предстоящей войне, сколько было людей в его окружении. Граф Румянцев, министр иностранных дел, не верил в то, что боевые действия действительно начнутся. Он все еще надеялся перехитрить Наполеона, который, по его мнению, „занимался лишь демонстрациями“. Генерал Беннигсен хотел дать битву в Новых Троках, Армфельд, генерал-адъютант императора… у которого была дурная репутация интригана, имел свое мнение, генерал Опперман имел четвертое мнение, генерал барон Паулуччи — пятое. Только Богу известно, как они и прочие изобретатели планов усиливали путаницу. Только Фуль вцепился в идею твердо следовать разработанному им плану и отступать, как было решено. Генерал Барклай молчаливо одобрял этот план. При всем этом беспорядке и нерешительности в Вильно хорошо было известно, что 12 июня Наполеон прибыл в Кенигсберг, что колоссальная армия в 450 тыс. человек, полностью готовая к бою, приближается к Неману на фронте от Тильзита до Гродно… В русской генеральной квартире продолжали метаться между желанием действовать и полным бездействием, между беспокойством легкомысленным видением событий. Мы были совершенно дезорганизованы, у нас не было никакой ясной цели, в то время как „Ганнибал стоял у ворот“»[84].

Если верить воспоминаниям Вольцогена, в разговоре с Александром он воскликнул: «„Боже мой! Перед началом таких событий мы не можем терять ни секунды, нужно немедленно утвердить окончательный план. Ваше Величество, вы должны поручить командование армией кому-нибудь одному“… Император дал мне выговориться, попытался меня успокоить и отослал меня со словами… „Наполеон так быстро не подойдет“»[85].

Но Наполеон, как известно, шёл быстро. Его армия теперь была полностью готова к бою, все расставлены по своим местам и горели желанием быстрее сразиться с русскими, взирая на будущую кампанию с радужным оптимизмом. 17 июня Евгений Богарне написал: «Кампания вот-вот начнется, и все заставляет думать, что она не будет продолжительной. Ну и хорошо. А то говорят, зима и осень отличаются в этих краях дурной погодой…»[86]

Можно сказать с уверенностью, что во второй части фразы принц Евгений не ошибся, но это уже совсем другая история…

Загрузка...