Глава 2 «Под Австерлицем он бежал…»

Молодой 24-летний царь, пришедший к власти в результате кровавого переворота, являл полную противоположность своему отцу: Павел I был некрасив — юный император, по всеобщему мнению, был красавцем; у Павла была угловатая, неловкая походка — движения его сына были грациозными и изысканными; Павел был несдержан, кричал на людей по поводу и без повода — Александр со всеми говорил любезно и всем улыбался…

Однако различия на этом не кончались. Павел был человеком прямым, честным, великодушным. Он говорил то, что думал, делал, что говорил. Александр I говорил одно, думал другое, а делал третье. Все, кто приближался к нему, единодушно отмечают лукавство, неискренность, фальшь и лицемерие этого человека. Причина подобного характера, быть может, в том, что будущему царю с детства пришлось лавировать, изворачиваться, «выживать» в непростой обстановке. При дворе его бабки Екатерины ненавидели отца, и Александр вынужден был соглашаться и улыбаться. При маленьком гатчинском дворе не переносили всё, что делала Екатерина, и Александру приходилось делать вид, что он согласен с приближенными Павла I.

Барон М. А. Корф вспоминал по этому поводу: «То в Царском Селе и Петербурге — в шитом кафтане, в шелковых чулках и в башмаках с бантами, нередкий свидетель распашных бесед Екатерины с Зубовым, сидевшим возле нее в халате, то в Гатчине и Павловске — в солдатском мундире, в ботфортах, в жестких перчатках, с ружьем, со строгой военной выправкой… юноша рано и скоро выучился являться с равным приличием и ловкостью в обеих масках»[1]. Очень рано он познал ложь, обман и грязную закулисную изнанку политической жизни.

К моменту своего прихода к власти у молодого царя не было никаких последовательных убеждений, никакой ясной политической программы. Нужно отметить также, что Александр терпеть не мог долгую, упорную работу. За свою жизнь он так и не прочитал до конца ни одной серьезной книги. Зато он был не по годам умудрен опытом интриг. Пожалуй, никто не охарактеризовал Александра лучше, чем шведский посол Лагербьелке: «В политике Александр тонок, как острие булавки, остер, как лезвие бритвы, и лжив, как пена морская»[2].

Первым желанием царя было, как это часто случается при воцарении нового монарха, разом изменить всю страну. В этом желании Александру помогали его так называемые «молодые друзья». Едва придя к власти, он собрал вокруг себя своих любимцев. Это были Павел Строганов, Виктор Кочубей, Николай Новосильцев и Адам Чарторыйский. Все эти люди, несмотря на свою молодость, были старше Александра[12]. Все они отличались поверхностно-либеральными убеждениями, все восхищались английской конституцией, были неопытны в политике и знали о России в основном из книг. Например, Павел Строганов провел свою молодость во Франции, а его воспитателем был настоящий якобинец Ромм. При этом «он являл собой забавную смесь энциклопедиста с русским боярином, у него был французский ум и французские словечки, зато нравы и привычки русские, огромное состояние и много долгов, обширный дом с элегантной меблировкой, прекрасная картинная галерея, каталог которой он сам составил, и бессчетное количество лакеев, рабов, с которыми хозяин хорошо обращался»[3].

Друзья сплотились вокруг Александра в так называемый Негласный комитет, который они сами в шутку прозвали «Комитет общественного спасения». Впрочем, несмотря на такое «страшное» название и то, что придворная аристократия окрестила комитет «якобинской шайкой», его деятельность ограничилась прекраснодушными беседами о судьбах России и будущем мира.

Чем больше друзья обсуждали внутреннее положение страны, тем яснее становилось, что основной источник отсталости России — это крепостное право, и нельзя что-нибудь серьезно изменить, не затронув этого щекотливого предмета. Одновременно было очевидно, что коснуться проблемы крепостничества означало вступить в смертный бой со всем русским дворянством, жившим за счет эксплуатации крепостного труда, перейти из сферы мечтаний в область жесточайшей борьбы. А чем чревато недовольство аристократии, молодой царь уже хорошо понял на примере своего отца. В результате, несмотря на то что первые годы правления Александра I ознаменовались рядом реформ, все эти реформы коснулись не устройства здания империи, а лишь его фасада.

В 1802 г. вместо Петровских коллегий были созданы министерства, которые просуществовали до самого падения Российской империи. В стране были основаны новые университеты, а в 1803 г. вышел Университетский устав, который обеспечил выборность руководства университетов и гарантировал им значительную автономию. Наконец, в 1803 г. был издан знаменитый указ «О вольных хлебопашцах», по которому помещикам разрешалось освобождать крестьян с землей за выкуп. Впрочем, помещики не очень спешили воспользоваться указом. За четверть века правления Александра лишь 47 тысяч «душ» мужского пола (из 15 миллионов!) получат свободу.

Выдающийся русский историк Ключевский весьма метко определил эти действия царя как «конституционные похоти», напоминающие «игру старых бар в свободную любовь со своими крепостными девками». Но однако и эти скромные реформы обеспокоили крепостническую аристократию. В 1803 г. царь вызвал из ссылки печально знаменитого генерала Аракчеева, а Негласный комитет понемногу прекратил свои заседания.

Зато во внешней политике Александр смог развернуться, не особенно рискуя вызвать негодование знати. Уже в 1801 г. многие заседания Негласного комитета были посвящены внешнеполитическим вопросам. И чем дальше, тем больше внешняя политика будет вытеснять из ума царя проблемы внутренние.

Интересно, что направление внешней политики России развернулось на 180 градусов уже в первые часы правления нового императора. Как вспоминал управляющей военной коллегией генерал Ливен, царь вызвал его утром 12 (24) марта и, обняв его за шею, воскликнул в слезах: «Мой отец! Мой бедный отец!» — а потом, вдруг внезапно сменив тон, спросил: «Где казаки?» Ливен все сразу понял и тотчас же направил приказ о возвращении казачьей армии, направленной на Индию, домой…

Так ли произошел этот эпизод или иначе, сказать сложно, но доподлинно известно то, что распоряжение о возвращении казачьих частей генерала Орлова I датировано 12 (24) марта 1801 г. Разумеется, марш казаков на Индию не являлся первой жизненной необходимостью для России. Однако удивляет, что молодой царь, который согласно рассказам многих современников так сильно переживал случившееся, страдал и рыдал, тем не менее, сразу же вспомнил о стратегических проблемах внешней политики.

Более того, на следующий день, 13 (25) марта, граф Пален отправил послание Семену Воронцову в Лондон, где говорилось: «Господин граф! В связи с кончиной его величества императора Павла I, последовавшей в ночь с 11-го на 12-е от внезапного апоплексического удара, на трон вступил любимец и надежда нации — августейший Александр. По его повелению я имею честь сообщить вашему превосходительству, что петербургский кабинет, вернувшись отныне к своим принципам, некогда снискавшим ему всеобщее доверие Европы, готов сблизиться с сент-джемским кабинетом[13], чтобы восстановить между Россией и Великобританией единодушие и доброе согласие, которые всегда характеризовали отношения этих двух империй. Его императорское величество соизволил доверить приятное и важное поручение этого спасительного сближения вашему превосходительству»[4].

Письмо Воронцову, как и приказ казакам, удивляет не столько содержанием, сколько датировкой. Уже отмечалось, что для России выгоды от войны с Англией не были очевидными. Однако стремительное, безоглядное сближение с Англией также не отвечало ни национальным интересам, ни тем более достоинству Российской империи. О мгновенном развороте политики, произошедшем буквально в день убийства и спустя сутки после него, можно сказать только одно — кто платит, тот и заказывает музыку.

Несмотря на то что Бонапарт был удален от русской столицы на тысячи километров, он мгновенно понял суть происходящего. Как уже отмечалось, он был буквально сражен известием о гибели Павла и на следующий день после его получения принял решение, которое о многом говорит. 13 апреля 1801 г. по указу первого консула Пьемонт отныне рассматривался как военный округ республики. Это еще не юридическая аннексия, но фактическое присоединение к Франции. Несмотря на то что французские войска заняли Пьемонт после разгрома армии Меласа при Маренго, несмотря на то что население этой провинции не желало возвращения австрийского владычества, а короля австрийцы сами не пустили на родину, поправ все принципы легитимизма, Бонапарт все-таки оставлял статус Пьемонта под вопросом в связи с недвусмысленными требованиями Павла. Ради союза с ним, ради совместной войны против англичан первый консул был готов рассматривать вопрос о возможном возвращении сардинского короля в свою столицу. Но теперь ситуация изменилась. Бонапарт сразу понял, что убийство Павла не обошлось без добрых советов из Лондона. А значит, о союзе можно забыть и поступать так, как того требуют интересы государства, не оглядываясь на мнения России.

Тем не менее, несмотря на изменение русской политики в отношении Франции, переговоры о заключении мира, начатые при Павле, продолжились. Увы, русский посол Степан Андреевич Колычев оказался не создан для того, чтобы способствовать сближению двух стран. Новая Франция была ему глубоко антипатична. В своём первом же послании своему непосредственному начальнику Растопчину он написал: «Я умоляю вас, ради Бога, господин граф, убрать меня отсюда как можно скорее. Я все вижу в черном цвете и от этого заболел. К тому же, по правде говоря, я чувствую, что моя миссия выше моих сил, и я сомневаюсь в успехе… Я никогда не свыкнусь с людьми, которые правят здесь, и никогда не буду им доверять»[5].

Действительно, переговоры с ним шли настолько туго, что в конечном итоге Бонапарт взорвался: «Невозможно быть более наглым и тупым, чем господин Колычев!»[6] — написал он своему министру 2 июня 1801 г.

Нужно сказать, что Александр и сам вскоре понял, насколько Колычев не соответствовал занимаемому месту. И тогда в Париж был отправлен другой дипломат — граф Аркадий Геннадиевич Морков. Практически ровесник Колычева[14], граф Морков был таким же напыщенным, самоуверенным сановником, как и его предшественник. Но особенно удивляет то, что его прошлое вовсе не наталкивало на мысль, что он послужит орудием восстановления взаимопонимания между Францией и Россией. В эпоху Екатерины Морков был ярым сторонником участия России в антифранцузской коалиции. Наконец, Аркадий Иванович, мягко говоря, не блистал приятной внешностью: «Его лицо, отмеченное оспой, постоянно выражало иронию и презрение, его выпученные глаза и рот, кончики которого были всегда опущены, делали его похожим на тигра»[7], — вспоминал Чарторыйский, а голландский посол граф Гогендорп написал: «Более некрасивого человека я не встречал в моей жизни».

Но главное не характер и внешность русского посла, а те инструкции, которые вручил ему молодой царь. Эти инструкции поражают своей пространностью. По объёму они сравнимы с главой этой книги и составлены нарочито запутанно и туманно.

Только после очень тщательного прочтения этой бумаги за абракадаброй корректных и ничего не значащих дипломатических фраз можно найти несколько слов, приподымающих завесу над истинными намерениями царя.

В инструкции раз сто повторяются слова «гармония», «согласие», а особенно часто «умеренность». Говорится о том, что нужно установить в Европе прочный мир, наладить хорошие отношения с Францией. Однако нет-нет и в размеренном, ровно текущем тексте вдруг прорываются плохо вяжущиеся с поверхностным содержанием фразы: «…всякое нарушение обязательств, заключенных с империей, вверенной мне провидением, положит конец системе умеренности, которую я себе предначертал».

Казалось бы, слова вполне логичные. Само собой разумеется, что договоры между странами не могут безнаказанно нарушаться. Однако сказанное относится исключительно к Франции, и именно ей адресована угроза. Александр пишет: «Если Первый Консул французской республики будет продолжать поддерживать и укреплять свою власть путем ссор и смут, которые сотрясают Европу… если он даст увлечь себя потоку революции… война может продолжиться… в этом случае мой уполномоченный во Франции должен будет лишь наблюдать за действиями правительства и развлекать его внимание, пока обстоятельства, более удобные, не позволят мне прибегнуть к более действенным мерам (!)».

Практически в эти же дни сходная инструкция была отправлена послу в Берлине Крюденеру. В ней можно найти абсолютно те же обороты, что и в наставлениях Моркову. Например, повторяется фраза «пока обстоятельства, более удобные, не позволят мне прибегнуть к более действенным мерам», «злобный гений революции» и т. д. Упоминая ситуацию в Египте, Александр называет пребывание там французов «гнетом врага». Обратим внимание, не «французским завоеванием», не «республиканским угнетением» или каким-нибудь еще эпитетом, а именно гнетом врага.

Наконец, говоря о возможных действиях республиканского правительства, царь твердо заявляет: «Это означает вынудить меня применить другие меры, чтобы наложить узду на стремления, несовместимые со спокойствием Европы». Как известно, в межгосударственных отношениях кроме переговоров существует только один вид «других мер» — действия железом и кровью…

Нужно отметить, что инструкции, составленные для послов, являются персональным произведением Александра. Все выдает его руку: и стиль, и чувства, точнее, одно чувство — враждебность к наполеоновской Франции.

Откуда эта странная, непонятная ненависть? Во всяком случае, она никак не могла появиться ни как следствие жизненно важных интересов России, ни как результат враждебных действий со стороны Французской республики. В это время ничто не говорило и говорить не могло о каких бы то ни было проектах Бонапарта, направленных против России.

Инструкции французским уполномоченным, рекомендации различным официальным лицам — везде в один голос повторялось одно и то же: Россия — это потенциальный союзник, с ней надо дружить: «Отныне ничто не нарушит отношений между двумя великими народами, у которых столько причин любить друг друга и нет поводов ко взаимному опасению…»[8] — заявил Бонапарт, выступая 22 ноября 1801 г. с годовым отчетом «О состоянии Республики» перед законодательными учреждениями.

В наших руках есть все документы, которые некогда были совершенно секретными, и в них нет ничего, что выдавало бы какие-либо коварные замыслы Франции нанести вред Российской империи.

Геополитические соображения или вопросы чести и престижа страны никак не могли диктовать Александру враждебность по отношению к Бонапарту и его державе. С другой стороны, республиканские институты, которые еще оставались во Франции, тоже не могли, по идее, вызвать раздражение царя, ведь он постоянно афишировал свои либеральные взгляды. «Александр… меньше всех походил на борца с революционной заразой, — справедливо отмечает выдающийся русский историк Н. И. Ульянов. — Он еще до вступления на престол поражал иностранцев негодующими речами против „деспотизма“ и преклонением перед идеями свободы, закона и справедливости. Конечно, цена его либерализму известна, и вряд ли приходится возражать тем историкам, которые считали его маской, но такая маска годится для чего угодно, только не для борьбы с революцией. Гораздо вернее, что у него не было никаких принципов и убеждений»[9]. Так что выражение «злобный гений революции» в инструкциях послам звучит как-то не очень убедительно, и чувствуется, что оно относится совсем не к революционным идеям.

Интересно отметить, что Александр не был и англофилом. Например, поступки графа Семена Воронцова были ясны, последовательны и исходили из простого принципа — все, что хорошо Англии, должно быть хорошо остальным. Царь, хотя и окруженный многими англофилами, не проявлял лично каких-либо особых восторгов по отношению к туманному Альбиону. Но, как ни странно, на международной арене он стал вести себя так, как будто его главной мечтой было служить интересам Англии.

5 (17) июня 1801 г. между Россией и Англией была заключена конвенция, восстановившая мирные отношения и прежние договоры. Вероятно, в целях поддержания «гармонии» Россия полностью капитулировала в этой конвенции перед всеми английскими требованиями.

В Англии этот договор был встречен с восторгом, а в России — с недоумением. «На скорую руку, худо или хорошо, устроили сделку, в которой чувствовалась поспешность и желание столковаться во что бы то ни стало»[10], — написал об этой конвенции Чарторыйский. Еще более резко о ней высказался известный русский дипломат Павел Дивов: «…каждое (ее) наречение навеки погружало в ничтожество все труды бессмертные Екатерины II»[11]. Подобное соглашение поистине означало политику «двойных стандартов». То, что не могли ни за что простить Франции, легко прощали англичанам и австрийцам.

Почему же Александр так резко развернул российскую внешнюю политику? Не будучи англофилом, он готов был исполнять повеления из Лондона, не будучи закоренелым консерватором — сражаться против либеральных принципов. Понимая, что Франция не только не угрожает России, но и ищет с ней союза, Александр действовал так, будто завтра неизбежно должна была начаться война с французами. Единственным объяснением подобного поведения может служить только одно — личная неприязнь к Наполеону Бонапарту.

Конечно, рапорты Колычева, а затем и Моркова не могли пройти бесследно. В них глава Франции и его держава изображались в самых зловещих тонах. Но, возможно, другие события, не имеющие прямого отношения к политическим проблемам, сыграли не меньшую, а быть может, и большую роль в формировании отношения молодого царя к Бонапарту.

Князь Чарторыйский приводит в своих мемуарах следующий эпизод. В самые первые месяцы правления Александра супруга маркграфа Баденского, мать императрицы Елизаветы (или, проще говоря, теща царя), приехала в Санкт-Петербург, чтобы увидеться со своей дочерью. Супруга маркграфа решила на великих примерах показать своему молодому зятю, как надо управлять государством. В качестве основного примера она выбрала первого консула Французской республики и, в частности, отметила, что церемониал во дворце русского императора недостаточно строг, а русскому его двору не хватает блеска и величия. «Она проводила параллель между ним (Александром) и первым консулом, который в отличие от него лучше знает людей и, чтобы его уважали, подчинялись и восхищались, окружает себя блеском и не пренебрегает ничем, что могло бы увеличить престиж его правления, без которого никакая власть не может существовать. Маркграфиня, желая пробудить честолюбие своего зятя, советовала ему использовать уроки, которые дает миру такой великий гений. Она хотела, чтобы Александр брал пример с Наполеона и, не поссорившись с ним, стал его конкурентом, чтобы, как первый консул, он постоянно давал доказательства величия, силы, воли и решимости. Русские, говорила она, нуждаются в этом не меньше французов»[12].

Быть может, именно эти речи незадачливой немецкой родственницы вызвали в сердце Александра жгучую зависть и раздражение по отношению к Бонапарту. А может быть, этот в отдельности взятый эпизод и не особенно сильно повлиял на отношения молодого царя к первому консулу. Зато абсолютно очевидно, что в ту пору в санкт-петербургском обществе только и говорили, что о Бонапарте. Кто-то его поносил, кто-то отзывался нейтрально, а многие восхищались. Вот что, например, можно было прочитать в книге «История Первого консула Бонапарта со времен его рождения до заключения Люневильского мира», вышедшей в 1802 году в Санкт-Петербурге:

«Но деятельный Гений сей, не токмо посреди войск блистает в полном своем сиянии; но и во время мира рождаются в нем новые силы, и он предпринимает и производит в действие те великие намерения, которые должны сделать счастливыми народы, пресечь все гражданские бедствия, приводящие их в отчаяние…

В недре покоя видим мы его, размышляющего о сих великих и важных предприятиях, которые должны освободить один народ от угнетения другого и восстановить то равновесие властей, без которого общество не что иное есть, как пустое слово…

К пылкой и непоколебимой храбрости присовокупляет он спокойное хладнокровие; к природным великим дарованиям и обширному разуму ту изобретательную хитрость, которую часто употреблял Ганнибал против римлян; к мудрой медленности в размышлении — всю скорость в исполнении; к стремительности юных лет — опытность и зрелость старости; с познаниями воина соединяет он познание утонченного политика и добродетель, мудростию путеводимую; к чувствам человеколюбивого сердца и воздержанию, любовь к славе и отважность победителя. Тщательное воспитание, глубокое познание инженерной науки, обширный театр, который доставила ему Италия для военных его подвигов, — все способствовало к развитию чрезвычайных дарований сего удивления достойного мужа и к показанию Франции, что и она также имеет своего Вашингтона»[13].

Не исключено, что подобные речи и сочинения не беспокоили меланхоличного императора Австрии Франца II или ограниченного, полностью находящегося под властью своей жены прусского короля Фридриха-Вильгельма III. Но самовлюбленного, завистливого и злопамятного царя они в результате, судя по всему, не на шутку разозлили. С первых месяцев его царствования в его речах, бумагах и действиях с очевидностью проступает раздражение, переросшее затем в злобу, в конечном итоге ставшую непримиримой ненавистью к тому, кто был слишком популярен и знаменит.

Может удивить, что в этой ситуации мирный договор с Францией был все-таки подписан. И этому не помешали ни жесткие инструкции Александра, ни огромный нос Моркова. Дело в том, что в это же время начались предварительные переговоры между англичанами и французами. От войны устали не только французы, но и простые англичане. Великобритания была на грани банкротства, государственный долг поднялся до гигантской суммы в 12 миллиардов фунтов стерлингов, цены на предметы первой необходимости взлетели, то там, то сям вспыхивали голодные бунты. Английским правящим кругам любой ценой необходимо было если не заключить настоящий мир, то хотя бы получить временную передышку для того, чтобы потом с новой силой возобновить борьбу.

Разумеется, далекие стратегические планы английского правительства были неизвестны русскому послу, и он, несмотря на свою враждебность по отношению к Бонапарту и его стране, оказался сговорчивее Колычева. Мирный договор между Россией и Францией был заключен 26 сентября (8 октября) 1801 г. в Париже. Согласно его статьям, а также пунктам тайной конвенции, которая была подписана два дня спустя, Россия признавала территориальные приобретения Франции, а французская сторона высказала принципиальное согласие предоставить сардинскому королю компенсацию за его потерянные владения в Пьемонте. Обе стороны договорились о том, что будут действовать совместно в вопросе территориального возмещения немецким князьям, потерявшим свои владения на левом берегу Рейна.

Несмотря на то что в это время англичане сами вели мирные переговоры с Францией, Александр поспешил оправдаться перед своими англофильски настроенными помощниками и их заморскими покровителями. В письме С. Воронцову от 7 (19) ноября 1801 г. царь пишет: «Я предлагаю вам решить самому, сообщить ли английскому министерству приложенные к настоящему письму акты, заключенные в Париже, полностью или частично (имеются в виду статьи тайной конвенции). Я хочу показать тем самым свою откровенность, надеясь, что эти секретные условия не будут разглашены другим. Я также считаю необходимым по этому случаю сообщить вам следующее: я совершенно не желаю вступать с французским правительством в какие-либо совместные действия, и выражение „последующее согласие“, употребленное Талейраном в его переговорах с графом Морковым, может быть разве что употреблено, если дело дойдет до этого, к вопросу о германских делах (имеется в виду вопрос о компенсации германских князей[14].

Как видно из этого письма и из инструкции послам, Александр с самого начала своего царствования определил для себя приоритеты. Эти приоритеты отнюдь не совпадали с мнением большинства русской элиты. Среди государственных деятелей Российской империи можно было найти самый широкий спектр мнений по вопросу внешней политики.

Целый ряд влиятельных политиков считал, что Россия должна соблюдать «свободу рук». Сторонником тактики нейтралитета был участник Негласного комитета В. П. Кочубей. Он полагал, что Россия не нуждается ни в одной из европейских держав. Если она будет держаться независимо, они сами станут заискивать перед ней. Таким образом, Россия сможет воздержаться от участия в ненужных ей военных авантюрах. «Россия, — говорил он, — достаточно велика и могущественна по своим размерам, населению и положению; ей нечего бояться с той или другой стороны, лишь бы она оставляла других в покое. Она слишком вмешивалась без всякого повода в дела, которые прямо ее не касались. Ни одно событие не могло произойти в Европе без того, чтобы Россия не обнаружила притязаний принять в нем участие и не начинала вести дорогостоящие и бесполезные войны… Что приносили многочисленному населению России дела Европы и ее войны, вызывавшиеся этими делами? Русские не извлекали из них для себя никакой пользы, а только гибли на полях сражений и с отчаянием в душе поставляли все новых рекрутов, платили все новые налоги»[15]. «Мир и улучшение нашего состояния — вот те слова, которые нужно написать золотыми буквами на дверях кабинетов наших государственных деятелей»[16].

Другой влиятельной группой русских политиков были сторонники проанглийской ориентации. К ним относились не только Воронцовы, но также Панин, Строганов и Чарторыйский. Они настаивали на том, что единственно возможным альянсом для России является союз с Англией, и осаждали императора докладами и записками о пользе подобного союза. В своем англофильстве эти люди доходили даже до того, что утверждали, что русский народ изначально не способен к мореплаванию. «У нас никогда не будет торгового флота… — заявлял Воронцов. — Неспособность наших моряков и капитанов торгового флота такова, что мало кто пожелает нанимать и страховать наши суда по причине больших расходов, чем это требуется для судов других держав»[17]. А граф Панин писал следующее: «Борьба, которую Великобритания ведет практически одна сегодня против Франции, имеет цель поставить пределы могуществу, опасному для спокойствия Европы. Ее (Англии) интерес является, таким образом, и интересом нашего двора»[18].

Наконец, существовала еще одна группа русских государственных деятелей, считавших выгодными для России сближение и союз с Францией. К этой группе относились А. Б. Куракин, Ф. В. Ростопчин, Н. П. и С. П. Румянцевы.

В общем же надо отметить, что, несмотря на наличие разных точек зрения на внешнюю политику России, большинство влиятельных лиц империи поддерживало линию независимого курса. «Господствующая партия есть партия национально-русская, — отмечал в 1802 г. баварский поверенный в делах Ольри, — то есть образовавшаяся из людей, которые большею частью думают, что Россия может довольствоваться сама собою и что она должна поддерживать с европейскими великими державами лишь общие отношения, и прежде всего те, которые необходимы для вывоза ее земледельческих продуктов, что она не должна принимать никакого участия в обсуждении волнующих нас вопросов»[19].

В общем, можно сказать, что у Александра была полная свобода выбора внешнеполитического курса. Однако его линия поведения с самого начала была направлена на конфронтацию с Францией. Но в 1802 г. до реального столкновения было ещё очень далеко. В этот момент между Англией и Францией уже давно шли мирные переговоры. И 27 марта 1802 г. представитель Англии лорд Корнуоллис с одной стороны и Жозеф Бонапарт с другой стороны подписали мирный договор в городе Амьен. К договору присоединились также представители Испании и Голландии. Амьенский договор распространялся также и на Турцию, которая присоединилась к нему особым актом от 13 мая 1802 г.

Согласно статьям мирного договора, Англия обязалась вернуть Франции и ее союзникам — Испании и Голландии — все отнятые у них колонии, за исключением островов Тринидад и Цейлон. Юридически подтверждалась эвакуация французов из Египта, с другой стороны — англичане также обязались уйти оттуда. Наконец, Англия давала обещание вывести свои войска с Мальты и вернуть остров рыцарям Мальтийского ордена. В договоре никак не упоминались территориальные изменения, произошедшие в это время в континентальной Европе (приобретения Франции на левом берегу Рейна и в Италии, создание Итальянской республики). Это оставляло недоговоренность, которую каждый мог в будущем трактовать по-своему. Но в этот момент никто об этом не думал.

«В этот торжественный момент представители (стран, участвовавших в переговорах), подписавшие мирный трактат, обнялись друг с другом… Большинство зрителей были растроганы до слез. Они были так счастливы, что их радость выразилась в бурных криках ликования»[20] — так писала газета «Журналь де Пари» о моменте подписания мира. Никогда еще, наверное, республика не видела такого радостного подъема, как в эти дни. «Восторженный возглас пронесся по всей Франции, на который словно эхо откликнулась Европа. Мы можем в этот раз полностью доверять рапортам полиции, когда она отмечает „выражение бурной радости“, которые 5 жерминаля (26 марта) проявлялись „на площадях, перекрестках и в театрах“, а особенно „в рабочих предместьях“»[21].

Радостные чувства по поводу заключения мира охватили и англичан. Уже подписание предварительных условий было встречено здесь выражениями восторга; приезд в Лондон посланца первого консула превратился в триумфальное шествие. Жители Лондона выпрягли лошадей из кареты генерала Лористона и руками вкатили ее в Уайтхолл под ликующие крики толпы: «Да здравствует Бонапарт!» Вечером весь город был спонтанно иллюминирован. Традиционный английский вензель G. R. (Georgius Rex — король Георг), выложенный светящимися огоньками, в этот вечер перемежался с необычным для англичан R. F. (Republique Française — Французская республика).

Люди устают от всего, и от ненависти тоже. Казалось, что в эти дни англичане полюбили народ, с которым сражались целые столетия. От мира все ожидали процветания и благополучия. В английских газетах можно было найти самые благожелательные статьи о Франции и о её первом консуле; лоточники бойко торговали веселым незатейливым лубком, изображающим толстого добряка, раскрывшего объятия для встречи тех, кого он так долго ждал. На картинке было подписано: «Джон Буль радостно встречает своих старых друзей: Белый хлеб, Свежее масло, Крепкое пиво и Ямайский ром».

Талейран с гордостью написал в своих мемуарах: «Можно сказать без малейшего преувеличения, что в момент подписания Амьенского мира Франция получила такой престиж, могущество, славу и влияние, что самый честолюбивый ум не мог бы пожелать большего для своего отечества… Меньше чем в два с половиной года… Франция, выйдя из того ничтожества, до которого довела ее Директория, стала первой державой Европы»[22].

Действительно, 1802 г. стал годом великих свершений первого консула. 18 апреля в праздник Пасхи под сводами собора Нотр-Дам был торжественно обнародован Конкордат, соглашение с папой римским, который возвращал во Францию католическую религию, сохраняя при этом свободу совести для всех граждан республики. 26 апреля была объявлена амнистия всем эмигрантам, не запятнавшим себя преступлениями против отечества, и 150 тысяч человек, которые вынужденно покинули родину в годы революции, получили возможность вернуться домой. Всего лишь тысяча эмигрантов, те, кто командовали контрреволюционными войсками, и те, кто сохраняли свои посты при дворах бежавших принцев, исключались из амнистии.

Один из вернувшихся эмигрантов, перешедший на службу к Наполеону, писал следующее: «Я проехал 60 департаментов (регионы, на которые делилась Франция) и поставил себе за цель строжайше проверить всю информацию, все то, чему я так долго не верил. Я получал информацию у префектов, у местных властей, я использовал все возможные контрпроверки, и я вынес из моих поисков лишь одно — что никогда за всю историю Франция не была столь процветающей, лучше управляемой и более счастливой».

В 1801–1803 гг. была проведена кардинальная административная реформа, создавшая современный государственный аппарат. В эти же годы была создана эффективная судебная система. А знаменитый закон от 11 флореаля X года (1 мая 1802 г.) учреждал систему высшего и среднего образования, не потерявшую своего значения вплоть до наших дней.

Никогда еще Франция не видела такого бурного экономического роста, как в эти годы. Все источники отмечают, что именно в 1802 г. начался подъем промышленности, который продолжился и в годы Империи. Если накануне прихода к власти Бонапарта валовой продукт Франции был на 40 % меньше такового в 1789 г., к началу эпохи Империи он превзойдет дореволюционный уровень почти на 50 %!

Как в самой Франции, так и на вновь присоединенных территориях повсеместно производились обширные строительные работы. Строились новые дороги, каналы, порты. В этом году была начата прокладка дороги через Симплонский перевал в Альпах, открылась новая дорога от Майнца до Страсбурга, сооружались дороги от Ниццы к Генуе, от Бордо к Байонне и т. д. Особенно интенсивно развивался Париж. Первый консул объявил, что он желает сделать столицу «самым прекрасным городом, который когда-либо существовал». Рапорт полиции от 26 мая 1802 г. сообщал, что «строительные работы ведутся с такой активностью, что едва хватает рабочих»[23]. А «Газет де Франс» в те дни писала: «Если судить по многочисленности и активности общественного и частного строительства, которое ведется в столице, можно подумать, что строится новый город»[24].

Неудивительно, что свершения Бонапарта вызвали во Франции не просто энтузиазм, а восторженное чувство подъема. Страна, вышедшая из потрясений революции, словно расправила крылья, была полна энергии и веры в будущее. Помнится, как один пожилой француз, знаток наполеоновской эпохи, блистательно резюмировал состояние духа людей того времени: «В эпоху Консульства все французы словно стали молодыми». Герцог де Брольи написал в своих воспоминаниях: «Эти четыре года (консульства), подобно десяти годам правления Генриха IV, являют собой самую лучшую, самую благородную часть истории Франции»[25].

Вполне закономерно политический авторитет Бонапарта так возрос, что он был провозглашён пожизненным консулом, а 4 августа 1802 г. была принята новая конституция, которая учреждала власть, близкую по своей сути к монархической. Бонапарт отныне был не только пожизненным консулом, но и имел право представить сенату своего преемника.

В отношении с Россией Бонапарт всеми способами стремился показать своё внимание к этой стране и к её монарху. В Петербург был направлен временный посланник, который пробыл в столице до августа 1802 г. Этим человеком был молодой блистательный офицер Арман де Коленкур.

Инструкции, данные посланнику, резко контрастируют с наставлениями, которыми царь снабдил Моркова. Они очень короткие и сводятся фактически к одной фразе: «…вы постараетесь выразить ему (Александру) от имени Первого консула твердое намерение французского правительства культивировать добрую гармонию и дружественные связи, которые счастливо установлены между двумя государствами»[26].

В то время как Коленкур всеми силами старался улучшить отношения между Россией и Францией, Морков, казалось, не жалел ничего для того, чтобы отношения царя к Бонапарту переросло в настоящую ненависть. Совершенно непонятно, как посол, попавший в страну, в которой происходили гигантские позитивные сдвиги, не увидел и не услышал ничего, кроме брюзжания старух, вернувшихся из эмиграции. В его донесениях все описано только в черном цвете. «Положение (Бонапарта) непрочное. Его власть еще менее надежна после двух лет узурпации, чем в первый день… революция тяготеет всей своей тяжестью, и его положение становится с каждым днем все более тяжелым…»[27]

В конечном итоге Морков дошёл до того, что сам оплачивал наёмных писак, которые составляли по его заказу памфлеты против Бонапарта и его правительства. Когда полиция арестовала одного из таких авторов, первый консул через своего посла пожаловался Александру.

Как всегда, ответ Александра был словно заключен на различных уровнях — он говорил одно, писал другое, думал третье, а делал четвертое. В разговоре с Коленкуром царь воскликнул: «Я слышал, что некоторые делают глупости. Черт возьми! Если я получу об этом точные сведения, я примерно накажу виновного и не потерплю, чтобы делали гнусности от моего имени»[28]. Эта фраза была предназначена для благородного и честного офицера, без сомнения, чтобы показать ему, что Александр также прям и честен.

Ответ царя, направленный на имя главы правительства, был несколько иным. Он взял своего посла под защиту: «…Я не придаю никакого значения тому, что могут делать ничтожные памфлетисты, которые никак не связаны с правительством, потому я и не придал значения обвинениям, которые были возведены на графа Моркова. Этот официальный представитель слишком хорошо знает мое стремление развивать и укреплять полнейшее согласие с Францией, и поэтому невозможно, чтобы он решился потворствовать чему-либо противному интересам и планам его правительства»[29].

Наконец, для внутреннего, так сказать, употребления, Александр лишь очень мягко упрекнул своего посла за общение с памфлетистом. Зато буквально за несколько дней до этого выразил ему свое полное доверие и поддержку: «Донесения ваши оправдывают в полной мере доверенность, которую имею я к деятельности и искусству вашему в делах. Ободряя все подвиги ваши (!), нужным почитаю войти здесь в некоторые изъяснения для дальнейшего вашего руководства…»[30] Не прекращал царь высказывать доверие Моркову и впоследствии.

В начале 1803 г. отношения между Англией и Францией начинают портиться. И вопрос здесь не в тех или иных действиях конкретных политиков. Бурное развитие французской промышленности, нежелание Бонапарта бесконтрольно допускать на французский рынок английскую продукцию в ущерб отечественному производителю, наконец, французская колониальная экспансия и огромное усиление Франции на континенте — все это не могло не обеспокоить английскую буржуазию. В течение более чем столетия Англия была фактически единственной в мире мощной капиталистической державой. Английские купцы и промышленники привыкли к тому, что у них нет опасных соперников. Английские дешевые и высококачественные товары повсеместно легко подавляли конкуренцию слаборазвитых мануфактур феодально-монархических стран. Так было, в частности, и в России, которая фактически превратилась в сырьевой придаток для английской индустрии. И вот в Европе появилось большое государство, где глобальные социальные изменения привели к появлению мощной рыночной экономики.

Обычно принято писать, что английское правительство было очень сильно обеспокоено событиями на севере Италии и посредничеством Бонапарта в швейцарских делах[15]. Это, конечно, так, но не совсем так. На самом деле главной причиной раздражения английских правящих кругов был страх потерять безраздельное экономическое лидерство, потерять свои барыши.

Франция, выйдя из горнила революции, стала столь процветающей и богатой, что это пугало английских банкиров сильнее, чем пушки наполеоновской армии. Британские олигархи больше боялись мира, чем войны. Крокодиловы слезы по поводу независимости Швейцарии или Италии соответствовали действительности не более, чем в наше время демагогия о защите демократии со стороны известного всем государства. Мир приведет Англию к полному разорению — провозглашали сторонники Питта и Кэннинга.

Ясно, что мир в таких условиях не мог быть прочным, и достаточно было одной искры для того, чтобы вызвать взрыв. А таких искр, сыпавшихся со всех сторон на пороховую бочку англо-французских отношений, было предостаточно. В то время как Бонапарт послал в Лондон в качестве посла генерала Андреосси, человека покладистого и положительно относящегося к Англии, выбор английского правительства был прямо противоположным.

Первый министр Аддингтон, желая сделать жест в сторону непримиримых тори и подчеркнуть, что, несмотря на заключение мира, он бдителен по отношению к Франции, назначил в качестве посла в Париже небезызвестного нам лорда Уитворта. Уже сам этот выбор заставил Бонапарта изумиться — ведь новый посланник был причастен к организации убийства Павла I! Уитворт был известен в Англии как ярый противник подписания Амьенского договора, а его отвращение по отношению к Франции было, по выражению современников, настоящей «патологией».

Одновременно в прессе развернулась активная антифранцузская кампания. Так, «Morning Post» от 1 февраля 1803 г. описывала события, произошедшие во Франции, как «насильственную узурпацию собственности богатых людей бандитами и висельниками», а самого первого консула как «существо, которое невозможно классифицировать, — полуевропеец-полуафриканец — нечто вроде средиземноморского мулата (!)»[31].

Особенно усердствовала эмигрантская пресса. Некто Пельтье выпускал в Лондоне газету, в которой осыпал Бонапарта всеми возможными оскорблениями: «жалкий прихвостень Барраса, палач Александрии, изверг Каира, авантюрист, шарлатан, вожак разбойников, узурпатор, убийца, тиран», — а в одном из номеров редактор призывал к физическому устранению главы французского правительства.

В этой накалённой обстановке разгорелся спор вокруг о. Мальта, сыгравший огромную роль в европейской политике. Несмотря на условия Амьенского мира, англичане не спешили уводить с Мальты свои войска.

Тот, кто хоть раз видел остров Мальта, легко может понять, почему британские политики так цеплялись за этот клочок земли. Во-первых, остров находится в самом центре Средиземного моря и уже по своему географическому положению является идеальным местом для размещения военно-морской базы, которая может держать под контролем средиземноморскую акваторию. Во-вторых, за долгие годы правления мальтийских рыцарей на острове были возведены грандиозные фортификационные сооружения, многие из которых стоят и поныне. Богатый орден позволил себе роскошь вырубить в скалах гигантские бастионы и казематированные батареи, которые фактически делали крепость неприступной. Конечно, при условии нахождения в ней достаточного гарнизона.

Однако у Мальты есть ещё одна специфика. Вглубь острова вдаются просторные, совершенно недоступные для всех штормов бухты, причём их глубина такая, что огромные линейные корабли начала XIX века (с осадкой 7 метров и более) могли подходить прямо к пирсу (!) столицы острова Ла-Валлетты. Лучшей военно-морской базы невозможно вообразить. Неудивительно, что британским адмиралам совершенно не хотелось уходить с этого удивительного острова.

К началу 1803 г. французы выполнили все условия Амьенского договора. Англичане же уклонялись от вопроса эвакуации Мальты. Именно в этот момент канцлер и министр иностранных дел А. Р. Воронцов направил послание своему брату С. Р. Воронцову, послу России в Лондоне. Последний также получил рескрипт Александра I. Обе эти бумаги подчёркивали сочувствие России к действиям английского правительства. Нужно сказать, что горячий англофил граф Семён Воронцов в своей беседе с британским министром иностранных дел Хоуксбери ещё более усилил и без того проанглийские рекомендации. В результате британский министр сделал вывод, что русские одобряют действия англичан в отношении Мальты и в случае войны поддержат Англию. Отметим, что в данном случае Семён Романович явно усугубил позицию своего руководства. Крупный специалист по истории русско-английских отношений этого периода А. М. Станиславская справедливо отметила: «Очень двусмысленную роль и на этот раз сыграл С. Р. Воронцов, столь рьяно уговаривавший английское правительство не отдавать Мальту, что даже его англофильствующий брат, канцлер Александр Романович, остался недоволен»[32].

В результате на переговорах по вопросу Мальты англичане заняли очень жёсткую позицию, фактически встав на путь провокации. Английский посол начал действовать по принципу, описанному Нельсоном. «Неважно как положить кочергу, — восклицал знаменитый адмирал, — но, если Бонапарт скажет, что ее нужно положить так, мы тотчас должны требовать, чтобы ее положили прямо противоположным образом».

На встрече 13 марта 1803 г. с английским послом Бонапарт воскликнул:

«Значит, вы решились воевать?!»

А потом громко произнес, обращаясь уже ко всем:

«Англичане хотят войны, но, если они первые вынут меч, я последний вложу его в ножны. Они не уважают договоры, теперь их нужно закрыть черным крепом!»

Затем Бонапарт снова заговорил с Уитвортом и, сдерживая себя, начал с любезности, спросив у посла, где его жена. Уитворт ответил, что она осталась дома с больным ребенком. Тогда первый консул заметил:

«Вы провели здесь довольно плохое время года. Хотелось бы, чтобы вы увидели и хорошее…»

Через миг он вернулся к основной теме и с жаром выпалил:

«Вы, может быть, убьете Францию, но вы ее не запугаете… Нужно уважать договоры. Горе тем, кто не уважает договоры, — они будут ответственны перед всей Европой!»

Наконец, Бонапарт быстрыми шагами покинул зал и почти что прокричал: «Мальта или война!»[33]

В апреле 1803 г. Уитворт в ультимативной форме предъявил последние предложения английского правительства. Они были следующими:

1. Англия сохранит за собой Мальту на 10 лет, а затем остров будет передан не ордену, а его жителям.

2. Неаполитанское королевство уступит остров Лампедуза[16] Англии.

3. Французские войска эвакуируют Голландию.

4. Англия признает аннексию Пьемонта Францией.

5. Англия не будет требовать вывода французских войск из Швейцарии.

В принципе эти предложения были вполне приемлемыми для французской стороны, однако они умышленно формулировались таким образом, что подписаться под ними оказалось невозможно. Ответ нужно было дать в течение семи дней, причём ни малейшие замечания и контрпредложения не принимались. Бонапарт готов был согласиться, но, чтобы как-то спасти лицо, он предложил сократить срок пребывания англичан на Мальте.

Вечером 12 мая 1803 г. посол Англии Уитворт покинул Париж. Через четыре дня, 16 мая, Великобритания официально объявила Франции войну. А еще через сутки, в полдень 18-го числа, адмирал Нельсон поднял свой флаг на линейном корабле «Виктори». В этот же день английские военные корабли напали на французские торговые суда неподалеку от мыса Уэссан. Прогремели первые выстрелы пушек великой войны, которой суждено было длиться двенадцать лет.

Правящие круги Англии вступили в войну с энтузиазмом. На заседании палаты лордов 23 мая 1803 г. звучали только возгласы в поддержку войны. «Нужно наказать Францию!» — воскликнул герцог Кларенс, лорд Спенсер декларировал: «Без войны нельзя обойтись!» — а лорд Гренвиль, вторя ему, изрек: «Война — это сейчас необходимость».

Беспристрастный анализ ситуации легко мог показать, чего следовало ожидать от этой войны. Так как у англичан не было сухопутных сил, становилось ясно, что они снова всеми силами будут стараться вовлечь в войну против Франции континентальные державы. С другой стороны, было очевидно, что, не имея возможности сойтись с противником в равном бою на море, французы будут стараться расширить сферу своего влияния на суше, получить новые морские базы, корабли и моряков. Иначе говоря, англофранцузская война была чревата войной на континенте.

Поддержав амбиции английского правительства, Александр I и Семён Воронцов выпустили джинна из бутылки, и теперь остановить эскалацию конфликта было непросто. Кстати, сам царь прекрасно понимал, что англо-французская война означала вооружённую борьбу по всей Европе. Несколько позднее он написал Фридриху-Вильгельму Прусскому, очень точно оценивая значение этого конфликта: «До тех пор, пока будет продолжаться война между Францией и Англией, не будет спокойствия для всех держав континента»[34].

Интересно, как действия русского правительства в эти дни оценивал баварский посланник Ольри. Вот что он написал в письме от 19 апреля (1 мая) 1803 г.: «…Она (Россия) одна могла бы твердым и энергическим вмешательством устранить угрозу и изменить положение, чтобы сохранить общественное спокойствие…»[35]

Как уже упоминалось, англичане начали «боевые действия» с того, что атаковали на морях французские торговые суда. В результате пиратских действий британского военно-морского флота было захвачено 1200 французских и голландских торговых судов и конфисковано товаров на огромную сумму — 200 миллионов франков.

В ответ Бонапарт 22 мая распорядился конфисковать во всех портах английские корабли, запретил покупать и продавать английские товары и приказал арестовать всех англичан, находившихся на территории Французской и Итальянской республик. Генерал Мортье с 13-тысячным корпусом получил приказ занять Ганновер, наследственное владение английских королей на севере Германии.

Через несколько дней ганноверская армия капитулировала, а её солдаты и офицеры были распущены по домам. Одновременно отряды под командованием генерала Сен-Сира заняли порты на юге Апеннинского полуострова[17]. Хотя первые выстрелы уже прогремели, в июне 1803 г. Бонапарт обратился к русскому императору со смелым предложением: пусть Александр станет судьей во франко-английском споре. Первый консул заявил, что доверяет объективности царя и желает, чтобы его арбитраж был «как можно более неограниченным». Речь, таким образом, шла не о переговорах, а о том, чтоб Александр выступил третейским судьей и сам постановил, кто и на что имеет право. Англия и Франция могли принять этот суд или отказаться от него и продолжить войну.

Однако русский арбитраж решительно отвергла Англия. Интересно, что Семён Воронцов уже настолько отождествлял себя с английскими правящими кругами, что сам мотивировал отказ англичан от лица английского министра иностранных дел. Русский посланник указал, что «он (Хоуксбери) не обладает даром выражаться определённо и ясно, а пишет ещё более туманно (!!)». Поэтому Семён Романович, чтобы было понятнее, написал сам: «…Ни Мальта, ни какой-либо другой отдельный вопрос не могли бы обеспечить этот необходимый всем народам Европы покой… Ввиду обид и величайших оскорблений, которые Бонапарт постоянно наносит королю и английскому народу (!)». Иначе говоря, цель войны — не отстоять английскую военную базу, а уничтожить Францию и Бонапарта. «Надо спасать саму Европу от гнетущего ее ярма, которое раздавит ее». А для спасения Европы, как считал Воронцов, нет ничего лучше, чем пушки английских кораблей: «Благоденствие Южной Италии, Средиземноморья и Леванта настоятельно требует присутствия английской эскадры в этом море»[36].

Отказ англичан от русского арбитража стал неожиданностью для Петербурга. Не смутившись, однако, этим, царь вместо арбитража предложил посредничество в переговорах между Францией и Англией. Причем, прежде чем начать переговоры, французы должны были вывести свои войска из Ганновера и Южной Италии.

На этот раз взорвался Бонапарт. «Арбитраж мог привести к миру, — написал он своему министру иностранных дел, — потому что речь шла об обращении к справедливому человеку, решение которого можно было принять, не подвергаясь бесчестию. Переговоры же в теперешних обстоятельствах не приведут ни к чему»[37].

Одновременно деятельность Моркова и его контакт с роялистами окончательно вывели из себя Бонапарта. «До тех пор, пока мир не был нарушен, в Париже терпели господина Моркова, хотя он действовал так, как будто был англичанином. Тогда это было безопасно. Но теперь, когда идет война… присутствие (в качестве посла) человека, столь отрицательно настроенного по отношению к Франции, является уже не просто предметом, вызывающим раздражение первого консула»[38], — писал Талейран в депеше французскому послу в Петербурге, излагая мотивы, по которым Бонапарт просил отзыва графа Моркова.

Если в официальном ответе Александр хотя и был язвителен, но все же выбирал выражения, то, обращаясь к Моркову, он не видел необходимости сдерживать эмоции. По его поручению А. Воронцов написал: «Имею честь сообщить Вашему превосходительству, что Первый консул написал Его Императорскому Величеству письмо, в котором он потребовал Вашего отзыва, и господин Талейран сопроводил его депешей по этому же поводу… Содержание последнего письма достойно его автора и представляет собой ужасающую и глупую ложь… Я сообщаю Вам, господин граф, насколько Его Императорское Величество был шокирован этими обвинениями, и насколько он уверен в их лживости…» Со своей стороны в конфиденциальном послании Воронцов также полностью поддержал Моркова: «То, как с Вами обращались во Франции, не может удивить, ибо от Первого консула нечего ждать другого, кроме как насилия и бесстыдства. Все его поступки скорее похожи на поступки гренадера, который выбился в люди, чем на поведение главы великой нации»[39].

Эти абсурдные дифирамбы бездарному послу и поток оскорблений в адрес главы государства, который делал всё для сближения России и Франции, лучше всего выдают настроения Александра. Но царь не ограничился одними словами. Отзывая Моркова, он прислал ему в награду бриллиантовую звезду ордена Св. Андрея Первозванного — высшую награду Российской империи!

Интересно, что на место Моркова не был назначен новый посол. В Париже остался лишь временный поверенный в делах Петр Яковлевич Убри. Это было не просто жестом. За ним стояли важнейшие политические демарши, которые были предприняты Александром I летом — осенью 1803 г.

Именно с этого времени Александр начинает активные действия по формированию антифранцузской коалиции. Он буквально засыпает прусского короля и германского императора письмами, где предлагает вступить в активный, наступательный союз против Франции и тотчас же начать войну.

Получив уклончивый ответ из Пруссии, Александр 24 сентября (5 октября) 1803 г. написал прусскому королю уже угрожающее письмо: «Разумеется, не мне советовать Вашему Величеству, какое ему принять решение. Однако я не хочу скрывать от него, что с одной стороны я вижу славу, честь и настоящий интерес его короны, с другой… катастрофу всеобщую и Вашу личную… С человеком, который не знает ни умеренности, ни справедливости (Бонапартом), нельзя добиться ничего, уступая ему. Есть много обстоятельств в жизни личной и политической, когда спокойствие можно добыть только острием меча»[40].

Одновременно 6 (18) октября 1803 г. по поручению императора канцлер и министр иностранных дел А. Р. Воронцов написал секретнейшее послание поверенному в делах в Вене И. О. Анштетту. После долгого и как всегда туманного вступления на многих страницах он перешел к делу: «Его Императорское Величество, постаравшись не упустить из виду самое неотложное, пытаясь спасти Северную Германию от угнетающих ее бедствий, желает ныне с полной доверенностью объясниться по этим вопросам с германским императором… Вам поручается начать обсуждение с австрийским министерством настоящего положения дел в Европе. Мы весьма желаем знать, разделяет ли оно наше беспокойство, и какие средства оно считает наиболее верным, как для того, чтобы остановить стремительный поток французской мощи, готовый выйти из берегов, так и для того, чтобы обеспечить общее благо и спокойствие Европы в будущем…»[41] Однако и австрийцы также ответили уклончиво.

Отсутствие результатов первого зондажа австрийской позиции ничуть не обескуражило Александра и его канцлера. 20 декабря 1803 г. (1 января 1804 г.) А. Р. Воронцов написал пространнейшее послание послу Австрии в Санкт-Петербурге графу Стадиону. В этом послании старый канцлер снова живописует картину чудовищной угрозы, которая нависла над Европой и которую глупые австрийцы никак не могут себе уяснить. Нисколько не смущаясь отсутствием логики и противоречием со своим предыдущим демаршем, он уже описывает не ужас вторжения французов на Британские острова, а кошмар, который начнется из-за неизбежной неудачи десанта: «Не подлежит сомнению, что общественное мнение во Франции, которое до сих пор Бонапарту удавалось в целом заставить относиться к нему благосклонно, во многом изменится для него к худшему. Десант в Англию, в подготовке которого он зашел слишком далеко, чтобы не попытаться произвести его, и осуществление которого, как он теперь видит, связано с большими трудностями, не обещает ему никаких вероятных шансов с успехом выйти из критического положения, в котором он находится. Какими средствами может поднять Бонапарт упавший гражданский дух страдающей и обманутой нации? Как успокоит возбуждение ропщущей армии и алчных и недовольных генералов? Из всего, что было сейчас сказано, вытекает, что Первый консул не может долго оставаться в своем теперешнем положении, и что ему остается одно из двух: или скорее заключать мир, или продолжать осуществление своих захватнических планов…»[42]

В этом пассаже видна не только полная необъективность, но и следы великолепных докладов Аркадия Ивановича Моркова, особенно когда автор говорит о «страдающей обманутой нации… ропщущей армии и алчных и недовольных генералах». Интересно, что канцлер и, естественно, император, обращаясь к австрийцам, проявляют прагматизм, от недостатка которого страдал наивный Павел. Зная, что в Вене небезразличны к красотам Италии, царь и его канцлер, не смущаясь противоречиями с благими намерениями будущей коалиции, походя бросают фразу о том, что в России с пониманием относятся к интересам австрийского двора: «Естественно, что Австрийский дом, будучи тогда вынужденным понести значительные расходы, пожелал бы также со своей стороны извлечь некоторую выгоду из создавшихся обстоятельств и постарался бы обеспечить себе на будущее лучшие границы в Италии (!!)…»[43]

Письма Александра и Воронцова, обращённые к руководству Пруссии и Германской империи, со всей очевидностью говорят о том, что не вопросы безопасности Росси волновали русского царя, что речь идёт не о создании какого-то оборонительного союза, вызванного опасными действиями для России со стороны Бонапарта. Речь идёт явно о создании наступательного союза, целью которого является нападение на Францию и уничтожение той государственной системы, которая сложилась в ней в результате революции.

Часто, описывая эволюцию отношений Александра к Бонапарту, историки обращают внимание на эпизод с арестом герцога Энгиенского (см. ниже), произошедший в апреле 1804 г. Якобы это событие было поворотным пунктом в политике царя. На самом деле письма 1803 г. не оставляют ни малейшего сомнения в намерениях Александра.

Это полностью подтверждают интересные документы из Российского государственного исторического архива. Здесь хранится подробнейший дневник австрийского военного атташе полковника Штутерхайма, записи в котором велись в период с января 1804 г. по апрель 1805 г. В отличие от многих старческих мемуаров, авторы которых часто путают одну войну с другой, а высказывания, произнесенные в 1825 г., относят к 1805 г., здесь мы видим поистине стенографический отчет о беседах Штутерхайма с первыми лицами империи и, прежде всего, с самим Александром. Судя по характеру дневника, каждая запись делалась вечером того же дня, когда происходил разговор, и все выражения воспроизведены настолько дословно, насколько это вообще возможно. Изучение этих бумаг не оставляет ни малейшего сомнения в том, когда Александр принял решение о войне с Францией. Все беседы полковника с царем в январе — марте 1804 г. вертятся исключительно вокруг того, когда же, наконец, Австрия даст положительный ответ на настоятельные предложения царя о военном союзе.

На балу у императрицы 16 февраля Штутерхайм долго беседовал с Александром. «Ничто не возвышает душу так, как война, — внезапно сказал царь. А потом, буквально не переставая, твердил одно и то же: — Это поистине химера — надеяться на то, что мы сможем избежать общей судьбы, если мы не остановим амбиции Бонапарта. Нужно быть в такой же слепой апатии, как Пруссия, чтобы надеяться на это»[44].

На параде 26 февраля, где император и австрийский полковник снова встретились, Александр заявил: «Чтобы улучшить мою армию, ей нужна война, я надеюсь, что для блага обучения моих войск это будет война в союзе с вами»[45]. 12 марта Штутерхайм записал в своем дневнике: «Уже восемь дней как император постоянно повторяет мне во время наших встреч на парадах, что ему не терпится узнать о нашем решении. Сегодня был большой бал-маскарад при дворе. Он (Александр) показался мне несколько рассерженным… более озабоченный, чем обычно, он произнес: „У вас теряют ценное время“»[46].

Собственно говоря, весь дневник Штутерхайма — это сплошное требование Александра быстрее получить положительный ответ и начать войну с Францией.

Таким образом, Александр не просто с конца 1803 г. думал об организации коалиции против Франции, не только делал в этом направлении конкретные шаги, но уже тогда был буквально одержим идеей войны с Наполеоном. Он навязывал ее всем: прусскому королю, австрийскому императору, он требовал ее, несмотря на то что англичане не особенно просили русских бросаться на защиту Лондона. Он жаждал ее любой ценой, не обращая внимания на то, послужит она интересам России или нет, желает ли ее или нет большинство элиты российского общества. Он не советовался уже практически ни с кем, кроме нескольких страдавших навязчивой идеей англофилов и, прежде всего, канцлера А. Р. Воронцова.

Кстати, именно потому, что война совершенно не соответствовала ни желанию большинства русской элиты, ни национальным интересам страны, а решение о ней принималось в, мягко выражаясь, узком кругу, Бонапарт никак не мог догадываться о ее подготовке. И более того, его дипломатические представители в России чуть не до самого момента разрыва упорно твердили о миролюбивых намерениях Александра.

В Париже в это время действительно было не до России. Война с Англией становилась всё более нешуточной, и каждый день преподносил всё новые сюрпризы. В начале 1804 г. было раскрыто роялистское подполье, оплачиваемое Англией. Целью заговорщиков под руководством знаменитого шуана Кадудаля было убийство первого консула. В то время как Кадудаль и его сообщники были арестованы, стало известно, что сразу после убийства главы государства во Франции должен был появиться «французский принц», «но он там ещё не находится». Что это был за принц, никто из заговорщиков не знал или не хотел говорить.

Подозрение пало на герцога Энгиенского[18]. Он был самым молодым из всех значимых фигур роялистского движения, но и одним из самых популярных. В ходе боевых действий против республиканской армии он зарекомендовал себя как талантливый военачальник. Во время описываемых событий герцог Энгиенский жил в городе Эттенхейм на территории маркграфства Баден, всего лишь в четырех километрах от французской границы.

На рассвете 15 марта отряд французской конной жандармерии и драгун, войдя на территорию Бадена, окружил дом, где жил герцог. Его вооруженные слуги были наготове, но герцог, будучи опытным солдатом, понял, что бой бесполезен, и сдался без сопротивления. Около пяти часов вечера 20 марта его привезли в Венсенский замок под Парижем, а в девять часов вечера был собран военный трибунал под председательством генерала Юлена…

Трибунал, составленный из офицеров, ветеранов республиканской армии, обвинил герцога в участии в организации заговора. Единогласным приговором была смертная казнь.

Позже, когда во Францию вернутся Бурбоны, все будут открещиваться от причастности к этому событию, а знаменитый Талейран с присущим ему цинизмом глубокомысленно изречет: «Это хуже, чем преступление. Это ошибка»[19].

На самом деле тогда никто так не считал. Англичане и роялисты наполнили Париж кинжалами наемных убийц. На первого консула вели самую настоящую охоту. Нужно было ответить так, чтобы больше ни у кого не возникало желания браться за ножи. Один из самых знаменитых историков этого периода, Фредерик Массон, написал по этому поводу: «Он должен был ударить так сильно, чтобы в Лондоне и Эдинбурге поняли, наконец, что это не игра. Он должен был ударить открыто, так, чтобы герцоги и граф д’Артуа, видя, как течет королевская кровь, задумались на мгновение. Он должен был ударить быстро, ибо, если бы он взял представителя королевского дома в заложники, вся монархическая Европа поднялась бы, чтобы его защитить…»[47]

Франция восприняла это известие молча. Если и поднялись голоса, то лишь для того, чтобы поддержать решение первого консула. Один из депутатов законодательного корпуса, некто Кюре, с восторгом воскликнул: «Он действует как Конвент!» Сам же Бонапарт, словно слыша этот голос, вечером 21 марта объяснил своему окружению мотивы казни фразами, будто заимствованными у ораторов Революции: «Эти люди хотели посеять во Франции хаос, они хотели убить Революцию в моем лице, я должен был ее защищать и отомстить за нее… Я человек государства, я — это французская Революция!»

Именно эту фразу Франция и хотела услышать от первого консула. Уже довольно долго среди первых лиц государства шел разговор о том, что нельзя допустить, чтобы благополучие страны покоилось лишь на жизни одного человека. Неужели, если Бонапарт будет убит другой, более удачливой группой заговорщиков, рухнет все здание, выстроенное в годы консульства? Многие видели решение данного вопроса в установлении наследственной власти по образцу монархии. Однако страна вовсе не хотела возвращаться назад. Франция хотела быть уверена, что если она вручит корону первому консулу, все, что сделано Великой французской революцией, останется незыблемым: гражданское равенство, отмена феодальных привилегий, свобода совести, незыблемость передачи земель эмигрантов новым собственникам, и прежде всего, бывшим зависимым крестьянам, свобода производства и торговли. Казнью герцога Энгиенского первый консул показал, что между ним и Бурбонами нет ничего общего. Поворота назад не может быть. Бонапарт отныне стал таким же «цареубийцей», как и члены Конвента, осудившие на смерть Людовика XVI.

По решению сената 18 мая 1804 г. первый консул Наполеон Бонапарт был провозглашен «Императором французов» под именем Наполеон I. Началась новая эпоха, но не только во внутриполитической истории Франции, но и в истории ее отношений с Европой.

Залп ружей во рву Венсенского замка отозвался гулким эхом при монархических дворах Европы.

Князь Чарторыйский[20], открывая Государственный совет, собравшийся в Зимнем дворце в семь часов вечера 5 (17) апреля 1804 г., заявил: «Его Императорское Величество, возмущенный столь явным нарушением всяких обязательств, которые могут быть предписаны справедливостью и международным правом, не может сохранять долее отношения с правительством, которое не признает ни узды, ни каких бы то ни было обязанностей и которое запятнано таким ужасным убийством, что на него можно смотреть лишь как на вертеп разбойников».

Эти слова были прочитаны молодым князем, но на самом деле они принадлежали императору Александру. На рассмотрение Совета был поставлен вопрос о немедленном разрыве и войне с Францией. Большая часть членов Совета высказалась за разрыв отношений с Францией, как признает сам Чарторыйский, боясь не угодить царю. Однако были и отважные голоса. Наиболее решительно высказался граф Николай Петрович Румянцев[21]. Он вообще не понимал, почему Россия должна была броситься в кровавую войну из-за гибели иностранного принца: «…Решения Его Величества должны подчиняться только государственным интересам и… соображения сентиментального порядка никак не могут быть допущены в качестве мотива для действий… Произошедшее трагическое событие никак прямо не касается России, а честь империи никак не задета…»[48]

Слова Румянцева несколько охладили пыл Александра. Было принято решение направить протест французскому правительству, однако ограничиться хотя и резкими, но дипломатическими выражениями, исключив из текста безумную фразу насчет вертепа разбойников. Одновременно при дворе объявлялся траур.

Конечно, Александру был глубоко безразличен герцог Энгиенский, но его гибель дала тот долгожданный повод, который искал русский император. Муссируя до бесконечности этот факт, можно было изменить настрой высших слоев русского общества, которое, как уже не раз отмечалось, прохладно относилось к идее войны с Францией. Действительно, императрица-мать, эмигранты, англофилы на все лады только и повторяли, что имя герцога Энгиенского. Французского посла[22], который пока еще оставался в Петербурге, стали чураться.

Впрочем, светские разговоры были делом второстепенным. Казнь герцога Энгиенского дала Александру неожиданную возможность выступить перед всей Европой поборником права, возглавить новый крестовый поход против «богомерзкого» революционного режима. Во все концы Европы полетели письма с призывом немедленно объединиться в борьбе с Наполеоном и создать военный союз против Франции. Подобные предложения были направлены в Вену, Берлин, Неаполь, Копенгаген, Стокгольм и даже Константинополь.

Александр I направил также ноту протеста в адрес сейма Германской империи в Регенсбурге. Когда этот документ был зачитан на заседании сейма, Баденский электор, на территории которого был арестован герцог, предложил не тратить время на посторонние дела и заняться рассмотрением текущих вопросов. Что и было сделано.

Нетрудно предположить, что царь был задет этой черной немецкой неблагодарностью, но мнение германских князей все же не играло определяющей политической роли. Куда более важной была позиция Австрии.

Долгожданное письмо, собственноручно написанное императором Австрии Францем II, пришло в Петербург 22 апреля (4 мая) 1804 г., как раз в тот момент, когда высший свет только и делал, что обсуждал историю герцога Энгиенского. С первого взгляда могло показаться, что в своем пространном послании Франц II полностью соглашался с Александром. Он писал, что разделяет мнение царя по вопросам европейской политики, что готов выставить двухсоттысячную армию для борьбы с французами, и даже любезно обещал в случае успеха захватывать не слишком много земель в Италии. Однако в его письме было небольшое «но», которое полностью перечеркивало все идеи Александра. Дело в том, что австрийский император был готов на оборонительный союз.

Австрийцы не видели в настоящий момент ни реальной опасности, ни необходимости воевать с Наполеоном. Они были, конечно, очень рады тому, что в случае угрозы со стороны Франции получат поддержку России, но никакого бурного желания броситься в схватку у них не было. Страна была истощена предыдущими войнами, государственный дефицит достиг огромной суммы — 27 миллионов флоринов. Самый выдающийся австрийский государственный деятель и полководец того времени эрцгерцог Карл, младший брат императора, говорил о том, что его страна отстала от Европы на целый век, что пассивность властей «такая, что можно изумиться», а развал администрации «полный». «Финансовое состояние Австрии — ужасающее, — писал эрцгерцог Карл. — Война приведет к немедленному банкротству…»[49]

Не горел желанием вступать в войну с французами и прусский король, который также уклончиво ответил на предложение Александра. Что же касается Мадрида, там вообще смотрели в другую сторону. Фаворит королевы дон Годой, фактически заправлявший делами королевства, ответил на известие о гибели герцога Энгиенского ироничной фразой: «Когда есть дурная кровь, ее надо пустить».

Но самые страшные слова для Александра раздались из Парижа. В ответ на ноту, представленную 12 мая поверенным в делах Петром Убри, Бонапарт взорвался. Своему министру иностранных дел он написал: «Объясните им хорошенько, что я не хочу войны, но я никого не боюсь. И если рождение империи должно стать таким же славным, как колыбель революции, его отметит новая победа над врагами Франции»[50]. По поручению первого консула Талейран написал, обращаясь к русскому правительству: «Жалоба, которую она (Россия) предъявляет сегодня, заставляет спросить, если бы, когда Англия замышляла убийство Павла I, удалось бы узнать, что заговорщики находятся в одном лье от границы, неужели не поспешили бы их арестовать?»[51]

Это была настоящая пощечина царю. Хотя и в форме намека, Александру дали понять, что довольно странно выглядит в роли блюстителя европейской нравственности человек, который замешан в убийстве своего отца. «Эта кровная обида запала в сердце Александра и поселила в нем неизгладимую ненависть к Наполеону, руководствующую всеми его помыслами и делами впоследствии, — писал в своих мемуарах Греч. — Принужденный заключить с ним мир в Тильзите, Александр принес в жертву своему долгу и России угрызавшее его чувство, но ни на минуту не терял его и, когда пришло время, отомстил дерзновенному совершенною его гибелью. Вообще, Александр был злопамятен и никогда в душе своей не прощал обид, хотя часто из видов благоразумия и политики скрывал и подавлял в себе это чувство»[52]

С этого момента смыслом жизни, мотивом всех действий Александра I будет только одно — свержение Наполеона. Этой личной ненависти будут подчинены все действия царя, ради этого, несмотря ни на какие геополитические интересы, несмотря ни на какую холодность и нежелание вступать в союз европейских монархов, несмотря на надменную, пренебрегающую всеми российскими интересами политику Англии, он будет упорно, буквально пинками заталкивать всю Европу в коалицию против своего врага. Талантливый русский историк, работавший в эмиграции, Борис Муравьев написал: «Разумеется, меньше всего заинтересован в этих действиях Александра был русский народ, которого герцог Энгиенский, расстрелянный в Венсенском рву, заботил не больше, чем какой-нибудь мандарин, посаженный на кол по приказу Богдыхана»[53].

В течение долгого времени советские историки как черт от ладана бежали от рассмотрения истинных причин создания Третьей коалиции. Потому что ясно: если начать поднимать документы, теория превентивной войны, защищающая интересы России, рассыпается как карточный домик. Ни о каких интересах страны ни царь, ни его подручные не думали. В лучшем случае можно сказать, что они хлопотали о корысти тех представителей российского правящего класса, которые наживались за счет продажи в Англию зерна из своих поместий. Это ни в коем случае не оправдывает экспансионистскую политику Наполеона, которая стала еще более заметна после провозглашения во Франции империи. Однако, чтобы хоть как-то задеть регионы, где Россия имела свои интересы, Наполеон был бы вынужден разгромить Австрию. Так как габсбургская монархия не собиралась ни в коем случае в одиночку атаковать Францию, у Наполеона не было никакого повода для того, чтобы начать с ней войну. А если бы он вдруг, ни с того ни с сего, напал на нее, у России появился бы прекрасный случай показать свою силу. В этой ситуации Австрия была бы на стороне русских душой и телом и сражалась бы не «для галочки», а во всю свою мощь. Нет сомнений, что при подобном положении вещей и пруссаки не могли бы остаться в стороне. Тогда война действительно была бы не только мотивированна, но и необходима. Это было бы очевидно для каждого простого австрийского, прусского и русского солдата. Подобная война была бы поистине священной и справедливой… но Наполеон не собирался нападать на Австрию, по крайней мере, в обозримом будущем.

Как государственный человек, который мыслил интересами своей страны, он никак не мог понять политику Александра. Он не видел выгоды для России в предстоящей войне, и поэтому ему казалось, что царь окружен дурными советниками, что министров подкупает английское золото. Подобную точку зрения разделяли и многие в его окружении.

В сентябре 1804 г. Александр I отправил с дипломатической миссией в Лондон H. Н. Новосильцева, одного из своих «молодых друзей»[23]. В его задачу входили переговоры с целью заключения военного союза между Россией и Англией.

Инструкции, данные ему 11 (23) сентября 1804 г., поражают своим объемом — около 30 000 знаков, иначе говоря, примерно 18 страниц этой книги! Удивляют они также запутанностью, туманностью и категорическим нежеланием называть вещи своими именами. Все листы обширного опуса пропитаны лишь одним — ненавистью к Франции Наполеона, прикрытой иезуитскими, лицемерными фразами. Несмотря на то что этот документ не раз разбирался историками, он стоит того, чтобы на нем остановиться, так как в нём раскрываются все принципы политики Александра I и его помощника Чарторыйского, перу которого, кстати, по большей части, и принадлежат инструкции.

Документ начинается с длинной преамбулы, где на все лады уже в тысячный раз повторяются переживания по поводу страданий Европы и Франции, и делается первый вывод: «Прежде чем освободить Францию, нужно сначала освободить от ее ига угнетаемые ей страны». Потом, разумеется, царь планировал заняться «освобождением» самих французов. «Мы объявим ей (французской нации), что выступаем не против нее, но исключительно против ее правительства, угнетающего как саму Францию, так и остальную Европу. Мы укажем, что сначала имели в виду лишь освободить от ига этого тирана угнетаемые им страны; теперь, обращаясь к французскому народу… предлагаем всем партиям… с доверием отнестись к намерениям союзных держав, желающих лишь одного — освободить Францию от деспотического гнета, под которым она стонет».

Чтобы лучше объяснить собеседникам Новосильцева, отчего же «стонет» Франция, империи Наполеона даются самые чудовищные характеристики: «отвратительное правительство, которое использует в своих целях то деспотизм, то анархию». Касаясь будущего устройства побежденной страны, Александр глубокомысленно заявлял: «Внутренний социальный порядок будет основан на мудрой свободе». Рецепт «мудрой свободы», конечно же, лучше всего знали в Европе властитель миллионов русских крепостных крестьян и английские банкиры.

«Россия и Англия распространят вокруг себя дух мудрости и справедливости», — уверенно писал Александр. Впрочем, дух мудрости и справедливости понимался достаточно своеобразно. Например, говорилось: «Очевидно также, что существование слишком маленьких государств находится не в согласии с поставленной целью, потому что, не имея никакой силы… они не служат… никоим образом для общего благополучия».

После пространных рассуждений о мудрости и справедливости русский царь переходил к более приземленным задачам, которые были лучше доступны пониманию английских министров. По его мнению, было необходимо, «чтобы две державы-покровительницы сохранили некоторую степень господства в делах Европы, потому что они единственные, кто по своему положению неизменно заинтересованы в том, чтобы там царили порядок и справедливость».

Интересно, что, «переживая» за судьбу Турции и постоянно стращая султана захватническими видами французского правительства, царь мельком замечает: «Обе державы должны будут договориться между собой, каким образом лучше устроить судьбу ее различных частей»[54]. Что царь понимал под этим, очень хорошо и ясно изложено в письме Чарторыйского Воронцову от 18 (30) августа 1804 г.: «Возможно, станет необходимой оккупация некоторых частей Оттоманской империи со стороны наших дворов, что будет единственным средством обуздать властолюбие Бонапарта (!!)»[55].

Даже у того, кто хорошо знает лицемерие Александра, его наставления своему посланнику не могут не вызвать удивления. Готовя нападение и наступательный союз, он все время заявляет о том, что желает мира. Не решаясь и пальцем пошевелить, чтобы хоть немного залечить ужасные язвы российского крепостничества, он желал осчастливить 30-миллионный народ, принеся ему на штыках власть, которую французы свергли и против восстановления которой отчаянно сражались уже в течение десяти лет. Возмущаясь произвольными аннексиями Бонапарта, он сам желал перекроить карту Европы, стирая с лица земли маленькие государства, которые «никоим образом не служат для общего благополучия». Выдвигая в качестве одного из мотивов войны французскую угрозу Османской империи, он без зазрения совести планировал аннексию всех ее европейских владений. Наконец, завершал Александр свой иллюзорный политический прожект утопической идеей установления всеобщего мира и гармонии в Европе.

Прагматичные английские политики с ходу отмели все химеры Александра. Они вынесли из прекраснодушных рассуждений только один ясный и простой факт — Россия желает войны с Наполеоном. Это их более чем устраивало. Все остальное Уильям Питт, вновь ставший в мае 1804 г. первым министром, пропустил мимо ушей. Он не был утопистом, его мало заботила концепция всеобщего блага и необходимости «распространять вокруг себя дух мудрости и справедливости», зато он четко и ясно видел интересы правящего класса своей страны. Как блистательный психолог, он нюхом почувствовал, что русский царь не просто ищет взаимовыгодного союза, а жаждет по непонятным для Питта причинам войны с Наполеоном. Поэтому английский премьер-министр повел себя с Новосильцевым с твердостью, которую можно было бы в других обстоятельствах оценить как спесивую самоуверенность, граничащую с тупостью.

Вместо того чтобы с благодарностью броситься в объятия Александра, он в буквальном смысле продиктовал России условия договора. Питт высокомерно отбросил все попытки русской стороны затронуть вопрос статуса Мальты. Остров в Средиземном море отныне являлся базой британского флота, и точка. Так же уверенно и без малейших сантиментов английский министр разрешил проблему морской конвенции: Англия будет действовать на морях так, как ей выгодно. В русском проекте было много прекраснодушных фраз о свободе Италии. Питт перечеркнул их раз и навсегда. Он тоже считал, что Францию нужно убрать с северо-итальянских земель и укрепить Пьемонт. Однако ни о какой свободе для итальянского народа речи не могло идти. Англичане, желая усилить Австрию, потребовали передачи ей в будущем практически всей Ломбардии. Наконец, английского премьер-министра было сложно одурачить туманными фразами о «необходимой оккупации некоторых частей Оттоманской империи». За всей галиматьей пустых фраз он прекрасно видел желание России утвердиться на Ближнем Востоке, чего англичане боялись еще больше, чем хозяйничанья там Франции. «Помогать какой-нибудь стране — означает самый удобный способ завладеть ею», — с язвительной иронией заметил Питт. Таким образом, отбросив все русские предложения, английское правительство просто-напросто наплевало как на самого царя, так и на все его искренние или притворные утопические схемы.

Уже упомянутый Борис Муравьев совершенно справедливо отметил: «В страхе, как бы не сорвался его проект, Александр оставил в руках англичан мыс Доброй Надежды и, что просто невообразимо, — Мальту. В этот момент он мог бы потребовать как компенсацию за огромные жертвы, на которые он вел свою страну, по крайней мере, немедленное возвращение острова Мальты ордену под суверенитетом и протекторатом России. Ничего подобного не было сделано. Сам дающий, он действовал так, как жалкий проситель»[56]. Даже Чарторыйский, один из самых ревностных сторонников союза с Англией, изумленный наглыми требованиями британских министров, вынужден был написать, что Англия «хочет направлять континент в своих собственных целях и не заботиться ни об общем положении вещей, ни о мнении других держав»[57]. Но ничто не могло остановить поистине одержимую, не знающую никаких доводов разума жажду Александра воевать с Францией. Царь молча снес все оскорбительные, презирающие интересы России требования Уильяма Питта.

Результатом миссии Новосильцева и последовавших за ней переговоров было подписание 30 марта (11 апреля) 1805 г. в Петербурге англо-русской конвенции, которой предусматривалось создание «общего союза» против Франции. Россия брала на себя обязательство выставить 115 тысяч солдат для боевых действий против Наполеона. Интересный факт: было прописано, что Австрия выставит для ведения войны 250 тысяч человек, хотя согласие австрийцев еще даже не было получено. Можно сказать, что все обязательства, как военные, так и послевоенные, брала на себя Россия. Англичане же обещали лишь участвовать в войне своими морскими и сухопутными силами, а также выплатить субсидии участникам коалиции. Но дело в том, что английский флот и так без всяких договоров вел войну на море, сухопутных же сил англичане почти не выставили, а субсидии России были выплачены не полностью и с опозданием.

Так фактически родилась Третья коалиция, хотя Австрия так и не соглашалась выступить вместе с русскими и англичанами.

В этот момент Наполеон вёл активную подготовку к десанту в Англию. На берегу Ла-Манша он сосредоточил более 150 тысяч солдат, которые готовились переправиться через пролив и нанести решительный удар по врагу. Пока в Булони, где находился основной лагерь французских войск, активно готовили десантные суда, пока эскадры линейных кораблей и фрегатов сосредотачивались для того, чтобы атаковать английский флот в проливе и дать дорогу армии вторжения, Наполеон предпринял поездку в Италию. Здесь, в Милане, столице Итальянского королевства, должна была произойти торжественная коронация Наполеона, на этот раз — как короля Италии[24].

26 мая в миланском соборе состоялась коронация, которая если не затмила, то, по крайней мере, сравнялась блеском с церемонией в Нотр-Дам. Для торжественного ритуала из церкви Сан-Джованни в Монце в сопровождении эскорта гвардейцев была доставлена священная реликвия — корона лангобардских королей. Возлагая на свою голову древнюю железную корону, Наполеон громко, так что звуки его слов гулко отдались под сводами собора, произнес по-итальянски сакраментальную фразу первых королей Италии: «Господь мне ее дал, и горе тому, кто ее коснется!»

Звон колоколов миланской коронации отозвался сигналом тревоги в монархической Европе. Провозглашение Наполеона королем Италии, присоединение Генуи и Лукки прежде всего не на шутку обеспокоили австрийских политиков, чувствительных ко всему, что касалось итальянских дел.

Эти новости пришли в столицу Австрии, когда Александр I усилил своё дипломатическое давление на австрийцев. Подписав договор с Англией, он уже не мог отступать и в самой категоричной форме требовал от австрийского императора вступить в коалицию. «Неужели Австрия хочет спокойно, не приготовясь к войне, не приняв мер безопасности, ожидать появления Бонапарта в средоточии ее Монархии и подписать унизительный для нее мир? Неужели страх, вселяемый в нее честолюбцем, сильнее надежды на Мое содействие? — писал Александр русскому послу в австрийской столице, не скрывая своих эмоций. — Объявите Венскому Двору, что вместо обещанных Мною 115 000 даю ему 180 000 войск».

Под нажимом Александра, опасаясь усиления Французской империи в Италии, надеясь на британские субсидии, австрийцы, наконец, сдались и согласились выступить против Наполеона. 16 июля 1805 г. в Вене был принят план совместных военных действий в предстоящей кампании. Окончательно союзный трактат был подписан 28 июля (9 августа) 1805 г. австрийским послом в Петербурге графом Стадионом. Еще раньше, 14 января 1805 г., был подписан русско-шведский договор о военном союзе, а 10 сентября 1805 г. — договор между Россией и Королевством Обеих Сицилий (Неаполем). Наконец 3 октября 1805 г. был заключен англо-шведский союзный договор. Он был подписан позже всех остальных, так как шведы затребовали субсидии, значительно превосходящие те, которые привыкли давать англичане, и компромисс был достигнут только после долгого торга. Третья коалиция против Франции была создана.

В русском обществе не было единого мнения по поводу предстоящей борьбы. Александра поддерживали англофилы и часть правительственных кругов. Воинственную позицию заняли ответственные дипломатические представители страны за границей: С. Р. Воронцов в Лондоне, А. К. Разумовский в Вене, Д. П. Татищев в Неаполе, А. Я. Италинский в Константинополе. Однако даже среди высшего общества были и ярые противники вступления России в войну. К ним относились: министр коммерции граф Н. П. Румянцев, министр просвещения граф П. В. Завадовский, министр юстиции князь П. В. Лопухин, министр финансов А. И. Васильев, член Непременного совета князь А. Б. Куракин, обер-гофмейстер граф Толстой, граф Ф. В. Ростопчин и многие другие. Каждый из них выдвигал свои резоны, согласно которым России не следовало ввязываться в европейскую драку. Так, А. И. Васильев говорил о плохом состоянии русских финансов, П. В. Завадовский отмечал, что война будет сопряжена с огромными расходами, а Ростопчин вообще категорически заявлял: «…Россия опять сделается орудием грабительской английской политики, подвергая себя войне бесполезной»[58].

С другой стороны, значительная часть дворянства поддерживала царя, не спрашивая, почему и зачем он начинает войну. В своем дневнике молодой чиновник Степан Петрович Жихарев записал: «Государь, вероятно, знает и без того, что мнение Москвы состоит единственно в том, чтоб не иметь никакого мнения, а делать только угодное государю, в полной к нему доверенности»[59].

Молодые офицеры, как им и положено, храбрились. Вообще, следует отметить, что в ту эпоху армия смотрела на войну совершенно иначе, чем в XX или XXI веке. Относительно небольшие, по меркам современности, технические средства уничтожения той эпохи, эффектные мундиры, торжественная красота генеральных сражений с их развевающимися знаменами и военной музыкой и, наконец, возможность отличиться в бою, получить высокий социальный престиж приводили к тому, что для профессионалов война была событием скорее желанным, чем пугающим. Особенно это чувствовалось в тех армиях, которые привыкли побеждать. Русская армия, овеянная победами Суворова, не сомневалась в успехе. «Трудно представить, какой дух одушевлял тогда всех нас, русских воинов, и какая странная и смешная самонадеянность была спутницей такого благородного чувства. Нам казалось, что мы идем прямо в Париж»[60], — вспоминал гвардейский офицер И. С. Жаркевич.

Наконец, наиболее образованные слои дворянства, подобно герою романа «Война и мир» Пьеру Безухову, смотрели на войну с непониманием. Уже упоминавшийся выдающийся русский историк и публицист Н. М. Карамзин написал тогда слова, которые Л. Н. Толстой, немного переработав, и вложил в уста своего героя: «Россия привела в движение все силы свои, чтобы помогать Англии и Вене, то есть служить им орудием в их злобе на Францию без всякой особенной для себя выгоды… Что будет далее — известно Богу, но людям известны соделанные нами политические ошибки, но люди говорят: для чего граф Морков сердил Бонапарте в Париже? Для чего мы легкомысленно войною навлекли отдаленные тучи на Россию?»[61]

Итак, война началась. Война абсурдная, ибо в ней не были по-настоящему заинтересованы ни Россия, ни Австрия, ни другие континентальные державы — участницы коалиции, ни тем более Франция.

В этот момент, собрав войска в булонском лагере, Наполеон надеялся одним ударом закончить бесконечный англофранцузский спор. Император и его солдаты с надеждой всматривались в горизонт, с замиранием сердца ожидая увидеть паруса французских эскадр, которые должны были войти в Ла-Манш и, сковав боем главные силы английского флота, открыть дорогу лёгким десантным судам, в задачу которых входила переброска войск на берега туманного Альбиона. Однако надеждам французского полководца не суждено было сбыться. Нерешительный командующий французскими эскадрами адмирал Вильнёв так и не отважился проложить путь в Ла-Манш и совершить манёвр, который должен был решить участь Британии. В августе 1805 г. Наполеон получил известия о наступлении войск Коалиции у него в тылу и, недолго думая, развернул свои войска на 180 градусов.

У войск Коалиции было значительное численное преимущество (около полумиллиона человек против, примерно, 250 тыс. французов). Однако план войны, составленный союзниками, полностью отражал политическую подоплеку конфликта. Царь хотел вовлечь в Коалицию как можно больше держав, стать кумиром Европы. Поэтому силы союзников были разбросаны на огромном пространстве континента. С огромными трудностями, ценой гигантских материальных затрат, десятки тысяч русских солдат были переброшены одни на север, другие на юг Европы (в Неаполитанское королевство) для того, чтобы вовлечь в Коалицию новые страны. Со стратегической точки зрения, это распыление войск оказалось совершенно бесполезно. Наполеон, сконцентрировав силы на решающем направлении, действовал так стремительно, что фланговые «диверсии» привели только к пустой трате сил.

На главных театрах военных действий — южногерманском и североитальянском, война развивалась так, как и следовало ожидать. Понимая, что основные события произойдут в Германии, австрийское командование, тем не менее, послало свои лучшие полки в Северную Италию, потому что там командовал эрцгерцог Карл. Он был противником этой войны и поэтому не получил руководство на решающем участке, но как брата императора его не могли совсем «обидеть». А выдвинутую вперед армию поручили бездарности, каким был генерал Макк, и это также произошло по политическим соображениям, ибо незадачливый генерал был одним из немногих сторонников войны.

Опять-таки по политическим соображениям Макк начал наступление гораздо раньше всех остальных, стремясь, с одной стороны, оправдать оказанное ему доверие, а с другой стороны, опять из соображений политики, он надеялся вовлечь в антифранцузский союз Баварию и другие государства юго-запада Германии. В результате получилось такое абсурдное размещение войск, которого не мог бы сделать намеренно засланный в штаб вражеский агент. В то время, когда меньшая часть австрийской армии буквально побежала вперед в Баварию, ее большая и лучшая часть спокойно стояла на равнинах Ломбардии и не начинала военные действия в ожидании, что из всего этого получится. В то же время только малая часть русских войск (Подольская армия Кутузова) двинулась в Австрию, причем расстояние от армии Кутузова до армии Макка было такое, что надеяться на их совместные действия перед лицом активного неприятеля просто не приходилось.

Но нелепость ситуации этим не исчерпывалась. Основные массы русских в этот момент были сосредоточены на границе с Пруссией, угрожая ей войной в случае, если она не вступит в коалицию! Отметим, что, если бы произошла эта невообразимая война против государства, вся вина которого состояла только в том, что оно не желало воевать с Наполеоном, Россия бы потерпела настоящую внешнеполитическую катастрофу. Колеблющаяся Пруссия была готова в этом случае решительно встать на сторону Франции.

К счастью для Александра, французские войска, совершая наступательный марш, прошли через небольшой прусский анклав Анспах. Нарушение французами нейтралитета Пруссии привело к тому, что прусский король решил пропустить русскую армию через свою территорию. Тем самым Александр был спасён от совершенно уж нелепой войны, которая в одночасье поставила бы Пруссию душой и телом в лагерь союзников Франции.

Что касается Наполеона, его действия в стратегическом масштабе были образцовыми. Если план войны союзников был похож на варварское нагромождение хаотических конструкций, план и действия Наполеона были подобны античному храму. Здесь не было ничего лишнего, но ничего добавить тоже было невозможно. Император совершенно четко выбрал для себя главный объект воздействия. Он абстрагировался от всего второстепенного. На всех прочих театрах военных действий оставался тот минимум войск, который был необходим; на участках, которыми временно можно было пожертвовать, войска вообще отсутствовали. На направлении главного стратегического удара французский полководец обеспечил подавляющее численное превосходство. Для достижения успеха он использовал все возможные методы, и его политика шла рука об руку со стратегией. Германские государства, на которые рассчитывали австрийцы, стали союзниками Наполеона, а их контингенты также участвовали в войне на стороне Великой Армии.

В ходе знаменитого Ульмского марш-манёвра 80-тысячная австрийская армия Макка была не просто разгромлена, а почти целиком взята в плен (20 октября 1805 г.). Коалиция была поражена в самое чувствительное место. При других обстоятельствах одной такой победы было бы вполне достаточно для завершения войны.

Заброшенная волей царя в Баварию, Подольская армия Кутузова оказалась один на один с главными силами Наполеона. Если бы во главе Подольской армии стоял человек, который хотя бы на одну десятую позаимствовал схоластических «премудростей» Макка, судьба русских войск была бы предрешена. Ведь сорокатысячная армия Кутузова оказалась перед лицом четырёхкратно превосходящих её победоносных наполеоновских полков. Однако в лице опытного русского полководца на поле стратегических действий Наполеон нашел достойного противника.

Без сомнения, у видавшего виды Кутузова не было порыва и энергии его значительно более молодого противника. В области оперативных и тактических комбинаций ему также было бы трудно спорить с Наполеоном. И, хотя солдаты любили Кутузова, он не обладал той харизмой, которая была характерной чертой французского императора. Однако старого полководца отличали блестящий политический ум, тонкая проницательность и глубокое понимание стратегических проблем. Отступление Кутузова от Браунау до Брюнна нужно признать поистине образцовым. Малейшая ошибка, допущенная русским полководцем, стала бы для его армии последней. Малейшая задержка, малейшие схоластические размышления в стиле Макка, малейшие колебания перед вопросом, что делать, оборонять или нет рубеж реки Энса, Вену и т. п., — и его армия была бы окружена, разгромлена, раздавлена, взята в плен. Но Кутузов не допустил ни одного стратегического просчета, сумел нанести контрудар под Кремсом, выстоял даже тогда, когда не по его вине французская армия взяла Вену и, перейдя Дунай, двинулась наперерез русским.

Однако подвиг Кутузова и его солдат не получил никакого развития, что тоже вытекало из общего политического характера войны. Если Кутузов в сложных обстоятельствах действовал, в конечном итоге, успешно (если можно назвать, конечно, успешным беспрерывное отступление), то это происходило из-за того, что он временно как бы абстрагировался от общих задач войны и думал только об одном — о сохранении своей армии.

Прибытие Александра к войскам не могло не вернуть боевые действия в рамки политических задач войны. Часто историки отмечают, что союзники, продолжив отступление, могли бы поставить Наполеона в трудное положение и почти наверняка выиграть кампанию. Действительно, с чисто военной точки зрения дела так и обстояли. Однако в случае продолжения отступления русский император рисковал потерять союз с Австрией, союз, которого он так упорно добивался и без которого продолжение войны становилось невозможным.

Нужно сказать, что австрийцы действительно всё больше склонялись к тому, чтобы выйти из войны. Австрийские солдаты сражались с французами без всякого подъёма. Вообще, в памяти русских офицеров и солдат австрийцы остались как дурные союзники, нерешительные и постоянно склоняющиеся к «предательству»… А как ещё могли себя вести те, кого затащили в коалицию против воли не только большинства народа, но даже против воли генералитета?

Именно поэтому, чтобы не дать погибнуть союзу, 27 ноября 1805 г. русские войска перешли в наступление, и 2 декабря 1805 г. произошло знаменитое Аустерлицкое сражение.

Его исход поистине стал неожиданностью для всей Европы. Несмотря на численное превосходство (около 84 тыс. чел. против 72,5 тыс. чел. французов) союзные войска были полностью разгромлены. Для русской армии, которая с 1700 г. не знала, что такое сокрушительное поражение, подобный исход оказался настоящим шоком. Аустерлицкий позор стал не только стратегической катастрофой, но и моральной раной, которая требовала отмщения и реванша.

Все рассказы ряда русских историков о том, что Аустерлиц на самом деле не такое уж страшное поражение, и что армия вполне могла продолжать борьбу, относятся к области фантазии. Война была решена одним ударом, в один день, можно сказать, почти что в один час. С этой точки зрения, Аустерлиц напоминает некоторые великие битвы древности. Можно вспомнить, что в Средневековье делали различие между «войной» и «битвой». Война — это нормальное состояние общества того времени: небольшие набеги, осады, стычки. Битва же — это Божий суд, к которому готовились, как к торжественному ритуалу, и которая по своей сути не являлась «войной», потому что она неизбежно должна была ее закончить. Так и случилось под Аустерлицем. После битвы войны больше не было. Уже через день было подписано перемирие.

Аустерлиц также решил судьбу фланговых операций союзников. Русско-англо-шведский корпус, под командованием графа Толстого наступавший в Северной Германии, немедленно прекратил свои операции, и войска на кораблях вернулись по домам.

Что же касается действий в Неаполитанском королевстве, где было громогласно объявлено о наступлении англо-русских войск, ситуацию лучше всего изложил князь Чарторыйский в своём частном письме посланнику России в Неаполе Татищеву: «У меня нет времени рассказывать вам обо всех несчастьях, которые нас преследовали. Если говорить в двух словах, Австрия выведена из войны, а нас сильно побили… Двор (неаполитанский) должен подчиниться обстоятельствам и выпутываться из переделки…»[62]

Неаполитанской королевской чете не оставалось ничего, кроме как последовать этому замечательному совету. Английские войска в буквальном смысле бежали к своим кораблям. Русские тоже отплыли из Неаполя, пусть и не так поспешно. Поэтому король и королева, покинутые своими союзниками, укрылись на Сицилии. 14 февраля 1806 г. французские войска вступили в Неаполь, а на следующий день в столицу королевства под звон колоколов и грохот орудийного салюта въехал Жозеф Бонапарт. Отныне старший брат императора стал неаполитанским королём. Третья Коалиция перестала существовать.

Буквально через два дня после Аустерлицкой битвы, 4 декабря 1805 г., между австрийцами и французами было заключено перемирие. А вскоре начались переговоры, которые 26 декабря 1805 г. завершились подписанием Прессбургского мира. Согласно этому трактату австрийская монархия лишилась части своих владений. В общей сложности император Франц потерял 4 млн подданных (из 24 млн). При этом территориальные приобретения получили союзники Франции. Бавария приросла Тиролем и Форальбергом, а также рядом других земель. Вюртемберг получил Констанц и часть швабских владений, увеличился и Баден. Но особенно расширилось Итальянское королевство. Оно получило Венецианскую область, которую австрийцы заняли в 1797 г., а вместе с этой областью королевство заняло бывшие венецианские владения на восточном берегу Адриатики (сейчас это часть побережья Хорватии). Что касается последних земель, итальянскими они стали довольно символически, так как войска, посланные чтобы их занять, были в основном французскими, и находились они под командой генерала Молитора. В результате это относительно небольшое по площади владение стало не столько частью Итальянского королевства, сколько наполеоновским аванпостом на Балканах.

В июле 1806 г. был подписан договор между Францией и государствами запада и юго-запада Германии, следствием которого стало создание так называемого Рейнского союза. В него вошли Бавария, Вюртемберг, Баден, Берг, Гессен-Дармштадт, Франкфурт и ряд мелких княжеств[25] — всего 16 государств. Рейнский союз был прежде всего военным. В случае войны немецкие союзники должны были выставить для поддержки французских войск 63 000 солдат. Со своей стороны Наполеон обязался, что в случае угрозы «немецкой независимости» он выставит 200 тысяч человек для защиты государств — членов союза.

Образование Рейнского союза означало окончательную утрату Габсбургами власти и влияния в германских государствах и, следовательно, крушение древнего, просуществовавшего почти тысячу лет рейха — Священной Римской империи германской нации. Понимая бесполезность дальнейшего существования номинальной империи, 6 августа 1806 г. Франц II отказался от титула императора Священной Римской империи германской нации и отныне стал «просто-напросто» императором Австрии под именем Франц I.

Все эти пертурбации резко изменили соотношение сил в Европе. Если до этого речь шла об усилении Франции, о приобретении владений, которые можно было рассматривать как передовые укрепления вокруг осажденной вражескими коалициями крепости, теперь империя Наполеона явно переросла понятие французской государственности. Именно с этого момента впервые стали раздаваться слова об империи Карла Великого. Государство Наполеона было пока еще далеко от того, чтобы стать «империей Европы», но это уже была не Франция, а нечто другое. Баланс сил на континенте явно оказался нарушен. Теперь врагам Наполеона было сложно примириться со столь существенным усилением его государства. Получался замкнутый круг: чтобы отразить нападение коалиций, Франция усиливалась; чем больше она усиливалась, тем больше ее ненавидели враги, и тем больше была вероятность создания новой коалиции.

Загрузка...