Старуха сидела в первой комнате и что-то шила. Как и всегда она поздоровалась со мной очень приветливо и с беспокойством произнесла:
-- А у Танюши сегодня голова болит.
-- Ну, а я пришел попрощаться...
-- Идите сюда, -- окликнула меня Таня.
Как и в тот памятный день, шторы в ее комнате были спущены. Таня лежала на постели в легком батистовом капоте.
Я поцеловал ей руку и по обыкновению заходил взад и вперед.
-- Не мотайтесь, пожалуйста -- у меня от ваших шагов в голове звенит, сядьте -- сказала Таня и указала мне глазами на стул.
Я сел и молчал. Когда мы были вместе, ее воля делалась моей волей. Она была первой и последней женщиной, повиноваться которой мне доставляло острое наслаждение.
-- Мамаша, вы мне купили жидкого ментолу? -- спросила Таня.
-- Нет.
-- Ну, так, пожалуйста, сейчас же купите... и купите еще самых лучших константинопольских черешен.
-- Сейчас, сейчас пойду, -- торопливо ответила старуха и засуетилась.
Раньше я всегда называл Таню по имени и отчеству -- Татьяна Сергеевна. Теперь, когда мы остались одни, я взял ее руку и едва выговорил:
-- Таня, сегодня мы уходим в плаванье...
-- Знаю, -- ответила она и не отняла руки. Личико у нее было грустное, озабоченное.
-- Таня, через месяц или полтора эскадра опять придет сюда, мы опять станем на рейде, я буду съезжать на берег...
-- Через неделю мы уедем... -- ответила она тихо.
-- Но ведь, если бы вы захотели, то могли бы и остаться.
-- Я не хочу этого... -- так же тихо сказала она и опустила свои длинные, великолепные ресницы.
Я не возражал. Кто-то настойчивый, тоскующий сидел у меня в груди и без конца шептал: "Пользуйся случаем, бери, целуй ее, жизнь человеческая ужасно коротка и такую девушку, как Таня, ты никогда больше по встретишь"...
Я молча нагнулся и расстегнул воротник Таниного капота, дальше он сам раскрылся. Я обнажил ее белоснежное плечо и целовал его нежно и долго: потом положил голову на ее грудь и не двигался. Таня дышала ровно, только сердечко стучало у нее чересчур отчетливо. Вдруг она с усилием приподнялась и все тем же голосом, которого я никогда не забуду, произнесла:
-- Не нужно больше, пожалуйста, не нужно...
Я встрепенулся, посмотрел в ее слегка затуманившиеся глаза, обнял ее за шею и прижался своими губами к ее губам.
На секунду я оторвался и выговорил:
-- Прощай, мое золотко!..
Она ничего не ответила, но я почувствовал, как длинные, тонкие пальцы ее руки нежно провели по моим волосам. Прошла еще одна минута.
Вдруг Таня сильным, но не грубым движением, освободила свою головку, быстро вскочила и подбежала к зеркалу. Несколькими движениями она застегнула капот, распустила волосы и начала причесываться все еще дрожавшими, полуобнаженными руками.
Я видел ее в зеркале, но не двигался. Особым инстинктом Таня поняла, что все, что могло произойти дальше, только осквернило бы радость, которую мы пережили. Я это и сам чувствовал и не стремился к большему.
Будучи студентом и юнкером я принадлежал многим женщинам и в России, и в Бресте, и в Марсели, и в Лиссабоне... Но по сравнению с тем, что дала мне Таня, это были пустяки и мерзость. Не переживал я никогда таких моментов и с Люсей, которая принадлежала мне с головы до ног. Почему это? -- я не мог понять...
Таня быстро сделала себе высокую прическу, вышла в первую комнату и сейчас же меня позвала:
-- Идите сюда.
Я вошел.
-- Садитесь, курите... Говорить об этом ничего не нужно...
Я и сам понимал, что не нужно; выпил воды и сел. Таня подошла к окну, прислонилась лбом к стеклу и глядела на улицу. От первого дня нашего знакомства и до этого момента ни я, ни она ни одного раза не произнесли слово "люблю". Уважать друг друга нам тоже не было за что...
Таня вдруг обернулась, посмотрела мне прямо в глаза и коротко сказала:
-- Когда вернется мамаша, вы сейчас же попрощаетесь и уйдете.
-- Хорошо, -- так же коротко ответил я и спросил:
-- Можно будет вам писать?
-- Нет. Впрочем, как хотите... Я все равно отвечать не стану.
Мы опять замолчали. Часы на письменном столике звонко чикали. Я посмотрел на них и удивился: с тех пор, как я был здесь, прошло полтора часа, а мне казалось, что не больше десяти минут. Становилось тяжело. Таня снова повернулась ко мне. Личико у нее было скорбное и серьезное. Я больше никогда не видал у нее такого выражения.
-- Берите фуражку, мамаша идет...
Вероятно, заживо погребенный испытывает такое чувство, когда слышит, что на крышку гроба уже посыпалась земля. Сначала мне хотелось закричать, умолять, доказывать, что нелепо расставаться из-за того, что сейчас войдет ее мать, что эскадре нужно плавать, что у меня есть жена... Все это казалось пустяками перед счастьем быть вместе -- и тем не менее я покорно надел кортик и взял фуражку.
Таня мелкими шажками подошла к двери, отворявшейся внутрь, облокотилась о нее спиной и положила мне руки на плечи.
С полминуты она смотрела на меня все теми же скорбными глазами, потом тихо наклонилась. Мы в последний раз поцеловались. Право же, в этом поцелуе не было чувственности, а если это чувственность, то она лучшее, что есть у человека на земле...
В дверь легонько стукнул старушечий костлявый палец. Таня не отскочила, а спокойно отодвинулась в сторону и отворила.
-- Ну вот тебе и ментол, -- радостно выговорила мамаша, положила покупки на стол и принялась развязывать ленты своей шляпки. Я ждал, пока она обернется, и, когда глаза наши встретились, молча поклонился.
-- Вы уж уходите? -- спросила удивленно старуха.
-- Да, -- ответила за меня Таня.
Потом лестница с вылинявшим ковром. Потом знакомая улица. Извозчик... И еще пять тяжелых часов дома.
Было неловко слушать заботливый голос Люси, но того, что называется упреками совести, я не чувствовал. Почему? -- тоже не знаю... Я вел себя совершенно покойно, только иногда невпопад отвечал на ее вопросы. Угадывала ли она что-нибудь, но только, когда в десять часов вечера мы садились в извозчичий фаэтон, Люся снова повторила:
-- Ты изнервничался, и я рада, что ты уходишь в плаванье.
Чтобы ничего ей не ответить, я посмотрел на стоявшего на крыльце Григоренка и сказал:
-- Смотри же, брат, береги барыню и паныча.
-- Есть, ваше благородие.
-- Ну, будь здоров.
-- Счастливо оставаться...
На пристани ждали еще два офицера и жена командира. Мы весело поздоровались и также весело начали болтать о предстоящем плавании. Покачивался зеленый фонарик гребного катера, и тихо хлюпала вода о доски пристани. Пахло морем. Я стал ближе к Люсе. Хотелось сказать ей что-нибудь необыкновенно хорошее, серьезное и ласковое, но у меня не нашлось таких слов.
Было тяжело. Наконец, из темноты вышел толстенький командир, поздоровался и сказал шутливым сочным баритоном:
-- Извините, господа, -- начальство задержало. Мой вельбот уже поднят, и потому я с вами...
Я наскоро поцеловал Люсю. Через минуту катерный старшина уже гаркнул над самым моим ухом:
-- Ат-валивай!.. Весла!.. Правая табань!..
Катер бесшумно повернул и, вздрагивая, полетел к темным силуэтам броненосцев, усеянных светлыми электрическими точечками бесчисленных иллюминаторов. Каждый огонек отражался в море и дрожал тоненькой спиралью.
Каждое весло нашего катера мощно выворачивалось и вместе с водою выбрасывало золотисто-зеленое бледное пламя.
Я сидел и думал: "Как все это удивительно красиво, а между тем есть множество людей, которые ничего подобного не видели. Какое огромное счастье прижаться щекой к груди такой девушки, как Таня, а между тем большинство людей думают, что высшее счастье не в таких моментах, а в постоянном сожительстве..."
Мы должны были сняться с якоря только на рассвете, но я не мог спать и, как мышь в клетке, бегал по палубе. Город стоял на горе и дымился фосфорическим светом. По линиям фонарей я угадывал ту улицу, где жила Таня. Только моряки понимают, что значит видеть в нескольких стах саженях жилье любимых людей и не иметь права очутиться там!.. Иногда мне хотелось броситься в воду...
У меня не было никаких данных, но я не чувствовал, я знал наверное, что в эти самые минуты Таня плачет -- и плачет горько и безнадежно обо мне, но никогда не сознается в этом не только матери, но даже и самой себе...