I.


Все кругом было чужое и мертвое. Везде иней, тишина и холод. На берегу голые, корявые деревья мерзли и вспоминали милое лето, когда их грело солнце. Грязный лед Владивостокской бухты крепко держал огромный транспорт "Агарь". Еще в прошлом году этот пароход стоял у берегов Цейлона и назывался иначе; тогда синие, теплые волны ласкали его борта.

Впереди, ближе к рейду, дремали два трехмачтовые крейсера -- остатки эскадры. Сотни людей, запертых внутри этих серых стальных коробок, отлично понимали, что морская война уже кончена и что они больше никогда и никуда не пойдут. Тем не менее жили и служили, то есть проделывали каждый день церемонию поднятия и спуска флага, производили учения и тревоги, а к вечеру успокаивались. Затем, до следующего утра, на мостике топал ногами вахтенный и слышно было, как гудит и трясет весь корпус машина электрического освещения.

Так жили и служили и на "Агари", и безумно, хоть и невидимо, тосковали. Тосковали о потере флота, который крепко, чисто-инстинктивно любили. Тосковали без родины, без писем, без душевного тепла дорогих людей. Томились и мучились, как в тюрьмах, и старались скрывать эти мучения друг от друга. Хорошее видели только во сне. У матросов лица были серые, угреватые, у офицеров -- желтые, обрюзгшие.

По воскресеньям в кают-компании заказывали обед получше и старались пригласить хоть одну или две дамы из немногих, оставшихся в городе офицерских или чиновничьих жен. Чистили тужурки, надевали свежие воротнички и, с утра, ожидали гостей.

Меню всегда сочинял сорокалетний, всеми любимый лейтенант Хлебников. Он приехал сюда добровольно из отставки и собирался воевать, но только просидел двенадцать месяцев в каюте и разжирел, как индюк в мешке. Борода у дяди Хлебникова была длинная, светло-рыжая, будто смазанная йодом. Говорил он низким басом и солидностью движений напоминал духовную особу.

По его приказанию сегодня готовили: суп с пирожками, на второе поросенка с кашей, за которого заплатили пятнадцать рублей, а на сладкое -- великолепный консервированный ананас, купленный за один рубль. Повар был отличный, из запасных, получавший на воле пятьдесят рублей в месяц, а теперь, как матрос второй статьи, всего рубль и сорок семь копеек.

До обеда оставался еще час, но в кают-компании уже был накрыт стол. Прапорщик запаса Хоменко объяснял вестовому, как нужно сворачивать салфетки. Другой прапорщик, Стельчинский, настраивал гитару и едва слышно подпевал каждой струне высоким, печальным тенорком. Дядя Хлебников, с налитым кровью лицом, стоял перед зеркалом и трясущимися руками силился застегнуть верхнюю запонку своей туго накрахмаленной сорочки.

У всех троих офицеров прошлая жизнь была нелепой и тяжкой, но каждому из них казалось, что в России у него было какое-то огромное настоящее счастье и только теперь наступило время, когда приходится подогревать свое существование искусственными мерами.

В половине одиннадцатого подвахтенный доложил, что на льду бухты показались: "дви барыни и два армейских охвицера".

Через пять минут обе дамы -- одна толстая, а другая тонкая -- уже подымались по трапу. Кавалеры шли в некотором отдалении. Все они улыбались. Улыбались наверху и встречавшие. Под тяжестью четырех человек насквозь промерзший трап закачался и заскрипел.

В кают-компании прапорщики не позволили вестовым снять с дам ротонды и сделали это сами. Обе женщины были некрасивые, с дряблыми, усиленно присыпанными пудрою лицами и жеманились, как девочки; но после их прихода в тесном пропитанном табачным дымом помещении, вдруг повеяло невидимой радостью. Чувствовалось, что теперь уже никто не выбранится трехэтажным словом и никто не расскажет анекдота, после которого может стошнить.

Мужья дам армейские офицеры, оба капитаны, оба уже с проседью, с любопытством осматривали малознакомую обстановку кают-компании, они все еще улыбались и были очень довольны, что попали в тепло.

Сейчас же время побежало гораздо быстрее. Когда съели закуску, с берега пришел еще один гость -- лейтенант Охотин. Молодой, с русой бородкой, бледный, с беспокойными голубыми глазами, с университетским значком на сюртуке, он наскоро поздоровался, сел за стол и крепко потер рука об руку.

-- Что, Николай Федорович, очень холодно, -- спросил Стельчинский.

-- Да, мороз зверский... Иду я это сюда и вижу, два корейца выпилили огромный кусок льда, поставили этот кусок точно обелиск и любуются его чистотой и прозрачностью. Д-да... И вдруг мне пришло в голову, что абсолютно нравственные люди потому и чисты, что холодны, как лед.

Охотин машинально поправил воротничок и тряхнул головою.

-- Вы у нас известный филозоф, -- неодобрительно прогудел Хлебников.

-- Никогда я философом не был и всякой философии терпеть не могу, потому что люблю все самое обыкновенное и чисто земное...

-- Значит, следует выпить водки, -- добавил Стельчинский и налил две больших рюмки. Охотин выпил не спеша, немного оставил на дне и не закусил.

-- Еще? -- спросил Стельчинский.

-- Можно.

Снова чокнулись и выпили.

Оба прапорщика очень любили Охотина и им казалось, что он и дядя Хлебников -- единственные "желтопогонники", которые не тычут им в нос своего общественного превосходства. Нравилось им также, что ни тот, ни другой никогда не старались овладеть вниманием их дам.

Проглотив несколько ложек супу, Охотин трясущеюся рукою снова потянулся к графину и налил себе водки. Потом выпили еще по одной с дядей Хлебниковым.

-- Вы, monsieur Охотин, сегодня, кажется, склонны к алкоголизму? -- сказала толстая дама и снисходительно улыбнулась.

-- Нет, это пустяки. Вернусь после войны домой и тогда совсем брошу пить, -- ответил Охотин, тряхнул головою и подумал: "ах, какая дура, ах какая дура"...

-- Конечно, пустяки, -- отозвался Хоменко и, желая быть дипломатичным и галантным, добавил:

-- Слушайте, господа, выпьем еще по одной за здоровье наших прекрасных дам.

-- Я не желаю, чтобы мое здоровье пили водкой, -- прощебетала тонкая барыня.

-- В таком случае, мы выпьем мадеры.

-- Мадеры можно...


Загрузка...