— Правильно, Арабенда! Вы стали думать действительно по большевистски. А знаете вы, что готовится в Бомбее?
Оба индуса подняли глаза.
— Фашисты в ближайшие дни для предупреждения восстания рабочих расставляют в храмах и на крышах домов по всему Бомбею пулеметы. Мы перехватили по этому поводу их переписку.
— Вам известно, где именно они будут расставлять их? Ваши маленькие большевики смотрят за этим?
— Да, позиция каждого пулемета у нас будет известна, как будто все это мы делали сами.
— Ну, что же, пускай национальное собрание, ничего этого не зная, соберется там, откроет заседание, а тогда мы явимся и преподнесем им доказательства провокаторских намерений правительства, отберем пулеметы и будем вооружать рабочих и добровольцев.
— Правильно опять, Арабенда! Вы не только большевик, вы вдобавок и стратегии большевистской научились… Что вы еще думаете предпринять?
— Ашутош получает депутатский мандат в Майенвили, я в национальном собрании через отца получу должность. Если хотите можно и вас под каким-нибудь видом устроить при собрании…
— Меня? Например?.. — удивился Пройда.
— В виде чьего-нибудь личного секретаря или эксперта какой-нибудь комиссии…
Пройда подумал.
— Нет, — решил он, — это не стоит, а вот в виде управляющего каким-нибудь хозяйством или агента какой-нибудь надежной фирмы — это мне не мешало бы, для того, чтобы я не был прикреплен к одному месту и мог разъезжать.
— Это мы устроим. Во всяком случае вам необходимо сразу же переселиться в Бомбей, как только национальное собрание остановится на нем. Я сейчас иду к отцу, с которым я не хотел видеться, пока не поговорю с вами. Он узнал, что я здесь, и беспокоится. Я думаю, что он окажет большую помощь нам.
— К отцу? Смотрите, за ним следят. Если бы вы отложили его посещение до завтра или хоть до вечера, я бы сказал, какая именно там слежка.
— Ничего, брат Пройда, попробуем сделать так, чтобы нас не видали.
— Хорошо, Арабенда… Я пошлю сейчас же туда кого-нибудь…
Гости Пройды поднялись и, выйдя с района базарных улиц, пересекли площадь, прилегающую к торговой части города, после чего очутились в узком дефиле между полукрепостными домами бенаресских богачей и владетельных феодальных земиндаров.
Они осторожно оглянулись, не последовал ли кто-нибудь за ними с площади; прощупали взглядом сгорбившегося старика мусульманина с посохом, в ярком халате прошедшего через улицу, конюха индуса, погнавшего, гуськом одну за другой лениво бредших лошадей, служанок на двух балконах, вытряхивавших ковровые ткани и перекрикивавшихся между собою, группу детей, на животах лежавших под стеной и занимавшихся какой-то игрой и одновременно почти, заметив подозрительно слонявшегося и начавшего при их появлении голосить продавца комнатных певчих птиц с большой клеткой в руке, переглянулись.
— Джасус! — угрюмо буркнул Арабенда.
— Да! Следят, — тихо сказал Ашутош.
— Обойдем вокруг и еще раз убедимся, будет ли дежурить эта рожа…
Молодые люди прошли мимо дома Раджаб Гоша, не зайдя в него, обошли вокруг квартал и снова вышли за угол той стороны площади, откуда один раз уже являлись.
Через минуту они увидели снова продавца птиц, сидевшего под одной из стен уличных домов. Но прежде чем они приняли какое бы то ни было решение о том, что им предпринимать дальше, как их догнал подросток, в котором революционеры немедленно узнали уже встречавшегося с ними Вагонетку.
Молодой коммунист, не останавливаясь возле друзей Пройды, замедлил слегка шаги, когда приблизился к ним и предупредил:
— Пройда велел мне помочь вам. Я позову птицелова, что бы он шел продавать птиц. Когда он уйдет, идите…
И Вагонетка бегом направился к шпиону.
— Эй, дядя! Дядя! Нач-герл, сестра, хочет купить у тебя буль-буль соловья… Пойдем скорее!
— Где? Какая нач-герл? — не особенно радуясь тому, что нашелся покупатель, поднял голову продавец.
— Здесь за углом покупает позументы одна сестра нач-герл. Идем скорее она хочет подарить мне птичку буль-буль…
Шпион последовал за парнем к лавке за углом, где покупала позументы Дадабай.
Молодые люди, выглядывавшие из-за другого угла, обменялись долгим, полуудивленным взглядом по поводу маневра помощника Пройды и спокойно улыбнулись.
— Даровитое и беспокойное племя — большевики! — сказал Ашутош.
— Чудеса творят большевики, воспитывая так свою молодежь! О, как мы отстали перед ними! Надо действовать, чтобы и мы стали свободным великим народом.
Молодые люди вошли в дом, и слуга Раджаба кхансаман[28], увидев их на лестнице, обрадованно всплеснул руками.
Арабенда предупреждающе поднес к губам палец.
— Тише, Додор! Пусть поменьше народа знает, что мы пришли. Дома отец?
— Багадур Раджаб Гош занимается и размышляет у себя…
— Доложи, что я прошу простить меня и пусть скажет, может ли он сейчас принять меня. Я могу обождать, чтобы не беспокоить его…
— Отец ждет вас, Арабенда Бабу! Он немедленно же допустит вас, — ответил слуга, поворачиваясь уходить.
— Доложи, — проводил его Арабенда.
Додор скрылся за одной дверью и, выйдя оттуда, пригласил жестом руки входить.
— Посиди, брат Ашутош!
Ашутош кивнул головой и, подойдя к окну, стал следить за улицей.
Арабенда вошел к почтенному мужчине в белых одеждах, сидевшему впереди покоев, и на мгновение задержался у порога.
Отец ожидающим взглядом позвал молодого человека ближе.
Арабенда подошел и по обычаю приветствовал отца. Он прикоснулся рукой к ноге отца и приложился затем этой же рукой к своему лбу. Раджаб взял за руку сына и призвал его сесть рядом с собой.
— Я ждал тебя, Арабенда…
Молодой человек почтительно склонил голову.
— Я тоже хотел спросить тебя о тех делах бессмертного человечества и о нашем долге по отношению к нему, о которых думаешь и ты… Я знаю, что ты был далеко от родины, в советской стране…
Арабенда подтвердил это.
— Я знаю, что ты должен был начать думать о твоем отце и его друзьях вождях националистов, как о нерешительных, колеблющихся людях…
Арабенда напряженно ждал, не переставая сохранять почтительное внимание.
— Я все это передумал, — продолжал Раджаб — и решил, что ты прав, что правы твои новые друзья, что пора действовать иначе… Я еще не знаю, как именно, но может быть у тебя и у твоих теперешних друзей есть план, приемлемый для нас. Тогда говори.
Арабенда поднял глаза.
— Я знаю, что ты должен был об этом думать, отец. И поэтому я шел к тебе с уверенностью в том, что ты поможешь торжеству освобождения матери Индии. От тебя и твоих друзей, отец, зависит что предпримет национальное собрание…
— А чем может помочь народу национальное собрание?
— Оно должно сделаться центром движения народа и не расслаблять борьбы, хотя бы и насильственной, а наталкивать на нее…
— Как?
— Пусть оно перенесет свои заседания в Бомбей…
Раджаб внимательно посмотрел на сына, подумал и тихо сказал:
— Да, если становиться на этот путь, то ты прав. Старые взгляды мои еще восстают против мысли о том, к чему это поведет. Но жребий брошен. Ты прав, мой сын!
— Только упорные проповедники сатиаграха воспротивятся этому. Но в таком случае народ останется покинутым, и жертв будет больше.
Раджаб печально потряс головой.
— Вера в сатиаграх рухнула. Кто же не знает, что я наиболее твердо настаивал на бескровной борьбе. Эту веру многолетними преследованиями и своими безрассудными арестами разбило само правительство. Кроме меня, теперь против восстания никто не возражал бы, или возражали бы только из уважения ко мне и вождю махатме[29], который без меня не выступит.
— Значит, отец, ты не осудишь меня за то, что я пошел не твоим путем величественного понимания и долготерпения? — скрывая волнение спросил юноша. — Ты имеешь ввиду, что со мной все может быть…
Подавив внутреннюю муку, Раджаб произнес:
— Знаю я это сын. Но великая река жизни течет и толкает к их берегам детей человечества, не спрашивая, хотят ли этого их отцы. Ты уж определил, где берег твоей судьбы. Благословляю. Буду чувствовать, что это величайший дар, который я делаю тебе. Буду знать и то, что величайший дар мне, каким вообще может человек человека радовать, твое безграничное почтение и твою сыновнюю тоску об отце, я сохраню только таким образом. Может быть ни ты, ни я не погибнем прежде, чем победит народ. И тогда, конечно, счастье освобождения народа искупит все. Иди же, сын, твоим путем. Я знаю, что должен делать я, чтобы деятельность твоя и твоих друзей была успешней. Ваши единомышленники есть в Собрании. Я буду по прежнему чужой им, но действовать буду, как их мудрейший, хотя и чуждый их доброжелатель, пока они не увлекутся ненужной самоуверенностью. Будь уверен в старом отце. И время от времени навещай меня. У меня, ведь, больше теперь никого нет…
— О, отец, — юноша потрясенно склонился к коленям старика.
— Что еще тебе нужно, сын мой?
— Я хочу с одним товарищем скрыто присутствовать на том собрании, где у вас будет решаться вопрос о месте заседаний собрания.
— Можно. Я снабжу вас билетами.
— Кроме того, если ты мог бы ссудить нас деньгами. Мне их немного надо, но для нашей деятельности они необходимы.
— Я переведу на тебя большую часть моего дохода. Вы можете также располагать имением в Бенгалии, оно свободно. Укажешь Додору какое-нибудь лицо для составления купчей, дабы я перед правительством чувствовал себя независимым, если вы устроите там штаб ваших сообщников или убежище вооружающихся.
— Спасибо, отец. Я тебя лишаю почти всего твоего достояния…
Зиминдар сделал спокойное движение рукой.
Отец и сын долгим взглядом людей, понимающих друг в друге каждый порыв, посмотрели еще раз друг на друга.
— Прости, отец! — взял снова за руку отца Арабенда.
— Уходи. Шпионы не должны увидеть тебя, когда ты выйдешь. Войди в соседний двор и через него выйдешь на улицу сзади. Я обеспечил здесь своим друзьям запасный выход. Додор укажет его тебе.
Раджаб позвал слугу. Арабенда вышел с ним. Ашутош, взглянув на друга, присоединился к нему.
— Не упал отец духом? — спросил он тихо.
— Нет! Определился отец и способен на великое… Теперь опять надо повидаться с Пройдой, с его единомышленниками, дождаться Тарканатра, и пускай они овладеют и в Бомбее, и в Бенаресе душой каждого индуса, организуют все, что можно, чтобы быть готовым ко всему…
— Давно пора, — сказал Ашутош. — Если бы старые националистические учителя не сдерживали бы население проповедью пассивного сопротивления, то Индия уже давно была бы свободной. Они досопротивлялись!..
— Теперь этого не будет, — констатировал Арабенда.
— Значит будет всеиндийская драка, после которой империалисты уйдут отсюда с побитым горбом. Поплюем поэтому в руки, как делают перед революцией большевики, и пойдем посмотрим, что думают наши бывшие коллеги-студенты.
В фактории сахарных плантаций сагиба Ричарда Пирбека возле Бомбея работает отец Дадабай Банким Рой.
Банким Рой — бывший солдат большой войны сагибов, для которой мобилизовали много индусов, когда инглизмены воевали с германцами. Он был трудолюбивым райотом-крестьянином, но во время войны его семья разорилась на выплаты налогов английским властям за право пользования оросительными каналами. Райот с женой попытался, возвратившись с войны, вывернуться, отдал девочку браманам в храм для обучения в качестве танцовщицы, но, в конце концов, отказался от своего участка и попал на плантацию батраком.
И вот он работает в артели поденщиков под надзором соплеменника-надсмотрщика, ненавистного Гоза-Бабу.
В артели около двадцати человек. Время рабочей горячки: работают по 16 часов в сутки. Подростки и женщины преобладают, и Банкиму даже стыдно работать среди них. Но Гоза Бабу и сагибу Ричарду Пирбеку, проживающему в бунгало возле плантации, не стыдно, что за гроши день-деньской работает здоровый судра. Владения фактории получают прибыль от эксплуатации слабосильных подростков и женщин также, как и от работы мужчин. Ибо если мужчина и поработает больше, то заработает 20–25 анна в неделю, женщина же получает вдвое меньше, а о подростках уже и говорить нечего.
Все знают, что Ричард Пирбек свои доходы считает не по несколько анна, а рупиями, но хозяин фактории сагиб и поэтому поденщики свою долю не сравнивают с его выгодным положением.
Это не мешает проклинать им свою судьбу.
Даже подводчики мусульмане и рабочие, работающие возле давильных прессов фактории и выварочных печей, и то мечтают о лучшем заработке, Они получают по 18–20 рупий, а считают, что им нужно получать по 25–30 рупий. Тогда можно было бы сколько-нибудь сносно жить и, выходя в город, пользоваться хоть раз в неделю удовольствием хождения по рынку. Но это доступно не такой бедноте, как батраки-судра.
Рабочие сагиба Ричарда Пирбека имеют связь с рабочими кожевниками мусульманского заводика. Но и эти кожевники, и рабочие джутовой фабрики, и мукомолы с паровой мельницы, и поденщики маслобоен — все они ругают, каждый своего сагиба Пирбека за лютых надсмотрщиков, за каторжные условия труда, за те гроши заработка, которые не дают сводить им концы с концами.
И только рабочие бомбейского железоделательного завода и хлопчато-бумажных фабрик, на которых надсмотрщики — ученые сагибы, а туземцы — искусные кузнецы, слесаря, инструментальщики, ткачи и прядильщики, — живут лучше поденной чернорабочей бедноты. Они работают двенадцать часов, а получают не меньше двадцати пяти рупий. Правда, недовольны и эти рабочие своими сагибами, но это потому, что они умеют своего добиваться. Ими верховодят националисты и большевики. У них комитеты тайной организации. Они хотят даже захватить в свои руки заводы и плантации, а сагибов прогнать. Если б это им удалось! Но до сих пор большевиков-индусов только арестовывают, и поэтому сагибов приходится слушать, иначе будет плохо.
Банким все это знает, но помалкивает пока. Он работает на срезке стеблей и рад был бы, чтобы его никто не трогал. Но он сегодня опоздал, пришел тогда, когда другие рабочие уже получили инструмент и заняли свои места. Бабу Гоза должен был даже возвратиться в сарай фактории, чтобы взять нож для работы лентяю. Надсмотрщик сделал это, но сказал, что скажет в контору самому Пирбеку о нерадивости рабочего. Он не решился сам прогнать судру, потому что наступила рабочая горячка, предложения поденщины могло не оказаться, и тогда рабочий день одной рабочей силы пропал. От Банкима же можно было ожидать, что он, если ему что-нибудь сказать — бросит работу или перед всей артелью начнет поносить ненавистного надсмотрщика. Давно он напрашивался на это, заставляя обходить его подальше.
Наконец Гоза-бабу, выбрав минуту, решает идти с жалобой и направляется в контору.
Банким, между тем работая ножом и сваливая стебли тростника подросткам, подбирающим его в охапки, следит за надсмотрщиком, и у него в голове волчьи думы.
У Банкима заболел сын, которому время тоже работать вместе с ним на плантации, а между тем его жена не только не может понести мальчика в храм умилостивить всемогущего Шиву или позвать знахаря, но вообще то не может выйти из их еле покрытой тростником жалкой хижины в убогом туземном «басти». На всю семью у Банкима остался чуть ли не один кусок хаддара, которым попеременно и покрывают чресла и плечи, то он, когда идет работать, то жена, когда ей нужно выйти к соседке одолжить молока или соли на пару дней.
Завтра раздача рабочим денег, Банким думал поправить немного свои дела и, не отдавая лавочнику долга, понести в храм Шивы рису, позвать знахаря, поесть риса самому с женой и попраздновать, отведя душу таким образом, в редкой сытости. И вот все эти надежды готовы были рухнуть из за того, что он задержался возле мальчика, пока жена ходила взять воды из колодца.
— Семя Шикалы, идет доносить! — выругался Банким, видя что надсмотрщик, пожевав бетеля и поглядев в его сторону, повернулся к заводским помещениям. — Идет старая крокодилова шкура выслуживаться! Если он скажет сагибу, неделя труда пропала даром. Пусть работает здесь, кто хочет, в таком случае… Лучше сдохнуть с голоду и убежать, куда глаза глядят…
Банким бросил нож и быстро стал пересекать дорогу надсмотрщику.
— Эй ты, выброшенная гадюкой из кишок колючка, стой!..
Это было неслыханным против представителя администрации ругательством, которое заставило надсмотрщика задрожать от злости и остановиться.
Трое судра-рабочих, женщины и десяток полуголых ребят бросили работу и остановились, глядя на товарища и их общего распорядителя, за несколько рупий служившего, как сторожевой пес, плантатору.
Подростки переглянулись, один из них тихонько хихикнул, но Банкиму было не до того.
— Ты хочешь, чтобы я погиб и не накликал на тебя проказы за то, что ты доносишь?
— Ты — лентяй! Ты — лающаяся гиена! Дерзкий презренный камбала, тебе не будет тут для работы места… Уходи отсюда вон…
— Отдай мне прежде то, что я заработал за неделю. Работать у сагибов может только собака, которая не находит себе кости в помойке. Человек тут сдохнет. Я работать не буду, отдай деньги…
— Придешь, получишь, если суд не лишит тебя их за то, что ты рычишь, как скверный варвар-людоед из Нильгирии…
— Ты еще мои деньги через суд хочешь отнять?
— А ты думал нет… Если такого одержимого не обуздать, то всякий бунтовщик будет командовать надсмотрщиками, а не надсмотрщики ими. Пускай рассудит сагиб…
Банким сжал кулаки.
— Собака, наемник фаренги.
Он обернулся на товарищей, но те уже уткнулись головами в тростник, боясь оглянуться, боясь выразить ему сочувствие и подвергнуться такому же изгнанию из плантации, как и он.
У Банкима дрогнула нижняя челюсть, он опустил руки и вышел.
Но, выйдя на дорогу, он остановился. И слезы заблестели в его глазах.
Ему некуда было идти.
Он отошел от плантации, за изгородью фактории упал на траву возле дороги под группой сорного папоротника и здесь застонал один и другой раз, сдерживая рыдание.
Какая-то девушка и чужеземный подросток, направлявшиеся к плантации через кустарник, почти натолкнулись на него и, услышав его стоны, остановились.
— Что это? — девушка, всмотревшись в лицо державшегося за голову человека, нерешительно остановилась, а затем схватила за руку подростка.
— Брат — это райя Банким, мой отец!
Вагонетка, которого Пройда прежде, чем выехать сюда самому, командировал вместе с Дадабай Рой в Бомбей для помощи товарищам в предвидении событий, которые должны были развернуться в городе, в связи с перенесением сюда заседаний всеиндийского национального собрания, остановился.
— Вот тебе и фунт! Что же это с ним?
— Братик, Вагонетка, иди в парк и жди меня, покамест там. Я узнаю, почему он под забором, и что у нас делается дома. Вероятно, что-нибудь случилось. Хорошо, что мы наткнулись… Если он и мать не заморочены браминами или полицией, то мы очень хорошо проживем здесь, пока мы найдем Сан-Ху, Бихари и приедет Пройда. Я найду здесь знакомых Кукумини и моих собственных. В той стороне, куда мы шли, находится кантомент. Здесь на речке для бедноты есть парк. Обожди меня в этом парке…
— Хорошо, сестра, только не попадись с аппаратом…
— О, нет. Иди, братик!
Вагонетка кивнул головой и зашагал, минуя селеньице к той окраине города, где по словам танцовщицы находился сад, в то время, как Дадабай, обогнув куст папоротника, очутилась перед отцом.
— Отец, дорогой отец! — благослови свою дочь. — И девушка упала перед райотом, обняв его колени.
Райот-бедняк поражено взглянул на дочь, не веря собственным глазам, увидел у нее сумку с вещами, а на руках украшения, взял девушку за руку, как бы желая увериться в том, что видит именно Дадабай, и вдруг снова опустил голову, давясь слезами.
— Дадабай… Дадабай!
— Отец, отец, ну, что? Ведь, не хуже же, что я пришла. Не умирать ты сел здесь. Дай мне голову… — И Дадабай обхватила судру.
— О, дочь, ты пришла, но мне не радостно, а стыдно, потому что отец твой, как собака, корчится во рву. Как мне смотреть тебе в глаза, когда я не могу и домой повести тебя, ибо там не найдется ни горсточки риса, ни блюдечка бобов, чтобы покормить тебя… Брат твой умирает дома и ему не на что купить молока. Меня прогнали с работы и не отдали денег, хотят судить за то, что я сегодня опоздал, охраняя Беди; я оскорбил надсмотрщика-собаку.
Дадабай потрясенно схватила отца за руки.
— Это, отец, ненавистные угнетатели, которые не жалеют ни беспомощного бедняка, ни ребенка. Ты только что узнал это, а мы нач-герл давно это уже знали. Ты сам убедишься, когда я расскажу тебе, что они делают с бедняками. Но это кончится когда-нибудь, отец. Не думай, что так и должно быть.
И, порывисто вскочив на мгновение, Дадабай снова взяла отца за руки.
— Но идем все-таки домой, отец, потому что у меня есть сыр, хлеб, рыба, вещи и деньги. Идем скорее, накормим мать, если она голодна, и Беди-братика моего бледнолицего. Вытри глаза, отец, давай мне руку и поднимайся, но прежде всего допусти меня взять прах от твоих ног…
И Дадабай совершила обряд приветствия старших.
Затем, она взяла за руку вставшего тем временем расшатанно, отца и, расспрашивая его, направилась к видневшемуся за группой сандаловых деревьев «басти», состоявшего из шалашей и хижин батраков и райотов-земледельцев. Они обогнали женщину, несущую с реки в сосудах на голове воду, и прошли мимо группы детей, лазивших по изгороди, после чего очутились возле покрытой соломой хижины Банкима.
Судра открыл дверь, и они вошли в хижину.
Их встретила удивленным взглядом беспомощно сидевшая возле томившегося на цыновке из соломы больного женщина, которая вдруг с убитым испугом поднялась и всплеснула руками.
— Дадабай!..
— Мать… Нищие мои родители!
И девушка, преклонившись перед женщиной, подошла к цыновке, с которой измученно и устало смотрел, свернувшийся головастиком, мальчуган.
— Беди! Что с тобой?
И мать, и отец остановились рядом с дочерью, которая опустилась к больному.
— Два дня горел и утром есть просил…
— От голода это…
— От голода само собой, а лихорадка само собой.
— Беди, есть хочешь? — спросила Дадабай. — Я твоя сестричка Дади, помнишь меня?
Мальчик сделал движение к сестре, протягивая руку…
Дадабай быстро повернулась к сброшенному ею с плеча джутовому мешку, который она несла с собой, путешествуя с Вагонеткой в Бомбей. Там были остатки провизии.
— Ну давайте есть сами и покормим его. Он выздоровеет, если это только от голода, и если он еще хочет есть…
Дадабай достала сыр, рыбу и пару молочных рисовых лепешек, приобретенных сегодня на станции.
— Давайте есть, и ты, отец, рассказывай мне, что с вами случилось. Скажи, прежде всего, выпустили ли инглизмены из тюрьмы молодого Ниду Бабу? Что он делает? Как вы живете в вашей общине?
Райот опустился в углу хижины возле доски, которая служила столом и на которую Дадабай выкладывала провизию и, глядя, то на дочь, то на жену и сына, беспомощно махнул рукой.
— Что же рассказывать: одно ты видишь сама, а другое поживешь немного и увидишь. Земли уже нет, потому что за воду инглизменам собралось столько долга, что банья Руга Рой взял участок даром. Райоты уходят в заводы, а баньи богатеют. Во всем воля сагибов, они, что хотят, то и делают. Ниду Бабу выпустили, а десяток других арестовали. Работает Ниду на вокзале. Его друзья, как он, забастовщики. Правительство их арестовывает, а националисты им не дают работы. Говорят, что они хотят действовать в пользу фаренги большевиков; они зовут советы вместо сагибов, взять все заводы, фактории, дороги, а райотам оставить землю. Неизвестно к добру это, или будет еще хуже. А пока все идет так, что в общинах встретится райот с райотом и не знают уже, нужно поступать так или иначе. Одна община, Бусуа-Матрум под Пуной, до сих пор продолжает хартал… Они его начали, когда националисты везде провозгласили бойкот. Но все уже прекратили его, а они еще продолжают. Ни одного анна налогов за весь год не сдали. Половину общины сагибы арестовали, но как только приедет туда новый чиновник, то сейчас же его или находят убитым, или отравленным, или он сходит с ума. У них есть пандиты браманы, которые сговорились с большевиками.
— Далеко эта община? — спросила Дадабай.
— Меньше двух дней пути страннику. Теперь даже националисты от них отказались… Если бы не пришла сегодня, нам бы нечего было больше делать, как идти туда. Но про них говорят, что они изменяют Индии и хотят большевиков пустить, которые все разгромят и разорят…
Бароди, мать Дадабай, подавленная нуждой деревенская дикарка, посмотрела на мужа и дочь и, оглянувшись вокруг, угрюмо произнесла:
— Пускай бьют, кому нужно от сагибов избавиться. Сагибы нас довели до того, что и земли нет. Из-за земиндаров у нас есть нечего. Браманы только свое говорят, а, что жить нельзя стало, не замечают. Не наше дело, если всех поубивают. Мы никого не трогали, поэтому и живем так. Пусть Дади скажет, зачем она домой пришла? Разве ей в храме плохо было, что она вернулась к родителям, у которых ничего нет?
Дадабай уже ожидала этого вопроса и весело посмотрела на мать.
— Я пришла не жить, а только проведать вас. Я хочу принести вам счастье. Я буду жить в городе, а у вас пробуду только неделю-две. Но я вам буду давать денег и помогу устроиться вам. У меня есть деньги… я заработала…
Банким и Бароди, не подавая вида о том, какая гора у них свалилась с плеч после этих слов девушки, продолжали дожевывать хлеб и сыр, которые привезла Дадабай.
— Как же ты устроиться поможешь? — спросила Бароди. — Разве ты что-нибудь можешь придумать?
— Придумаю, придумаю! — сказала Дадабай. — Я приехала из Бенареса с одним боем, с которым мы будем вместе ходить на празднества. Потом еще явится сюда одна моя подруга. Вместе мы голодать никогда не будем. А отцу мы поможем купить быка, он будет в городе возить воду. Я заработала денег…
Еще легче стало настроение семьи.
— А бой с тобой, не жених? — спросила Бароди.
— Нет, госпожа мать, у нас же в храмах прислужники бои для танцовщиц. Он из храма Шивы со мной приехал устроиться в Бомбее.
— Пускай приходит, — сказал спокойно Банким, — это дело жрецов судить, могут или нет сутрадари жить вместе с боями. Веди его…
Дадабай направилась к Бомбею в парк.
Она нашла здесь в одной из аллей Вагонетку в возбужденном состоянии.
— Происходит что-то неладное, сестра Дадабай, — встретил ее комсомолец. — Должно быть о нашей компании что-нибудь узнали…
— А что случилось?.. Ты, братик, заметил что-нибудь?..
— Я встретил Пит Графа, Эча Биби и индуса-гонца из Майенвили, у которого мы отобрали письмо. Должно быть, он добрался до фашистов, рассказал им все и вместе с ними приехал разыскать Пройду и нашу артель.
— Собака! Что же нам делать? Ты следил за ними?
— Да, они пошли в дом Санджиба Гупта. Я проводил их до дома, а потом пошел сюда.
— Что же мы будем делать? — повторила вопрос Дадабай.
— Надо найти Сан-Ху и сейчас же сообщить всем нашим, а потом дождаться Пройду, и он решит, что делать.
— Ну, идем к мордам. Вызовем Бихари или Сан-Ху, сговоримся и пойдем домой. Отец с радостью сделается водовозом, лишь бы не голодать. Он будет следить за мордами, как хотел Пройда.
Молодые люди направились в город.
Бенарес гудел шумом дневной жизни.
Двое индийских парней в ланготи, оборачивавших их бедра и через плечо закинутых за спину, показались на рынке. Это были Стремяков и Марсельезец. Они вышли на берег Ганга в виде странствующих бродяжек нищих. Стремяков двигался с неподвижными глазами слепца. Марсельезец держал его руку. Оба участника комсомольского отряда были с сумками. Оба они, очевидно, имели определенную цель.
Очутившись среди толп паломников и местных богомольцев, явившихся окунуться в священной реке, и на некоторое время затерявшись среди их тысячной массы, парни облюбовали себе место на ступенях входа, ведущего в храм Шивы, и здесь приготовились действовать, положив у себя на коленях сумки.
Прямо перед ними раскрывалась оборванная с одной стороны зданиями храма панорама усеянного людьми берега. Направо шли строения бенаресских домов. Несколько в стороне находилась пристань с пароходами и судами возле нее. Вверху палило и выжигало все под собой высокое тяжело и долго ниспровергающееся на землю, реку, строения и людей солнце.
Вблизи возвышались площадки и десницы сооружения, предназначенного для сжигания покойников.
Почти не слышно было в общем гуле ни ленивого колыхания людей, ни криков продавцов бетеля, мороженого, воды и напитков, ни даже завываний группы уличных музыкантов, расположившихся возле полуувеселительного заведения береговой харчевенки, — настолько энергия звуков и движения была растоплена огнем немилосердно палящего неба.
Люди методически двигались, меняясь местами, по берегу и на улицах с такой неповоротливостью, как будто торопливость была смертным грехом разноплеменного бенаресского населения.
Но вдруг среди нескольких групп, торгующегося, занимающегося различной возней и передвигающегося люда произошло, еле уловимое движение. Двое мнимых эфиопов-попрошаек переглянулись, но не подали вида, что происходящее хоть в какой-нибудь степени их касается.
Причиной оживления базарного муравейника послужило появление отряда полицейских, явившихся сюда вследствие того, что возле стоянок торговцев, у палаток ремесленников, под стенами домов, в лодках у перевозчиков оказались, разбросанными под видом афиш, напечатанные санскритскими и арабскими письменами короткие противоправительственные прокламации с сообщением о гонениях против национального собрания, с описанием того, как в Майенвили население вследствие насилий должно было покинуть город, и с призывом к борьбе за независимость страны.
Группа явившихся купаться богомольцев и копавшиеся повсюду массы аборигенов уже ознакомились с содержанием воззвания, и те, кто мог читать, осведомляли неграмотных, спорили о «фаренги», говорили о политике англичан по отношению к туземцам в других местах Азии.
Полицейские, продемонстрировав свою бдительность, прошли через рынок, остановились возле одной-другой группы, обменялись ругательствами мимоходом с музыкантами и матросами возле харчевни и, повернув за угол ближайшего переулка, направились к управлению города.
С видом неподвижного равнодушия, державшее свои мысля у себя на уме базарное простолюдье проводило их, пока они не скрылись, и еще дружнее стало раззванивать среди соседей молву о новости появления прокламаций и обстоятельствах происшествия.
Инцидент готов был этим кончиться.
Вдруг в двадцати шагах от берега над гладью Ганга перед глазами всех копошившихся на улицах толп, как будто заколыхалась перспектива речной поверхности и панорама противоположного берега. Вслед за тем над берегом появилась странная колеблющаяся завеса и на ней большими сияющими огневыми буквами обозначались санскритские и арабские надписи:
«Что произошло в Майенвили?
Смотрите! Смотрите! Смотрите!»
— О-о-о! — вырвался крик удивления у лавочников и купающихся.
— Модтя! Модтя![30] Уть-уть-тю! — повскакали лодочники.
И не успела толпа понять, что происходит, как надпись на завесе исчезла, а вместо нее, пораженные, хлынувшие к берегу туземцы, купцы и явившиеся со всех концов Азии пришельцы-путешественники, начав давить друг друга, увидели перед собой площадь провинциального городка, лавки, вход в незнакомый старый храм, более северную индийскую природу.
— Майенвили! Майенвили! — раздались в разных местах возгласы тех, кто был хоть раз вблизи Пешавера, странствуя по Индии.
Но толпа и сама как то сразу поняла это, тем больше, что на картине сейчас же замелькали сцены, какими сопровождалось усмирение этого города.
Сперва зрители в видении над рекой увидали спешащих на площадь с товарами горожан и их собрание. Предание публичному ауто-да-фе товаров английского изделия, путем их сожжения. Выступление на сходбищах главарей майенвильского националистического движения, очевидно, разменявших положение толпам зрителей.
Затем картина изменилась и, в прилегающих к площади улицах того же городка показались полицейские войска, под руководством английского офицера, занимающие позиции вокруг площади.
Особо вдруг выделилась группа самого этого офицера с его ближайшими помощниками и с негром в их числе.
Толпа на берегу увидела, как офицер скомандовал нападение, войска бросились на площадь, и начались сцены расправы.
— Ах-ах! — раздались восклицания по берегу. И разноплеменная восточная масса, представлявшая десятки одинаково угнетенных военщиной и империалистами национальностей, увеличиваясь в своем количестве сбегающимися, то возбужденно топчась на месте, то оглядывая соседей и дергая друг друга за руку, продолжала смотреть на странное видение картины другого города, в котором производилось насилие.
Картина же двигалась и показывала Бурсона, изображала паническое бегство избиваемых и расстреливаемых горожан, валяющиеся и царапающиеся по земле трупы, погоню за разбежавшимися солдат, торопливою суетню свиты полковника.
Бенаресская толпа сдерживала возбуждение.
На балконы и лестницы храмов, на площадки домов и всякие возвышения понабрались откуда то зрители, кричавшие, ахавшие и поощрявшие друг друга на вмешательство в то, что они видели, при чем происходит ли это в действительности, или картина представляет собой необъяснимое чудесное явление — этого толпа даже не хотела разбирать теперь.
Зрители готовы были броситься на майенвильских усмирителей.
Но вот в событиях, представленных видением, последовали заключительные картины. К дому штаба военной власти в городе негр и другие сподвижники усмирителя-офицера по пустынной улице тащили арестованных. Недалеко горел дом земиндара Раджаба Гош.
Полицейские идут по улице и расклеивают приказ военной власти. Объявление: туземцы, если им нужно пройти мимо дома представителя власти белых, полковника Бурсона, должны возле дома ползти на брюхе… Майенвильцы, прочитав приказ, пугливо расходятся. За городом ночью собирается их караван, они двигаются с детьми, семьями и пожитками, уходя из города куда то на север.
Картина исчезла.
Толпа с минуту ошеломленно оглядывалась, протирая себе глаза и недоумевая, а затем загудела и заклокотала.
— Идем! — шепнул коротко Марсельезцу Стремяков.
— Да, пока не застукал никто… Только еще надо сделать анонс. Цокай скорее…
Стремяков сделал своей сумкой движение, не спуская ее с колен, и над берегом появилась надпись:
— Приходите завтра! Завтра вы увидите, как правительство фаренги инглизменов возбуждает кровавую рознь между магометанами и индусами.
Толпа снова было хлынула к берегу, но остановилась увидев реку, рябь на ее поверхности, ряды лодок с палатками.
Видение исчезло.
— Айда! — поднялся Стремяков.
Парни, державшие до того на коленях свои сумки, в которых были завернуты натурографы, забросили снова их за спины и влились в толпу. Они могли быть довольны результатом. Еще немного и толпа действительно рванулась бы на видения картины, чтобы изничтожить насильников, разбойничавших в Майенвили.
Подросток-вожатый и парень-слепец вошли в улицу и очутились среди волнующихся завсегдатаев рыночных заведений.
В одной группе возбужденно разговаривавших женщин они увидели Кукумини и Лотику. Девушки с другими участниками революционной организации вышли нарочно на рынок, чтобы здесь наблюдать происходящее и объяснить его соседкам. Среди артели рабочих, носильщиков тяжестей, они увидели вожака рабочих Бенарджи. В ряде мест им попадались знакомые физиономии других туземцев, уже встречавшихся им ранее на профессиональных собраниях союзов рабочих.
Ребята, не обнаружив ни с кем своего знакомства, направились в законспирированное убежище того мусульманского подворья, в котором находилась фотография и техническая мастерская Таскаева.
Между тем на берегу и рынке еще продолжалось волнение. Снова здесь появилась взбешенная полиция. Ее встретила группа из нескольких буйно настроенных дружинников организации Санджиба, возглавляемых свирепым жителем островов в ангарке и с серьгой. Это был гоаниец-христианин, с которым имел несчастье встретиться Бихари.
— Морды! — пронеслось по рынку среди лавочников, когда они увидели этого гоанийца и его сообщников.
Но как полицейские, так и фашистская дружина опоздали попасть во время на место происшествия и, только обменявшись несколькими ругательствами с лавочниками, те и другие ушли ни с чем восвояси.
На другой день, с утра уже город был полон разнообразных слухов. Организация революционеров приготовилась к решительным действиям. Бенарджи мобилизовал типографов и скомбинировал небольшую дружину боевиков из рабочих. Позументщики, ткачи, союз женщин танцовщиц, белошвейки и вязальщицы были сагитированы для присутствия на рынке. В момент разгара рыночной жизни опять на берегу показались Стремяков и Марсельезец. Ребята пришли к тому храму, где они сидели накануне. Но они получили распоряжение от руководителей организации пробраться в самый храм, воспользовавшись его тайниками, и оттуда действовать аппаратом.
Подойдя к стенам храма и его остроговидным простенкам, парни нырнули немедленно внутрь браминского капища жрецов Шивы, веками утверждавшими свое господство над населением.
Они сразу же очутились перед входами нескольких коридоров.
Здесь ребята осмотрелись и различили, что рассеянный дневной свет падает в храм сквозь незастекленные амбразуры разной величины, замаскированные все теми же острожными простенками и сводами.
Молящиеся шли в храм и уходили по главному коридору, ведущему вглубь помещения от ворот и кончающемуся в глубине ступенчатым подъемом и большой площадкой.
Две минуты простояли парни, не двигаясь, пока они не увидели между колоннами каменную плиту с изображением украшенной свастикой женщины.
Увидев ее, ребята переглянулись.
— Здесь! — тихо шепнул Марсельезец.
— Да. — подтвердил Стремяков.
— Идем.
Ребята оттянули плиту и вошли в один из тайников храма.
Через минуту они очутились на площадке перед амбразурою, выходящей наружу.
Стремяков выглянул в нее и увидел впереди себя берег Ганга, на котором уже толпились паломники, монахи, фокусники и рыночное простолюдье Индии.
Марсельезец высунул на мгновение также нос и довольно сообщил:
— Хорошая нора… Наши на берегу…
— Вся организация…
— Ну давай заряжать.
— Катай, заряди русские на всякий случай, и фотографируй, что происходит, я же буду ворочать им Когатскую резню…
— Ладно начинай…
Стремяков вынул из сумки аппарат и навел объектив.
Щелкнула кнопка. Перед толпой на берегу развернулась дымчатая пелена. Появились узорные надписи:
«Знаете ли вы как правительство разъединяет сынов Индии, чтобы они не вели борьбу за свое освобождение? Смотрите, как оно допустило погром в Когате»…
Надписи исчезли. Берег ожил. Толпа загудела и хлынула, чтобы захватить места, теснясь и сливаясь копошащимся муравейником по всему району прибрежных площадок и пустоши между строениями.
Глазам горожан представилось помещение кабинета восточной редакции.
Секретарь редакции парсис работает за столиком. Кресло за большим письменным столом пустует. Входит чиновник туземной полиции. Увидев пустое кресло редактора, вопросительно обращается к парсису. Тот приглашает сесть, и сейчас же входит редактор газеты англичанин.
Он окидывает взглядом посетителя и кабинет, его предостерегающе сухие глаза на мгновение останавливаются на толпе зрителей, как будто он видит береговое сборище и готов топнуть ногой…
Толпа бенаресского рынка так именно и поняла взгляд саиба с картины и немедленно колыхнулась.
— Морда! Морда! — загудел берег, сразу улавливая враждебную контрреволюционность саиба. Но открывшаяся дверь кабинета и появление новых лиц остановило волнение зрителей.
К редактору вошло двое мусульман-купцов, которых приветствовали и редактор, и сидвалла-полицейский, начавшие с ним дружный разговор.
Движением головы редактор велел оставить кабинет поднявшему на него глаза парсису.
Тот вышел.
— Совещаются! Совещаются! Морды! Банда сагибов!
Мусульмане убеждают редактора и сидвалла:
«Мы в пятницу не торгуем и все должны закрывать торговлю».
Мелькнула внизу картины надпись, ее содержание пробежало в выкриках прочитавших ее грамотных зрителей.
Толпа еще теснее сгрудилась, напирая к самой реке, поверхность которой исчезла за картинами видения.
Совещание между тем быстро кончилось, мусульмане поднялись, сговорившись с редактором. Картина снова изменилась.
На ней показалась старинная мечеть. Почти возле ног зрителей легла площадь, и в нескольких шагах ступени входа в храм.
На пороге мечети по выходе с молитвы останавливаются и совещаются с группой единоверцев купцы-мусульмане. Англичанин редактор, подошедший к храму, тоже что-то говорит. Собрание возбуждено оглядывает и грозит проходящей мимо группке индусов. Один грозит им кулаками. Англичанин злорадно наблюдает происходящее.
Толпа на берегу замерла и, схватив лицо англичанина, в свою очередь стала волноваться.
— Морды ки хлакат![31] Долой морд!
Но опять картина переменилась и толпа на мгновение успокоилась.
Развернулся рынок. Магометанские и индусские овощные лавки. Толпы покупателей. Чья-то заблудившаяся корова затесалась в толпу и возле магометанской лавчонки потянула пучок зелени.
Один магометанин лавочник моментально бросил в корову камнем, другой схватил палку и, колотя ею животное, погнал корову по улице. Это заставило повыскакивать из лавок индусов, бросившихся на защиту коровы, являющейся для них священным животным. Покупатели сразу разбились на два лагеря и разразились угрожающей перебранкой.
— Животные гау-кхана![32] — кричит одна сторона.
— Собаки, сур-кхана![33] — кричит другая сторона.
Группка магометан сбежалась возле одной лавки и, подстрекая друг друга, только ждет момента, чтобы броситься на индусов.
Толпа на берегу загудела, предупреждая мусульман на картине:
— Берегитесь! Берегитесь! Э-э! Морды обманывают!
Но видение рынка исчезло, на картине выпрыгнул переулочек.
Индусы собрались возле ворот и что-то обсуждают, затем они закрывают лавки и идут к воинскому начальнику.
Тот встречает туземцев в большом бунгало вместе с редактором-фашистом. Редактор что-то подсказывает военному. Индусы просят защитить их от погрома, к которому приготовились магометане.
Воинский начальник отвечает:
«Мы не можем вмешиваться в ваши дела. Магометане соблюдают закон, не устраивают бунтов, и поэтому мы не можем их раздражать своим вмешательством. Ведите себя смирно, и погрома не будет»…
Он кивнул головой, чтобы просители уходили.
Индусы, выйдя из бунгало, совещаются. Они о чем-то упрашивают старика торговца из своей среды. Тот, поколебавшись, соглашается.
Он едет в Симлу к великому учителю Индии махатме Ганди с просьбой заступиться. Но едет туда и редактор…
Картина показывает сцены в столице.
Ганди совещается со столичными руководителями магометан. С одним из них он направляется к вице-королю Индии. Оба представителя враждующих национальностей просят разрешения выехать им в Когат, где готовится резня, и устроить там собрание, чтобы убедить обе враждующие стороны не производит братоубийственного кровопролития.
Вице-король, у которого уже побывал редактор, отвечает отрицательно. Убеждения вождей враждующих национальностей не помогают.
Убитые отказом вожди народа уходят. Когда лавочник-делегат возвращается в Когат, магометане встречают его насмешками и бранью. А затем на улицах начинается резня.
Картина вдруг оборвалась. В толпе что-то произошло.
— Сипаи! — воскликнул Марсельезец, действовавший натурографом. — Полиция! Прячь аппарат!
Действительно, на берегу началось смятение. До сих пор зрители базара, находясь под возбуждающим влиянием картины, не замечали, что творится вокруг.
Но вдруг начался шум, видение оборвалось, толпа услышала сзади себя крики, и тогда обернувшиеся лавочники, рабочие и посетители рынка увидели, что на них с тыла уже напали усмирители. Происходила горячка первых арестов.
Полицейские схватывали женщину, несущую какой-то узел с домашними вещами от соседки, и разбрасывали ее содержимое, тащили фокусника с ящиком для змей, лавочника, крикнувшего что-то оскорбительное, молодого брамина, только что посвященного в жреческий сан и несшего в свертке новые одежды, группу грузчиков-рабочих с тележкой, остановившихся возле берега, аскета с доскою в гвоздях, на которых тот занимался истязанием своей плоти.
Толпа, растерявшись и попробовав пробиться с берега, пришла в ярость, когда натолкнулась на верховых сипаев, загородивших дорогу, в свою очередь, со стороны рынка.
— Цокай! — шепнул Стремяков Марсельезцу, предлагая ему фотографировать происходящее.
— Цокаю, цокаю! — ответил тот.
Стремяков, не переставая выглядывать в амбразуру, переставил заряд в натурографе.
На берегу между тем перебранка превратилась в сопротивление, и в одном месте какого-то арестованного юношу вдруг начали рвать в одну сторону полицейские, в другую толпа.
Офицер, командовавший полицейской кавалерией, что-то закричал и двинул ее на толпу. Сипаи с мечами рванулись на людей.
Вдруг разъяренный женский возглас заставил остановиться и их, и наэлектризовал массу.
— Саттиаграх! Индуски! Сестры! Что нам смотреть? Пока перерубят? На землю!
Стремяков, наблюдавший, что разыгрывается у него перед глазами, увидел совершенно неожиданную для него картину.
В то время, как мужчины словно по команде, оказались отодвинутыми вглубь толпы, в наружное кольцо рядов выскочили Кукумини, Лотика и несколько других женщин, которые тут же рухнули на землю прямо перед полицейскими и всадниками.
— Убитые? — подумал испуганно Стремяков.
Но нет, вслед за первой группой индусок последовали другие женщины. Они падали на землю, как рыба на сковороду, быстро в ряд одна возле другой, и через минуту настоящая радуга их тел, загородила все пространство перед солдатами.
— Го-го-го! Хиндустан ки Дже! Банде матрум! Дети родины! Ура! Ура! — раздался восторженный крик по адресу женщин и злорадный хохот по адресу одураченных солдат.
Сипаи и полицейские растерянно остановились. Никто из них не смел под страхом величайшего позора перед всей страной совершить насилие над женщиной или тем более переступить через нее, когда она лежит. Это запрещалось всеми обычаями и религиозными верованиями населения.
Достаточно выдрессированные английским офицерством, чтобы производить убийство своих братьев, усмирители растерялись, пристыжено переглядываясь и крича друг на друга.
Однако, рисальдар-командир, больше знавший чего от него хотят английские власти, чем желавший считаться с настроением толпы — только еще больше разгорячился и вышел из себя.
Он скомандовал эскадрону движение назад.
— Банде матрум! Ура! — взвыла снова толпа, думая что солдаты уходят совсем. Но тотчас же ликование сменилось напряженным вниманием.
Отодвинувшиеся отряды взяли на прицел ружья…
— Разойдитесь! — крикнул чеканно-стройный, сухой, восточно-коричневый рисальдар-командир, взмахивая разгорячено нагайкой. — Разойдись! — еще раз крикнул он…
Никто не двигался.
— Пли!
Залп трепнулся коротким оборванным кашлем в воздухе, и… десятки жертв, как подкошенные, рухнули на землю и навалились на женщин, цепляясь за соседей, стоявших возле них, хватаясь за камни.
— Ах! — вырвалось у толпы…
Разомкнулось кольцо толпы, дрогнувшей первым движением бегства.
В это время вокруг прозвучало откуда-то несколько ответных выстрелов по солдатам и двое из них свалились.
Офицер оглянулся и увидел группу дружинников-рабочих, под командой Бенарджи занявших позицию между лавочными палатками и решивших, хотя бы напомнить о своем существовании. Толпа, почувствовавшая поддержку, воспрянула духом. Ее взвинтило, она бросилась, в свою очередь, на полицейских, отнимая у ближайших из них оружие и сбивая их с ног.
— Вперед! — скомандовал офицер, поворачивая отряд к проспекту лавчонок и намереваясь уничтожить дружинников.
Вдруг он остановился и весь вытянулся вперед, дернув под уздцы коня. И в ту же секунду обернувшаяся толпа также замерла и застыла на месте.
— Стой! — растерянно крикнул рисальдар отряду.
Сипаи и без того панически замерли на месте.
В полсотне шагов, мимо толпы, прямо на них несся эскадрон красноармейцев на бешено мчавшихся конях в остроконечных шлемах с большевистскими всемирно известными красными звездами. Они на всем скаку сверкали саблями и несли их тяжесть на головы отряда.
— Уй-ле-лем! Банде матрум! Ура! — взвыла, беснуясь и бросаясь на сипаев, толпа.
— Назад! — крикнул рисальдар, повернув коня и заворачивая с солдатами за угол в переулок. — Назад, Красная армия!
Пачка выстрелов грохнула сипаям вдогонку.
За первым отрядом красноармейской конницы показался другой.
Но вдруг эти отряды исчезли так же внезапно, как и появились. Позиции опустели. Блестела только поверхность Ганга. Толпа зрителей стала протирать глаза. Появление красной армии было также картиной неизвестных магов или волшебников, которые одним им известным способом производили чудеса видений, по произволу вызывая перед зрителями то врагов угнетенных, то их защитников.
Толпа поняла это и потрясенная всем происшедшим снова стала собираться, пытаясь дать себе отчет в том, чему она была свидетелем. Часть горожан стала хлопотать над жертвами, подхватывая раненых и убитых и быстро унося их.
Большинство, однако, собравшихся не думало успокаиваться. Толпа разбилась на несколько групп. Среди нее появились ораторы, лавки вдруг стали закрываться, и в толпе начали гудеть возгласы:
— Сварадж! Советы! Хартал! Советы!
Марсельезец, не переставший фотографировать движение людей на берегу, взглянул на Стремякова для того, чтобы определить, заметил ли он происшедшую перемену.
Стремяков обрадованно впился глазами в скопления толп и живо встрепенулся.
— Есть! — воскликнул он. Наши зашевелились. Кукумини и Лотика командуют женщинами. Бенарджи со своими побежал в город. Пришли студенты… Депутат говорит что-то…
— Идем! — воскликнул Марсельезец, — Бенаресский комитет ничего не стоит если сегодня здесь не выберут советы.
— Выберут! — решил Стремяков, — спрячем пластинки, перезарядим машины, и марш…
Ребята опустились от амбразуры, склонились к сумкам и начали переставлять заряды. Они провозились несколько минут.
Когда они поднялись, какой-то шум, раздавшийся на улице, привлек их внимание.
Стремяков снова вытянулся к амбразуре и, весь побледнев, отшатнулся от нее.
— Погром возле храма! — воскликнул он. — Скорее идем, иначе застукают и нас.
Марсельезец вслед за ним вскинул сумку, оба парня шагнули в коридор и вдруг полуизумленно, полуиспуганно остановились.
Перед ними из тени коридора выросла фигура величавой Кукумини.