Когда Лингг вошел в комнату и мы обменялись рукопожатием, он заглянул мне в глаза твердым взглядом, и я обрадовался, нет, был в восторге оттого, что готов к встрече с ним. Безмерно волнуясь, я в первый раз почувствовал, что могу быть с ним на равных. У смерти есть эта странная власть над людьми, и, когда собираешься под ее сень, ощущаешь себя равным всему живому.
— Вижу, — спокойно произнес Лингг, — ты принял решение. А я надеялся, ты переменишься.
— Вещи собраны, и я готов, — заметил я как равный равному. Лингг прошел мимо меня к окну и постоял, глядя в него, пару минут. Я встал рядом, и, когда он повернулся ко мне, наши взгляды встретились.
— Рудольф, я часто думаю, — проговорил он, кладя руку мне на плечо, — получится что-нибудь из нашего мира или не получится... В конце концов, почему человек должен обязательно обнаружить то лучшее, что есть в нем? Наверняка, в других мирах было множество неудач, так почему же наш шарик из грязи должен быть иным? — И тотчас Лингг повернул в другом направлении. — А почему бы и нет? Он всегда молод, наш старый мир, и в нем всегда есть молодежь; всегда есть попытки что-то изменить! Почему бы нам не победить? В любом случае, надо пытаться — обязательно надо пытаться!
Глаза у него зажглись, и я улыбнулся. Его искренняя доброта по отношению ко мне, его дружба, пусть даже исполненная сомнений, придали моей решимости высший смысл.
— Бомба у тебя?
— У меня, — сказал Лингг и достал ее из правого кармана. Он всегда носил короткие куртки, обычно двубортные, и с большими карманами. Бомба оказалась не больше апельсина, но раз в десять больше того шарика, который он испробовал на озере, и я понял, что в ней заложена огромная сила. С «апельсина» свисал кусочек чего-то, напоминавший ленту.
— А это что?
— У нашей бомбы двойное действие. Если потянуть за ленту, то бомба внутри загорится и взорвется ровно через двадцать секунд, так что можно потянуть за «ленту», потом подождать от пяти до десяти секунд и тогда уж бросать ее. Однако она взорвется, если соприкоснется с чем-нибудь, так что надо быть осторожным.
— Из чего она? — спросил я, беря бомбу в руки. Она была на удивление тяжелой.
— Снаружи свинец. С ним легко работать. А внутри мое открытие — причем случайное.
— Положу ее в карман брюк. Так лучше всего. Не ударится ни обо что, будет спокойно лежать, пока я не решу, что пора дергать за «ленту». Снаружи она не загорится?
Лингг покачал головой.
— Увидишь искру, когда бросишь ее, но одежда не загорится, если ты об этом.
Меня охватило лихорадочное нетерпение. Я жаждал поскорее сделать дело и покончить с этим.
— Почему бы нам прямо сейчас не пойти на митинг? Лингг был спокоен, как всегда, и говорил в точности так же неторопливо, как в любое другое время.
— Если хочешь. До Хеймаркет примерно миля. Митинг назначен на девять часов. Начнется он не раньше, чем в восемь — десять минут десятого, и даже если полицейские разгонят его, то сделают это не раньше половины десятого или без пятнадцати десять. У нас полно времени... Прежде чем мы пойдем, я хочу, Рудольф, чтобы ты обещал мне одну вещь. Я хочу, чтобы ты потом исчез. Это часть нашего плана. Чтобы людей охватил ужас, первый человек, который бросит бомбу, должен сохранить свою свободу. Ничто так не способствует распространению ужаса, как успех и повторный террористический акт. Обещай мне, что бы ни случилось, ты скроешься и не дашь себя поймать.
— Обещаю, — торопливо ответил я. — Но ведь это я брошу бомбу? — спросил я, торопливо облизав пересохшие губы и мечтая об отсрочке.
— Если, даст бог, полицейские не вмешаются, то и мы ничего делать не будем; но если они набросятся на людей, если опять начнут махать дубинками, то придется и нам действовать. Постарайся не забыть, взорвав свою бомбу, опуститься на четвереньки, удар будет очень сильным.
— Ну, мы идем? — спросил я и обернулся, чтобы взять саквояж, но Лингг не дал его мне. Потом вдруг поставил его обратно и, сжав мне плечо, внимательно и по-доброму поглядел на меня.
— Рудольф, пока еще есть время отказаться, повернуть назад. Мне трудно думать о том, что ты тоже будешь замешан. Оставь это мне. Поверь, так будет лучше.
Меня все еще будоражила мысль о нашем равенстве, и я воскликнул:
— Нет, нет, ты ошибаешься во мне. Я очень хочу участвовать; все раненые и убитые взывают ко мне. Не будем больше тратить время на разговоры. Я решил. И уже всеми мыслями на Хеймаркет.
Лингг откинул назад голову, взял саквояж, и мы вышли из комнаты. Когда мы проходили через магазин, мальчишка сказал нам, что Энгель уже полчаса как отправился на митинг, и мы зашагали на Хеймаркет. Я был до того взволнован, до того возбужден, что не заметил, как солнечный день сменился предгрозовым вечером, пока Лингг не обратил мое внимание на тучи.
Не прошло и минуты, как мне показалось, а мы были уже на Хеймаркет, то есть на Десплейнс-стрит, что между Лейк-стрит и Рэндольф-стрит. Десплейнс-стрит — довольно оживленная улица в западной части города, примерно в трехстах-четырехстах ярдах от реки и больше чем в миле от деловой части. Хеймаркет, как потом назвали это место, на самом деле, примерно в ста ярдах в сторону. Так как мы шли из южной части, то миновали полицейский участок, где командовал инспектор Бонфилд. Там, возле дверей, собралось уже много полицейских.
— Значит, сегодня свершится, — сказал Лингг. — Так тому и быть.
Приблизившись к митингующей толпе, мы обратили внимание на присутствие мэра и нескольких чиновников. Мэр был пожилой человек — Картер Харрисон. Его просили запретить митинг, но ему не очень хотелось препятствовать проведению законного собрания, вот он и явился сам, чтобы предотвратить превращение мирного митинга в мятеж.
Ораторы говорили с обычного фургона, поставленного в том месте, где тупик пересекался с улицей. Мы пристрои- лись в конце здания, которое занимал большой завод грузоподъемников братьев Крейнов. Собралось не меньше двух — трех тысяч человек.
Когда мы пришли, Спайс как раз заканчивал свою речь. За ним последовал Парсонс, который подготовил свое выступление по всем правилам. Начал он с того, что попросил людей сохранять порядок, рассказывая о своих бедах, уверив их, что тогда и американский народ будет внимать им с симпатией, постепенно поняв, что они ведут честную игру. Он и вправду верил в эту чушь. Дальше он сказал, что положение иностранных рабочих в самом деле ужасно, ведь были убиты безоружные мужчины, женщины, дети. Почему они были убиты? — спросил он и перешел к своим реформистским тезисам.
Мэр слушал и, по всей видимости, не находил в речах ничего криминального. «Речь Парсонса, — сказал он потом, — отличная политическая речь». После Парсонса слово взял бородатый англичанин Сэмюел Филден. Упали первые капли дождя, поднялся ветер, начало быстро темнеть. Стало ясно, что бури не миновать.
С краю толпа начала рассеиваться. Я был один и на удивление наблюдателен в тот раз. От меня не укрылось, как мэр с чиновниками двинулся в сторону деловой части города. На несколько минут мне показалось, что все должно закончиться мирно, но от этого не стало легче. Я слышал, как бьется у меня в груди сердце, и неожиданно почуял что-то в воздухе: он был напоен ожиданием. Тогда я медленно повернул голову, а так как стоял с краю, то увидел Бонфилда, ведущего за собой полицейских и, по-видимому, собиравшегося по-своему поговорить с митингующими после ухода мэра. У меня сразу затвердели мышцы от ненависти.
С каждым мгновением темнело все больше. Неожиданно яркая вспышка ослепила меня, потом как будто прогремел гром. Пока еще было светло, я видел полицейских, орудующих дубинками, видел, как они бьют людей, бегущих по тротуару. И тотчас решение было принято. Левую руку я положил сверху на бомбу, чтобы придержать ее, а правую сунул в карман и дернул за «ленту». Послышался скребущий звук, и я стал медленно считать: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь». К этому времени полицейские были уже совсем рядом. Они избивали всех подряд, двое или трое держали в руках револьверы. Люди разбегались кто куда. Тут раздался выстрел, потом дюжина выстрелов, причем стреляли, как мне показалось, только полицейские. Гнев застил мне глаза.
Я вынул из кармана бомбу, совершенно не думая о том, видят меня или нет, и стал присматриваться, куда ее бросить. Потом бросил ее высоко в воздух, чтобы она упала в самую гущу полицейских. Меня швырнуло вперед, я упал, едва появилась вспышка. Мне показалось, что я лежал целую вечность, прижатый к земле. В ушах шумело так, что чуть не лопались барабанные перепонки. Передо мной лежали люди, пытавшиеся приподняться на руках. Отовсюду доносились стоны, плач, крики. Я оглянулся. И как раз, когда я оглянулся, кто-то поддержал меня сильной рукой, и я услышал голос Лингга:
— Пойдем, Рудольф, сюда.
Он потащил меня прочь, и мы прошли мимо того места, где прежде были полицейские.
— Не смотри, — вдруг прошептал он, — не смотри.
Но еще прежде, чем он это сказал, я посмотрел, и то, что я увидел, до конца моих дней будет стоять у меня перед глазами. Улица представляла собой настоящую бойню, посреди чернела яма, а вокруг нее, повсюду, лежали люди или то, что от них осталось. Рядом с тем местом, где шел я, валялась оторванная нога, а чуть дальше лежали два больших куска окровавленного красного мяса, соединенные бедренной костью. Мне стало плохо, мужество оставило меня, но Лингг с нечеловеческой силой удерживал меня на ногах, да еще и тащил за собой.
— Рудольф, стой крепче, — шептал он. — Давай, парень, шагай, еще, еще.
Как только опасное место осталось позади, я повис на Лингге, дрожа как осиновый лист. И только тут почувствовал, что весь с головы до ног мокрый, словно искупался в холодной воде.
— Постой, Лингг. Я не могу идти.
— Ерунда. Вот выпей.
Он сунул мне в руку фляжку с бренди. Не знаю, сколько я выпил, но сердце вновь забилось у меня в груди, горло отпустило, и я опять более или менее нормально задышал, после чего зашагал дальше, опираясь на Лингга.
— Ты весь дрожишь, — сказал Лингг. — Странный вы народ, невротики; все делаете правильно, великолепно, а потом ломаетесь, как бабы. Пошли. Я не оставлю тебя, но, ради бога, перестань дрожать, возьми себя в руки. Выпей еще.
Я поднес фляжку к губам, но она оказалась пустой, и Лингг спрятал ее обратно в карман.
— У меня есть бутылка. Нам хватит бренди, но мы должны добраться до вокзала.
Навстречу показались пожарные машины с полицейскими, мчавшиеся, как сумасшедшие туда, откуда мы шли. На улицах было полно народу, все кричали, жестикулировали, я подумал, что аффектированно, по-актерски. Похоже было, все знали о бомбе и говорили о ней. Я обратил внимание, что даже в полумиле от места взрыва асфальт усыпан стеклом, значит, и тут повылетали окна.
Когда мы приблизились к железнодорожной станции, Лингг, прежде чем вывести меня на освещенное место, сказал:
— Дай мне поглядеть на тебя.
Он отпустил меня, и я чуть не упал, ноги у меня были как немецкие колбаски, словно без костей, гнулись во всех направлениях и дрожали, несмотря на все мои усилия.
— Послушай, Рудольф, давай постоим и поговорим. Ты должен собраться с силами. Выпей еще и забудь обо всем. Я спасу тебя. Слишком ты хорош, чтобы так просто бросаться тобой. Пойдем, дорогой друг, не позволим им поймать нас.
Сердце у меня колотилось, как бешеное, но я все же постарался утихомирить его. Выпил еще бренди, потом еще, словно пил воду. От этого мне стало немножко лучше. Через пару минут я почти пришел в себя.
— Все в порядке, — проговорил я. — Что теперь делать?
— Надо пройти через вокзал и, как ни в чем не бывало, сесть в поезд.
Я выпрямился, и мы отправились дальше. Однако, когда мы приблизились к барьеру, через который пропускали на поезд, идущий в Нью-Йорк, то поняли, что здесь уже известно о взрыве бомбы, потому что два полицейских стояли рядом с контролером. Первым их — за сотню ярдов — углядел ястребиным взором Лингг.
— Придется говорить, Рудольф. Если не можешь, то мы вернемся и сядем в поезд в пригороде Чикаго. Тебя зовут Уилли Робертс, однако тебе придется говорить за нас обоих, потому что у меня есть акцент, а у тебя нет. Сможешь? — (Я кивнул.) — Ну что ж, тогда вперед.
— Куда направляетесь? — услыхал я в следующую минуту.
— В Нью-Йорк, — ответил я, останавливаясь рядом с контролером, пока Лингг показывал мой билет.
— Ваша фамилия?
— На билете, — ответил я, зевая. — Уилли Робертс.
— Я уж подумал, не из датчан ли вы, — со смехом произнес контролер. — Не слышали, сегодня был взрыв в восточной части города?
— Не слышал, — отозвался я, — но какой же мир без хорошей драки?
— Похоже на то, — произнес контролер, и все засмеялись. В следующую минуту он пробил мой билет и вернул его мне.
— Мой друг, — сказал я, — проводит меня и тотчас вернется.
Лингг поклонился ему с улыбкой и взял меня под руку.
— Прекрасно, — сказал он. — Лучше не придумаешь. Никто ничего не заподозрил. Им повезло.
— Почему? — спросил я.
Лингг посмотрел на меня и хитро улыбнулся.
— Потому что у меня в кармане еще одна бомба, так что им не удалось бы взять нас живыми.
Не знаю почему, но упоминание о второй бомбе вновь ввергло меня в ужас, и я опять задрожал всем телом. Вновь мне послышался неземной рев, и меня трясло так, что останавливалось сердце.
Не помню, как я оказался в поезде. Наверное, Лингг втащил меня на себе, и когда я вновь обрел способность чувствовать, то был уже в купе первого класса — сидел в углу.
Лингг поставил мой саквояж на сидение напротив, а сам устроился рядом. Неожиданно меня затошнило, и я сказал ему об этом. Лингг проводил меня в туалет, и там меня рвало так, как не рвало никогда в жизни, тошнота накатывала волна за волной, отчего я чувствовал себя слабым и больным, как будто во мне не осталось ни на гран энергии. Лингг дал мне глотнуть холодной воды, потом воды с капелькой бренди, открыл окно, и понемногу мне стало лучше.
— Лингг, у меня нет сил сидеть. У меня совсем нет сил. Не знаю, почему я так ослабел. — И, совсем разбитый, я потихоньку заплакал.
— Рудольф, все в порядке, — ласково произнес Лингг. — Я посижу с тобой, пока тебе не станет лучше. Можешь побыть один пять минут? Я дам телеграмму.
— Да. Но лучше бы тебе не уходить.
— Ну и ладно, — весело отозвался Лингг. — Я тут напишу телеграмму. Но если у тебя будет больной вид, тебя запомнят. Надень-ка шляпу, и мы вернемся на место. Телеграмму я напишу там. И помни, я буду с тобой, пока ты не придешь в себя. Прошу тебя только об одном, говори с кондуктором сам, потому что из-за моего акцента в нас сразу же определят немцев. Пожалуйся, что слишком много выпил.
Через несколько минут поезд тронулся. Я сказал кондуктору, что мой друг проедет со мной до следующей станции, и дал ему доллар. Сказал, что нам надо поговорить, мол, мы давно не виделись, в Чикаго я оказался проездом, вот мы и выпили за встречу.
Потом я обратил внимание, что Лингг открыл окно с моей стороны, и вскоре почувствовал на лице свежий воздух и дождь. Понемногу мне стало лучше, и вот что удивительно: едва я почувствовал себя лучше, как зверски захотел есть. — Умираю от голода, — сказал я Линггу. — Меня трясет от холода и голода, но в остальном все нормально.
— Принесу тебе супа на следующей станции. Я рад, что ты справился. Слава богу, и румянец возвращается. Нам сопутствует удача.
— Мне стыдно, что меня так развезло, ведь ты был в опасности из-за меня.
— Ерунда, — отозвался Лингг. — Даже не думай об этом. Ты совершил то, что совершил, даже несмотря на физическую слабость.
Я воспрял духом.
В вагоне все это время были лишь две женщины, да и те устроились в другом конце, вероятно, им не нравилось открытое окно.
Через двадцать минут мы остановились, и Лингг принес мне суп; я съел его, и ко мне как будто стали возвращаться силы. Тогда-то я почувствовал сильнейшую головную боль и отчаянную усталость.
— Поспи, — сказал Лингг, закрыл окно и поставил мне под ноги саквояж. — Поспи, а я посижу рядом.
Мне показалось, что я тотчас заснул. Когда же я проснулся спустя два-три часа, поезд опять остановился. Мы приехали в...
— Тебе лучше? — спросил Лингг. — Если ты справишься, то лучше мне тут выйти, но если нет, я останусь с тобой на всю ночь.
— Со мной все хорошо, — храбро отозвался я.
— Ладно. До Нью-Йорка еще тридцать часов, а утром ты отплываешь на корабле «Шотландия», твое место во второй каюте. Ты плывешь как Уилли Робертс. Не опоздай на корабль, он доставит тебя в Ливерпуль. Ида свяжется с тобой по почте в Ливерпуле и Кардиффе, а Уилл Робертс сможет писать ей в Альтону как Джейн Теллер. Ты понял? Вот здесь все написано, я даже придумал для вас шифр по книге, название которой тоже тут есть. Никто на свете не сможет прочитать его, но на твоем месте я бы несколько месяцев не писал, сначала посмотрел, как пойдут дела. Суди сам. И помни, в сомнительных случаях самое лучшее — осторожность. И еще запомни, я взял с тебя обещание исчезнуть, тебя не должны поймать, ты помнишь? Я кивнул.
— Мы правильно поступили, да? — тихо спросил я.
— Конечно, Рудольф, — ответил он. — Конечно. Не сомневайся. И помни, я иду следом.
У него так сверкали глаза, словно он был богом.
— Я не сомневаюсь в тебе, однако меня мучают сомнения насчет правильности выбранного нами пути.
— Это потому, что ты потрясен и болен, — мрачно произнес Лингг. — Будь ты в добром здравии, не стал бы сомневаться. Вспомни, что они сделали, вспомни убитую девушку, мальчишку! А теперь прощай, дорогой друг, прощай! — И мы опять, но уже в последний раз, поцеловались.
В следующую минуту Лингг покинул вагон, и я остался один. Но я не мог быть один! Поэтому вскочил и бросился следом за ним; опять на меня повеяло смертельным холодом, но я взял себя в руки. В конце концов, если я верну его, то ему и Иде будет грозить большая опасность! Я не должен. И я стоял у двери, глядя, как он быстро и бесшумно шагает по платформе. В последний раз я видел его широкие плечи. Потом я вдохнул полную грудь воздуха и вернулся в вагон. На часах была уже половина первого. Новый день, мысленно проговорил я. Боже мой! Новый день... Через несколько минут пришел кондуктор и спросил, не хочу ли я спать.
— Я устрою вас через два места отсюда, номер десять. Ваш друг не хотел беспокоить вас раньше. Вы больны, да?
Я сказал ему, что был проездом в Чикаго, и мы устроили пир горой, так что я немного перебрал. Мы с другом давно не виделись.
— Так я и думал, — отозвался кондуктор. — Запах бренди. Не стоит так уж перебирать с непривычки. Недавно я сам чуть не умер. Не могу много пить, ну, полбутылки бурбона, а если хвачу лишку, то так и тянет подраться. Совсем голову теряю. Наверное, схватился бы и с эстакадой, окажись она рядом.
Этот обмен ничего не значащими фразами вернул меня к обычной жизни, и мне стало намного лучше.
— Посидите со мной. Выпьем еще, — предложил я.
— Нет, нет! — отказался кондуктор, качая головой. — Я обещал, правда! Сказал жене, что больше не буду пить, и не буду... У нас двое детишек, две девочки, одна светленькая, другая темненькая. Таких ангелочков не сыскать на всем свете! И я ни за что не пропью то, что должно пойти на них, нет, сэр. На этой работе у меня выходит всего сто долларов в месяц, правда, иногда удается перехватить пару долларов лишних, но они нелегко мне достаются, богачи...
— Моя жена, — продолжал он, — великая мастерица экономить, так что сорока долларов нам хватает, но еще одежда, дом, налоги, больше тридцати долларов никак не сэкономить, нет, сэр, и за двадцать лет нам не нажить богатства, а ведь дочек у нас две. Красавицы. Вот, посмотрите. (И он полез в карман за фотографиями.) Вот это Джун, а это Джу-ли. Мы так назвали их, потому что они родились в июне и в июле. Ну, не хорошенькие ли они? Что?
Естественно, я похвалил девочек, хотя он не очень-то нуждался в моих похвалах.
— Их мать из Кентукки, а я сам отсюда — индианец. А вы много разъезжаете? Зарабатываете этим?
— Да. Теперь возвращаюсь в Нью-Йорк, а через неделю опять в дорогу.
— Так я и подумал. Как только увидел, так и подумал.
Послышался удар колокола, и кондуктору пришлось возвратиться к своим обязанностям; но прежде я попросил его разбудить меня в девять часов утра и принести кофе, потому что я чувствовал себя по-прежнему. Он обещал, а я устроился поудобнее и постарался заснуть. Поначалу это казалось мне невозможным, однако я приложил все усилия, чтобы добиться своего. Мне нельзя думать, сказал я себе, мне надо спать, а чтобы заснуть, надо вспоминать, как сказал Лингг, о чем-то другом. Но в голове у меня царила пустота, да и стоило мне остаться одному, как я видел вспышку, слышал грохот и вспоминал жуткое зрелище. Тогда я стал мечтать об Элси, но мысли о ней разрывали мне сердце. И я решил на время забыть о прошлом.
Наконец выход был найден, я стал размышлять о девочках кондуктора: о темненькой и о светленькой. О «самых красивых детях в Буффало», из которых одной семь, другой пять лет, и об их матери, лучшей в мире хозяйке, и об их бережливом и трудолюбивом отце. О прелестных крошках. На фотографии они не показались мне красивыми, но похвалы отца сделали свое дело, я тоже воображал их красавицами — больше я ничего не помню.
Веселый кондуктор разбудил меня утром и принес кофе. Услыхав его, я вскочил и стукнулся головой о верхнюю полку, после чего опять, весь дрожа, упал на полушку. — Боже мой! — воскликнул я. — Вы меня напугали!
— Если пьешь вечером, утром ужасный вкус во рту. Вы как?
— Ужасно. Еще и нервы. Совсем разболелся, весь дрожу.
— Мне ли не знать? Вставайте, одевайтесь и садитесь у открытого окна. День прекрасный, теплый, солнечный. Мертвого разбудит. Вот ваш кофе, ничуть не хуже, чем где-нибудь еще. С молоком — вам тотчас полегчает. Будь я на вашем месте, выбросил бы бренди в окошко.
— Мой друг сказал, что меня спасет собачья шерсть.
— Вот еще! Это зачем? Молодой человек, как вы, справится и без шерсти.
— Наверно, вы правы, — проговорил я, видимо, угодив ему.
— Слыхали новость? — спросил он, и я покачал головой, боясь выдать себя голосом.
— В Чикаго взорвали бомбы. На Хеймаркет проклятые иностранцы убили сто шестьдесят полицейских.
Сто шестьдесят! Я не сводил с него глаз, а в ушах у меня билось «Хеймаркет» (опять Лингг). Сто шестьдесят!
— Боже мой, ужасно!
— Да уж. Сегодня утром полицейские арестовали две тысячи человек. Наверно, поймали бомбистов, а в Чикаго веревка дешева. Вот уж попляшут, будь они прокляты, в удавке!
— Ну-у-у, — протянул я, соскальзывая с полки, — не хотелось бы мне так плясать.
— Наденьте ботинки и идите к окошку. Я сделал, как мне было сказано.
Первый экзамен я выдержал, сон придал мне сил, благословенное забвение подлатало порванное одеяние моих мыслей, и я опять стал самим собой, отринувшим страх, правда, бесконечно сожалеющим о...
Не надо думать о взрыве, и, чтобы не думать о нем, я стал вспоминать Элси, но и эти мысли были слишком горькими. О чем она сейчас думает? Сообразила ли она, что это сделал я? Попытается ли встретиться со мной? Поймет ли меня? Мне стало страшно. Лучше не вспоминать Элси.
Как только прошло, на мой взгляд, приличное время, я вновь позвал кондуктора и завел с ним разговор о его детях. Мне надо было лишь время от времени вставлять «неужели?» или «не может быть!», и он продолжал говорить, так что вскоре я все знал о нем, о его жене и уж, естественно, о его девочках, как он спас Джули от кашля, посадив ее в горячую ванну, как Джуни научилась ходить, когда ей не исполнился еще и годик: «Представляете, сэр, у нее такие большие ножки, каких вы сроду не видывали». В итоге, я мог бы с легкостью написать историю его семьи...
Но мне стало не по себе, когда он передал меня другому кондуктору, неразговорчивому янки, от которого я не услышал, по-моему, за все время ни слова. Мне было страшно от его серых глаз, как у хорька, поэтому пришлось купить несколько книжек и заняться чтением, правда, мне ничего не запомнилось из них. Все же книжки придавали мне занятой вид, оберегавший меня от докучливых соседей. Наступило время обеда, потом чая, потом сна, но я не решался лечь. Мне казалось, что сон не придет ко мне, и я был прав. Опять усилилась головная боль. Размеренный стук колес, как молотком, бил по моим нервам. Глаз я не сомкнул, но совет Лингга — думать о чем-нибудь неважном — спасал, а так как я следовал ему постоянно, то в конце концов обрел некоторую уверенность в себе. Пока мысли мне подчиняются, говорил я себе, я хозяин своей жизни, и, если не считать вре- мени от взрыва на Хеймаркет до того момента, как Лингг покинул меня, я в общем-то не терял над собой контроль. А поезд продолжал свою песню — чанкити-чанк, чанк, чанк! Чанкити-чанк, чанк, чанк! И так всю ночь. Мне казалось, что я не спал ни минуты.
Наконец ночь подошла к концу, и, как только позволили приличия, я встал, хотя еще не было шести часов, и увидел великолепный восход солнца над Гудзоном. Довольно долго поезд ехал вдоль великой реки. Позавтракав в семь часов, в десять я покинул свой вагон в абсолютной уверенности, что не пробудил подозрений ни у одного человека. Я до конца доиграл свою роль, даже сказал неразговорчивому кондуктору, что продаю спиртные напитки, но много денег не нажил, и буду рад, если он со мной выпьет. Но он в ответ покачал головой.
— Не пью.
— Тогда сигару?
— Не возражаю, — сказал он, и я вручил ему пятнадцатицентовую сигару, словно это была дорогая сигара, и он оценил оказанное ему внимание...
Итак, я вернулся в Нью-Йорк! Меня не было чуть больше года, но за эти двенадцать месяцев я как будто прожил пятьдесят лет, целую жизнь!
Мне нельзя было показываться там, где меня знали. Куда мог бы пойти Билл Робертс? Во второразрядный отель. Туда я и направился, принял ванну, проверил всю одежду, нет ли где-нибудь метки с моим настоящим именем. Метки не было. Потом я разными почерками надписал пару конвертов, адресовав их Биллу Робертсу, испачкал их, надорвал в углах, один конверт сунул в саквояж, другой положил в карман вместе с бесценной книгой Лингга, которую торопливо просмотрел. В ней лежало письмо «дорогому Биллу», которое я тоже положил в карман, чтобы прочитать на досуге. Мне не терпелось выбраться на свежий воздух, на улицу, где я мог бы чувствовать себя легко и свободно. Отойдя немного от отеля, я остановил такси и поехал в Центральный парк, который был в трех-четырех милях от моего отеля. Боже мой! Ну и красота! Я дошел до Риверсайд-драйв, сел на скамейку лицом к Гудзону и прочитал письмо Лингга. Вот оно:
«ДОРОГОЙ БИЛЛ!
Ты будешь читать это письмо в Нью-Йорке или в своей любимой Англии, или среди валлийских гор. Где бы это ни было, знаю, ты не забудешь меня, как я никогда не забуду тебя. Может быть, нам повезет еще раз встретиться, но боюсь, этого не случится. Ты сказал, что навсегда останешься по другую сторону Атлантики, и я считаю это правильным, так как здешний климат тебе не годится. Я же навсегда останусь в Чикаго. Тем не менее наши души встретились, и мы были едины в труде и любви. Это придает мне сил.
Всегда твой,
ДЖЕК».
Потом я отправился в итальянский ресторанчик, съел ленч и купил газеты. Ничего подобного я никогда не читал. Во всех газетах самая чудовищная ложь — рожденная злобой и страхом. В первый раз я увидел полицейское выражение: чикагский «невод». По подозрению в причастности к взрыву бомбы были арестованы четыре тысячи человек, среди них Спайс, Филден и Фишер, а Парсонса объявили в розыск. Похоже, Парсонс бежал из Чикаго в течение первого часа после взрыва. Из этих газет я понял, что это его считают бомбистом, поэтому на него устроили настоящую охоту.
Почти весь день я гулял; солнце и свежий воздух успокаивали мне нервы. Лживые газеты я лишь просмотрел, не имея сил внимательно их прочитать.
На другое утро в девять часов я был уже на корабле; ночью в отеле мне не спалось. В пять часов я встал, оделся, побрился, потом отправился на пристань и на катере добрался до корабля, где сразу же стал искать свое место. К этому времени я уже придумал себе историю, будто я родился в Пемброкшире и теперь возвращаюсь обратно на родину. У меня не было сомнений в том, что, благодаря своему выговору, я везде сойду за американца.
На корабле только и было разговоров, что о взрыве бомбы в Чикаго. Все с нетерпением ждали, когда арестуют Парсонса, которого считали виновником случившегося. Теперь уже все всё знали. Оказалось, что раненых полицейских было шестьдесят, убитых — восемь, еще семерым грозила смерть, однако, как я узнал позже, очень много людей стали жертвами полицейских пуль. Обвиняемые Спайс, Фишер, Филден были признаны причастными к взрыву еще до того, как опознали полицейского Матиаса Д. Дегана, а его опознали первым.
Из-за этого обвинения мне стало тошно. Уж кому-кому, как не мне, было знать, что ни Спайс, ни Фишер, ни Филден не имели отношения к взрыву бомбы, будь то до опознания или после опознания; ни в коей мере они не были причастны к тому, что произошло. Конечно же, их невиновность со временем подтвердится. Я с улыбкой отвергал обвинение, но все же мне хватало ума не быть самоуверенным, ведь я лучше многих должен был знать лживость американского правосудия.