Из семи осужденных только один был американцем. Это был Альберт Парсонс. Чем выше поднималась волна проклятий в адрес остальных анархистов как иностранцев и убийц, тем сильнее американская толпа хотела сделать исключение для Парсонса. Толпа всегда жаждет крови или поднимает на щит, не сообразуясь ни с какой логикой. Ее герои — полубоги, ее враги — исчадия ада. Как я уже говорил, общественное мнение превратило Лингга в дьявола, чудовище, дикого зверя, и то же самое общественное мнение теперь пыталось сделать ангела света из Парсонса. Должен признать, он привлек к себе симпатии американцев. Парсонс не просто родился в Америке, он был южанином, который еще мальчишкой сражался за Конфедерацию, а после войны стал сторонником условий, поставленных Севером. В 1879 году лейбористы выдвинули его в качестве кандидата на пост президента, однако он отказался от этой чести.
Прошлое Парсонса убедительно доказывало, что он беспристрастен; пусть даже фанатик, если хотите, но человек высоких принципов, хороший человек, то есть не плохой. Даже самые злобствовавшие американцы не могли обвинить Парсонса в убийстве, в отличие от Лингга, Спайса, Энгеля, Фишера и остальных осужденных. Кроме того, полицейские не поймали его; с уникальным великодушием он сам пришел к ним, по собственному желанию встретился лицом к лицу с опасностью. Честность его мотивов, благородный характер, красноречие произвели глубокое впечатление на людей. Губернатор Оглсби, который заранее решил заменить смертный приговор Филдену и Швабу пожизненным заключением, не мог просто так отложить в сторону дело Парсонса. Все хотели осудить иностранных анархистов, но не привлекая к ним симпатий тем, что Парсонс тоже разделит их участь. Итак, в понедельник утром, то есть девятого ноября, капитана Блэка поставили в известность о том, что, если Парсонс подпишет прошение без всяких условий, губернатор пойдет ему навстречу, принимая во внимание его прежние заслуги.
Капитан Блэк, благородный человек, весьма почитаемый в Чикаго, тотчас поспешил в тюрьму и, как мог, принялся уговаривать Парсонса подписать прошение, в котором всего в нескольких словах без красочных нюансов и дополнительных условий была изложена просьба о помиловании. К своей чести, Парсонс наотрез отказался его подписывать.
— Капитан Блэк, я невиновен, — воскликнул он, — поэтому мне не нужна жалость. Я требую свободы и уважения.
Когда же капитан Блэк стал напирать на него, объясняя, что другого шанса не будет, Парсонс заявил, что не может воспользоваться этим шансом, даже если бы очень хотел.
— Если я не разделю судьбу своих товарищей, — сказал Парсонс, — это будет предательством с моей стороны, по меньшей мере, дезертирством. И за это меня мало будет повесить и тысячу раз.
Несмотря на все уговоры капитана Блэка, несмотря на мольбы жены, Парсонс стоял на своем. На другое утро губернатор обнародовал свое решение. Смертные приговоры Шваба и Филдена заменили пожизненным заключением, а приговоры Спайса, Фишера, Энгеля, Парсонса и Лингга оставили без изменений. Казнь была назначена на следующее утро.
Это решение никого не удовлетворило. Девяти из десяти американцев было плевать на Шваба и Филдена, однако то, что повесят Парсонса, который из верности своим друзьям не пожелал принять помилование, казалось чудовищным постыдным приговором даже самым горячим противникам. Одновременно они тешили свое тщеславие тем, что «единственным достойным человеком в шайке был американец по рождению». Скоро они лишились своих иллюзий, скоро они узнали, что среди презренных иностранцев есть человек, который сильным характером и мужеством на голову выше своих собратьев.
Все оставшееся время после найденных в воскресенье бомб Лингг находился один в камере № 11, лишенный права на свидания. Присматривать за ним по очереди с капитаном Осборном было поручено надзирателю Б. Прайсу. Капитан Осборн был добр к Линггу, который, естественно, отзывался на доброту, как часы на движение ходовой пружины.
Рано утром десятого числа Осборн передал Линггу решение губернатора и рассказал, как Парсонс, несмотря на все искушения, отказался просить о помиловании и ставить себя в исключительное положение. Услышав об этом, Лингг воскликнул:
— Великолепно, великолепно! Вот это поступок, Парсонс, вот это поступок!
Лингг снял с пальца кольцо и отдал его мистеру Осбор-ну, чтобы тот хранил его в память своей доброты к узнику.
— Подойдите к окну, — сказал Лингг, — и посмотрите на него. Стоит оно немного, но, может быть, в будущем вы будете ценить его больше.
Капитан Осборн подошел к окну, но не для того, чтобы посмотреть на кольцо, а чтобы скрыть свои чувства; и, пока он стоял возле окна, вдруг раздался взрыв, и его отбросило к стене. Прежде чем он успел что-то понять, дверь распахнулась, и в камеру ворвались два надзирателя. Дым уже рассеялся, и все увидели Лингга лежащим ничком на кровати в луже крови.
Что было потом, я узнал из сообщения в газете «The New York Tribune» от одиннадцатого ноября, не выказавшего симпатии к Линггу, однако великие дела и великие люди видны сквозь завесу невежества и ненависти, к тому же статьи о врагах трудно заподозрить в преувеличении их заслуг.
«Потоки крови залили кровать и пол. Куски плоти и кости разлетелись во всех направлениях. Мрачная камера, непереносимая вонь от взрыва не могли не устрашить даже самые стойкие сердца.
— Ради бога, парень, что ты наделал? — воскликнул тюремный врач О'Нил.
Ответа не было, не было слышно дыхания. Принесли фонарик. Начальник тюрьмы Фольц пощупал у осужденного пульс. Удалось ли ему избежать казни? Отвечать на этот вопрос не было времени. С помощью своих помощников начальник тюрьмы перенес тело из камеры в контору. Весь путь был отмечен кровавой дорожкой. Зрелище не из приятных. Лицо Лингга было все в крови. От нижней челюсти ничего не осталось, верхняя сохранилась частично. Куски мяса висели под глазами. Грудь обнажилась чуть ли не до костей. Глаза были закрыты, правая рука судорожно сжимала пиджак начальника тюрьмы. Однако ни одного стона не вырвалось из горла несчастного...
Послали за врачами. Первым, почти тотчас, приехал доктор Грей, помощник окружного врача. По его приказанию Лингга перенесли в ванную комнату при кабинете начальника тюрьмы и положили на торопливо составленные два небольших стола, подсунув под голову несколько подушек, которые немедленно покраснели от крови, и лужа крови натекла на полу. Врач, нагнувшись над Линггом с ножом и иголками, срезал отстающие куски кожи и мяса, поломанные кости. Всего несколько минут ушло на то, чтобы зашить артерии. Наполнив небольшой шприц какой-то жидкостью, врач влил ее в ужасную каверну перед глоткой. Крепкая грудь умирающего начала медленно подниматься и опускаться. Лингг был еще жив. Его сердце и легкие продолжали выполнять свои функции. Вверх — вниз, вверх — вниз. Грудь поднималась и опускалась, и с каждым движением наружу выплескивалось море крови. Врач и подоспевшие ассистенты продолжали что-то вливать ему в глотку. В конце концов заметно пошевелилась рука несчастного. Пальцы сжали одеяло, которым его укрыли. Одно мгновение его всего трясло, потом он приподнял страшную голову, и в его лице уже не было ничего человеческого. На секунду Лингг открыл глаза и закашлялся хриплым, булькающим кашлем, отчего из горла у него опять пошла кровь, жуткое зрелище...
Наконец прибыл шериф. Стоило ему посмотреть на Лингга, и он, побледнев как смерть, отвернулся. Принесли теплые одеяла, к ногам несчастного прикладывали бутылки с горячей водой. Кровь остановили, наложенные повязки придали лицу более человеческий вид. Через каждые несколько минут кололи эфир. Голые руки врачей, ни на минуту не отходивших от умирающего, были все в крови. Наконец их труды были вознаграждены.
Изувеченное тело подало признаки жизни, очевидно было, что к Линггу вернулось сознание.
— Откройте глаза, — попросил окружной врач Мэйер. Лингг медленно поднял веки.
— Теперь закройте глаза, — сказал врач. Они закрылись почти механически.
Посреди медицинских манипуляций анархист поднял руку, словно о чем-то просил врачей. Они застыли на месте. Лингг попытался что-то сказать. У него ничего не вышло. Надрезанный у корня язык западал в горло. Тогда Лингг сделал движение, словно собирался что-то написать. Сбоку от него положили бумагу и карандаш. Медленно, но твердо он вывел:
«Besser anlehnen am Rucken. Wenn ich liege, kann ich nicht athmen» (Подложите мне что-нибудь под спину. Когда я так лежу, то не могу дышать.).
Ну кому приходилось видеть такое сверхчеловеческое самообладание?
Лингг медленно повернулся на правый бок. Взгляд у него стал стеклянным. Бледность заливала лицо. Очевидно, что конец близок.
— Вам больно? — спрашивает врач.
Он отвечает кивком головы — и ни стона, ни вздоха, вызванного муками...
В половине второго врач идет к телефону в кабинете начальника тюрьмы и докладывает шерифу:
— Мы теряем Лингга. Он долго не протянет. Дыхание стало затрудненным. Бледность усилилась.
Взгляд совсем остекленел. Тело затряслось в судорогах. Неожиданно высоко поднялась грудь. Еще пару минут Лингг дышал. Потом наступила тишина. Врач еще раз осмотрел его и потом сказал:
— Он умер.
Начальник тюрьмы Фольц вынул часы и сравнил время на них с тем, что показывали часы на стене. Без девяти минут три. Мертвый анархист лежал на столе с голой грудью. Врачи покинули кабинет, остались лишь тюремный врач и журналист, чтобы закрыть ему глаза. Журналист попробовал это сделать, но у него ничего не вышло. Потом он использовал монетки, оказавшиеся у него в кармане, но они были слишком легкими. Вошел полицейский. Он едва ли не с удовольствием смотрел на мертвого убийцу своих товарищей.
— У вас есть монетки? — спросил журналист. Полицейский автоматически полез в карман и тотчас
вытащил руку.
— Только не для этого чудовища, — твердо произнес он. Мнения насчет того, каким средством воспользовался
Лингг, чтобы положить конец своей несчастной жизни, разделились. Предположений множество. Свидетельств никаких. Доказательства отсутствуют. Одно точно: взрыв сделал свою работу».
Вся тюрьма переполошилась после самоубийства Лингга. Надзиратели носились, как сумасшедшие, заключенные выкрикивали вопросы, везде стоял дикий шум. Парсонс приник к решетке в своей камере и, узнав, что случилось, крикнул: «Дайте мне бомбу; я сделаю то же самое».
Новость о взрыве быстро распространилась и за тюремными стенами, собралась толпа, жаждавшая знать правду, — толпа, которая в отчетах журналистов стала намного больше той, что была реально. Новости просачивались по капле и так же отражались в газетах. Казалось, весь город сошел с ума, повсюду мужчины начали вооружаться, распространялись страшные слухи. Везде были бомбы. Нервное напряжение достигло предела. Циркулировавшие по городу в тот день и вечер истории, как сказал один из журналистов, как будто принадлежали литературе Бедлама[8]. А дело было в том, что бомбы, найденные в камере Лингга, и его самоубийство испугали добропорядочных чикагцев до потери рассудка. В одном из отчетов было сказано, что в Чикаго двадцать тысяч вооруженных и отчаянных анархистов планируют нападение на тюрьму следующим утром. Редакции газет, банки, Торговая палата, Ратуша охранялись и днем и ночью. Чикагцы открыто носили оружие. Одна из газет написала, что в десять часов вечера в четверг на Мэдисон-стрит все еще работал ружейный магазин и в нем было полно мужчин, покупавших револьверы. Это никому не показалось странным, наоборот, было как будто естественным и правильным. Ужас в предчувствии катастрофы не только витал в воздухе, но слышался в разговорах мужчин и был виден на их лицах.
В Америке еще никогда не случалось ничего подобного тому, что произошло в Чикаго одиннадцатого ноября. На протяжении квартала во всех направлениях от тюрьмы были натянуты веревки поперек улиц, чтобы предотвратить продвижение машин. Там, где кончались веревки, стояли полицейские, вооруженные винтовками, все подходы к тюрьме контролировались другими вооруженными до зубов полицейскими, сама тюрьма охранялась как военный аванпост во время битвы. Вокруг расположились полицейские цепочки, и из всех окон высовывались вооруженные полицейские, не говоря уж о том, что от них чернели все крыши.
В шесть часов утра журналистов допустили в тюрьму; после чего вход был закрыт для всех. С шести и почти до одиннадцати часов примерно две сотни журналистов в ожидании простояли в кабинете начальника тюрьмы. Тем временем истории, одна страшней другой, передавались шепотом от одного бледного корреспондента к другому, и от таких историй могли не выдержать чьи угодно нервы. Два журналиста лишились чувств, и их вынесли вон. «За всю мою карьеру, — писал один из очевидцев, — я в первый и в последний раз видел, чтобы американский журналист терял сознание в преддверии казни, не имевшей к нему никакого отношения.
Теперь трудно, — писал тот же человек, — понять заразную силу паники, царившей в городе и в тюрьме. Возможно, будет легче понять наши чувства, если знать, что, пока мы стояли там, чикагская газета подготовила экстренный выпуск, всерьез объявляющий о заминировании тюрьмы, которая взлетит на воздух в момент казни».
Мне стало более чем понятно предсказание Лингга насчет результатов взрыва второй бомбы.
Через некоторое время этот честный журналист и очевидец описал «узаконенное убийство»:
«Наконец была дана команда, и мы зашагали по плохо освещенному коридору во двор, где должна была состояться казнь; мы увидели, как возрождающимся варварством были оборваны четыре жизни. Ничего не взорвалось, никто на нас не напал, никто не привел свои когорты к стенам тюрьмы или еще куда бы то ни было, вооруженные и невооруженные анархисты не угрожали властям штата. В глазах людей я видел напряжение, страх, отчего все лица казались мне бледными и осунувшимися, однако в тот день во всем городе не произошло ничего противозаконного. Звучит ужасно, жестоко, и все же, на мой взгляд, всего лишь на мой взгляд, в сердцах людей зажегся огонь, потому что четыре сердца успокоились навеки.
Окончание трагедии предварила еще одна странная сцена, и тот, кто видел ее, никогда не забудет воскресную похоронную процессию, черные катафалки, тысячи людей, которые молча вышагивали милю за милей по людным, но молчаливым улицам, мрачное впечатление от всепрощающей смерти и еще более мрачный вопрос: правильно ли мы поступили? Самоубийство Лингга и поразительное мужество, с каким он переносил нечеловеческие страдания, пробудили в людских сердцах жалость к нему, а в головах — сомнение. Короткий ноябрьский день закончился погребальными службами на темном кладбище и молчаливым возвращением людей в город. Ни один человек не подал голос ни около могил, ни где бы то ни было еще; люди все время молчали, словно что-то обдумывали».
Наконец-то завершилась затянувшаяся трагедия. Не могу передать, какие чувства обуревали меня, когда я читал статьи о последних минутах жизни узников и об их похоронах. Я словно все видел собственными глазами! До чего же хорошо я понимал Лингга и его отчаянный поступок. В то время мне и в голову не могло прийти, для чего предназначались еще четыре бомбы; ведь он взорвал только себя самого ради пробуждения страха в людях, не желая никому причинить боль. Представляете, насколько он был храбр и насколько владел собой! Ему удалось найти слова, чтобы Осборн ничего не заподозрил. А потом, когда врачи своим искусством возвращали его к жизни, причиняя нестерпимые муки, он ни разу не застонал, ни разу не вскрикнул. Слезы брызнули у меня из глаз. Такая мощь перестала существовать, такое величие обрело столь ужасный конец! Что-то отвратительное было для меня в мысли о полицейском, который назвал бездыханного Лингга «чудовищем». Ему бы спросить Осборна, и, наверно, у него сложилось бы более объективное впечатление, потому что после катастрофы Осборн не боялся говорить правду. Вот, что он сказал о Лингге: «Я самого высокого мнения о Луисе Лингге и верю, что его неправильно поняли. Он был честен в своих взглядах настолько, насколько это возможно для человека, и свободен от мстительности, словно новорожденный младенец. Мне лишь хотелось бы, чтобы молодые люди Америки могли быть такими же сильными и добрыми, каким был Луис Лингг, если забыть о его анархизме».
Даже тюремщики жалели и почитали Луиса Лингга.