ЧАСТЬ I. В СТРАНЕ СТА ГОРОДОВ

Страна ста городов — одно из средневековых названий Италии

(редакционное примечание к «Тюремным тетрадям» А. Грамши).


Городом именуются не камни, а жители.

Исидор Севильский, VI—VII вв.


ТУРИН, ВЕСНА 1913 ГОДА.

ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ

От университета до пьяцца Карлина, где в мансарде многоэтажного дома под номером 8 квартировал студент Антонио Грамши, было недалеко, но профессор Умберто Космо весьма сожалел, что взял на себя эту малоприятную миссию. Стоял холодный ветреный день, порывы циклонической, или, как ее называют в здешних местах, черной, боры разогнали всех прохожих.

— Ужасный ветер... он пронизывает насквозь... сшибает с ног...— бормотал профессор, обеими руками придерживая шляпу.— Адский ветер…


То адский ветер, отдыха не зная,

Мчит сонмы душ среди окрестной мглы

И мучит их, крутя и истязая.


Профессор Космо преклонялся перед Данте Алигьери. Мир великого флорентийца стал его миром, свои чувственные восприятия он вольно или невольно выражал поэтическими образами Данте. Вот и сейчас память услужливо предложила терцину из пятой песни «Ада»,

Впрочем, происхождение «адской» черной боры вполне земное: во второй половине зимы и в начале весны она рождается в Пьемонтских Альпах, стремительно спускается с гор и обрушивает на Турин массы холодного воздуха. Профессор Космо взглянул на небо, сплошь покрытое белесыми слоистыми облаками (очевидно, в горах шел снег), поднял воротник пальто и пошел быстрее.

Неприятное ощущение от предстоящего дела возникло не из-за дурной погоды и не сегодня, а два дня назад, когда возвратившийся из поездки в Париж Космо заглянул перед лекцией к секретарю факультета и тот вручил ему записку от профессора языкознания Маттео Бартоли. Бартоли писал, что, по имеющимся у него сведениям, слушателя филологического факультета Антонио Грамши предположено снять со стипендии, учрежденной для чуждающихся учащихся. Это грозит уходом из университета в высшей степени одаренного студента. Поэтому профессор Бартоли, зная бескорыстную заинтересованность профессора Космо в судьбе Грамши, просит коллегу не счесть за труд побеседовать с упомянутым студентом. Бесценный педагогический опыт и такт несомненно помогут профессору Космо... и так далее. Слова «бескорыстная заинтересованность» были написаны — или так показалось Космо — с нажимом пера. Дело в том, что заинтересованность была «корыстная» и со стороны Космо и, как можно было предположить, со стороны Бартоли.

Космо считал Грамши талантливым, многообещающим студентом. Он любил этого маленького сардинца с бездонными синими глазами. Любил за необыкновенную жажду знаний, за остроту ума, за не знающую преград одержимость в поисках истины. Однажды, отвечая на пытливые вопросы студента, профессор вдруг ощутил чувство неловкости и смущения, которые возникают при соприкосновении с более высоким интеллектом, Профессор тогда рассердился на себя и решительно погасил странное чувство. Но оно упорно возвращалось.

В мыслях, которыми он пока еще ни с кем не делился, профессор Космо видел Грамши своим преемником, которому он передаст эстафету знаний, а позднее и курс итальянской литературы. Очевидно, коллега Бартоли имеет виды на способного студента по своему предмету — сравнительному языкознанию.

В чем же все-таки причина беспокойства за судьбу Грамши? Секретарь факультета ответил, что во время отсутствия профессора Космо состоялось заседание президиума стипендиального фонда «Имени Карла Альберта — короля сардинских провинций». Президиум выразил неудовольствие тем, что удостоенные стипендии молодые люди вместо того, чтобы посвятить себя науке, участвуют в уличных беспорядках и демонстрациях. По филологическому факультету был назван Антонио Грамши, по юридическому — Пальмиро Тольятти.

Тольятти! Снова этот юноша! С тех пор как Космо стал интересоваться жизнью Грамши, неизменно где-то рядом ощущалось присутствие Тольятти. Дружба между студентами возникла в стенах университета, видимо, еще в дни конкурсных экзаменов на соискание той самой стипендии — 70 лир в течение 10 месяцев в году,— которой они могли теперь лишиться. К экзаменам допускались бедные молодые люди, родившиеся в бывших провинциях сардинского королевства. Стипендия давала возможность неимущим продолжать свое образование в университете, стипендиаты были обязаны посещать лекции, своевременно и хорошо сдавать экзамены. Для старательных и небесталанных студентов обязанности, в общем, необременительные. Так что же Случилось? !

Первые семестры Грамши занимался с каким-то жадным упоением, и Космо мог поклясться, что наука — главное в жизни одаренного юноши, Кроме занятий по филологии Грамши вместе со своим другом слушал ряд курсов на юридическом факультете: профессора Паккиони — по римскому праву, Луиджи Эйнауди — по политической экономии, Франческо Руффини — о взаимоотношениях между церковью и государством. Тольятти же Космо не раз замечал в своей аудитории: оказалось, что студент-юрист слушал еще и лекции Артуро Фаринелли о немецком романтизме и лекции Маттео Бартоли по языкознанию. Что ж, весьма похвально!

Но в нынешнем году Антонио Грамши словно подменили. И беда даже не в том, что он стал пропускать занятия по болезни,— это неудивительно при его слабом здоровье. Тревожнее другое. Однажды во время лекции профессор Космо взглянул в лицо Грамши, как не раз делал это, адресуя аудитории новую мысль, и встретил отсутствующий взгляд. Студент был далеко, он думал о чем-то своем.

За долгие годы преподавания в туринском лицее имени Джоберти и вот теперь в университете профессор Космо убедился: чем одареннее студент, тем сложнее и болезненнее у него протекает процесс формирования личности. Именно это, как предполагал Космо, переживает сейчас Грамши. Как помочь молодому человеку? И можно ли помочь? Ведь вмешательство извне иногда способно нанести рану.

Судьба талантливого студента беспокоила профессора. И все-таки без еще одной побудительной причины он, Космо, вряд ли решился бы на этот визит. Ведь можно было послать к Грамши университетского служителя с запиской или одного из студентов, того же Тольятти, например. Однако он пошел сам, да еще в такую дурную погоду. Ежась от порывов черной боры и размышляя о своем поступке с некоторым даже недоумением, Космо вынужден был признать, что побудительная причина лежала в его парижской поездке.

Профессор виновато отмалчивался, когда жены ученых коллег забрасывали его вопросами: что носят в Париже, какие шляпы, какие бурнусы? Не мог удовлетворить и возбужденный интерес к поэту Гийому Аполлинеру, заключенному в тюрьму Сантэ по ложному обвинению. Был крайне немногословен даже тогда, когда затрагивалась основная цель поездки — чтение лекций о Данте. Всегда радовавшие вопросы, связанные с его работой над Данте, были теперь даже неприятны; таким бескрылым и ничтожным показался профессору собственный вклад в науку после впервые увиденной в Париже многофигурной композиции Родена «Врата ада», изваянной по мотивам «Божественной комедии».

Ни прочитанные книги, ни фотографии не могли передать подлинную мощь этого творения. Композиция властно вовлекала зрителя в высокую сферу раздумий о сложности человеческой натуры, напоминала о том, что мир полон смятения и непостоянства. Человек бредет ощупью, испытывая терзания от своего бессилия, от нечистой совести и собственных пороков. Роден как-то сказал, что на всю жизнь приковал себя цепями к «Вратам ада». И это не было преувеличением. Заказ на дверь — всего лишь на скульптурно орнаментированную дверь для нового французского музея декоративного искусства — стал на три с половиной десятилетия счастьем и мукой Родена. Суд Данте над своим веком резец гениального скульптора превратил в суд над веком Родена.

Великое сотворчество через пропасть шести столетий! Космо жаждал с кем-нибудь поделиться мыслями и впечатлениями. Как ни странно, наиболее желанным собеседником для него был студент второго курса Антонио Грамши. После неприятного разговора о стипендии профессор расскажет о «Вратах ада», и — он надеялся — возникнет та изумительная интеллектуальная близость, которая так влекла Космо к этому студенту.

...Да, но где же пьяцца Карлина? Космо был близорук, чтобы разглядеть таблички, ему приходилось подходить к домам вплотную и запрокидывать голову, раздираемая ветром роскошная борода профессора, не раз воспетая в студенческом фольклоре, яростно вздымалась к небу... Нет, это не пьяцца Карлина. Очевидно, он свернул направо, а нужно было налево. Или наоборот: он свернул налево, а нужно было направо?.. Космо оглянулся... У кого бы спросить?.. Поистине, Турин — странный город. Рано утром, когда профессор вышел из дома — а жил Космо в южной части Турина за рекой По, в районе, где на рубеже XIX и XX веков как грибы после дождя выросли автомобильные заводы «Фиат»,— его удивило многолюдье: на перекрестках и у моста стояли группы рабочих. Это были забастовочные пикеты. Угрюмые, усталые лица. Кобмо не одобрял забастовок, но проходил мимо пикетов с виноватым чувством собственного благополучия. В университете профессор обменялся впечатлениями с коллегой, жившим в восточном предместье Турина — Дора. И там с утра пикеты: текстильщики — самый старый отряд пролетариата Турина — пришли на помощь автомобилестроителям.

Казалось, весь Турин охвачен гигантским кольцом бастующих рабочих. А здесь, в центре, ни души. Если зайти в какую-нибудь лавку?.. На вывеске раскрытая книга, чернильница с торчащим из нее гусиным пером, горящая свеча, пламя которой, будь оно настоящим, сожгло бы и перо и книгу. В витрине, за тусклым, давно не мытым стеклом большая раскрашенная гипсовая мадонна в окружении целого сонма святых. Святые были разных размеров, в группе это производило странное впечатление. Сама мадонна казалась безголовой, верхняя половина стекла изнутри была закрыта рекламой лото — официальной правительственной лотереи. С недавних пор билеты лото стали продаваться и в частных лавках, в том числе, к негодованию профессора, в книжных и канцелярских. Раньше он любил такие лавчонки: в них можно было приобрести карандаши, чернила, конверт с маркой, сегодняшнюю газету, в них водились старые книги... Однажды набрел на целую коллекцию инкунабул — первопечатных книг, вводивших в Европе во второй половине XV века. Счастливая минута!.. Теперь, с наглым вторжением лото, все изменилось.

Космо толкнул дверь и вошел в лавку. Несколько человек, переговариваясь громким шепотом и возбужденно жестикулируя, внимательно изучали вывешенные на стене «счастливьте номера», один что-то записывал в клеенчатую ученическую тетрадь. Стоящий за прилавком продавец, возможно сам хозяин, встретил вошедшего вежливым поклоном.

— Прошу прощения, только подберу синьору бухгалтеру его газеты.

Растрепанные седые усы и редкая клочковатая бородка придавали продавцу сходство с портретом стареющего Джованни Джолитти, трижды за последние десять лет возглавлявшего кабинет министров Италии.

— Пожалуйста, — продавец вручил газеты пожилому худому мужчине, нервно постукивавшему костяшками пальцев по прилавку. — Надеюсь, сегодня вы найдете то, что ищете.

Худой мужчина молча схватил газеты. Продавец повернулся к Космо.

— Чем могу служить, синьор профессор?

— Вы меня знаете?

— Ко мне часто заходят студенты университета,— уклончиво ответил продавец.— Полагаю, вас интересуют старые книги. Посмотрите здесь на прилавке и на нижних полках.

— «Бои в оазисе Джоффра, в Феццане!» — фальцетом выкрикнул худой мужчина, не отрывая глаз от газеты.— «Генерал Амельо настаивает на тактике «выжженной земли»!» Нет конца, нет конца!..— Он судорожно сжал газеты и торопливо направился к двери.

Космо перебирал книги... Ничего интересного. Продавец наблюдал за профессором своими грустными глазами. Спросить адрес и уйти, ничего не купив, казалась неудобным. Профессор уже решил попросить завернуть первую попавшуюся книгу, как в куче макулатуры мелькнула знакомая обложка: Данте Алигьери, сборник философских сочинений и трактатов, хорошее флорентийское издание 1906 года. Прекрасный подарок для Грамши, идеальный повод для визита...

— Я беру Данте. Сколько платить?

Продавец смущенно повертел книгу в руках.

— Мне весьма неприятно... Том отложен для одного постоянного покупателя. Не сердитесь, синьор профессор, покупатель — очень талантливый и очень бедный студент, К сожалению, так часто бывает. Он живет рядом, на пьяцца Карлина.

— На пьяцца Карлина! Не Грамши ли?..

— Вы угадали, синьор профессор.

— Я направляюсь именно к нему и буду рад подарить молодому человеку заинтересовавшую его книгу,— радуясь, что все так хорошо получилось, говорил Космо, пока продавец отсчитывал сдачу и завертывал покупку.

«Пьяцца Карлина, 8», Наконец-то!.. Унылый многоэтажный дом, и, кажется, на самом верху. Профессор вздохнул и начал подниматься по крутой, не очень чистой лестнице.

Откуда-то доносился невнятный глухой шум возни. Сквозь шум прорывались и сразу же замирали пронзительные вопли, что-то вроде визга поросенка, когда его упрятывают в мешок. С каждым преодолеваемым этажом шум усиливался, становился отчетливее, пока не распался на ряд обособленных шумов: хриплое дыхание запыхавшегося человека, шарканье тяжелых башмаков по казенному полу, визг, неожиданно возникающий на высокой ноте и так же неожиданно смолкающий.

На площадке последнего этажа профессор стал свидетелем суровой экзекуции. Грузная простоволосая женщина в темном фартуке одной рукой крепко держала мальчика лет десяти, другой энергично шлепала его, приговаривая: «Будешь?.. Будешь?.. Будешь?..»

Мальчик издавал пронзительный вопль. Женщина прекращала шлепки и рукой зажимала мальчику рот, повторяя свое: «Будешь?.. Будешь?.. Будешь?..» Мальчик молчал. Но как только женщина отпускала его рот и заносила руку для очередного шлепка, раздавался новый, еще более пронзительный вопль.

На площадку выходили двери нескольких квартир. В какую же постучать?

— Извините, синьора, но мне нужно повидать студента Антонио Грамши.

Женщина опустила руки и выпрямилась. Почуяв свободу, мальчишка стремительно ринулся вниз. Женщина перегнулась через перила:

— Только вернись домой, только вернись! Я тебе покажу!

Далеко внизу, как выстрел, хлопнула входная дверь.

— Придержи дверь, паршивец, придержи дверь! — подала женщина явно запоздалый совет.

— Мальчик уже далеко, он вас не слышит, — миролюбиво сказал профессор Космо. — Не укажете ли вы, синьора, где живет студент Антонио Грамши.

Не отвечая, женщина скрылась в одной из квартир. Изумленный и раздосадованный профессор попытался самостоятельно решить проблему, но женщина уже появилась вновь. Она сняла фартук, прошлась гребнем по волосам и накинула на плечи шаль.

— Вы что-то спрашивали, синьор? — к удивлению профессора, низким грудным голосом произнесла женщина.

— Только одно: где живет студент Антонио Грамши?

— А, наш Сансонедду — маленький Самсон. Его так прозвали за пышные кудри. А может быть, еще за что. Кажется, его так называли в детстве. Ну, а прозвища, они, знаете, синьор, прилипчивы. Это здесь, у вдовы Берра. Хозяйка уехала на три дня, а синьор студент дома. Сегодня он никуда не выходил. Пожалуйста, я вам открою дверь. Осторожнее, здесь темно. Если вам что-нибудь нужно будет, я живу напротив.

В маленькой комнате, куда вошел профессор, на первом плане были книги. На столе, на подоконнике, на простой, очевидно самодельной, полке. Грамши лежал на кровати.

— Здравствуйте, Антонио, наконец я до вас добрался, — произнес профессор. Грамши молчал.

— Вы спите? Днем? Может быть, вы нездоровы?

Грамши молчал. Космо наклонился над изголовьем, густая черная борода коснулась лица Грамши.

— Да что с вами, Антонио? — обеспокоенно спросил профессор.

Он положил руку на лоб Грамши, пощупал пульс. Сомнения не было, Грамши не спал, а находился в глубоком обмороке.

Профессор беспомощно оглянулся. Книги, дорогие сердцу профессора книги, верные его спутники и друзья, здесь ничем не могли помочь. Людям нужны люди. Профессор выскочил на площадку, отворил противоположную дверь и закричал:

— Синьора, пожалуйста, синьора!.. — И сразу же, словно ожидая зова, показалась давешняя женщина.

— Меня зовут Франческа.

— Да-да, синьора Франческа! Понимаете, он лежит без сознания. Надо врача.

— Не волнуйтесь, синьор, сейчас позовем.— Она перегнулась через перила и закричала:

— Карлуччо!..

— …у-уччо!.. — покатилось по всем этажам.

— Беги за до-октором Ломбардо-о-о!..

— А он услышал вас? — с сомнением спросил Космо.

— О-го, еще как услышал.

В подтверждение этого внизу «выстрелила» дверь.

— Не снимайте пальто, синьор, в комнате холодно. Я принесу скальдино, погреете руки. Идемте к нашему больному... Только вы не волнуйтесь, это уже у него однажды было. Доктор сказал, что Антонио слишком много работает и слишком мало ест.

— Почему мало ест? У него нет аппетита?

Наивность вопроса рассмешила Франческу.

— У бедных людей так часто бывает, синьор.

Доброжелательное спокойствие Франчески внушало доверие. Женщина на минуту отлучилась, тут же вернулась с чашкой воды и флаконом. Водой брызнула в лицо Грамши, жидкостью из флакона смочила носовой платок и натерла ему виски. В комнате резко запахло нашатырным спиртом. Грамши шевельнулся и открыл глаза.

— Ай, Сансонедду, Сансонедду,—укоризненно покачала головой Франческа.— Напугали профессора... Посидите, синьор, возле него. Я сейчас вернусь.

Она вышла. Космо растерянно сел.

Взгляд больного стал осмысленным.

— Здравствуйте, профессор... Вы... За вами послала добрая Франческа?

— Нет, нет. Лежите, дорогой Антонио, не разговаривайте.

Женщина вернулась с подносом, на котором стояли дне чашки — с кофе и бульоном и скальдино — небольшим глиняным сосудом с горячей золой. Скальдино она поставила на скамеечку в ногах постели, кофе подала

Грамши, придерживая чашку, пока больной не сделал несколько глотков.

В комнату вбежал Карлуччо:

— Доктор сказал: буду через час.

— Через час?! — возмутился Космо.

— Доктор сказал: мама знает, что нужно сделать,

— Знает, знает, — добродушно отозвалась Франческа, подавая больному бульон.— Бедные люди без докторов рождаются и без докторов умирают, когда приходит время. Наше время еще не пришло, Сансонедду, нам еще жить и жить! — говорила она, придерживая чашку, хотя в этом уже не было нужды: щеки больного порозовели, движения стали увереннее.

Космо шепнул несколько слов Карлуччо, сунул ему деньги. Карлуччо умчался. Вышла и Франческа.

— И весь этот переполох из-за меня, — смущенно сказал Грамши. — Кажется, я потерял сознание?

— Это был обморок, Антонио. Думаю, на почве переутомления и... голода. Боже мой, голода!.. Как вы могли мне ничего не сказать?

— Сказать что?.. Я легкомысленно растратил свои деньги и расплачиваюсь за легкомыслие. Вот и все. Вы не представляете, как дорого стоит в Турине простое женское платье.

— Женское платье? — ошарашено переспросил Космо. — Впрочем, почему же... Молодой человек должен иногда повеселиться.

Грамши тихо засмеялся.

— Что тут смешного, Антонио?

— Нет, ничего. Но кажется, я впервые смеюсь за последние два года. В течение двух лет я жил вне мира, почти как во сне. Я жил только мозгом, совсем не жил сердцем. И работал. Возможно, работал слишком много, больше, чем позволяли силы. Только работал. Ни разу не засмеялся и ни разу не заплакал, Но хватит об этом.

Видите ли, профессор, у меня есть сестры, три сестры, И каждая мечтает о новом платье к праздникам. А новое платье в Турине стоит восемнадцать — двадцать лир. Королевская стипендия, как вы знаете, семьдесят лир. К тому же у букинистов нашлась одна очень интересная книга. На все остальное осталось... Впрочем, это неважно,

— Нет, важно, очень важно! К стыду своему, я почти ничего не знаю о своем лучшем студенте. Следовательно, в Сардинии остались три сестры?

— Это совсем не веселая история. Зачем она вам, профессор?

— Пожалуйста, лежите. И если трудно говорить…

— Не трудно. Что же вы хотите знать? Да, у меня три сестры и три брата. Моложе меня двое: брат Карло и сестра Терезина. Отец — Франческо Грамши, скромный, конторский служащий, всю жизнь, сколько я его помню, боялся потерять работу и нищенское жалованье. Мать — Джузеппина Марчиас в свою очередь всю жизнь решала сложнейшую задачу: как на жалованье мужа прокормить главу семьи и семерых детей, о себе она не думала. Увы, еды не всегда хватало...

Дверь от толчка раскрылась. Вошел Карлуччо, нагруженный свертками и кульками. Он свалил их на подоконник и протянул профессору не очень чистый кулачок,

— Что это? — удивился Космо.

— Сдача, синьор.

— Оставь себе на мороженое.

— И на апельсиновую воду?

— И на апельсиновую воду. Хватит? — Космо сунул руку в карман.

— Хватит,—великодушно заявил Карлуччо.—На маленькую бутылку,

— Почему, купи большую бутылку. И запомни, в дверь полагается стучать.

— Так ведь у меня были заняты руки.

— Уважительная причина, — улыбнулся Грамшр. — Когда съешь мороженое, сбегай к Тольятти.

— К сеньору Пальмиро?

— К сйньору Пальмиро. Скажи, что я болен и не приду. Он знает, что делать. Понял?

— Понял...

Космо засмеялся и подошел к окну.

— Какой сильный, порывистый ветер. Карлуччо уже на другой стороне площади. Покупает мороженое. Б-р-р, в такую погоду... и апельсиновую воду. Незамысловатые детские радости... Помчался выполнять ваше поручение. Ужасный ветер... Невольно вспоминается вихревое движение фигур на нижних створках и боковых пилонах роденовских «Врат ада». Помните у Данте?


Я там, где свет немотствует всегда

И словно воет глубина морская,

Когда двух вихрей злобствует вражда.

То адский ветер, отдыха не зная,

Мчит сонмы душ...


Довольный, как ему казалось, ловко переброшенным мостиком к основной теме, Космо отошел от окна, сел и ждал вопроса, который позволил бы ему развить свои мысли. Но вопроса не последовало. Грамши лежал с уже знакомым профессору отрешенным выражением лица.

— Незамысловатые, да, — повторил Грамши. — И все же детское восприятие мира гораздо сложнее, чем нам кажется. Взрослые легко забывают свои детские ощущения, позднее эти ощущения растворяются в комплексе других восприятий мира. Забывается, что ребенок умственно развивается очень быстро, впитывая в себя с первых же дней жизни огромное количество впечатлений. Ими он руководствуется в тот период, когда начинает более осмысленно рассуждать.

— Откуда, мой молодой друг, у вас такие наблюдения?

— У меня младшие брат и сестра, я уже упоминал об этом. И у моих товарищей были младшие братья. Скверная привычка наблюдать и делать выводы из увиденного возникла у меня довольно давно...

Грамши замолчал. Космо терпеливо ждал, потом осторожно спросил:

— Кажется, вы учились в Кальяри, не правда ли?

— Да... Перейдем к следующей главе. В туринский университет является юноша с небольшим запасом знаний, но с большими надеждами. Не будем слишком строги к юноше из Сардинии, кроме множества недостатков у него есть одно достоинство: он умеет относиться к самому себе с легкой иронией. Он — тройной или даже четверной провинциал; это звучит неуклюже, но зато полностью соответствует истине. Ему предстоит преодолеть привычки жителя глухого и сонного городка, отсталый образ жизни и мышления, присущий уроженцу Сардинии, наконец, те исторически сложившиеся особенности и черты характера, которые делают итальянского гражданина провинциальным по сравнению, допустим, с французом или англичанином. В известной степени это ему удается, но только в известной степени... А теперь, если разрешите, я встану.

— Может быть, лучше еще полежать? Впрочем, не настаиваю... Совсем забыл, я принес маленький подарок.

Космо снял бумажную обертку и протянул Грамши только что приобретенную книгу.

— Вы хотели ее иметь. Во всяком случае, так сказал букинист, похожий на Джолитти.

— Заметили, да? — улыбнулся Грамши. — Простим доброму синьору маленькое тщеславие. Я очень хотел иметь эту книгу. Охотно принимаю подарок.

Космо с удовлетворением наблюдал, как Грамши быстро и осторожно листает книгу.

— Профессор Бартоли, — сказал Космо,— заинтересовал вас историей языка. С помощью Данте объединим интересы филолога и лингвиста. Вы догадываетесь, я имею в виду трактат Данте «De vulgari eloquentia»[1]. В первые годы изгнания, обдумывая вопрос, на каком языке написать «Комедию», то есть «Божественную комедию», как это творение стали называть после Боккаччо, Данте создал трактат, посвященный проблемам народного языка во всем его объеме, о его литературном и обиходном использовании, начиная от высшей ступени и трагического стиля до общедоступного и элегического стиля и даже до языка отдельной семьи. Как плодотворна главная мысль трактата: итальянский язык не совпадает ни с одним из диалектов, но является их своеобразным синтезом. Вспомним поэтический образ, примененный Данте: исследователь—«Охотник», идет по следам «Зверя» — общенационального языка. Ни в одном из диалектов он не находит «Зверя», но запах его, как утверждает Данте, чувствуется всюду, во всех областях Италии.

— Кроме Сардинии... Или это святотатство, спорить с Данте?

— Почему же, однако не забывая, с кем идет спор, То есть спорить на уровне его мысли.

— Что ж поделать, если в этом вопросе я не согласен с великим флорентийцем? По мнению Данте, сарды даже не итальянцы, так как у них нет собственного народного языка. — Грамши болезненно поморщился и сел на постели.— Действительно, на нашем острове несколько основных диалектов. Так сложилось исторически, ведь Сардиния была введена в состав Италии только при императоре Диолектиане, ее романизация закончилась гораздо позднее. В Сардинии долгое время пользовались греческим языком, наряду с пунийским.

Он встал и привычно заходил по маленькой комнатке: от окна к двери и обратно, но зашатался и вынужден был опереться на подоконник. Космо с тревогой следил за ним.

— Не лучше ли еще полежать, Антонио?

— Пожалуй… Проклятая слабость... Да, наряду с пунийским. Во внутренних частях Сардинии говорили еще по-иберски и по-лигурски. Страбон, например, считал туземное население этих островов варварами. По существу, Данте в средние века повторил мнение Страбона, Сейчас на севере острова преобладает диалект логударский, впрочем, его вытесняет галурский, одна из ветвей итальянского языка. В центральной части, в том числе и в Гиларце, кампиданский. А вообще в нашей маленькой стране столько же диалектов, сколько провинций, множество слов иначе произносятся в разных районах и даже деревнях... Какое увлекательное занятие — изучение происхождения и развития слова. Ведь история слова — история нравов и обычаев, история отношений между людьми...

— Поворот темы неожиданный, но, как мне кажется, возможный и плодотворный,— помолчав, сказал Космо.— Профессор Бартоли не откажет в консультации, возможно, в этом возникнет необходимость. Мы все обсудим в самые ближайшие дни. Но дайте мне слово, что история, подобная сегодняшней, больше не повторится... Голодный обморок! Могло ли прийти мне в голову, когда я строил планы вашего будущего, что...

— Моего будущего? — Грамши резко приподнялся на постели. — Любопытно. Поделитесь этими планами, профессор. Как-никак, я — заинтересованное лицо.

— Лежите, прошу вас, лежите. И не сердитесь. Увы, ваш учитель — плохой дипломат. Но правда остается правдой. Да, я думаю о вашем будущем, думаю часто. Это ясные, спокойные мысли. Придет время, не очень далекое время, Антонио Грамши поднимется на профессорскую кафедру, окинет взглядом десятки внимательно ждущих лиц и донесет до аудитории то, что не успел или не сумел донести профессор Космо.

Грамши пристально посмотрел на собеседника. Глубокие синие глаза его потеплели.

— Я благодарен вам, дорогой профессор, очень благодарен. Это не пустые слова. Но... Антонио Грамши никогда не поднимется на профессорскую кафедру.

— Все зависит от вас, только от вас.

— Даже если это так... Мое будущее будет иным.

— Каким же?

— Кто знает!.. На нашем острове люди говорят: «Не бывает дороги без пыли и острых камней».


...Они должны были снова двинуться в путь; карабинеры уже надели на них кандалы и цепи. Его заковали новым образом: косточка запястья оставалась вне обруча и больно ударялась о железо. Со стены грозно выпячивал губы Муссолини, мундир дуче был в пятнах от копоти паяльных ламп и табачного дыма. Вошел начальник конвоя, бригадир огромного роста, и спросил арестанта, не родственник ли он «знаменитого депутата Грамши»? Услышав, что он и есть Грамши, бригадир вышел, сочувственно бормоча что-то невнятное. На всех остановках до места назначения бригадир разговаривал о нем с собиравшимися вокруг тюремного вагона людьми, неизменно называя его «знаменитым депутатом».


РИМ, ВЕСНА 1913 ГОДА.

ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ

Черноволосая девушка играла скрипичный концерт Брамса. Нежный упрямый подбородок крепко прижал к хрупкому плечу лакированное тело скрипки, смычок, послушный тонкой, но сильной руке, уверенно вел тему главной партии.

Изощренный слух маэстро Этторе Пинелли, профессора римского музыкального лицея Санта Чечилия, автоматически отмечал технические ошибки юной исполнительницы. Ошибок было немало, но вскоре профессор Пинелли перестал их замечать. Черноволосая девушка не только уловила в музыке Брамса ее внутреннюю логику, но и сумела передать что-то свое, заветное, может быть, даже до конца не осознанное, сумела выразить свою индивидуальность. А это старый профессор ценил превыше всего.

К тому же скрипичный концерт великого Брамса!.. Боже, как давно это было! Последнее время Пинелли стал путать имена и даты, но все связанное с Брамсом не забудет никогда. Друг Брамса Иожеф Иоахим выслал ему ноты в Рим. Он, Этторе Пинелли, был первым исполнителем концерта Брамса для скрипки с оркестром, первым в Италии, а может быть, и в Европе. Тогда эти руки — Пинелли непроизвольно пошевелил узловатыми, опухшими в суставах пальцами — были молоды и сильны. Сколько же ему было лет? Немногим более тридцати. Прекрасный возраст, творческая зрелость, все впереди. Все — весь мир! То, что осталось позади, казалось только прологом к будущему. К старости он понял, что ошибался. У молодости свои творческие радости, счастье постижения мастерства. А впереди, впереди у молодости не так уж много, как кажется.

Профессору Пинелли шел семидесятый год, но только недавно он вдруг почувствовал себя старым и немощным. Это «вдруг» случилось на концерте в торжественной и праздничной обстановке — музыкальный Рим отмечал сорок пять лет с того памятного дня, когда он, молодой скрипач и композитор, вместе с таким же молодым, на один-два года постарше, пианистом и композитором Джованни Стамбатти основали в Риме Общество классической камерной музыки и учредили при Академии Санта Чечилия скрипичную и фортепианную школу. Из этой школы и возник музыкальный лицей, профессором которого Пинелли состоит вот уж тридцать шесть лет. Сорок пять, тридцать шесть — не круглые даты. Пинелли предложил дождаться пятидесяти. Полвека — это звучит торжественно. Но инициаторы чествования наседали, и старый друг Джованни согласился с ними: «Кто знает, Этторе, доживем ли мы до круглой даты?» Пинелли засмеялся и дал согласие. Много лет они поочередно со Стамбатти дирижировали придворными концертами. В этот юбилейный вечер друзья дирижировали попеременно. Для своего выступления профессор выбрал скрипичный концерт Брамса.

В свое время Пинелли выпало счастье встречаться с Брамсом. Великому композитору представил его Иожеф Иоахим. Это было в Ганновере. Пинелли учился у Иожефа Иоахима, скорее — совершенствовался; начинал он у Рамаччиотти в Риме. Рамаччиотти научил играть на скрипке, Иоахим научил мыслить. В творчестве Иоахима поражала монументальность и широта замысла в сочетании с поэтичностью, чистотой и благородством стиля. Иоахим не хотел отпускать ученика в Италию, советовал еще поработать у него в Ганновере, но Пинелли стремился на родину.

В те времена вся Европа следила за событиями в Италии. В Италии сражался Гарибальди. Для Этторе Пинелли это было святое имя. Семнадцатилетним мальчишкой он убежал к Гарибальди, но не успел побывать ни в одном сражении: присоединение Южной Италии к Сардинскому королевству свершилось, армия Гарибальди была распущена. Снова — музыка. Снова и навсегда...

В Рим он вернулся в 1866 году. В этой дате Пинелли ошибиться не может. 3 октября 1866 года осуществилась, наконец, мечта итальянского народа. Исполнилось завещание великих мучеников Италии. От Альп до Этны раздался один радостный возглас: нет больше австрийцев на итальянской земле!

Это были счастливые дни. Все чувствовали себя сильными, способными на свершения. Так родились музыкальное общество и лицей. Скептики предрекали неудачу. А лицей живет. Сколько таких, черноволосых и белокурых, взрастил он на музыкальной ниве?.. Но в этой русской что-то есть. Первую часть концерта она исполнила просто хорошо... Пожалуй, в конце части должно энергичнее звучать волевое начало...

Бесконечно давно впервые прочитал он партитуру Брамса; первая встреча с гениальным произведением искусства, как первая любовь,—память о ней остается на всю жизнь. Музыкальная общественность Рима ждала исполнения концерта с настороженным нетерпением. Шли разговоры, что Брамс потерпел принципиальную неудачу, пытаясь при помощи старых композиционных средств передать современный строй мыслей и чувств.

У Пинелли уже было имя, был опыт, но, выходя на сцену, он волновался, как новичок. Друзья говорили потом, что их напугало его бледное, без кровинки лицо.

Растревоженное воспоминаниями, заныло старое сердце. Опять тянущая боль. И трудно дышать... Бесшумно ступая, чтобы не мешать занятиям, профессор подошел к окну и осторожно отворил створки. В духоту класса ворвался либеччо — теплый и влажный ветер Тирренского моря, настоянный на густых ароматах цветов ранней римской весны. Маэстро Пинелли жадно вдыхал свежий воздух. В груди что-то клокотало и хрипело. Но боль, кажется, утихла.

В лицее во время классных занятий старались не открывать окна, чтобы не мешали посторонние звуки. Звуков было много: улица жила своей жизнью, Вприпрыжку пробежал рыжий мальчишка-газетчик, пронзительно выкрикивая последние новости. Пинелли прислушался... «Бои в оазисе Джоффра и в Феццане... Генерал Амельо настаивает на тактике «выжженной земли»... Новое министерство колоний обещает превратить Ливию в цветущий сад...» У профессора Пинелли возникло ощущение, что все это уже было: теплый ветер с моря, невнятный шум улицы, пронзительные крики мальчишки-газетчика, военные новости... Так же бежал мимо окон мальчишка и кричал: «Гарибальди снова покинул Капреру!..»

Тогда Пинелли выскочил на улицу и купил газету. В ней были лишь скупые подробности битвы при Монтеротондо близ Рима, скупые потому, что Рим и область составляли отдельное папское государство. Против папской тирании и боролся Гарибальди.

Газетное сообщение не могло скрыть, что в этой битве волонтеры Гарибальди разгромили папские войска. Пинелли ликовал, но радость оказалась преждевременной… Снова вприпрыжку бежал мальчишка-газетчик, выкрикивая: «Победа при Ментане!.. Гарибальди заключен в крепость Вариньяно!..»

Да, объединенные и прекрасно вооруженные французские и папские войска (в этой битве французы впервые испытывали скорострельные ружья «шаспо»), численностью в два с лишним раза превосходящие отряды Гарибальди, нанесли волонтерам поражение. Это не смогло изменить ход истории: 20 сентября 1870 года светская власть папы была свергнута, территория папского государства после плебисцита присоединена к Итальянскому королевству. Но горькой была осень после битвы при Ментане. Раненых волонтеров почти без всякой медицинской помощи держали под замком. Пиделли не находил себе места, потом отправился к казарме святого Онуфрия, где находились гарибальдийцы. Охрану казармы несли зуавы, попытки Пинелли проникнуть в казарму успеха не имели, часовой-зуав просто взял ружье на изготовку. В бессильной ярости Пинелли отошел в сторону, раздумывая, что делать дальше. В это время к казарме подошла молодая женщина в темной накидке с непокрытой головой. Она приблизилась к зуаву и, не обращая внимания на окрик на незнакомом языке и взятое на изготовку ружье, не повышая голоса, попросила вызвать дежурного офицера. Вряд ли зуав понял ее, но спокойная и уверенная интонация, с которой говорила женщина, заставила его опустить ружье и, обернувшись к стоящему у стены другому зуаву, сказать ему несколько слов. Второй зуав нехотя вошел в казарму. Через несколько минут появился офицер. Женщина молча протянула ему бумагу с гербовой печатью. Офицер подозрительно осмотрел бумагу и покачал головой:

— Доступ в помещение, где содержатся пленные, запрещен. Тем более иностранцам.

— У вас в руках разрешение, синьор офицер. Будьте любезны, передайте его вашему начальнику и поскорее.

— Вряд ли посещение казармы доставит вам удовольствие.

— Я как-то не подумала об этом, синьор офицер,— с откровенной иронией ответила женщина.

Офицер пожал плечами и отворил дверь:

— Проходите.

Женщина вошла.

Пинелли с восторженной завистью наблюдал за этой сценой и решил подождать, пока решительная незнакомка выйдет из казармы. Ждать пришлось долго. Пинелли посматривал на часы и уже начал беспокоиться, когда в дверях появилась незнакомка. Она отошла от казармы к противоположной стене, прижалась спиною к холодным кирпичам и так стояла неподвижно, с закрытыми глазами, как показалось Пинелли, целую вечность, хотя —он еще раз взглянул на часы — прошло всего пять минут.

Пинелли не выдержал:

— Синьора, извините мою навязчивость, вам плохо?

Женщина открыла глаза, глаза у нее были черные, красивые, глубоко посаженные, под густыми черными бровями, и внимательно посмотрела на Пинелли. Очевидно, его внешность внушила доверие. Женщина покачала головой и ответила:

— Им плохо... Если бы вы видели, какой там ужас. Живые и мертвецы вповалку, ампутируют руки, ноги без хлороформа, грязь ужасающая, у раненых нет ничего, ни бинтов, ни простыней, ни наволочек...

— Прошу вас, располагайте мной! Я не назвался... Этторе Пинелли, музыкант, преподаватель лицея Санта Чечилия и сопредседатель Общества классической камерной музыки.

Женщина улыбнулась. Пинелли заметил ее улыбку и смутился.

— Не могу похвастаться столь высокими званиями. Якоби-Толиверова, Александра Николаевна, русская писательница.

— Вы русская?

— Почему это вас удивляет? Многие русские люди душой с Гарибальди... Хотите помочь, синьор Пинелли? Нужны деньги, белье, платье... Сегодня же я объеду всех знакомых. Сделайте все, что сможете.

— Я соберу у друзей. И знаете что,—загорелся Пинелли,-—мы дадим концерт в пользу раненых, можно?

Александра Николаевна, казалось, его не расслышала.

— Там, у самой двери,— тихо сказала она,— молодой гарибальдиец. У него три пули в груди. Я потребовала, чтобы хирург извлек пули. Хирург пожал плечами: «Все равно умрет». Когда я шла назад, служители клали молодого гарибальдийца на операционный стол. И представьте, он пришел в себя, и, оказывается, все слышал. «Спасибо, синьора,—произнес раненый'—Меня зовут Джованни Джибелли... Пожалуйста, напишите братьям в Караваджо. Их зовут...»—дальше я не расслышала. Но хватит разговоров, за дело, синьор Пинелли!

Три дня прошли в хлопотах по сбору вещей и продуктов. Нагруженные, они отправились в казарму. У Пинелли не было пропуска, пришлось ждать у входа долго, более часа. Александра Николаевна вернулась оживленная и озабоченная, в руке она держала красную тряпку, окровавленную, грязную.

— Капля в море. Надо еще и еще... А знаете, молодой гарибальдиец Джибелли жив. И даже подарил мне свою красную гарибальдийскую рубашку. Вот... За дело, синьор Пинелли, за дело!

И еще несколько недель прошли для Пинелли в каком-то вихре. Музыкальные дела, которые он основательно забросил, заставили его на время покинуть Рим, о чем он виновато сообщил Александре Николаевне.

— Конечно, поезжайте. Вы очень мне помогли. Спасибо.

— Но я вас еще увижу в Риме?

— Не знаю. Приезжайте в Петербург.

— Приеду,—пообещал Пинелли. Но так и не приехал. Только передал привет через своего учителя Иоахима, который четыре года спустя вместе с Брамсом гастролировал в России. Получил ответный привет.

А с молодым гарибальдийцем Пинелли довелось встретиться. Однажды после концерта капельдинер доложил, что его спрашивает какой-то Джованни Джибелли. Профессор, а он уже был профессором скрипичной игры академии Санта Чечилия, не сразу вспомнил это имя. Улыбаясь, вошел молодой человек в скромной одежде рабочего. Они поговорили о прошлом, о казарме святого Онуфрия и, конечно, об Александре Николаевне.

— Иногда я получаю письма от русской синьоры, — сказал Джибелли.— Но редко. И я пишу, редко. Ничего не поделаешь — жизнь,— заметил он, словно извиняясь за себя и «русскую синьору».—Осталась память навсегда и ее портрет. Она подарила перед отъездом.

И профессор пожалел, что тогда не попросил на память портрет «русской синьоры».

...Как давно это было... Позднее он слыхал, что Якоби-Толиверова помогла спасти Кастелаццо, близкого Гарибальди человека, за что Гарибальди сердечно благодарил ее. Сейчас «русская синьора» — старая женщина. И жива ли она?..

Прозвенел звонок. Профессор вздрогнул и повернулся к классу. Черноволосая девушка вопросительно смотрела на него.

— Спасибо, Джулия. Попрошу тебя немного задержаться. Все остальные свободны до следующего урока.

В одно мгновенье скрипки были уложены в футляры, ноты — в папки, и молодые музыканты гурьбой устремились к двери.

— До свиданья, маэстро, до свиданья, синьор профессор!

Пинелли с доброй улыбкой наблюдал за привычной, суматохой. В начале своей педагогической деятельности профессор удивлялся и даже негодовал, наблюдай за трансформацией своих питомцев. Вот они, как ему казалось, благоговейно внимают божественной музыке. Но стоит только прозвенеть звонку, как одухотворенные художники мгновенно превращаются в озорных мальчишек и девчонок. Уже давным-давно профессор перестал этому удивляться; у детства и юности свои законы. И милая, талантливая русская девочка Юлия, Юлия Шухт… Только что она прекрасно играла Брамса, а сейчас украдкой обменивается знаками с подружками. Наверное, хочет сказать: «Не знаю, что это старику вздумалось, вы подождите меня, я скоро».

Дверь затворилась за последним учеником. Юлия Шухт выжидательно смотрела на профессора.

Мне передали, что ты хочешь ехать вместе с сестрой в Россию,— после паузы сказал Пинелли,

— С сестрами, Евгения тоже едет.

— Да. Ее я не знаю. А решение Анны одобряю. Анне двадцать лет. В нашем лицее она получила прекрасное музыкальное образование. Полна энергии. Вашей бедной родине нужны такие люди. Но ты еще девочка.

— Я уже не девочка. Мне семнадцать лет. Почти.

— Семнадцать почти,—повторил профессор.—Представь, я не заметил, как ты выросла. Все вы быстро растете и меняетесь. А мы стареем... и тоже меняемся... До окончания лицея тебе осталось два года. Два золотых года. Используй их, девочка! Ты предана музыке, я знаю. Но в мире кроме музыки, как бы она ни была прекрасна, есть радость бытия и слезы отчаяния, бедность и богатство. Найдутся хорошие люди, которые помогут тебе не только сердцем, но и умом. Пусть эти два года, оставшиеся до окончания лицея, станут и годами твоей общественной зрелости... Ты никогда не была на родине?

— Нет. Я родилась в Женеве. Но у нас в семье постоянно вспоминают о России. Дома мы говорим только по-русски... Поем русские песни. У мамы хороший голос, меццо-сопрано, отец обычно ей аккомпанирует... Помню, как в детстве... Но вам это неинтересно.

— Именно это мне и интересно. Продолжай, девочка.

Я хотела сказать, что в детстве, когда мы укладывались спать, отец раскрывал двери в соседнюю комнату, садился за рояль и спрашивал: «Готовы?» «Готовы!» — кричали мы хором. «В постелях?» «В постелях!» «Что же вам, детки, сыграть?» И играл, иногда минут пятнадцать, даже больше. А мама пела, не всегда, правда... Знаете, это были чудеснейшие минуты. Мы подросли и стали петь хором. Семейный хор, со стороны смешно, но нам нравилось.

— Не смешно, прекрасно!.. Ты можешь задержаться еще на восемь минут? Только на восемь минут.

— Конечно, синьор профессор.

— Сыграй мне третью часть концерта.


...Восемь тысяч человек в серых шинелях, бушлатах, кожаных куртках пели пролетарский гимн. Они умолкли, а наверху, под массивными сводами огромного манежа, еще долго прокатывалось: «С Интер-на-циона-лом воспрянет ро-од людской!» Словно во сне подошла она к краю эстрады — крохотного островка в волнующемся человеческом море... Подняла смычок…


РИМ, ВЕСНА 1913 ГОДА.

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ

Шухты жили на виа Монфератто. В лицей Юлия обычно ходила пешком. Но сегодня она опаздывала и села в первый подошедший трамвай, на котором номер был обозначен арабскими цифрами. Из этого следовало, что трамвай принадлежит частному обществу (номера маршрутов на муниципальных трамваях обозначались римскими цифрами) и проезд на нем немного дороже. В бюджете большой семьи Шухтов транспортные расходы оставляли заметный след. Но на образование детей не скупились.

В ознаменование приближающегося отъезда дочерей в Россию Аполлон Александрович решил совершить с семьей прощальную прогулку по Риму. Последнее время он мало бывал дома, уйму времени отняла организация Первого съезда русских культурных и экономических общественных организаций в Италии. Съезд состоялся в Риме, в помещении «Общества Русской библиотеки имени Льва Толстого», прошел успешно, делегаты разъехались, и Аполлон Александрович смог, наконец, по его выражению, «вернуться в лоно семьи».

Когда Юлия Аполлоновна прибежала домой, все уже сидели, готовые к выходу.

— Ну что же ты, Юлька! — укоризненно сказала мать, Юлия Григорьевна (у матери и дочери были одинаковые имена).— Такой день сегодня.

Юлия Аполлоновна не стала оправдываться, положила папку с нотами, взяла накидку, потому что вечер был прохладным, и сказала, что готова.

— Сперва мы пойдем к святому Петру,—объявил Аполлон Александрович.

На площади святого Петра в этот весенний день было очень много туристов. Они послушно следовали за гидами, которые громко, не обращая внимания на другие группы, знакомили с достопримечательностями «Вечного города».

— Примкнем, что ли, к этой группе? — сказал Аполлон Александрович.— Тут, кажется, гид потише.

— ...Мы с вами находимся на площади святого Петра,— говорил по-французски гид, пожилой мужчина со склеротическим лицом.—Она представляет квадрат, перед которым тянется овальное пространство, окруженное грандиозными колоннадами: эти колоннады состоят из четырех рядов дорических колонн. Посреди площади стоит огромный египетский обелиск; вокруг него начертана на земле роза ветров, с обеих сторон его возвышаются два красивых фонтана. Когда светит солнце, яркие лучи его пронизывают струи, серебряный дождь играет и блестит мириадами огней на мраморных колоннах...

— Уйдем от него,— сказал Аполлон Александрович.

Они пошли к воротам Сан-Спирито, в сторону Яникульского холма.

— Постоим, передохнем,— сказал Аполлон Александрович.— Нам предстоит крутой подъемчик... А красиво и, между прочим, похоже на Царское Село. Правда, Юлия Григорьевна? — обратился он к жене.

— Ничуть.

— Ну взгляни: Разъезжая, улица у пяти углов. Точно. А дальше — Семеновский плац..»

— Непохоже,— улыбаясь, повторила Юлия Григорьевна.

— Нади нету, она бы подтвердила. Постой, Ася, ты ведь тоже родилась в Царском. Правда, похоже?

— Милый папочка, меня увезли из Царского в возрасте десяти месяцев. Увы, мое свидетельство не имеет силы. Но раз ты говоришь... я уверена: похоже.

— Ты добрая дочь, Асенька. Видишь ли, Разъезжая упиралась в Семеновский плац. Моя мама, ваша бабушка, Отиллия Егоровна, водила меня на учения и парады кавалерии. И мы смотрели, как мой отец, а ваш дед, Александр Иванович, на вороном коне, под музыку сводного оркестра, гарцевал впереди своего полка, лейб-гвардии кирасирского его величества... С мастью коней, впрочем, я могу и напутать. Под кирасирами, кажется, ходили гнедые, а вороные были у сумских гусаров. Отец позднее командовал гусарами... Запамятовал, ну и шут с ними, о мастями. Вот домой хочется, ой хочется!

— Если ты вернешься в Россию, папа, тебя арестуют? — спросила Юлия.

— Нет, Юленька, не арестуют. Но являться в полицию отмечаться придется ежедневно. Нет уж, поживу я пока здесь, а там видно будет. Вы только пишите, дочки, из России почаще. Ну, двинулись.

Они подошли к церкви святого Онуфрия. Здесь была могила Торквато Тассо, который жил и умер в соседнем монастыре. От церкви амфитеатром поднимались скамейки, на них, видимо, отдыхали монахи. Сейчас скамейки были пусты.

— Присядем на короткое время, потом поднимемся к памятнику Гарибальди. Садитесь, детки.

— Папа, а почему ты не пошел в гусары? — вдруг спросила Юлия.

— Вот тебе и на, неожиданный вопрос. Если ответить коротко: передо иной было два пути, и я пошел... в революцию. Но гусарское во мне что-то есть.—Он повернулся к Юлин Григорьевне и продекламировал:


...Вдруг — минутный ливень, ветер прохладный,

За окном открытым — громкий хор.

Там —в окне, под фреской Перуджино,

Черный глаз смеется, дышит грудь:

Кто-то смуглою рукой корзину

Хочет и не смеет дотянуть...


Все зааплодировали:

—Браво, папа! Чудесные стихи! Чье это?

Аполлон Александрович окинул всех победоносным взором:

— Ну-ка, отгадайте, просвещенные дочки. Отгадавшей — приз.

— Апухтин?

— Нет.

— Надсон?

— Нет.

— Может быть, Майков? — спросила Анна Аполлоновна.— Из его итальянского цикла? Помните: «Смуглянка милая, я из страны далекой».

— Майковской «смуглянке милой», даже по дамскому счету, ныне лет восемьдесят. Наша же синьора, если верить поэту, в расцвете молодости. Не догадываетесь? Так и быть, подскажу: в ошибочном предположении Анюты есть одно рациональное зерно. Нуте-с, кто претендует на приз? Раз... Два... Приз останется неразыгранным... Минуточку, Юлька хочет сказать.

— Не знаю... «Там — в окне...» Подумала, Блок, но у Блока, кажется, нет такого стихотворения.

— ...Три! Приз вручается Юльке.

Аполлон Александрович вынул из кармана пиджака небольшую книжку и торжественно преподнес ее залившейся румянцем младшей дочери.

— Не красней, Юлька, приз ты заработала честно. Читаю заглавие: «Александр Блок. Собрание стихотворений. Книга третья — Снежная ночь». Тут двенадцать итальянских стихов Блока. Несколько стихотворений итальянского цикла, итальянского — вот в чем рациональное зерно Анюты,— он напечатал раньше в журнале «Аполлон», но до наших палестин журнал не дошел, и вы эти стихи знать не могли. Так что извините вашего папу за то, что ему захотелось покрасоваться перед учеными дочками.

— Спасибо, папа, огромное спасибо.

— Рад, что доставил вам удовольствие. Теперь пойдем прощаться с Гарибальди.

Конная статуя Гарибальди выглядела величественно. Гарибальди смотрел в сторону Ватикана.

— Символично,— сказала Евгения Аполлоновна,—но я не уверена, что сам Гарибальди одобрил бы эту скульптуру.

Евгения Аполлоновна училась в Академии изящных искусств. В семье ее суждения по этим вопросам не оспаривались.

— Не пора ли домой, детки? — спросил Аполлон Александрович, поглядывая на часы. — Пора, пора, — не сдавался он на уговоры.—Поздно, и мама устала. Если желаете, милостивые государыни, посидим немного под дубом Торквато Тассо. И по русскому обычаю положено перед дальней дорогой. Юлька, беги вниз, занимай скамейку.

К дубу Торквато Тассо нужно было спуститься одной площадкой ниже. Увы, могучего дуба уже давно не было: сохранился лишь огромный пень, к которому была прикреплена мраморная доска. Но уже поднялся молодой дубок , подсаженный к старому пню. Рядом стояла массивная

каменная скамья. У екамьи Юлия вела переговоры с молодой парой. Увидев спускающуюся процессию, возглавляемую величавым Аполлоном Александровичем, молодые люди вскочили и, взявшись за руки, со смехом побежали вниз.

— Вспугнули влюбленных,— с сожалением сказала Юлия Григорьевна.

— Ничего. У них еще много дней впереди. Садитесь, дети мои! В кои веки еще доведется вот так посидеть всем вместе.

Помолчали. Внизу лежал Рим, освещенный последними лучами заходящего солнца.

— Спасибо, папа, что привел нас в это место,— сказала Юлия.— И дадим слово друг другу, что придем сюда еще раз. Не знаю когда, через десять лет, пятнадцать, но придем... Все вместе. С нашими детьми!

— Ты невозможный ребенок, Юлька! — ужаснулась Юлия Григорьевна.

— Уже не ребенок, мамочка... «В тени этого дуба сидел Торквато Тассо, близкий дыханию славы и смерти»,— вслух прочитала она надпись, выбитую на мраморной доске.— Как ты думаешь, папа, Блок был здесь?

— Думаю, да.

— И прочел это?

— Наверное. Почему ты спрашиваешь?

— Так.

— Какие трагические строки навеяны Венецией,— тихо сказала Татьяна, перелистывая подаренный сестре томик Блока:


Холодный ветер от лагуны.

Гондол безмолвные гроба.

Я в эту ночь — больной и юный —

Простерт у львиного столба...

В тени дворцовой галереи,

Чуть озаренная луной,

Таясь, проходит Саломея

С моей кровавой головой.


— Сильные строки... и бесстрашные. Сколько же ему лет? — спросила Юлия Григорьевна.

— Сейчас тридцать два, когда писал это стихотворение, было двадцать девять.

— Совсем молодой.


— ...Сколько же ему лет? — шепотом спросила старушка, соседка Юлии Аполлоновны, прижимая к груди большой потертый ридикюль.

— Сорок.

— Совсем молодой.

На эстраде очень усталый Блок, опираясь руками о спинку стула, негромко, своим обычным глуховатым голосом читал «итальянские стихи».


Холодный ветер от лагуны.

Гондол безмолвные гроба...


В этот весенний московский вечер поэт выступал в третий раз. В «Общество Данте Алигьери, или Любителей итальянской словесности»> Блок пришел после Политехнического музея и Дома печати. Голодные москвичи ценили искусство. Поэт был болен. Все чаще напоминало о себе сердце, наступала общая слабость, когда каждое движение требует усилий.


Я в эту ночь — больной и юный...


Но кто мог знать, что ему осталось жить всего три месяца!


ТУРИН (ЗА РЕКОЙ ПО),

ВЕСНА 1913 ГОДА.

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ

Застать туринского рабочего дома не в праздник можно только утром, затемно, или поздним вечером. Шестидесятичасовая рабочая неделя — это значит полных 10 часов работы ежедневно, а если нужно хозяину, то и больше. Сегодня, однако, день не праздничный, и не поздно, а рабочий Анджело Джибелли сидит дома и читает газету на кухне, где от очага идет приятное тепло, особенно приятное в холодный и ветреный весенний день. Если бы мы смогли заглянуть в квартиры туринских рабочих заводов «Фиат-Чентро», «Диатто-Фрежюс», «Индустрио металлурджика» и других, то увидели бы примерно такую же картину; глава семьи на кухне либо мастерит что-нибудь, либо читает газету, а его жена мучительно решает каждодневную задачу, как несколькими горстями муки и двумя-тремя ложками оливкового масла накормить большую семью.

Этим же занималась и жена Анджело, только задача ев казалась легче: у Анджело и Розы был только один, уже взрослый сын.

Если рабочие не в праздник сидят дома,—значит, они бастуют. Если хозяйка отмеряет муку горстями, а оливковое масло чайными ложками,—значит, бастуют давно.

Итак, Анджело Джибелли сидит на кухне и читает газету, искоса неодобрительно поглядывая на свою жену Розу. Анджело — блондин с черными глазами. Ему сорок с небольшим, но он уже начал седеть. Впрочем, как у всех блондинов, у него это пока мало заметно. Розе пришлось в жизни нелегко, долгие годы она ухаживала за парализованным отцом мужа, старым Джованни, участником легендарной гарибальдийской «тысячи». И все же черно-голосая, черноглазая Роза, мать двадцатилетнего сына, была по-прежнему красива. Анджело гордился женой. Его неодобрительный косой взгляд был вызван весьма прозаической причиной: Роза жарила лепешки, щедро подливая масло на сковородку.

— Ты, наверное, забыла, что мы бастуем? — не выдержал Анджело, указывая на бутыль, где масла осталось на донышке.

— Не забыла,—кротко ответила Роза, продолжая свое дело.

Анджело пожал плечами и уткнулся в газету.

— Прочитал бы вслух, что пишут,—примирительно попросила Роза.—Что на свете делается?

— Что делается? Ничего хорошего.

— А куда опять запропастился твой сын?

— Он и твой сын, Анджело. Примо — взрослый парень, у него своя голова на плечах. Если хочешь знать, он пошел проводить домой бедного синьора бухгалтера, проводит и вернется.

— Проводить бухгалтера — полчаса, пусть час. А он целый день носится.

— Будто не знаешь, где он носится?

Анджело подозрительно посмотрел на жену:

— Что ты хочешь сказать, Роза?

— Сказать?.. Примо в охране вашего забастовочного комитета, ты это прекрасно сам знаешь, нечего на меня сваливать.

— Но ты же мать, Роза.

— Мать!.. Закрыть дверь? Примо откроет замок просто пальцем, он же механик. Спрятать его штаны? Уйдет без штанов. Это же наш Примо! — воскликнула Роза, В голосе ее были беспокойство и гордость за сына.— Ой, пригорело, так я и знала! Возьми передник и жарь сам без масла, а я сяду на стул и буду давать советы.

— Роза!

Ситуацию разрядило появление соседки, пришедшей одолжить соли. Соль она получила, но не торопилась уходить. Сообщила несколько незначительных новостей и перешла к горячей теме — забастовке. Говорила с Розой, явно адресуясь к Анджело.

— В позапрошлом году бастовали сколько? Три месяца, даже больше. Что выиграли? Чуть не подохли с голоду, верно?

— Верно,— вздохнула Роза.

— В прошлом году бастовали? Бастовали. Сколько? Опять три месяца. На этот раз кое-чего добились, но чего? Мужу добавили тринадцать чентезимо в неделю... тринадцать чентезимо, курам на смех, верно?

— Верно,— вздохнула Роза.

— Женщина, не кусай, если не знаешь, хлеб это или камень! — озлился Анджело.—Верно, верно... Что верно? Куры смеются, а я не смеюсь. И твой муж Альфредо тоже не смеется. Потому что Альфредо в нынешнем году работает на один час в неделю меньше, а заработок у него не меньше, даже чуточку больше. Но Альфредо — квалифицированный мастер. А у чернорабочего прибавка не тринадцать чентезимо, а может быть, семьдесят — восемьдесят. Потому что мы прибавляли не по квалификации, а поровну.

— Почему же поровну? Мой Альфредо...

— Пускай твой Альфредо тебе и объясняет. Скажу только одно — хочешь слушай, хочешь не слушай: есть такие слова — «классовая солидарность». Вот почему твой Альфредо, и я, и другие мастера сами предложили так решить вопрос. И мы его решили правильно.

Дверь широко распахнулась. Вошел Примо.

— Шире не мог открыть? — буркнул Анджело.

— Понятно. Дискуссия на политическую тему,—ухмыльнулся Примо.— Но здесь все-таки кормят?

— Кормят, сынок, кормят. Иди мой руки. Хорошо мой.

Совет был нелишним.

Где это ты так? — подозрительно спросил Анджело.

— Не беспокойся, отец, не на заводе. Я не штрейкбрехер. Помогал ребятам в ангаре собрать мотор «Фармана», «Ф-4», если хочешь знать точно.

— Незачем мне это знать, да и тебе незачем.

— Ребята обещали поговорить с инструктором... Если он разрешит...

— Что разрешит? — всполошилась Роза. — Лететь на аэроплане? Ты хочешь, чтоб у твоей мамы разорвалось сердце?

— Я не хочу, чтобы у моей мамы разорвалось сердце,—чмокнув мать в щеку, Примо вышел из кухни.

— Ой, Альфредо ждет соль,—вдруг всполошилась соседка и удалилась.

— Самый худший глухой тот, кто не хочет слушать,--пробормотал Анджело, снова принимаясь за газету.

— Что ты сказал? — спросила Роза.

— Ничего.

— Она — хорошая женщина.

— Разве я говорю, что плохая?

У умывальника Примо старательно оттирал ладони пемзой.

Анджело и Роза уже сидели за столом. Роза громко позвала:

— Примо!

— Иду, мама.

Он провел расческой по волосам и вышел к столу. Ели молча. Роза вопросительно посмотрела на сына.

— Голоден, Примо?

— Что ты, мама, сыт.

— Знаю, как ты сыт.

Она вынула из шкафчика кусочек сыра пармезан, завернутый в чистую тряпочку, разделила его на две части и положила на тарелку сыну и мужу.

— Кушайте.

Анджело молча разделил свой кусочек на две части, одну положил на тарелку жены. Примо покосился на отца, улыбнулся и сделал то же. Роза, казалось, не заметила их манипуляций. Когда оба кусочка исчезли в энергично жующих ртах, Роза завернула лежащие у нее на тарелке остатки сыра в тряпку и положила в шкафчик.

— Это не по правилам игры, мама! — воскликнул Примо.

— Игра!..— вздохнула Роза. — С утра до вечера я играю, чтоб на столе что-нибудь было... Опять приходил синьор Мазетти, велел передать, что если мы надумали, то он согласен дать за портрет хорошую цену.

— Что он ходит без толку! — вскипел Примо.— Пошли-ка ты этого синьора к черту. Ведь ему сказали: портрет русской мы сохраним в память о дедушке. И не продадим. Никогда.

— Кто знает...— протянула Роза.

Примо подозрительно взглянул на мать, вскочил из-за стола, вышел и вернулся с акварельным портретом в руках. Спокойно и внимательно с портрета смотрела молодая женщина с нежным овалом чуть удлиненного лица. На плечи женщины была накинута черная шаль, которую она придерживала изящными руками. Женщина была красива, но прежде всего обращали на себя внимание непринужденность и естественное благородство ее облика.

— Пусть портрет будет в моей комнате.

— Пусть,—легко согласилась Роза.—Только где ты его повесишь? В твоей комнате даже мухе сесть некуда.

— Найду место. Спасибо, мама.

С портретом в руках он вошел в свою комнату — каморку, отгороженную от общей комнаты легкой перегородкой. Стены и перегородка были сплошь оклеены вырезанными из журнала фотографиями знаменитых летчиков, которые любили сниматься рядом со своими незатейливыми машинами из дерева и перкаля. Первые шаги авиации, первые дерзания... Братья Райт, в 1903 году поставившие «рекорд нового века» — (260 метров по прямой!). Перелет Блерио через Ла-Манш в его узком месте—37 километров,—и мировая слава уже немолодого инженера и летчика. В момент перелета Блерио было 37 лет, количество лет равнялось протяженности полета. Досужие люди из этого выводили различные закономерности... Два брата Фарман, и их школа под Парижем. Снимок школы: небольшой ангар — группа людей у аэроплана. Несмотря на все ухищрения фотографа, школа выглядела скромно. Тем не менее попасть в нее — мечта многих. И туринского автомобильного механика Примо Джибелли, разумеется... На фотографии — душа школы Анри Фарман. Всего за шесть лет он усовершенствовал аэроплан братьев Вуазен (снова авиационные братья!), создал собственную машину и творит на ней чудеса... Сколько раз Примо читал описания полета. Кажется просто: включил мотор, дал газ, разогнался по невысокой траве... И послушный руке летчика аэроплан набирает высоту...


...С натужным ревом мотора «Потез-54» набирает высоту. Густая облачность скрывает землю. Впереди и справа еще три «Потеза». Тяжело груженные машины надрываются от напряжения. Четыре стокилограммовых бомбы, под крылом, 50 десятикилограммовых в кабине: бортмеханик по команде штурмана сбросит их вручную... До цели еще минут двадцать« Облачность не уменьшилась. Приличная машина, куда лучше двухместного легкого бомбардировщика «Бреге-19». Впрочем, на той устаревшей колымаге он не раз летал в глубокий тыл врага, участвовал в воздушных боях западнее Мадрида. Потом принял этот «Потев» — один из шести, закупленных Республикой во Франции. Не без легкой грусти передал чиненый перечиненный «Бреге» молодому летчику. «Молодому! Что же он — старый? Ничего не поделаешь, 43 года. Возраст для летчика солидный. Зато боевого опыта у него побольше, чем у других... Кажется, удалось пробить облачность. Но где же остальные три машины? Внизу огневые позиции мятежников. Отсюда они готовятся нанести удар по Мадриду... Все ближе разрывы зениток... Выходим на цель... Бомбы — одна за другой. Молодец, штурман! За бомбежку даже в Зарайской школе поставили бы отлично. Можно поворачивать домой... Удар?! Попали, дьяволы... Дотянем?.. Нет, машина горит... «Экипажу прыгать!.. Прощайте, товарищи!!»

«Потез-54», оставляя за собой дымный шлейф, камнем падает на позиции мятежников.


ТУРИН, ВЕСНА 1913 ГОДА.

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ

Профессор Космо извлек из жилетного кармашка большие серебряные часы, посмотрел на циферблат и со вздохом водворил часы обратно. Сегодня, может быть, впервые за годы педагогической деятельности профессор без видимой причины отменил назначенные учебные занятия. С запиской в университет был послан вездесущий Карлуччо.

Доктор Ломбарди все-таки пришел, милостиво одобрил действия Франчески, накапал в рюмку микстуру, предупредил, что дает успокаивающее и легкое снотворное, сказал, что молодому человеку нужно меньше работать, больше гулять и развлекаться. Франческа покормила больного, и Грамши заснул. Профессор Космо собрался уходить, затем решил остаться и закончить прерванный разговор. Другая такая возможность вряд ли представится. Доктор Ломбарди уверил, что сон будет непродолжительным.

Будущее Грамши искренне беспокоило профессора. Нельзя служить двум богам: или наука или общественная деятельность. Сам Космо придерживался либеральных взглядов, его вполне устраивала политика Джованни Джолитти. Да, многие упрекают Джолитти в политическом балансировании, иронически называют его «канатоходцем». Но кто из политических деятелей, от античности до наших дней, не был в той или иной степени «канатоходцем»? Semper idem[2]. В конце концов, именно Джолитти еще в начале века пошел навстречу некоторым требованиям рабочего класса. Не из-за альтруизма, вовсе нет, просто понял, что для нормального развития итальянской экономики необходимы реформы. Неважно, почему он это сделал. Важно, что сделал... И к теории социализма Космо относился с уважением. Именно к теории. Практическая деятельность многих известных ему итальянский социалистов вызывала у него раздражение...

Грамши во сне проговорил несколько слов и открыл глаза.

— Я был дома, в Сардинии... Ради этого стоило поголодать... Но, дорогой профессор, вы тратите на меня непозволительно много времени. Я здоров, совершенно здоров.

Грамши встал, оправил кровать и подошел к окну,

— Ветер утих, следовательно, потеплеет. Когда у людей нет ни кусочка угля, это тоже имеет значение. Знаете, рабочие автомобильных заводов Турина второй месяц бастуют.

— Знаю. Вы причастны к забастовке? — подозрительно спросил Космо.

— Причастен? Нет. Сочувствую рабочим и стараюсь, чтобы мое сочувствие не было пассивным.

— Стараетесь, да. Я слежу за «Гридо дель пополо», читаю в этом туринском социалистическом еженедельнике и ваши короткие статьи о формах рабочей взаимопомощи. Внимание к матерям, детям, инвалидам, престарелым — гуманно и нужно. Слияние различных организаций взаимопомощи — вероятно, тоже нужно. Но, возвращаясь к нашему разговору, неужели вам видится именно такой путь? Может ли это быть главным делом жизни?

— Не может. Для решения социальных задач недостаточно кооперативов, касс взаимопомощи, недостаточно отдельных экономических улучшений и даже завоевания некоторых политических свобод. Нужно, чтобы рабочий класс стал новым руководителем нации.

Космо оторопело смотрел на своего студента.

— Далеко идущая программа... Не буду спорить о конечной цели, спор уведет нас от вашей судьбы, которая меня беспокоит более, чем когда-либо. Можно верить в социалистический идеал, можно даже быть членом социалистической партии...

— Я член ее туринской секции...

— ...Но стать партийным функционером! А ведь это неизбежно, если сделать социалистическое движение главным в своей жизни. Согласитесь, что профессиональная партийная деятельность подразумевает и восхождение по лестнице партийной иерархии.

— В известной степени да. Не как цель.

— Допустим, не как цель... Если не возражаете, расскажу одну историю. В Париже я увидел афишу — анонс

О лекции Энрико Ферри. Известный итальянский социалист и многолетний редактор «Аванти!», депутат и профессор, адвокат, криминалист и так далее любезно согласился встретиться с французскими студентами. Терпеть не могу подобные разглагольствования, особенно соотечественников, все же отправился на лекцию. Признаюсь, слушать «великого» самовлюбленного Ферри оказалось нелегким испытанием. Рядом со мной сидел мужчина лет сорока, с интеллигентным, как мне показалось, славянским лицом. Вышли вместе. Представились друг другу. Оказался русским литератором, написал книгу об Италии.—«Что вас привело на лекцию Ферри?» — спросил русский.— «Любопытство. Как-никак — он мой соотечественник. А вас?» — «Как-никак — он один из персонажей моей книги,— ответил русский.— Однажды я даже был у него дома. Но с Ферри не сказал ни слова. Сбежал».— «Почему так?» — «Извольте, если вас интересует».

Передам суть его красочного рассказа. Прием у социалистического депутата до мелочей напоминал прием у модного врача: предварительная запись, вымуштрованная горничная в кружевной наколке, затрепанные журналы в приемной. Правда, карточку с фамилией очередного пациента, то бишь просителя, горничная вносила в кабинет достопочтенного синьора депутата на серебряном подносе.

Космо внимательно посмотрел на Грамши, как привык делать это во время своих лекций. На этот раз студент «не отсутствовал», а слушал с интересом.

— Я возразил, что подобные детали еще не определяют существа вопроса. Тогда мой собеседник напомнил недавний политический вольт Ф$рри, его молниеносное превращение из ярого пацифиста в не менее ярого националиста, сторонника войны в Ливии. «Не будем гадать,— сказал мой собеседник,—как развернется дальнейшая карьера Энрико Ферри. Он просто накипь, плавающая на поверхности народной массы, пример того, как на этой Поверхности рождаются, лопаются и вновь вскакивают пузыри».

«Не будем гадать,—согласился я.—Но должен вам ваметить, что социалистическая партия, платформу которой. кстати, я не разделяю, это не один Ферри. Это — Лабриола, это — Турати, это — Ладзари и многие-многие другие глубоко порядочные люди». На этом мы расстались... Беседа произвела на меня сильное впечатление. В позиции русского литератора подкупало сочетание двух аспектов: взгляд на Италию человека несколько стороннего и вместе с тем чувство привязанности, да же влюбленности в Италию, такую несовершенную, но милую его сердцу... Что же касается портрета Ферри, то русский литератор все же нарисовал его пером карикатуриста.

— Но верно в главном! — воскликнул Грамши.— И дело не в Ферри, этот человек — уже прошлое. Понимаю вашу присказку, профессор. Да, в итальянском социалистическом движении существовала и существует обстановка, благоприятствующая бонапартизму. Более или менее решительные люди могут захватить самый высокий руководящий пост. Не так уж трудно при помощи выверенных приемов и дешевой демагогии взволновать толпу и заставить торжественно нести себя на руках, как в эффектной театральной постановке. Но социальная борьба не театр. Можно за две недели добиться громкой славы, в последующие две недели эта слава обернется позором.

— Иногда недели превращаются в годы.

— Пусть так. Но конец тот же: позор! Поверьте, профессор, я знаю, о чем говорю. Сегодня за стенами этой тесной комнаты бастуют рабочие Турина.

— Не в первый раз. А чего они добились?

— Не в первый. В то же время, если хотите, в первый. И хотя в самый ответственный момент социалистическая партия раскололась, а реформисты призывают не подвергать опасности «обретенные свободы», социалистическое движение в Италии прошло стадию евангельской проповеди. И хотя синдикалистские лиги организуют бурные забастовки без веры, без плана, «на авось», эти забастовки выражают недовольство рабочих. Рабочие понимают, что нельзя идти старым путем.

— Допустим, не хочу спорить. Но как вы представляете свое место в этом процессе? Для ученого у вас все качества: острота и смелость мышления, логика, усидчивость, вкусы и привычки, наконец. Для общественного деятеля, лидера определенной социальной группы, в данном случае, полагаю, пролетариата, нужно другое. Грамши, которого я знаю, чрезвычайно чувствителен и добр, замкнут и обособлен, скромен и старается не выходить на первый план. Наконец, чисто физическое свойство — тихий голос; такой голос не годится для митингов. Ваши друзья — книги. Книги, книги и еще раз книги!

— «Здесь мой Рим, мои Афины, моя родина,— негромко произнес Грамши, и трудно было понять, что он вкладывает в строки Петрарки: сожаление или иронию.— Сколько есть на свете друзей, которые покинули мир за много веков до моего рождения, но стали известными мне и заслужили мое восхищение своей доблестью, разумом и великими подвигами. Все эти друзья, вызванные из разных мест, собираются в мою маленькую долину, и мне доставляет больше радости беседа с ними, чем со многими другими, которые считают себя живыми людьми потому, что видно дыхание, выходящее из их ртов в холодную погоду».

— Он прав, тысячу раз прав!.. — Умберто Космо вскочил со стула и сделал попытку пройтись по тесной комнате, ушибаясь о разные предметы.—Человеку на все его деяния отведен короткий срок. Но если я сохраню для человечества одно-единственное слово Данте или Петрарки, которого вы цитировали, я буду считать, что выполнил свою миссию на земле.

В дверь постучали. Вошел худощавый черноволосый молодой человек. С любопытством бросил взгляд на возбужденных собеседников. Вежливо поклонился профессору. Это был Пальмиро Тольятти.

— Прекрасно, Пальми, что ты сразу пришел. Доктор и профессор Космо считают, что сегодня мне лучше побыть дома. Я — послушный пациент и ученик.

— Гм, послушный,— пробормотал Космо, отходя к окну.— Взгляну-ка, что делает наш Карлуччо.

— У нас нет секретов, профессор... Вот ведомость и итог,— Грамши протянул Тольятти лист бумаги.— А деньги, где же деньги?.. Да...

Он вытащил из-под кровати большую железную кружку для пожертвований, выложил ее содержимое — бумажные лиры и мелочь — и пакет.

— Проверь, пожалуйста, отнеси в забастовочный комитет и передай Анджело Джибелли. Если сможешь, сделай это сейчас же.

— Хорошо,—коротко ответил Тольятти, пряча пакет в карман.

Космо с некоторым недоумением наблюдал за этой процедурой. Грамши улыбнулся.

— Почему бы не взять взаймы одну-две бумажки и обойтись без нелепого голодного обморока?.. Так?

— Вопрос поставлен несколько прямолинейно, но в общем так.

— Конечно, нетрудно взять, а затем вернуть. Грех невелик. Возможно, в начале своего пути так рассуждал Энрико Ферри.

— Ферри, при всех его недостатках, крупный человек.

— Человеческая «крупность» — понятие относительное. Я имею в виду не дарования, а нечто другое. И нынешний редактор «Аванти!», Бенито Муссолини, бесспорно, человек способный. Но я позволю себе усомниться в его «крупности». Когда общественный деятель позволяет себе в социалистической газете написать? «О социализме я имею понятие варвара»,— это либо примитивное невежество, либо самолюбование и рисовка. Добавим к портрету преувеличенный словесный экстремизм и безмерное честолюбие... Нет, человеческая «крупность» — категория более высокого порядка... Тебе пора, Пальми.

Тольятти кивнул и поднялся.

— Я тоже откланяюсь,— сказал Космо. И, уже вставая, вспомнил, что так и не выполнил просьбу профессора Бартоли («придется вместе с Бартоли подумать и найти объяснения, приемлемые для президиума стипендиального фонда»).

— Попрощаемся, Антонио...

Космо был очень огорчен. Он крепко сжал руку своего молодого друга и долго не выпускал ее. Волнение профессора растопило присущую Грамши защитную оболочку ироничной сдержанности.

— Поверьте, мир Данте будет всегда со мной!

— Pia desideria, pium desiderium[3],— покачал головой Космо.

— Когда-нибудь вы убедитесь в этом,— негромко сказал Грамши.


...Он привычно листал маленький томик. Форматом в четвертушку листа, томик свободно умещался в кармане тюремного халата и был его верным товарищем в одиночном заключении...


О, если б ваши внуки мир нашли! —

...пред вами разомкнуты...

Сокрытые в грядущем времена...


Его удивило то, что текстологи, скрупулезно исследовавшие творчество Данте, не обратили внимания на закон возмездия, обрушивающийся на персонажей «Божественной комедии» лишь за одно желание заглянуть в будущее. Жестока кара, и все же один из поверженных:


чело и грудь вздымая властно,

Казалось, Ад с презреньем озирал.


«Тюрьма в Тури, 7 сентября 1931 года ...Космо, как специалист-дантолог, сможет сказать мне, сделал ли я лжеоткрытие или же наброски эти действительно заслуживают того, чтобы их разработать и внести, таким образом, небольшой вклад в изучение Данте, приобщив эту скромную работу к миллионам других написанных доселе исследований».


ТУРИН, НАЧАЛО ЛЕТА 1913 ГОДА

Улицы города затопил мощный людской поток. Торопливо захлопывались двери богатых особняков, с грохотом опускались жалюзи на магазинных витринах. Из переулков в поток вливались все новые и новые ручейки...

Победа пролетарского Турина, одержанная в долгой и напряженной девяностодневной борьбе, имела огромное значение для рабочего класса Италии. Именно с этого времени начался процесс превращения туринского пролетариата в вождя духовной жизни итальянских трудящихся.

...Они шли к парку Микелотти, традиционному месту митингов, не обращая внимания на буржуазный Турин, невзирая на полицейские заслоны. Тысячи тяжелых башмаков одновременно ударяли по камням мостовой, и этот густой гул господствовал над шумами большого города.


Загрузка...