До последней минуты стоял Галкин на площадке у самой двери, и провожающие суетной разгоряченной гурьбой вытеснялись из вагона, толкали его локтями, боками, а потом поезд тронулся, и проводница, отступая, толкая его крепкой тугой спиной, убирала площадку и закрывала дверь. Она обернулась, и уже наготове были какие-то сурово-дежурные слова, но она ничего не сказала, она увидела коренастого седого мужчину с широким смущенным лицом, на котором озабоченно взмигивали близорукие глаза.
Она поглядела на него, как глядят одинокие немолодые женщины на пожилых мужчин.
— Дверь не открывайте, хорошо? — мягко сказала она. («На ходу поезда открывать двери воспрещается», «Бросать окурки здесь нельзя».)
Он кивнул ей, она ушла в вагон.
Он все оттягивал ту минуту, когда войдет в купе, и там его укачает однообразие долгой езды, скуки, тягучих мыслей. Он ругал себя, что не полетел самолетом — теперь вот тащиться больше суток.
Давно промелькнули закопченные деповские ряды, водокачка, привокзальные строеньица, и началась степь — он все стоял и не шел к себе. Давеча, когда он зашел в купе, чтобы поставить чемодан и повесить плащ, он заметил, что на полке напротив устраивается паренек в зеленой тенниске и спортивных шароварах, одна верхняя пустовала, на второй кто-то уже похрапывал, было душно и очень пахло винным перегаром…
Глазу утомительно было глядеть: белое небо и белая степь, и между ними круженье белого зноя.
Тащиться больше суток… Он немного усмехнулся, вспомнив, что в сорок шестом добирался до Москвы почти трое суток. Место его было в общем вагоне, и он большею частью стоял на площадке, как теперь, у окна. До самой Уфы ехал с ним старый татарин. Он сидел на мешке. Он был в тюбетейке и держал на коленях каракулевую шапку.
— Далеко едешь, бабай? — спросил Галкин.
— Домой, — сказал старик.
— Далеко?
— Далеко, — сказал старик.
— Казань? — улыбнулся Галкин, зная, что тихгородские татары, даже те, кто родился и вырос здесь, отправлялись летом в родные места, и это «домой» могло означать, что старик едет еще раз — может, последний — поглядеть на Казань.
Галкина очень трогало, когда его рабочие — и пожилые, и кто помоложе — просили отпуск летом и говорили, что очень нужно, он спрашивал: «Для чего?», и ему отвечали: «В Казань надо». Сейчас была глубокая осень, но старик, видно, не собрался летом и ехал теперь.
— Казань? — повторил Галкин, дружелюбно улыбаясь.
— Казань, — сказал старик, удобнее, плотнее усаживаясь на мешок и взглядывая на Галкина с чуть виноватой улыбкой, что не сразу отозвался на дружелюбие попутчика.
Галкин помнит, как повеселел, подобрел — верность дороге в родные места жила и в нем, и сколько раз, мысленно, он проезжал той дорогой…
В восемнадцать лет он уехал строить Магнитку, мировой гигант индустрии. Он и сейчас — точно миновала одна только ночь, и он выспался крепким молодым сном, а утром обостренней и богаче воображение — он и сейчас очень явственно помнил и то горячечное состояние, как предвестье не вкушенного еще восторга, и нетерпенье, от которого он худел и безумел, и презренье к глухоманному своему житью в этом старокупеческом городе, и по сю пору продолжающем хранить в памяти обывателей сытую нэповскую пору; и долгожданный лязг вагонов; и само начало, медленное начало движения — туда, т у д а! — и высокий возглас паровозного гудка, и как пели «Мы молодая гвардия…», и то мимолетное, что всего лишь задевало на миг взгляд (но не задерживало внимания, потому что все было обращено туда, к т о м у, что ждало впереди): как летит с плавностью беркута облако над степью, и под ним мягкими перекатами меняют цвет ковыли от нежно- до густо-зеленого; как цепко ухватился корнями в затвердевающую под солнцем землю еще зеленый, еще живой куст курая, скоро он иссохнет, и ветер легко стронет его с места и покатит, и станет курай бродягой перекати-поле. И то огорчение, почти горе, когда оказалось, что за Карталами дороги нет. И то, как строили все лето и начало осени железную дорогу и приехали к горе Магнитной в студеную, с резкими ветрами, октябрьскую пору.
Позже этот отрезок пути не миновали поезда, следующие по линии Кузбасс — Магнитострой. С каким огорчением он прочитал однажды в окружной газете заметку. Автор сетовал, что путь слишком «ступенчатый», надо бы — минуя Карталы; выгодно ли гонять вагоны по двум сторонам треугольника? не лучше ли направить их по прямой третьей и сократить путь на 90 километров?
Какими неумными, кощунственными показались те вопросы молодому Галкину, и он исписал целую тетрадь про то, как строили дорогу, и послал в редакцию. Напечатали; еще долго ходили поезда по тому участку, и он думал, что его письмо сыграло тут существенную роль. Потом все-таки путь был сокращен…
Счастливейшая пора, о которой и тогда, и позже он вспоминал с трепетом нежности, с суеверным что ли испугом, что вся преданность еще не родившемуся городу вдруг иссякнет, и все потом потечет тихо, нудно.
Пора, совместившая под одним небом и грабарей с их допотопными телегами, и первоклассных заморских спецов, и бывшего тряпичника, а теперь мирового бригадира бетонщиков Хабибуллу Галиуллина, и знаменитого писателя Катаева, который написал о них книгу «Время, вперед!», и злобу богатого казачья, и доброту рабочего люда.
Так он ехал и вспоминал дорогу на Магнитострой, и трудности, которых перепало ему в том, сорок шестом, году предостаточно, не казались неодолимыми.
«Ты что, директор, выдумываешь? — говорили ему в Тихгороде. — На какое дело ты требуешь миллионы? На какие-то стекляшки? И это в то время, когда страна залечивает раны? Чудак!»
В Тихгороде идея о создании экспериментального цеха была безнадежно похоронена.
В министерстве завотделом сухо повторил ему ту же мысль — о том, что не ко времени его теперешние заботы. Галкин запротестовал, и чувствовал сам, как он рискованно горячится, злится, говорит грубо, с вызовом.
— Георгий Степанович, — усталым мягким голосом сказал завотделом, — ей-богу, других забот у государства много, и никто вам миллионов не даст. Повремените, ей-богу, и все будет неплохо.
Планы его отодвигались неизвестно на какое время, но вернулся он в Тихгород не то чтобы приободренным, но и не убитый горем. Начальник производственно-технического отдела Мусавиров очень заинтересованно расспрашивал о результатах поездки, Галкин сказал, что ничего пока не получается.
— Я все это предвидел, — вяло сказал Мусавиров. Был он ленив и благодушен. — И на черта вам трепать нервы? Славы это не принесет вам.
Слава. Что слава!.. Первооткрывателем он бы не стал — за границей давно уже делают изоляторы из стекла.
Новое дело увлекало, конечно, и горячило его. Но подспудно ни на минуту не оставляла его мысль о тихом родном городке, чья судьба была пусть не печальной, но и незавидной. Надо задать глухоманным городкам работу! Большим делом занять людей, построить для них хорошие дома, дворцы культуры, пустить по новым улицам трамваи.
Вот что виделось-мечталось Галкину.
Черт знает что, думал он, черт знает! Может, я не прав, а он прав, когда предвидит, предугадывает моменты, может, это и хорошая способность. Стране и вправду трудно. Люди и вправду залечивают раны, неважно едят, мало отдыхают. Не для нас момент, и можно быть ленивым, благодушным в этот м о м е н т?
Пусть я не прав… но я прав, когда мне противны леность и равнодушная умудренность! Ни в какой момент я не предам то, о чем я думаю и что все-таки будет! Ни в какой момент я не назову затеей свое д е л о, оно всегда останется для меня делом, и им я буду заниматься в с ю жизнь!..
В тридцатые годы он приехал в Тихгород. Он заканчивал институт и корпел над дипломом. Его смутила великая тишина Тихгорода.
Братия, знакомая еще по комсомолу, — теперь самые деятельные из тех ребят работали в горкоме партии — цепко ухватила молодого специалиста. Было в молодом Галкине в то время чувство наподобие жалости, что ли, к своему городку, до которого у народа не доходили пока руки. И было восхищение ребятами, которые верили в великое (и главное — недалекое) будущее Тихгорода, так же, как беззаветно верили они в скорую победу мировой революции. Он и сам был той же закваски и той веры, и упорства, и самоотрешения, без которых многое из задуманного оставалось бы не сделанным.
В то время судьба свела его с Андрюшей Мусавировым, худощавым длинноногим парнем, каким-то совершенно необъяснимым образом совместившим в своем характере застенчивость и способность становиться упорным, горластым, готовым за правое дело голову сложить. Правда, горячность его при любом, даже очень очевидном, безрассудстве не сулила ему тогда неприятностей.
Охваченный идеей превратить мастерские в грандиозный изоляторный завод, а Тихгород — в крупнейший индустриальный город, он предлагал умопомрачительно дерзкие планы: закатить бучу на манер Магнитостроя, привлечь на стройку и тихгородцев, и землепашцев окрестья. Ребятам, верящим в мировую революцию, ничего фантастического в той затее не виделось, они с безмолвным восторгом внимали Мусавирову, внешне, правда, оставаясь серьезными и степенными, как и подобало руководителям города.
Тайная мысль о лучшей доле Тихгорода владела, безусловно, и Галкиным. Но он был трезвей. Магнитка, отнявшая у страны много сил, оплачивала теперь сторицей. А что даст стране Тихгород? В огромнейшем количестве арматуру и изоляторы? Но их надо не больше, чем требуется пока еще не столь могущественной электропромышленности…
Но завтрашний день обещал быть гораздо богаче — строились большие и малые электростанции. Исподволь, без штурмов и натисков, готовиться к тому, чтобы выпускать в достаточном количестве изоляторы отличного качества — эта задача была, пожалуй, пореальнее.
Он мог бы поехать в любой другой край государства и там — помногу работать, помалу спать, забыть часы завтраков и обедов, — словом, жить чрезвычайно неуютно, но видеть, что и его и других упорство не по дням, а по часам приближает пуск завода или шахты, или электростанции. А здесь… Близко видать да далеко шагать, как говорил Андрюша Мусавиров.
В мастерские они получили назначение одновременно.
— Пока я здесь, — говорил Мусавиров, оглядывая комнатку техотдела (потолок, заметно прогнувшись, нависал очень низко, толстые саманные стены шибали затхло-студеным погребным духом). — Пока я здесь, а там поглядим… Эх, Жора, не с этого нам надо было начинать! Завод надо было отгрохать.
Галкин отвоевал себе старое, из кирпича, на манер лабаза, строеньице, в котором помещался склад разного хлама, и оборудовал там нечто наподобие лаборатории. Там он и пропадал, оставаясь пока довольный тем, что ни начальство, ни хныкающий Мусавиров не казали сюда носа.
Однажды, роясь в подшивке журнала «Электрические станции» за 1937 год, он нашел статью некоего А. В. Калантарова «Влияние ожога на электрические характеристики изоляторов». Она не претендовала на ученые изыскания, автор отмечал, видимо, из своего опыта, что, хотя фарфоровые изоляторы в общем и устойчивы в отношении теплового действия силовой дуги, но в особенно неблагоприятных условиях происходит их разрушение. Ну, а неблагоприятные условия, особенно в степях и пустынях, преобладали над благоприятными — жара, резкая смена температуры дня и ночи.
Все, о чем писал автор, Галкину было известно. Но во фразе «фар-фо-ро-вы-е изоляторы» померещился Галкину намек на то, что существуют еще и не фарфоровые. Он знал, что это не так, но с той минуты стало его мучить что-то такое, не известное ни другим, ни ему, но что непременно он должен был узнать, открыть.
Он стал проводить опыты, без конца подвергая изоляторы одновременно и солнечному калению и действию тока, измеряя температуру, чертя бесконечные кривые диаграмм.
Как-то заглянул Мусавиров.
— Ага! — рассмеялся он. — Некое колдовство?
— Ты глянь! — обрадовался Галкин. — Ты глянь: вот кривая показывает температуру окружающего воздуха… 40. На поверхности изолятора наибольшее превышение температуры 28, а температура изолятора составляет 68 градусов…
— Что ж, — сказал Мусавиров, — наши изоляторы довольно устойчивы при тепловом пробое.
— Однако… видишь — ожоги, а там и разрушения.
— Уж не хочешь ли ты из стекла?..
— Из стекла-а?
— Ты чего уставился?
— Ты сказал: из стекла-а?
— Да я сказал: уж не из стекла ли ты хочешь изготовлять изоляторы? За границей делаются такие попытки и довольно удачные. У нас? У нас нет.
На следующий же день Галкин отправился в Древнеуральск — там, на стекольном заводе, он был несколько месяцев на практике — и вернулся через неделю с несколькими изоляторами из стекла.
Но при испытании поверхность их покрылась сплошной пузырчатой пленкой, тарелки раскололись.
— И все-таки это не безнадежное дело, — сказал Мусавиров. — Меня идея не захватывает, когда-а еще это будет. Но если тебе так уж интересно, то не попробовать ли из малощелочного стекла? Ведь щелочные материалы сами по себе сильные электропроводники. Или даже из бесщелочных стекол.
Голова все-таки у него варила. И сама работа мало-помалу заинтересовала.
Когда удалось изготовить новые изоляторы, они уже вместе провели сравнительные испытания стеклянных и фарфоровых, сперва под воздействием постоянного, затем переменного напряжения.
У стеклянных изоляторов, записывал в дневнике Галкин, снижение разрядных напряжений в результате ожогов невелико, у фарфоровых 10—20 процентов.
— Но, — говорил Мусавиров, заглядывая ему через плечо, — но эти пузыри и чешуйки… Такая поверхность будет быстро загрязняться. И, следовательно, быстрее разрушаться.
— Пусть, пусть, — отвечал Галкин, — зато мы убедились, что сопротивляемость действию силовой дуги такая же, как у фарфоровых.
Пожалуй, тогда при условии быстрого внедрения тех изоляторов в производство Мусавиров мог оказаться, при своем деятельном, энергичном характере, весьма полезным. Но работы предстояло очень много, и он вскоре охладел к делу.
Иное увлекло его. В то время происходили разнообразные чистки, и Андрюша ораторствовал, обличал, ставил на вид. Однажды Галкин прочел в газете заметку за подписью Мусавирова «Врагам рабочего класса нет места в производстве». Он с гневом писал о том, что управленческий аппарат мастерских засорен: имеются два бывших торговца, один лишенец. Счетовод Яков Тюрин, лишенец, запустил счетоводство. А сторожем в мастерских устроился Денис Васильев, в прошлом помощник станичного атамана, и жена его тут же — водовозка.
Заметка заканчивалась уверенностью, что производство после освобождения его от чуждых рабочему классу элементов улучшит качество своей работы.
— Ты и вправду так думаешь? — спросил его Галкин.
— Настоящую кампанию я не считаю бесполезной, — уклончиво ответил Мусавиров.
К опытам Мусавиров больше не возвращался. В сорок шестом году, когда идея Галкина воспринималась тихгородцами как нечто фантастическое, он выступил против, обосновав свое отношение к новому делу несовершенством опытов, необходимостью больших затрат.
И он, конечно, выглядел трезвым, здравомыслящим человеком. И понимающим политику дня — можно ли, когда восстанавливается хозяйство страны, заниматься чем-то не первой важности? Пусть не первой важности — с этим мог согласиться Галкин, — но и позже ему напоминали давние убедительные доводы Мусавирова.
Господи боже, ведь с ним можно было бы работать здорово — и в деле он толк понимал, и хватку имел!
Галкин вспомнил недавний разговор с главным инженером.
— Мы будем чудаками, если упустим экспериментальный цех, — сказал Мусавиров.
— Да, — согласился Галкин. — Но ведь и сейчас возможность применения изоляторов из стекла на линии электропередач постоянного тока остается пока неясной.
— Но ведутся широкие исследования в НИИ!
— У нас не институт.
— Но у нас есть обнадеживающие опыты, — сказал Мусавиров, — прошлые — помните? — опыты, убеждающие в том, что под воздействием переменного напряжения изоляторы не разрушались, а их электропроводность увеличивалась незначительно… Будем чудаками, если упустим благоприятный момент!
Момент, опять момент, но черт с ним, с моментом! А Галкин всегда ждал дня, когда можно будет не вполсилы заниматься тем, что не давало покоя долгие годы.
Паренек в зеленой тенниске стоял напротив купе, у окна, и вовсю дымил.
— Там осталось вино, — свойски сказал паренек, кивнув на дверцу купе, — и там есть стакан. — Все же такое откровенное панибратство слегка смутило его, и он решил поправить дело: прошел первым в купе и встретил Галкина, держа в руке наполненный стакан. — Пейте!
Галкин поблагодарил и взял стакан. Он сел, поставил стакан и поглядел на паренька.
— Домой еду, каникулы, — сказал паренек благодушно, — во как все надоело. — Он пренебрежительно кивнул в сторону вешалки, и Галкин увидел китель и фуражку курсанта ТАТУ.
— Как вам город? — спросил Галкин. Он всех, кто только приехал или недолго жил в Тихгороде, спрашивал.
— Город как город, — сказал паренек. — Интересно пожить. Да вы пейте! Девчонок хорошеньких много! — Он ухмыльнулся с видом бесшабашного гуляки. — А вам как город?
— Город как город, — сказал Галкин.
Он вспомнил, как Ильдар собирался поступить в ТАТУ, а потом, когда уже работал на строительстве второго цеха и играл в «Зареве», при каждом удобном случае хаял ТАТУ со страстностью человека, допустившего однажды невообразимую оплошность.
— Во как все надоело! — сказал опять паренек.
— И хорошенькие девчонки?
— Во как! Все!
Ах ты, пресыщенный славой чертенок! Гоголями вышагиваете вы по Тихгороду, чертенята-парнишки. Ну, а нам, заревцам, до славы — у-ух, как далеко!..
— Вы не помните, как последний раз сыграли ваши с «Заревом?» — спросил Галкин.
— Не помню. Да выиграли, наверно. Да нашим это ни к чему, там в основном третьекурсники, они уезжают нынче. Да вы пейте!
Он помолчал, он долго молчал, с пониманием того, что серьезному человеку не к лицу надоедать другому бесконечной болтовней. А может, он размышлял о чем-то про себя или просто приутомился. И хмелел он, кажется, не по дням, а по часам. И вдруг он выдал мудрейшую такую штуку:
— Знаете! — сказал он с чувством. — Знаете, вы отличный мужик!.. Я просто уверен, что вы отличный мужик! Вот я несу черт знает какую чушь и я, безусловно, молокосос… конечно, с вашей точки зрения… но вы — никаких советов. Тот, кто спешит надавать мне кучу советов, мой первый враг… Да вы пейте! А вы не учитель? Нет, может же быть, что вы учитель, которому осточертело воспитывать? Или может же быть, что вы просто гениальный учитель, а?..
— Всякое может быть, — с улыбкой сказал Галкин. — Только я не учитель. Я на заводе работаю.
— Знаете, я вам желаю… ну, всего понимаете? Удачи, а? А если мы наполовину? — Он кивнул на стакан. — Если наполовину, вы выпьете?
Галкин прикинул, что наполовину будет достаточно, чтобы паренек завалился спать. Дотошность паренька была не слишком обременительной и пусть бы лучше он сидел и разговаривал.
— Что ж, молодой человек, — с сожалением сказал Галкин, — наполовину так наполовину.