Еремей ПАРНОВ Океан у Белого лебедя

Путь паломников

Когда-то вышли на сушу из первобытного океана странные рыбоподобные существа. Они унесли в чужую стихию частицу моря. Это древнее наследство все еще живет в наших телах. И не только в наших. По жилам рыб и земноводных, рептилий, птиц и млекопитающих от века бежит беспокойная соленая жидкость. В ней натрий, калий и кальций смешаны в той же пропорции, что и в первозданной стихии, где зародилась жизнь. Это память о тех далеких днях, когда наши слепые простейшие предки выработали первую систему циркуляции, в которой животворной кровью была простая морская вода. Даже протоплазма совершеннейших мозговых клеток и вообще любых частиц нашего тела все еще химически подобна первозданным каплям белка. И, повторяя путь развития жизни в океане, каждый из нас проходит в материнском лоне все стадии эволюции от рыбы до человека.

Мы носим в жилах океан,

Соль первых дней творенья носим.

И этих жил мы ловим просинь

На милом трепетном виске.

(Ах, волосы твои как осень —

Скирды соломы.)

На песке

Густая оседает пена.

Пустых костелов неуют.

Аккорды мощные Шопена

Холодными валами бьют.

Мы носим в жилах океан —

Налог за нашу жизнь на суще.

Залог за нашу жизнь и души…

(Слезами платим дань любви.)

А море ни о чем не просит!

Дорожка лунная, как проседь,

Но оглянись: ручьи в крови

Назад стремятся к океану:

Обмен соленою водой.

(Густая пена — белый гной.)

Так дань мы платим неустанно.

Восторг пред небом и росой,

Пожар в крови от звезд и звуков —

Мы все стократ оплатим в муках,

Мы возвращаем морю соль.

Ты руки к морю протяни,

пусть в море кровь стекает.

В прохладной голубой тени

пусть рыжим дымом тает.

Она его не замутит,

журча, к нему вернется

и после трудного пути

с прародиной сольется.

Пора долги платить, долги,

обратно возвращаться.

И отпуска нам недолги,

и некогда прощаться.

Нас океан зовет назад,

и дымом тают лица.

Пора, пора, закрыв глаза,

до капли расплатиться.

Ах, что ему весна, война —

накатит и отхлынет.

Он пьян от красного вина

от века и поныне.

Он дал — он взял. Он будет пить,

стаканов не считая.

К нему спешит живая нить,

туманом рыжим тая.

Может быть, поэтому мы начинаем любить море, еще не зная его. Беспокойная солоноватая жидкость отзывается на все вздохи и капризы Мирового океана, ловит его могучее дыхание. Создав цивилизацию, люди нашли множество способов возвратиться к морю. Одни бороздят его вдоль и поперек на больших судах, другие с помощью маски и ласт, мгновенно возвращаются к стадии лягушки, третьи живут и работают в подводных домах.

Но не всем довелось так прочно связать судьбу с далекой прародиной. Остальная и, увы, большая часть человечества стремится компенсировать свое отставание в отпускной сезон. В общем каждый ищет как может собственный путь паломничества к океану.

Несколько таких паломников условились встретиться в вагоне № 4 электрички Владивосток — Барановский. Среди них Владимир Александрович Николаев — начальник морской экспериментальной станции, которому удалось устроиться рядом с океаном; москвич Александр Александрович Нейфах — биохимик, сумевший быстро переквалифицироваться в «биохимика моря»; Валерий Фаворов — биохимик, но из Новосибирска, где, как и в Москве, моря нет; и автор этих строк, который тоже нашел подходящие слова, чтобы убедить тех, от кого это зависело, послать его в такую даль.

Все мы с нетерпением рвались к океану, хотя у каждого были на то свои причины. Конечный пункт наших стремлений находился в Хасанском районе, в бухте Троицы. Когда-то в этих местах жило загадочное племя, от которого остались только наскальные рисунки, обработанные кости и микролиты в золе давно погасших костров. Но, как это часто бывает, географические названия, которые племя дало своим рекам, озерам, бухтам и сопкам, пережили века. Никто не знает теперь, что означают такие слова, как Сидими или Тэми. Только перевод названия Хасан все жившие здесь народы почему-то бережно передали друг другу.

А Хасан означает «Белый лебедь». «Белый лебедь» называется то легендарное озеро, где наши пограничники вели неравный бой с самураями, «Белый лебедь» называется и вся эта узкая полоса советской земли, омываемая волнами Японского моря. И вот там, в заливе Петра Великого, в одной из глубоководных, еще не тронутых человеком бухт, построили биологическую морскую станцию.

В Барановском кончаются электричка и двойная колея. На Хасан повезет нас видавший виды паровозик, который сердито выпускает белые шипящие клубы. В небе серая пелена и рваные облачные оборки, раздуваемые ветром. В воздухе привычная морось и особый электрический привкус надвигающегося тайфуна.

— Будет непогода? — спрашиваю я Володю Николаева.

— Здесь никогда нельзя угадать. Приедем на станцию — видно будет.

— А если все же тайфун, то вода сделается мутной? — не отстаю я, мысленно рисуя грустные картины молочной, взбаламученной воды, в которой болтаются ржавые нити размочаленных водорослей. — Это очень жаль, если вода сделается мутной. Я так стремился к океану! И в первый же день никакой видимости. Только изрезал все ласты об устричное дно.

— Где это было? — спрашивает Валерий Фаворов.

— Недалеко от института. На девятнадцатом километре.

— Это же Амурский залив, — улыбнулся Володя. — Опресненные илистые воды. В бухте Троицы так не бывает.

— В большие ливни бывает, — зловеще, косясь на небо, замечает Валерий. — Пресная вода долго лежит несмешивающимся слоем.

— И вообще потоки смывают с сопок всякую дрянь, — равнодушно замечает Нейфах.

— А тайфун, кажется, все же будет, — лениво зевает кто-то за спиной.

— Александр Александрович! — Я увлек Нейфаха в сторонку. — Вы который год уж совершаете свой хадж. В такую погоду есть смысл лезть в море?

— Своих ежей я получаю в любую погоду. Но мне кажется, что прозрачность там всегда на высоте.

Ребята окружили станционный буфет. Закупали минеральную воду «Ласточку».

Володя достал стопку картонных стаканчиков.

— В последний раз настоящей водицы? — предложил он.

— У вас плохо с водой? — спросил я.

— Такой, во всяком случае, нет.

Объявили посадку. Люди подхватили мешки и сумки, навострились на штурм.

Мы тоже побежали вдоль колеи по рыхлому, закапанному мазутом песку, который ничем не напоминал о близости океана.

Но не все стремились стать пассажирами этого поезда. Многих просто привлекал его всегда открытый буфет. Свежий хлеб, булки, жареная колбаса, «Беломор» и дешевый портвейн — все это пользовалось неизменным спросом. Местные жители смотрели на этот поезд как на передвижной продмаг. Остановки поэтому длились долго, а в проходе не прекращалась суета.

Но когда поезд, наконец, трогался и в окно врывалась свежая сырая струя, мы сразу же попадали в первобытный мир. Можно было держать пари, что до следующей остановки не увидим за окном следов человека. Если не считать, конечно, телеграфных столбов, черных штабелей шпал и игрушечных путейских домиков вдоль полотна.

А так — простор необъятный, непривычный простор. Поля без тропинок, зелень, не знающая копоти и инсектофунгицидов, дубовые рощи, заросли орешника и лещины. Как тянуло в эти ровные зеленые долины, пестреющие огненными жарками, золотыми лилиями и темно-фиолетовыми ирисами.

В вагон вошли пограничники. Неторопливо, без лишних слов, проверили документы. Вдали, за синей волнистой полосой сопок, лежала граница.

Наконец наша Андреевка. Те же груды песка. Шпалы. Запах битума и креозота. Только небо еще сильнее провисло. Резкий ветер несет острые песчинки и холодные капли. Серая, пересыщенная влагой вата вот-вот упадет на землю. Мы бодро прыгаем по шпалам. Параллельно нам ныряет в песчаных волнах зеленый кубик — микроавтобус УАЗ-254. Наконец наши пути встречаются, мы залезаем в этот несгораемый шкаф и мчимся по безумному грейдеру. Пыльные окна закрыты наглухо. Пахнет мотором и разогретым на солнце металлом.

Ребята осторожно укладывают на колени длинные тонкие свертки. Вначале я подумал, что это аккуратно обернутые бумажной лентой удочки. Оказалось — стекло, хромотографические колонки.

Машина прыгает на ухабах, гравий оглушительно стреляет в поддон, с шумом и шелестом расступаются глинистые лужи и разлившиеся от дождей реки.

— Давно у вас дожди? — спрашиваю шофера.

— Дня три.

— А море мутное?

Он пожимает плечами. Что ему море, когда приходится гонять по таким дорогам? Быстро надвигается темнота. Красноватый, как вполнакала, свет фар тоскливо мечется по каменным грудам, вырывает из темноты медные осыпи глины. Дорога огибает сопки и змеится вдоль берега. Море у самых колес. Неподвижное, густо-синее, утопающее в ночи. Не верится, что это почти тропическое Японское мере, широко и свободно уходящее в Тихий океан.

Баллада о диатомеях

Гладкое некрашеное дерево и стекло — вот и все бунгало. Раздвижная стеклянная дверь и раздвижные окна от пола до потолка. Плоская, с небольшим наклоном толевая крыша. Открытая веранда с широким навесом. Вокруг маньчжурские дубы и папоротники, поросшие алыми розетками огневиков. Внизу море. Бунгало прилепилось как раз в том месте, где кончается сравнительно пологий склон сопки и начинается обрыв.

Мы приехали уже ночью. Володя зажег свет на веранде и отпер дверь.

— А это ничего, что вы здесь, как в аквариуме, видны со всех сторон? — спросил я.

— Но ведь и мне все видно… Наконец-то я дома! Только здесь по-настоящему и могу дышать.

Потом я узнал, что Володя сам спроектировал и построил этот милый крохотный домик, состоящий из «аквариума» и миниатюрного душа (0,2 м2) за узенькой дверцей в задней стене. Все здесь было продумано до мельчайших деталей. Просмоленная в несколько слоев крыша, выдерживающая любой тайфун. Скрытая электропроводка. Свайный, укрепленный камнями фундамент. Душевая цистерна. И широкая затененная эта веранда, куда можно вынести шезлонг, откуда сквозь узорную прорезь листвы видна вся бухта. Володя буквально вылизывал бунгало, как кошка любимого котенка.

Тонкие пластины розового дальневосточного кедра понизу стены, оленья шкура на полу и позеленевший бронзовый подсвечник в виде дельфина — вот и все украшения. Впрочем, украшения ли?

— Человек должен постоянно видеть открытую душу дерева, — как-то сказал Володя. — Дерево — лучший из материалов. Оно красиво само по себе, своей теплотой и строгой функциональностью. Нет ничего благороднее дерева.

Розовый отполированный кедр действительно притягивал взгляд. Глаза отдыхали от ярких красок моря, листвы и неба, от слепящих ленивых вспышек на расплавленной воде. А на оленью шкуру было хорошо сесть в жару, когда так раздражает натянутая ткань шезлонга. Подсвечник же становился просто необходимым после одиннадцати часов, когда выключали движок. Мутные стеариновые слезы скатывались на позеленевшую морду дельфина, и фантастические бабочки кидались на губительный огонь, пили смертельное пламя.

Я увидел этих бабочек в первые же минуты, когда Володя зажег лампочку на веранде. Казалось, что это сон. Цветастая восточная легенда.

Какие-то невероятные шелкопряды и бражники, огромные, как летучие мыши, совки с хищными желтыми глазищами на крыльях, ночной павлиний глаз и болезненно-зеленые парусники с длинными вуалевыми хвостами… Это был яростный напор, ликующий праздник.

Треск и шелест крыльев наполнили бунгало. На стенах, на полу, на наших спинах ширились разноцветные мозаики. Словно все бабочки мира слетелись сюда, чтобы принять участие в нашем маленьком торжестве.

— Вообще-то у нас на станции сухой закон, — сказал Володя. — Но сегодня по случаю приезда и знакомства — можно. Немного.

Мы пили сладкий и крепкий вьетнамский ликер и какое-то красное вино. А бабочки кружились над нами в вечно изменчивом узоре калейдоскопа, падали на головы и в стаканы с терпким вином. Там я впервые увидел индигово-изумрудную с переливчатыми, как перламутр, хвостатыми крыльями красавицу. Это был парусник Маака, огромная, как птица, восемнадцатисантиметровая бабочка. Она тоже прилетела на наш огонек.

Я осторожно поймал ее и вынес наружу. Море тихо и свободно дышало в непроницаемой темноте. Но горизонт дымился синим, как от электросварки, светом. Наполненный холодной фосфорической пылью, скользил над водой прожекторный луч. Он медленным циркулем обвел бухту, на миг залил лунным сиянием кроны дубов и наше бунгало и нестерпимой звездой ударил меня в глаза. Бабочка, как завороженная, сидела на моей ладони, крепко вцепившись мохнатыми лапками в палец. Только дрожали чуткие антенны мохнатых усиков. Я стряхнул ее. Она вспыхнула на миг, как серебряная фольга, и полетела прочь от бунгало, вдогонку за призрачным светом.

Потом я узнал, что такие бабочки столь же обычны в этих местах, как наши августовские траурницы, казавшиеся мне в детстве самыми большими и красивыми в мире.

Когда, томясь на владивостокском аэродроме, я дожидался рейса в Москву, который по неведомым причинам все откладывался и откладывался, мне вновь довелось увидеть эту великолепную бабочку. Проклятые москиты загнали меня в душный буфет, куда вдруг влетела эта царица ночи. Она заметалась под потолком и опустилась на спину какого-то выморочного гражданина, пребывавшего в одурелой нирване после двух бутылок портвейна. Я тихо снял ее с измятой его рубашки и вынес на улицу. Но она вновь устремилась к свету. Ударившись о наполненное люминесцентным сиянием стекло аэровокзала, она скользнула вниз, чтобы украсить потом коллекцию какого-то малыша, испустившего кровожадный вопль охотника за черепами.

Свет потух, и Володя зажег свечку.

— Вы давно здесь? — спросил я.

— Как вам сказать? — задумчиво и немного грустно улыбнулся он. — И давно и недавно. Раньше я работал в Ленинградском ботаническом институте и каждый сезон месяца этак на четыре ездил сюда. Теперь вот работаю здесь, а зимой буду ездить в командировку в Ленинград. Государство от такой перемены ничего не теряет. Как говорится, от перемены мест слагаемых…

— А как жена, квартира?

— Жена пока в Ленинграде. Квартира бронируется на три года. Надо будет, срок можно продлить еще на три… А там, что так далеко загадывать, видно будет. Пока живу здесь, в моем бунгало… Как хорошо, что есть Японское море!

— Володя, я в общем представляю себе, в чем заключаются ваши функции начальника станции. По сути, вы руководите небольшим научным институтом, которому предстоит стать большим. Здесь более или менее все ясно. А чем вы сами занимаетесь? Как исследователь, разумеется.

— Вы что-нибудь слышали о диатомовых водорослях?

— Только то, что они везде есть.

— Тогда я расскажу вам подробней…

Здесь и начинается баллада диатомовых водорослей.

Они действительно встречаются повсеместно, в любом, даже самом маленьком водоеме. Слизь на камнях и водорослях, скользкий налет на днище судна и сваях — все это диатомы. Простейшая живая клетка, защищенная кремниевыми створками с идеальной структурой. Володя показал мне потом увеличенные в 1250 раз снимки различных диатомей.

Что в сравнении с ними вся современная архитектура, все кольца и броши ювелиров! Это плоские чечевицы и строгие эллипсоиды, необыкновенные воздушные арки и топологические поверхности высших порядков, купола, которые и не снились Фрэнку Ллойду Райту, ажурные чаши и трубчатые спирали, о которых даже не догадывается Оскар Нимейер, города будущего, так удивительно смело сложенные из правильных ячеек, что Ле Корбюзье мог бы просто перенести их на синьку в пропорциональном масштабе.

— Вот как выглядят снимки диатомей.

— Если бы я не был биологом, я бы стал архитектором, — сказал Володя, когда мы листали альбом с фотографиями препаратов.

Снимки были наклеены лишь на одной стороне листа. Я переворачивал страницу за страницей. И все чаще мне стали попадаться карандашные наброски на чистой стороне. По ним можно было проследить всю эволюцию бунгало. От первого замысла и фантастической программы-максимум до тщательно разработанных чертежей того самого милого домика из дерева и стекла, который янтарной капелькой повис над голубым полукругом бухты.

В Володином альбоме собрано и описано около четырехсот видов диатомовых Японского моря. Это колоссальный научный труд, который выйдет когда-нибудь в виде солидной монографии. Но творчество неотделимо и от чисто механической работы. Исследователь не только отыскивает новое, уравнивает, анализирует, сопоставляет, он еще и возится с микроскопом, меняет стеклышки на предметном столике и нажимает кнопку спускового тросика, укрепленного на окуляре фотоаппарата «Зениг». А потом он вырезает из отпечатанных фотографий нужный объект и приклеивает его на страницу альбома. Одни, тихо посвистывая, думают в такие минуты о футболе или рыбной ловле, другие рассказывают анекдоты или спорят по поводу аксеновской «Бочкотары», Володя разрабатывал проект бунгало.

— Я хочу, чтобы на месте палаток появились коттеджи и бунгало, подходящие к нашим зеленым сопкам, дубам с плоской кроной и синей бухте. Наиболее интересные по архитектуре образцы диатомей я беру на заметку. Это пригодится, когда мы развернем здесь большое строительство. Если вам попадется книга по японской архитектуре, пришлите, пожалуйста.

Сверкают простотой и математической изощренностью форм диатомеи под микроскопом. Живые драгоценные ожерелья, браслеты и диадемы. Если у жены Нептуна есть свой придворный ювелир, то оному можно лишь позавидовать. Милость повелительницы всегда пребудет с ним.

— Как называется ваша специальность — микробиолог изящных искусств или диатомист?

— Альголог, или водорослевед, — отвечает Володя.

Диатомеи двигаются по принципу танковой гусеницы. Оказывается, живая природа предусмотрела и такой вариант. Вообще изощренность эволюции, ее изысканное эстетство порой прямо обескураживают. Все, что выдумал человеческий гений, давно уже разработано на испытательских полигонах природы. Впрочем, человек — это тоже часть природы, звено в одной из ее эволюционных цепей. Лишь эта банальная истина утешает исследователя, созерцающего постоянное торжество великого и слепого соперника. Слепого? Как знать… Может быть, нам лишь кажется, что у природы нет конечных целей. Мы прошли лишь ничтожный участок бесконечного пути, но судим уже о всей дороге.

Диатомеи — важнейшая составная часть органического вещества моря, первый, начальный цикл грандиозной пищевой цепи. Они дают пищу зоопланктону, который является основной пищей рыб и китов. Но, умирая, гиганты моря и его карлики становятся кормом диатомей. Это замкнутый цикл. Диатомеи с большим на то основанием, чем кто-либо другой, могут сказать, что хорошо смеется тот, кто смеется последним.

Весной и осенью они переживают взрывы жизни, которые отражаются на всех обитателях моря. Это важнейший момент, от которого во многом зависят урожаи океанской целины. Но изучены диатомеи очень мало. Только в Черном и Баренцевом морях удалось кое-что сделать в этом отношении, литораль же Японского моря — девственный лес альгологии. Только в южной части залива Посьета Володя выделил четыреста видов.

По-настоящему продуманный экономический подход к океану должен начинаться с диатомовых водорослей. Это же корм для рыбьей молоди и ракообразных.

Любопытно, что слизь диатомовых могла бы значительно увеличить скорость судов по меньшей мере в два раза. Она сродни той слизи, которая покрывает тело дельфина, этого пелагического рекордсмена, который шутя обгоняет самые быстрые катера.

— А почему бы вам не покрыть этой слизью ваш бот? — как-то пошутил я. — А то стоит он себе у пирса и обрастает ракушкой.

— В этом самом обрастании вся загвоздка! Ужасно проклятая штука. Американцы выпустили патентованную краску для судов. Стоила она бешеные деньги, но зато резко уменьшала обрастание. А меньше обрастание, меньше расход топлива, выше скорость. Прямая экономическая выгода. Капитаны стали брать эту краску, тем более что фирма давала гарантию на один месяц. Все было хорошо. Но в Гонконге одно судно обросло в течение этого гарантийного месяца еще сильнее, чем суда с обычной покраской. Оказалось, что там живет вид диатомей, которым патентованная краска пришлась по вкусу. Если бы можно было остановить обрастание на стадии слизи… Но, боюсь, тут ничего не получится. Это тоже стадийный и необратимый процесс. Сначала бактерии создают тонкую пленку, потом на ней развиваются водоросли, выделяющие слизь, а там уж и ракушки поселяются. Кстати, даже киты обрастают диатомовыми. По виду водорослей можно узнать, где плавал кит. Да что там кит! Стоит только залезть в море, как тебя тут же облепят диатомы. Мы этого, конечно, не замечаем. Я как-то вылез из воды и для интереса скребнул себя стеклышком в разных местах. Потом поместил стеклышко под микроскоп. Столько диатом! Причем разных! Попался даже один новый вид… Жаль, мало приходится сейчас этим заниматься. Снабжение всякое. Новый дом под лаборатории строим… А выдается свободная минутка, бегу в главную свою лабораторию — вы ее видели рядом со столовой, — в столярную. Ребята сейчас палатки себе строят. Надо помочь сделать деревянный настил, чтобы не заливало в дожди. Обычно сами сколачивают, но выходит вкривь и вкось. А у меня опыт как-никак. Хоть доски им как следует обстругаю на электрорубанке.

— Я видел, как Валерий Фаворов таскает доски на голове. Точно муравей соломину. Целый день носил. Титанический труд, И ведь все в гору. Зачем он строит на самой вершине?

— Облюбовал местечко, значит. У нас строят где хотят. Можно даже каждому отдельную сопку отвести. Места хватит.

— Но это же чертовски трудно — носить доски на такую высоту.

— Зато ему потом будет хорошо. Мы вот с вами, идя в столовую, каждый раз лезем на сопку, а он пройдет по седловине и сразу спустится прямо на кухонный двор. И живет выше всех. Чем плохо? Ради этого стоит претерпеть. Ему ведь придется сколачивать настил прямо на месте. Такую же махину на сопку не утащишь.

— А кому сейчас ребята сколачивают настил?

— Александру Александровичу. Надо помочь профессору. Он хочет жить рядом со своим павильоном у моря. Туда можно свезти доски на грузовике.

— Он уже таскает рулоны пластика.

— Устраивается… И правильно, не на месяц приехал. Надо, чтобы все было удобно и хорошо. Завтра вроем столбы и проведем в новые палатки свет… Но палатки — дело временное. Нужно строить бунгало. Люди не должны терпеть неудобства. Здесь ведь идеальные условия для работы. Можно работать и думать о науке все двадцать четыре часа. Но для этого необходимо обеспечить людей удобным жильем и избавить от всяких забот о еде.

— С едой уже все в порядке.

— Не совсем. Готовит у нас постоянная повариха, которой помогает очередной дежурный. Но как готовит? Конечно, сытно и довольно вкусно, но однообразно. Что там ни говори, а вермишель с мясной тушенкой хоть и хороши для водолазов, но могут осточертеть. И витаминов мало. Мы уже взяли на работу молодого выпускника кулинарного училища, остается организовать регулярное снабжение фруктами и овощами, хотя с этим труднее… У нас даже телефон будет в каждой палатке. Завтра привезут коммутатор на десять точек.

— У вас какая рабочая неделя? Пятидневка или шестидневка?

— Семидневка. Надо ловить золотые денечки моря. Да и разве работа здесь не отдых? К нам рвутся сильнее, чем на любую туристскую базу. Лучшее в мире море, богатое, рыбное, акваланги, лодки.

— А настоящей работе это не мешает?

— Все регулируется само собой. Здесь же каждый человек на виду. Очень быстро начинается дифференциация. Мы никому не мешаем лодырничать. Просто такой «турист» уже не сможет приехать к нам на следующее лето. Наука, как и искусство, не терпит принуждения. Уже сама причастность к ней должна быть высшим вознаграждением за труд… Примерно по таким принципам за два сезона у нас сформировался коллектив. Новеньким же не остается ничего иного, как или влиться в этот коллектив, или уехать отсюда с осенними штормами навсегда. А где еще можно найти такое море, такие условия для работы? Судите сами, нужны ли нам выходные? Выходные из чего, из этого моря?

— Ну, а всякие личные дела?

— Каждый волен распоряжаться своим временем, как он хочет, если, конечно, от этого не страдает работа других. Поэтому любой день может стать выходным. Кроме того, у нас часто бывают тайфуны, к сожалению, конечно, тогда работа в море прекращается. Вот и сейчас, кажется, находит тайфун.

— Почему вы так думаете?

— Ветер переменился. Обычно, когда ветер дует с моря, погода стоит хорошая. Но если он вырвется из-за тех сопок, жди ненастья.

— Мой брат, отставной военный моряк, судит о погоде по солнцу: «Если солнце село в воду — жди хорошую погоду, если солнце село в тучу — жди к утру большую бучу».

— Где он плавал?

— На Балтике.

— Точно. У нас в Ленинграде это так. И на Баренцевом море тоже. Здесь же все иначе. Другая система течений, иной режим господствующих ветров… А ветер, кажется, вновь переменился.

— Циклон крутит.

— Похоже.

В домике водолазов ударили склянки. Где-то в море застучал лодочный мотор. Володя пошел в лабораторный корпус, где на железных дверях трансформаторной будки нарисован огромный красный кальмар, обвивающий химическую колбу, — герб станции. А я спустился наловить мидий, чтобы они успели хорошенько протухнуть до вечера, — у нас намечалась большая охота на чилима.

Оторвать гигантскую мидию от камня очень сложно. Приходилось по два, а то и по три раза всплывать на поверхность за воздухом, прежде чем раздавался треск и облепленная морскими червями и полипами здоровенная раковина оказывалась в руках. На этих раковинах хорошо былз видна работа диатомовых. Мутная зеленоватая слизь, белые и розовые лишаи вторичных обрастаний.

Диатомовые необыкновенно чувствительны к температуре и солености воды. Они массами гибнут, когда над морем проходят дожди, но их быстро замещают более пресноводные виды, которые, в свою очередь, погибают, когда прежняя соленость восстанавливается. Вместе с диатомовыми в опресненной воде погибают и морские животные.

Пресноводные диатомеи резко отличаются от солоноводных, а тропические виды не похожи на обитателей арктических вод или морей умеренных широт. В Японском море почти не встречаются тропические диатомеи. Лишь у берегов Южной Японии их становится много. И чем южнее, тем больше. Филиппины, Австралия, Новая Зеландия… Потом опять увеличивается количество холодноводных видов.

Но чуткую, почти эфемерную клетку окружают кремниевые створки. Хрустальная оболочка лелеет крохотную пылинку жизни.

Жизнь проходит, как яркий проблеск в темноте, а оболочка остается. Почти навечно. Диатомовые панцири отлично сохраняются. Они известны еще с мелового периода. По ним можно определять относительный возраст Земли, воссоздавать палеогеографию водоемов.

Вот почему прибрежные бентосные, виды этих водорослей специально изучаются геологами, которые занимаются реконструкцией древних бассейнов. По кремниевым оболочкам давно погибших организмов удается узнать всю историю водоема: температуру и соленость воды, береговую линию и как все это менялось с течением веков и тысячелетий. Для геологов-поисковиков диатомеи — тоже желанная находка. Диатомовые земли — их, кстати, много в Хасанском районе — считаются ценным ископаемым. Они незаменимы для шлифовки стекол, плавки базальта, производства столь необходимого для биохимиков и химиков-аналитиков силикагеля. Из них можно сделать легкие, плавающие в воде кирпичи, отличающиеся высокой тепло- и звукоизоляцией.

Индийский ученый Дизикачара показал, что они почти целиком состоят из альфа-кварца. Если в миоценовых залежах содержание силиция составляет 80 %, то в мелу оно возрастает уже до 99 %. Почти чистый кварц.

Недавно на дне Атлантического океана американские исследователи обнаружили пресноводный комплекс диатом, резко отличный от окружающих морских комплексов. Такую находку можно истолковать лишь однозначно: на этом месте затонул участок суши. Когда? Радиокарбонный анализ показывает цифру 12 000— 15 000 лет.

Может быть, Атлантида?..

Сами по себе пресноводные диатомеи никак не могли очутиться на морском дне. Есть виды, живущие только в воде кристальной чистоты. Малейшая примесь солей вызывает их быструю гибель. Такие водоросли населяют Севан и Байкал. Они лучшие индикаторы чистоты воды. На Байкале диатомеи первые сигнализировали о том, что озеро находится в опасности. Но диатомеи и идеальные санитары. На месте погибших видов в том же Байкале появились новые, более приспособленные к трудным условиям. И они вступили в борьбу за чистоту воды. В трудную и в конечном счете неравную борьбу с человеком, который вот уже не одну тысячу лет губит природу отходами своих производств. И с каждым веком во все большем масштабе.

Но главное значение диатомовых водорослей в том, что с их помощью мы можем резко увеличить урожаи морских продуктов, добиться быстрого восстановления запасов. Недаром всерьез обсуждаются проекты создания на дне океана мощных атомных реакторов для подогрева воды. Нагретая, богатая солями вода подымается из глубины. Это вызовет взрыв жизни диатомовых, а там пойдет разматываться привычная цепь. Ведь вся жизнь, по сути, сосредоточена на каких-нибудь пятидесяти метрах глубин. Сколько драгоценных солей пропадает даром. А восходящие теплые потоки вынесут их на поверхность, и появится пища для миллиардов новых рыб, китов и ракообразных. Такой естественный процесс выноса глубинных солей происходит у Перу. Недаром это один из самых богатых районов. Вспышки диатомовых чередуются там с удивительной регулярностью. И всегда много рыбы. Очень много рыбы.

А что наблюдается в Антарктиде? Там подо льдом буквально кипит коричневая каша. Аргентинцы, станция которых расположена на земле Грэйама, решили выяснить, кто ест эту подледную кашу, проследить весь цикл начиная с диатомовых. Австралиец Вуд обнаружил там 20 видов диатомовых водорослей. Столько же обнаружили и советские ученые. А потом выяснилось, что Вуд нашел одни виды, а наши исследователи — совсем другие. Итого, сорок видов диатомовых. Квинтэссенция подледной каши.

Как-то связаны диатомеи и с еще во многом загадочными марганцевыми конкрециями, обнаруженными на океанском дне. Но это уже совсем особая тема. Пожалуй, о диатомах стоит сказать еще только, что размеры их исключительно разнообразны. От мельчайших, видимых лишь под сильным увеличением до вполне заметных невооруженным глазом. На промысловой водоросли анфельции, которую добывают для изготовления агар-агара, поселяются довольно-таки крупные диатомовые бляшки. Некоторые виды их обладают поистине гигантской клеткой — до двух миллиметров в диаметре!

Чилим, или Этюд в алых тонах

Я положил вскрытые мидии на спиленный пень, который служил мне лабораторным столом, и уселся на линолеум веранды. Солнце уже клонилось к закату. Прямо подо мной стояла полузатопленная японская кавасаки, игравшая роль причала и базы для ловли чилима. Рядом с ней приютилась кавасаки поменьше, но вполне целая и на плаву. Это был станционный бот, окрашенный в ослепительную белую краску, с огромным черным номером на рубке. Пронумерованы были и все лодки. Таково строгое требование пограничной охраны.

По той же причине лодки находились на замке.

Водолазы, очевидно, готовили ботик к завтрашнему походу. Грузили канистры с водой, оранжевые спасательные пояса. Водолазный начальник Валерий Лезин принес ящик с морским компасом. После работы все это вновь унесут на берег. Даже судовые аккумуляторы. Чтобы ни при каких условиях никто посторонний не смог воспользоваться судном.

Вообще пограничники довольны, что в уединенной бухте появилась морская станция. Они теперь более спокойны за этот участок. Ребята на станции никогда не забывают, что работают на границе. Они как бы по совместительству несут пограничную службу. И недаром из бунгало видна вся бухта. У начальника станции Володи Николаева в надежном месте лежат пистолет ТТ и ракетница.

Море под солнечным шаром сделалось сизым. Сверху отлично было видно дно: нежно-малахитовые пятна песка, грязно-зеленые пучки зостеры, желтые, как кучи осенних листьев, кусты саргассов, и черные камни, и бумажная сечка сухих водорослей — вся палитра моря, вся сказочная его мозаика.

У берега вода кажется сумрачно-изумрудной, как зеркало замшелого колодца, но чем дальше, тем она серее и голубее. У бухты Паллады она туманна, как серо-сизый флер. Черной зеленью старинных медяков выступают из этого тумана горы с ржавыми пролысинами глинистых осыпей. Там острова Тарзнцева, где живут веселые тюлени — ларги, и лежащий на другом берегу остров Браузера, откуда в бухту Витязя прилетают чайки, и смутная дымчатая полоса мыса Слычкова. Очень заманчивые места…

А вечером начался лов чилима — самая увлекательная охота на свете. Прямо из раздвижного окна бунгало мы выбросили вниз кабель в резиновой изоляции, который давал питание мощной лампе с огромным рефлектором. Лампу опустили в воду, и праздничный аквариумный свет ударил в висящую над дном сетку, в которой уже лежали мидии с изысканным душком. И, словно бабочки вокруг свечи, закружились в электрической воде сильфидоподобные существа. Саламандры заплясали в огне. Они носились, рыжеватые, почти красные, в сквозном свете, и глаза их сверкали, как стоп-сигналы ночных машин. Привлеченные светом и запахом мидий, спешили они из зарослей подводной травы. И этот парад был столь же красив, как и парад бабочек. Только на бабочек нам, в сущности, было наплевать. А за чилимами мы следили с напряженным ожиданием охотников, нетерпеливо и плотоядно.

Остается сказать, кто такие чилимы. Это креветки, отличные большие креветки. При дневном свете они грязно-зеленые, как зостера, — с зелено-коричневыми пижамными полосами вдоль тела. Если добавить к этому, что чилимы стоят в траве почти вертикально, то становится понятно, почему их мало кому удается увидеть днем. Но зато ночью, под фонарем…

Когда в световом круге появлялось сразу несколько чилимов, мы резко дергали мокрую натянутую веревку. Тяжелый четырехугольник сетки быстро шел вверх. И вот, перегибаясь через трухлявый, обугленный борт кавасаки, мы нетерпеливо заглядываем в сеть. С нее сбегают струйки и тяжелые капли, гулко падают в море. С застекленных ячеек неуклюже срываются присосавшиеся сиреневые звезды. А в сетке среди ржавых железяк груза и черно-перламутровых осколков раковин прыгают зеленоватые, колючие на ощупь чилимы. Будто майские жуки, бьющиеся в стекла дачной веранды, сухо щелкают чилимы о дно эмалированного ведра. И с каждым разом их все больше. Но в одиннадцать часов выключают движок, и лампа гаснет. А лов в самом разгаре. Что делать? Тогда кто-то приносит автомобильную фару. Дрожащими от нетерпения руками загибаю медную проволоку и прыгаю в черную рубку ботика. Луч карманного фонарика бьет из окошка прямо под ноги.

Путаясь и чертыхаясь, подсоединяю провод к клеммам аккумулятора. Ура! Снова свет. Охота продолжается.

— Весь улов сегодня в пользу гостей! — смеется кто-то в темноте. — Только не забудьте, что чилимов надо варить в морской воде.

Я подхватываю ведро с уловом, а Нейфах, зачерпнув за бортом воды, уже догоняет меня с другим. И мы карабкаемся вверх по заросшему травой обрыву.

Костер разводим за бунгало. Но тревожные метеорологические признаки не обманули. Резкие порывы ветра, которых мы не замечали внизу, стремятся задуть пламя. В лицо летят пыль и холодные капли. Володя бросает в огонь куски толя. Смоляное коптящее пламя малиновыми отблесками лоснится на мокрых лицах. Вырывает из темноты блестящие листья волнующихся дубов. Кое-как костер разгорается, и можно ставить ведро. Вернее, подвешивать. Но как? Я просовываю через дужку длинную палку и берусь за конец, за другой хватается Нейфах. Так, превратившись в козлы, держим мы ведро над огнем. Соленая вода долго не закипает. Я объясняю Нейфаху, почему соленая вода требует больше тепла, а он интересуется, куда девается лишняя энергия. А небу между тем не до шуток. Дождь полил в полную силу. Тайфун не тайфун, а непогода разгулялась вовсю. Но никто не уходит от костра. Мы с Александром Александровичем прямо-таки защищаем огонь своими телами, споря о том, сколько килокалорий крадет у нас дождь. Охота пуще неволи…

Вареные чилимы похожи на всех вареных креветок. Оранжевые, с красными полосами, теплые, сочные и очень вкусные. Мороженые креветки, которых мы покупаем в магазинах, не могут дать даже представления о вкусе чилимов, сваренных в морской воде. Вот блюдо, которое все съедают всегда до конца. Сколько бы ни было этих самых чилимов и как бы ни был сыт человек.

И, конечно, неистовое пиршество происходит при свече, в шатком огоньке которой потрескивают опаленные крылья бабочек… Словно в байдарку, проскальзываю я в отверстие спального мешка и зажмуриваю глаза, ощущая блаженную истому во всем теле. А сон не идет. Скользит меловой луч прожектора. На стене бунгало возникает лунный узор дубовой кроны. Уютно стучит по трижды просмоленной крыше дождь. Пахнет морем, теплым деревом и сладкой шелухой чилима, до утра оставшейся на столе.

«Завтра опять будет море», — думаю я, засыпая.

Гимн морским ежам

Когда-нибудь о морских ежах напишут поэму. Только высоким штилем можно по достоинству прославить красоту, уникальные гастрономические качества, разнообразие форм, кроткий, незлобный нрав и бескорыстную преданность науке — все те изумительные качества, которые выделяют морских ежей среди прочих обитателей моря. С чего начать повествование о морских ежах? Я бы мог, например, рассказать о том, как здорово ел их, или о Великом истребителе морских ежей, или, наконец, о подводном зиккурате, где ежи справляют тайные свои мистерии.

Впрочем, раньше надо договориться о терминах. Дело в том, что один еж другому не чета. Я лично видел четыре типа ежей: черных, зеленых, сердцевидных и плоских. А так, может, их куда больше. Ежи — родственники морским звездам и голотуриям. Родственники в том смысле, что все они являются иглокожими. Это не мешает, конечно, взаимному поеданию.

Самый красивый еж — нудус. По-латыни это означает «голый», или, говоря современным языком, «нудист». Не знаю, кто окрестил так это черное, утыканное сверкающими иглами существо. Очевидно, очень веселый человек.

Когда плывешь в воде, содрогаясь еще от утреннего холода, ежи производят странное впечатление. Они напоминают заледенелые созвездия, к которым ты приблизился неожиданно близко. «И Тамплинсон взглянул назад и увидел в ночи звезды замученной в аду кровавые лучи». Киплинг, наверное, видел нудусов. Эти живые существа похожи на неживые звезды или по меньшей мере на звезды, впавшие в спячку. Черные лакированные лучи их нельзя, строго говоря, называть иглами, Это суживающиеся к концам трубочки. Нечто вроде стволов дальнобойных орудий. Что же касается «кровавых лучей», то тут речь скорее всего идет об алых ниточках с крохотными присосками — амбулякральных ножках. Александр Александрович показал мне нудуса под микроскопом. Среди черных блестящих игл амбулакральные ножки извивались в страстном причудливом танце, образуя легкую алую дымку, которая и придает черному ежу его непередаваемый цвет. Кстати, самого нудуса по величине можно сравнить с хорошим яблоком и его вовсе не надо разглядывать в микроскоп.

Гораздо больше похож на ежа интермедиус. Иглы у него короче и тоньше. Они лежат в разных направлениях, что придает интермедиусу оголтелый ежиный вид. И цветом интермедиусы не подкачали. В одних местах они рыжевато-серые, в других — серо-пыльно-зеленые. Совсем как «настоящие», лесные, даже с легкой сединой.

Ежи довольно крепко присасываются к грунту и царственно сверкают, заледенелые и гордые. Но им ничего не стоит переменить место. Достаточно пошевелить иглами и встать на них, как на ходулях. Если же, сделав небольшое усилие, оторвать ежа и вытащить из воды, все иглы сразу же придут в неторопливое, почти механическое вращение. Бесполезная попытка вернуться в родную стихию.

У выброшенного прибоем ежа, когда он основательно поваляется на солнце, иглы отваливаются столь же легко, как и у сухой елки, которую оставили в комнате до «старого» нового года. А под иглами-то и скрывается настоящая красота ежа — его известковый скелет, зеленоватый или нежно-сиреневый, с геометрически точными меридиональными узорами из круглых бугорочков и мельчайших дырочек. Скелет ежа — это купол мусульманской мечети или мавзолея. Безупречная, математически совершенная конструкция, которая, честно говоря, даст сто очков вперед Тадж-Махалу.

Скелеты ежей можно найти в береговых выбросах, много их и на дне. Скелет сердцевидного ежа, как легко угадать, сердцевидный. Его прелесть в том, что она преходяща, как, скажем, у ирисов. Я часто находил эти тонкие белые коробочки, но их редко удавалось даже вытащить из воды. По сравнению с ними выеденное яйцо — конструкция из армированного бетона. Хрупкие сердцевидки разрушались даже от сопротивления воды. Лишь дважды мне удалось вытащить их на берег. И оба раза ненадолго. Сердцевидные — довольно редкий вид. Поэтому Великий истребитель ежей говорил о них с особой симпатией.

Еще более пылко распространялся он о плоских ежах, белые как мел скелеты которых украшены пятилепестковым узором из крохотных дырочек и напоминают окаменевшие облатки для католического причастия. Впрочем, кто у нас видел эти самые облатки? На круглое печенье «Крокет» похожи скелеты. Я нашел целый город пластинчатых, целую страну. Оказывается, они не экзоты, а просто любители чистого и мягкого песка. Эти мохнатые, цвета крепкой марганцовки пластины в воде кажутся почти черными. Они валяются на песке, как распотрошенный автомобильный фильтр тонкой очистки.

Пластинчатых ежей не едят. Вероятно, из-за крайней скудости содержимого. Сердцевидные ежи весьма редки, и Великий истребитель очень ими дорожит. Поэтому я попробовал лишь черных и зеленых. Попробовал и остановился на зеленых — интермедиусах.

Я читал, что морской еж — высший деликатес. В ресторанах Флориды его подают за бешеные деньги. Эксцентричные супружеские пары специально проводят летние каникулы в бухтах, где есть ежи. Князь Монако однажды заказал для очередного приема все тех же ежей, которых доставили на самолете в замороженном состоянии. Одним словом, было достаточно оснований попробовать ежей.

Я вскрывал их ножом. Скелет лопался с противным фарфоровым хрустом, и глазу открывалось содержимое: черноватая жидкая масса с какими-то камушками и четыре оранжевых мазка на внутренней поверхности скелета. В мазках — вся прелесть. Это икра (или молоки, так как различить можно лишь под микроскопом) морских ежей. Как передать ее вкус? Это нечто среднее между маслянистостью лучшей стерляжьей икры и сладостью сока в крабовых банках. Это хвост лангусты, превращенный в нежнейшую эмульсию. Это знаменитый рачий соус, сгущенный в сбитые сливки. И еще нечто, о чем я просто не умею сказать.

Все же миллионеры не дураки. Морские ежи — это лучшее из всего, что может дать море. Впрочем, никто на станции ежей не пробовал. Даже самый смелый экспериментатор обычно редко пускается на эксперимент за обеденным столом. Но Великого истребителя я, кажется, убедил.

Теперь о том, как я открыл обиталище пластинчатых. Заодно это будет рассказ и о подводном зиккурате. Но я забыл рассказать об одной особенности морских ежей, которая сильнее всего сближает их с сухопутными. Как и обитатели наших лесов, морские ежи любят нанизывать на иглы всякую всячину: почерневшие клочки морской капусты, раковинки, какие-то деревяшки и даже дырявые скелеты своих же братьев ежей. Некоторые совершенно скрываются под этой странной оболочкой. Зачем они так поступают? Скорее всего маскируются. Но от кого? Рыбы вряд ли решатся атаковать утыканное иглами сокровище, кальмары — тоже. Может быть, ежи боятся большого камчатского краба? Этот колючий броненосец может, конечно, расколоть ежа, но он не вылазит на мелководье. И осьминог тоже любит тихие местечки, где поглубже да похолоднее. Очень интересно мне было узнать, от кого прячутся ежи. Неужели они так быстро раскусили человека? Значит, это Великий истребитель за каких-нибудь три-четыре сезона воспитал в них столь интересную защитную реакцию? Понятно, что такое предположение можно было выдвинуть лишь в шутку. Кроме того, я знал, что ежами охотно лакомятся дальневосточные каланы.

И все же очень интересна эта аналогия в использовании игл у морских и сухопутных ежей. Ведь редко форма диктует содержание в столь чистом виде. Небось «коротковолосые» пластинчатые так не поступают. Попробуй наколи на себя что-нибудь, не имея достаточно длинных и острых игл!

Кстати, этих острых игл больше всего боятся водолазы. Ежовые иглы легко обламываются и прочно застревают в ранках. Такие ранки очень болезненны и долго не заживают. Я сам выковыривал заостренной спичкой остатки крошащейся иглы из пятки Володи. Причем делал это прямо на берегу, поскольку чем скорее прочистишь рану, тем скорее она заживет. Так что, очевидно, дурная слава ежей ими заслужена… Но мой микроскопический, конечно, опыт все же заставляет меня относиться к ежам с большей снисходительностью. Со смелостью неведения я отрывал их от камней голыми руками. И вскрывал, держа незащищенными пальцами. Даже случайно наступал на них в воде. Ощущение, конечно, не очень приятное, но кожа оставалась целой. Зато острые раковины японской устрицы оставили мне на память не один глубокий порез. Эти проклятые устрицы можно сравнить лишь с битыми бутылками.

Правда, в ранах они не застревают и никакого специфического яда не содержат.

Но пора вернуться к пластинчатым ежам и подводному зиккурату, который я обнаружил в прекрасной бухте Копакабана. Об этой бухте мне рассказал Володя.

— Видите вон ту сопку? — спросил он, показывая на зеленый гребень, поросший скрюченными дубками с плоскими, причесанными ветрами кронами. — К ней ведет тропинка. Она огибает сопку, спускается в небольшой распадок и вновь забирается на гору, ту, дальнюю, голубую. Оттуда видна бухта. Спускайтесь прямо по склону. Только снимайте с себя клещей…

Об этих клещах — переносчиках энцефалита — я слышал еще в Москве. Дело, конечно, не очень веселое. Но случаи энцефалита довольно редки, и я особенно не беспокоился, хотя чувствовал к клещам весьма сильное отвращение. Одним словом, я пошел в сопки. Сначала дорога была ясно видна. Черная колея со следами протекторов и оленьих копыт вела в рощу широколистного маньчжурского дуба. Мутное небо неожиданно прояснилось, и зеленый распадок ожил. В папоротниках и высокой полыни заскрипели цикады, затрещали кузнечики и сверчки. Все засверкало, запахло буйно и остро, как в день творения. Радужными нитями обозначались фермы хитроумных паучьих конструкций. Огромные мохнатые пауки живее стали укутывать в серебристые коконы пестрых бабочек.

В тени рощи на меня накинулись мошка и какие-то рыжие широколапые мушки с недоразвитыми крыльями. Сначала я принял их за клещей и стал отдирать от шеи обеими руками. Это даже вынудило меня остановиться. Но борьба была явно неравной. Я плюнул и отправился дальше. Дорога пошла по болотцу. Я прыгал с кочки на кочку. В черных жирных ямках тускло блестела мазутоподобная вода. Вскоре я понял, что, кроме оленей, тут вряд ли кто до меня ходил. Очевидно, тропа осталась слева. Но олений путь вел на вершину сопки самым коротким путем, и я полез прямо в гору. Потом я узнал, что так ходят либо люди, всю жизнь проведшие в горах, либо беспросветные невежды. Песенку «умный в гору не пойдет, умный гору обойдет» можно рассматривать в качестве прямого наставления для путешествия в сопках, где котловины и седловины чередуются по закону апериодической синусоиды. Избрав путь бывалого горца и часто припадая на четвереньки, я добрался, наконец, до самого верха. Те искореженные ветрами дубки, которые я видел снизу, росли, как оказалось, на узкой террасе, метрах в пятидесяти от верхней точки. А может, я залез не на ту сопку…

Ветер дул здесь со страшной силой. Волокна тумана неслись мимо меня, гибкими прядями струились над плоскими, как на японских картинах, верхушками деревьев.

Море зеленело далеко внизу. Памятуя наставление Володи, я начал спускаться почти по отвесному склону. Ветер постепенно утих, облачный туман остался вверху, да и спуск сделался более пологим. Но тут я обнаружил, что окружавшее меня великолепное разнотравье очень напоминает болото. Огромные осокори чередовались с невидимыми ямами неизвестной глубины. Под ногами журчал ручей, который тоже никак не удавалось разглядеть.

На кочках росла гигантская осока, тускло-золотые лилии и невиданные ирисы: синие, фиолетовые, черно-лиловые.

Звук ручья говорил о том, что он прыгает по камням. Я нащупывал эти камни ногой и перескакивал с них на ближайшие кочки, которые, как я хорошо знал, единственно надежные участки на болотах. К этому времени мои иллюзии, что именно этот путь ведет к лучшей на земле бухте, которую Володя называет Копакабаной (настоящее название — Холерная), начали рассеиваться. Спуск опять сделался почти отвесным. К счастью, потому что на такой крутизне не удержится ни одно болото Действительно, вскоре ручей обнажился во всей каменной красе, а кочки сменились привычными папоротниками и лещиной. С трех сторон меня окружали горы, а впереди бухали еще невидимые сверху валы. Это тоже внушало подозрение. На широкой песчаной полосе Копакабаны волны не могут бухать, они должны ласково и полого накатываться.

Зеленые склоны казались совершенно плюшевыми. Местами этот плюш, как и положено, лоснился, кое-где был вытерт до белизны. Стали попадаться гранитные валуны, поросшие золотистыми, как засохшие чернила, лишайниками и сухим мхом. Иногда серые гранитные глыбы казались обтесанными и сложенными в простейшие фигуры. Тогда они напоминали дольмены. Небо над головой клубилось мощными, крутого замеса облаками, прорезываясь вдруг бездонной синевой холодного и пронзительного оттенка. В довершение картины в небе парила на воздушных потоках какая-то черная царственная птица, а качающиеся травы поглаживали выбеленный на солнце олений скелет. Одним словом, Рерих и Васнецов; северная мощь, друиды, скальды и викинги. Вот в какой странный распадок я попал, столь непохожий на почти тропическое великолепие окружающей природы.

За мертвым, искореженным дубом пошли каменные нагромождения. Ручей здесь вырывался на волю и как-то боком стекал в море. Гранитная стена в этом месте была черной и влажной. В трещинах росли какие-то причудливые создания с холодными мясистыми листьями голубого и розового цвета.

Две сопки сближались здесь и каменным хаосом обрывались вниз. Это там бухали и свистели волны. Карабкаясь среди гранитных, сглаженных временем валунов, я смог наконец увидеть то, что творилось внизу.

А творилось там нечто несусветное. Настоящая дьявольская крутоверть. Только тот, кто знает, что такое каменные гроты на конце выдающегося в океан мыса, может представить себе эту дикую и страшную красоту. Волны буквально врывались в этот открытый всем ветрам грот. С пушечным грохотом разбивались они об ослизлые камни и опадали в базальтовую ловушку, сгущаясь из тумана и пены, в малахитовую воронку, которая со свистом разглаживалась, превращаясь в смиренную черно-серебряную воду. Но не успевала эта вода просочиться сквозь каменные нагромождения и заплеснуть в сумрак базальтовых арок, как налетала другая, курящаяся холодным туманом, еще более яростная волна. И все опять повторялось. От начала мира и до скончания веков.

Лишь в отлив море отступало, обнажая широкую полосу литорали, и мелкие крабы с шелестом падали в каменные трещины.

В камнях я обнаружил еще один олений скелет. Солнце и соленая вода сделали его невесомым и хрупким. Он буквально рассыпался у меня в руках.

Очевидно, желанная бухта лежала или справа, или слева от грота. По воде туда ничего бы не стоило добраться. Разумеется, в отлив. Теперь же попытка уйти из грота в море могла кончиться весьма плачевно.

Однажды меня уже мытарило море в каменном мешке. Я вырвался оттуда с закрытыми глазами, так как маску мою разбило о скалы и острые осколки прилипли к лицу, комариными жалами впились в кожу. Было то на Черном море, на фоне куда менее величественных декораций.

Оставался только один путь — через сопки.

Я решил пойти направо. Тому были свои причины. Во-первых, с горы я видел там бухту с белой окантовкой пены и серой полосой песка; во-вторых, так было ближе к станции, а я сильно проголодался. Конечно, я не надеялся поспеть к обеду, но голодного человека совершенно инстинктивно тянет к дому, даже если он знает, что ничего там не получит.

Естественно, я вновь выбрал самый короткий путь. Вместо того чтобы подняться прежней дорогой по заболоченному распадку, я, как муха на небоскреб, полез через седловину. Как только меня не сдуло в океан… Временами я совершенно распластывался на этом обдуваемом с моря склоне, обеими руками вцепляясь в траву. Отдыхал у гранитных валунов, где можно было надежно зацепиться.

По гребню седловины уже не росли дубы. Только гранитные клыки да молочные пленки летучего тумана. Был он очень узок, этот гребень, и быстро переходил в такой же, как и подъем, крутой спуск. Зато по правую руку виднелась станция, а по левую — дубовая поросль, лиловый дым болотных трав над широкой луговиной и, очевидно, желанная песчаная бухта.

Туда-то я, уже весьма поднаторевший на спусках, и побежал, тормозя излишнюю скорость каблуками. На сей раз я предпочел не самую короткую дорогу. Спустившись по склону несколько вкось, я обошел значительную часть болота.

А те тридцать-сорок метров заболоченного луга, что пришлось все же преодолеть, в расчет не идут. Уж что-что, а болота я знал хорошо. И все эти лютики, хвощи, водосборы и осоки были для меня открытой книгой. Не так уж сложно научиться «читать» болото по характеру растительности. Если хорошо знать, где что растет, можно найти почти любое болото. Может быть, только за исключением чарусы. Но чарус на Дальнем Востоке нет. Они встречаются лишь в средней полосе. Я попал в совершенно пустынную бухту. Только след от чьей-то палатки, какой-то обгорелый столб и раковины от печеных мидий напоминали о том, что на земле есть люди. В море широко и лениво вливался ручей. Справа от него берег был каменистый, слева — песчаный. Вдоль линии прибоя тянулась темная полоса выбросов. Чего только там не было! Черные скрюченные ленты высохшей морской капусты, рыжие мочалки саргассов, тонкие и белые, как обрезки папиросной бумаги, сухие полоски зостеры, ракушки, скелеты ежей и до неузнаваемости преображенный морем хлам — следы цивилизации.

Я стал рыться в выбросах, обнаруживая совершенно неожиданные предметы. Там были высушенные морские животные и стреляные гильзы, какие-то деревянные, источенные червями обломки (следы крушений?) и обрывки сетей. Все перемалывало, все нивелировало море. При желании за какой-нибудь час можно было собрать целую коллекцию поплавков. Вот правильные прямоугольники легчайшего дерева с черными японскими иероглифами (слова молитвы о рыбацком счастье), вот окисленный в морской воде пенопласт со словами «Made in…» (творение высокомолекулярной химии), вот скрепленные деревянными колышками пластины драгоценного пробкового дуба (древнейший продукт цивилизации, который, как и сотни лет назад, изготовил какой-нибудь бедняк из Полинезии), а вот и пузырь из бутылочного стекла, сработанный стеклодувом Владивостока. Где-то в открытом океане разыгрались тайфуны и штормы. Порвали сети. Разнесли по волнам эти поплавки бог знает куда. Я не видел ни одной бухты, где бы не валялись в гниющих кучах эти несчастные поплавки. Ох, не просто достается человеку рыба! Трудное это дело — лов в Тихом океане, в океане вообще.

Пористые куски пенопласта и белые ноздреватые камни столь живо напомнили мне хлеб, что горячая спазма больно сдавила горло. Я чертовски проголодался. В камнях у самого устья ручья было много морских ежей. Я вошел в воду и набрал с полдюжины этих кактусов, содержащих внутри самую вкусную штуку в мире — оранжевую икру. Потом я наловил дальневосточных мидий. Это знаменитые гигантские мидии, мидии Грэйэна. Если черноморская мидия весит обычно граммов пятьдесят, то эти исполины бывают и в два и в три килограмма. Недаром мидия — важный промысловый объект. Конечно, дальневосточные гиганты грубее и жестче черноморских. Но за количество часто приходится платить качеством. В огромную консервную банку едва влезает пара небольших мидий. Они довольно вкусны, эти консервы, не хуже копченых мидий, которых подают во владивостокских ресторанах. Но разве это можно сравнить с нежной черноморской мидией, которую знатоки едят сырой прямо у моря?

Я всегда ел мидии сырыми и не собирался делать исключений для моллюсков Грэйэна. И тут-то я познал во всей прелести отличие океана от Черного или Балтийского морей. Черное море наполовину опреснено. Его соленость редко превышает 18 промилле. Соленость Японского моря достигает 35 промилле. Это средняя соленость Мирового океана. Поэтому содержащаяся в черноморской мидии вода лишь подчеркивает пикантность блюда, тогда как после первой же съеденной гигантской мидии я ощутил пожар в горле. Это была сладкая горечь, которая жгла, сушила, царапала гортань. Я бросился к ручью и рухнул перед ним на колени. Но сколько я ни пил пресную воду, сколько ни полоскал ею горло, жжение не проходило. Только к вечеру оно пошло на убыль. Недаром в старинных романах о потерпевших крушение моряках рассказывается, что страдающие от жажды люди принимались пить морскую воду — и сходили с ума.

Нет, в Японском море мидии надо печь или варить, на худой конец промывать в пресной воде. Люди, которые жили здесь в палатке, в основном пекли мидии. Это было ясно видно на черном пятачке от костра. Кстати, с мидиями у меня произошла любопытная штука. Раскрыв как-то в Москве банку, я чуть не сломал себе зуб о довольно крупную жемчужину. В другой раз нашел в такой же банке целую россыпь мелкого жемчуга. А здесь, на родине мидий, в их естественной среде, ни в одной раковине жемчуга не было. Не то чтобы я искал этот тусклый, совершенно непригодный в ювелирном отношении жемчуг. Просто интересно было. Но такова игра случая: на Дальнем Востоке я жемчуга не видел.

Потом уже, в порту Посьет, на рыбокомбинате, где высятся целые терриконы пустых раковин, я спросил у директора, как часто встречается в мидиях жемчуг. «Один раз на десять тысяч примерно», — ответил он. Вот и говорите после этого о теории вероятностей!

Морскими ежами и горячими мидиями сыт не будешь. Голод властно звал меня возвратиться на станцию. Обед там с двух до трех. Уже в десять минут четвертого кухня пустеет, и лишь при очень большом везении можно найти кусок хлеба с солью. Остальное уничтожают молодые, изголодавшиеся в морских экспедициях научные сотрудники и водолазы. Закон простой, мудрый и жестокий, как жизнь. На что же я мог надеяться, когда шел уже шестой час? Только на сахар у Володи в бунгало и, конечно, на ужин в восемь часов.

И опять я тронулся в путь, конечно, по кратчайшей линии. Благо оставалось перевалить лишь одну невысокую сопку. Невесомый от голода я гораздо легче, чем раньше, достиг вершины.

Зеленые пушистые сопки лежали внизу. За ними тянулись другие, уже темно-зеленые. В бирюзовой, мигающей слепящими бликами воде играла нерпа. Синими туманными полосами дрожали в горячем воздухе дальние мысы и острова. Полукруглая бухта казалась очерченной белым рейсфедером по голубой кальке. Черный, обгорелый столб, как солнечные часы, бросал на песок четкую тень.

Потом мне сказали, что это была не та бухта, в которую я стремился. Не Копакабана (Холерная), а бухта Идола. Она называлась так потому, что с незапамятных времен стояло в ней деревянное изображение неведомого языческого бога. Лишь в прошлом году его сожгли туристы. Просто так, от нечего делать. Те самые, которые разбивали в этой бухте палатку и пекли на костре мидий Грэйэна. Теперь от идола остался только угольный столб.

А может, туристы были ярыми борцами с идолопоклонством. Вроде католических миссионеров или епископа Диего де Ланды, спалившего все кодексы майя. Грустная шутка, конечно. В бухту, которая «лучше всех в мире», я пошел уже с Володей. Но прежде чем рассказать об этом, надо покончить с поэмой морских ежей, поведать об их Великом истребителе.

Нейфах подтрунивал надо мной и вообще над всей пишущей братией. Рассказывал, как и что о нем писали, как оживляли повествование приземленными бытовыми деталями. Я, конечно, с некоторым высокомерием сказал, что у меня ничего подобного не будет. И правда, меня интересовали совсем другие вещи. Я вообще не собирался писать о Нейфахе, лишь два-три слова сказать о его работе по искусственному оплодотворению ежей. Но сам не знаю, как вышло, что, еще и словом не обмолвившись об этом видном ученом и очень остроумном человеке, я уже успел обозвать его Великим истребителем морских ежей. Очевидно, все же в каждом пишущем человеке где-то прячется стремление к тому, что называют «дешевой занимательностью». Может, конечно, дешевая занимательность тут и ни при чем. Просто так вышло. И ничего страшного в этом нет. А Нейфах действительно изводит до двух тысяч ежей в сезон. Берет он их в левую руку (защищенную брезентовой рукавицей), а правой, вооруженной хирургическими ножницами, с хрустом взрезает дно и мигом выпотрашивает бедного нудуса или, скажем, сердцевидку. Остается лишь полукруглая чашечка с аккуратным крестообразным узором икры, которую Нейфах до меня не пробовал.

Делает он это ради важнейшей проблемы современной генетики. Сейчас я расскажу об этой проблеме, тесно связанной с одной уникальной биологической особенностью морских ежей. Так уж случилось, что для современного генетика морской еж — это то же, что горох для Менделя или мушка дрозофила для Моргана.

Величайшей победой науки нашего века явилась принципиальная расшифровка генетического кода. Нуклеиновые кислоты без преувеличения открыли новую эру. Но, несмотря на то, что в принципе ученые знают теперь, как синтезируются белки, далеко не на все «почему?» удается дать ответ. Никто, например, не может сказать сегодня, как и в какой момент клетки в организме делаются разными. Действительно, после оплодотворения клетка начинает делиться. Геометрическое удвоение как будто бы должно было привести к появлению миллионов одинаковых клеток. Но на самом деле получается совсем иное. Клетки в какой-то момент, то ли сами по себе, то ли под влиянием неизвестной команды, вдруг начинают приобретать специализацию. Одни группы клеток, грубо говоря, образуют глаза, другие — сердце, третьи — пальцы. И это несмотря на то, что в каждой клетке находится полный набор хромосом, то есть полный генетический план всего организма. Это значит, что реализуется лишь какая-то часть признаков, а остальные — подавляются. По чьему приказу, спрашивается? Один только ген, ответственный за пигментацию, работает почти везде: в волосах, глазах, коже. Остальные гены допускаются к работе лишь с большим выбором. Только небольшому числу счастливцев из огромной армии безработных (у человека, например, сто тысяч или даже миллион различных генов) удается как-то проявить себя. Остальные даже не прозябают на жалкое пособие, они просто законсервированы. Может, весь секрет здесь в особенностях строения хромосом, состоящих из многих генов? Ведь мы лишь в принципе знаем, как построена хромосома, а вторичная и третичная ее структуры пока еще тайна за семью печатями. Это же довольно большая штука, хромосома. Если толщина гена достигает полумикрона, то хромосома вместе с белком, при толщине в 100 ангстрем, вытягивается в нить вполне заметной длины: 1–10 миллиметров. Как такая длиннющая информационная лента умещается в крохотном аппаратике живой клетки, можно лишь гадать. Конечно, правы те, кто говорит, что хромосомы закручены. Конечно, закручены. Весь вопрос — как?

Есть клетки, которые обретают специализацию в первые же часы жизни, а есть такие, которые долго прозябают в сонной одури. Потом вдруг под влиянием гормонов они оживают и активно включаются в работу. Впрочем, только ли под влиянием гормонов? А что заставило другие клетки продуцировать гормоны? Сплошная цепь загадок. Отдельные звенья, конечно, ясны, но весь механизм… Да и один ли механизм включает клетки? Полагают, что один. Не знают только — прямо или косвенно. Вот, к примеру, заработал ген казеина, и молочные железы стали продуцировать молоко. В этом отрезке цепи все ясно. Но попробуйте сказать, что заставило этот самый казеиновый ген работать и почему он сумел сформировать именно молочные железы. Или ответьте на вопрос, что определяет форму носа. Одним словом, задача сводится к тому, чтобы дать объяснение вопросу вопросов: как синтез разных белков приводит к образованию разных органов? А пока мы не знаем даже, когда гены вообще начинают работать. Сразу же после оплодотворения? После танца хромосом? Рядом остроумных опытов показали, что после оплодотворения гены еще не работают. Когда же?

Если удалить из клетки ядро, в котором хранится наследственная информация, или, говоря иначе, убить хромосомы, клетка все равно будет работать. Как магнитофон с чистой лентой. Даже лучше. Первые стадии развития организма станут протекать вполне нормально. А потом механизм портится. Все клетки получаются одинаковыми и одинаково бесплодными. Нет специализации органов — нет организма.

Нейфах, собственно, и показал, когда начинают работать гены. Убивая гамма-излучением, или актиномицетами, клеточные ядра на разных стадиях развития, он сумел поймать тот изумительный, архиважный момент, когда начинается синтез РНК и белка, то есть когда начинают работать гены.

У морского ежа, например, синтез белка начинается через четыре часа после оплодотворения. Но, черт возьми, решение вопроса всегда рождает кучу нерешенных вопросов. Цепная реакция беспокойства. И действительно, сказать: четыре часа — это очень важно и ценно, но такова человеческая логика: почему именно через четыре часа? Где, наконец, спрятаны эти часы, которые с изумительной точностью включают в работу самый совершенный механизм природы? В каждой клетке спрятаны такие часы? Или они возникают, как новое качество, из совокупности клеток? Чтобы решить эту проблему, надо было разъять организм на отдельные клетки и потом вновь собрать его, как детский «Конструктор». Задача вроде бы немыслимая. Делать такие пертурбации с высшими животными, очевидно, мы вообще никогда не сможем. Но чем ниже стоит на эволюционной ступеньке организм, тем проще его развинтить и свинтить. Ведь механизм сцепления клеток довольно прост. Это всего лишь мостик из белка и кальциевого иона. Этот двухвалентный атом и сцепляет две отдельные белковые молекулы. Стоит убрать из организма кальций, и он разлетится на отдельные детали, как Эйфелева башня без заклепок. А убрать кальций не так уж сложно. Достаточно обработать организм версеном, который связывает кальциевые ионы, или просто хорошо выдержать его в лишенной кальция воде.

Введенный в организм версен делает чудеса. Живое существо превращается в кашу отдельных, но живых — и это очень важно — клеток. Если ввести в эту кашу кальций, клетки вновь соединятся, но беспорядочно, хаотично. Это будет уже конструкция, собранная обезьяной, а не великолепный механизм. Впрочем, постепенно клетки начинают упорядочиваться, восстанавливать старые связи и привычное местоположение. Никто не знает только, как долго надо ждать, пока из этого хаоса вновь возникнет исходный организм. Впрочем, не в этом дело.

Ученых больше интересует ответ на вопрос, когда начинается синтез в дезагрегированных зародышах. Ведь это означает ответ на вопрос, где таятся таинственные часы: в отдельной клетке, или в их совокупности?

Этим, собственно, и занимается Нейфах. Без всякого преувеличения можно сказать, что это крупнейшая проблема сегодняшней биологии. И решается она посредством простых для нашего века экспериментов. Нейфах, как и все его коллеги за рубежом, изучает синтез с помощью меченых аминокислот. Содержащий радиоактивную метку углерод-14 — уридин — легко контролировать с помощью счетчика Гейгера. Он хорошо проникает в клетки и так же хорошо уходит из них.

Остается сказать, почему для этой цели нужны именно морские ежи. По многим причинам. Во-первых, уридин особенно легко проникает в их клетки. Во-вторых, а может быть, именно это обстоятельство и явилось определяющим, еж дает до 8 миллионов икринок (все они, увы, легко умещаются на языке), а, как известно, чем больше исходных единиц, тем, как говорят, лучше статистика. По той же причине на морских ежей тратится совсем немного дорогостоящего меченого уридина. Во всяком случае, экономия уридина с лихвой окупает все затраты на командировку столичного доктора наук за 10 тысяч километров. Конечно, этот доктор наук мог бы поехать и поближе, на Баренцево море, где тоже водятся ежи. Но это тоже было бы не очень выгодно, хотя и совсем по другой причине. На Баренцевом море холодно, и ежи развиваются там гораздо медленнее. Там бы Нейфах смог поставить лишь четыре опыта в месяц, а в бухте Троицы он делает двадцать опытов. Это тоже очень большая выгода. Наконец, нельзя и такие вещи сбрасывать со счетов: ему здесь больше нравится. Я уже не говорю о том, что хорошее настроение тоже определяет эффективность исследований.

И еще одно обстоятельство. Мне кажется, что есть пределы экономии, когда речь идет о науке. У американцев одна печатная работа «стоит» 60 тысяч долларов, у нас — 2 тысячи рублей. Разница, конечно, громадная. Но не всегда она может радовать. Во многих случаях исследовательская работа в Америке поставлена пока лучше, чем у нас. Конечно, далеко не в 30 раз, но лучше. Очевидно, где-то экономическая выгода оборачивается проигрышем.

Недаром в институтах Дальневосточного филиала Сибирского отделения АН СССР не жалеют денег на оборудование. Лаборатории оснащены там так, что москвичи и ленинградцы могут лишь кусать локти от зависти. Это тоже не последнее обстоятельство, которое заставляет Нейфаха каждое лето брать командировку в бухту Троицы.

Что перед этим дальневосточные суточные и надбавка на «энцефалитную вредность» — труха, нуль без палочки! Но морским ежам все эти перечисленные обстоятельства дорого обходятся. Ведь Нейфах публикует свои работы, и уже у многих буквально руки чешутся на ежей.

Честное слово, когда я увидел, как Нейфах сидит обнаженный по пояс над ведром с ежами и потрошит их одного за другим, я не съел больше ни одного. Было жалко. Эти прекрасные, как черные звезды, иглокожие скоро сослужат людям такую же пользу, как бесчисленные легионы лягушек, кроликов и крыс, принесенных в жертву науке.

Пожалуй, на этом можно было бы закончить «Поэму морских ежей». Если бы не один весьма существенный момент. Он заключается в том, что работа Нейфаха, как всякая большая теоретическая работа, получила совершенно непреднамеренно великолепный практический выход. Она оказалась тесно связанной с очень интересующей меня проблемой воспроизводства океанских запасов. Но об этом дальше. Сейчас настала очередь рассказать, наконец, о подводном зиккурате.

Царица звезд

Бухта Холерная, как и следовало ожидать, притаилась влево от каменных гротов. Если бы я пошел тогда в другую сторону, то непременно попал в нее. В отлив же ничего не стоило заплыть в бухту прямо из грота. Потом, когда Володя достал из сейфа морские карты залива Посьета, я быстро разобрался в обстановке. Как сопки чередовались распадками, так бухты разграничивались каменными мысами. Полукруг Троицы, каменный мыс, полукруг бухты Идола, гроты, песчаный полукруг бухты Идола, гроты, песчаный полукруг бухты Холерная, нагромождение камней, бухта Витязь и т. д.

На лодке в один день можно было бы облазить их все. Но мы пошли пешком. По тропе, которая огибала сопки. Без стремительных подъемов и головокружительных спусков. Как ходят в сопках все нормальные люди.

Солнце жгло в полную силу. Я просто оживал, когда мы входили в благодатную тень дубов и каменных берез. Мошка, клещи, даже комары, которые переносят особо опасный японский энцефалит, — все это не шло в сравнение с палящим солнцем. Ведь что там ни говори, а мы находились на той же широте, что и Корсика.

Володя указал мне на вершину ближайшей сопки. В зеленой траве мелькали оранжевые пятна. Это были олени, знаменитые пятнистые олени, которые дают драгоценные панты. В Андреевке большой олений совхоз. Пантачи живут там за проволочной сеткой. Но большие стада бродят и на свободе. То есть это олени думают, что они на свободе. На самом же деле все они на учете. Такой олень может, лишь сорвавшись с сопки, изменить предназначенную ему трагическую судьбу. Ведь у многих из них панты срезают по китайскому рецепту, вместе с черепными выростами. Грамм препарата таких пантов стоит несколько тысяч рублей золотом. Считается, что они обладают особой целебной силой.

Мы шли по кустам папоротника и жесткой осоке. Слепящее море было удивительно голубым. Синими акварельными абрисами виднелись на горизонте дальние острова, скрытые в обычное время лиловой дымкой. Мы сбежали вниз по довольно пологому склону. По сравнению с моим предыдущим походом этот оказался лишь легкой прогулкой.

А бухта действительно выглядела прекрасной. Такие смутно мерещатся в детских мечтах. И снятся ночами. За линией серебристых ив сразу же начинались камни, громадные валуны непередаваемого серо-сиреневого оттенка. Того теплого с влажной тенью сиреневого цвета, который так поражает всякого, кому довелось повидать стелы народа майя. Этот цвет не существует сам по себе. Он возникает из удивительного единства яркой зелени, синего неба и сверкающего песка.

Мы сбросили одежду и распластались на этом песке, одни в целом мире. Над камнями дрожали нагретые слои воздуха. Открытая ветрам Японского моря бухта эта благоухала уникальным коктейлем запахов. Сохнущие водоросли, кедровая смола, соль и почему-то ваниль — все смешивалось буквально на наших глазах в горячих слюдяных струях.

Потом мы надели снаряжение и ушли в воду. Тут-то я и увидел фиолетовые пластинки плоских ежей. Иногда на квадратный метр песчаного дна приходилось до пятидесяти животных. Потом я проболтался об этом Великому истребителю, и он сказал, что надо будет сюда заглянуть.

Но дно прекрасной бухты не было интересным. Там, где нет камней и растений, животные зарываются в песок. Поэтому я мог видеть только пластинчатых ежей и зеленых, как кузнечики, раков-отшельников с непомерно разросшейся правой клешней, которая не влезает в ракушку, а лишь прикрывает вход. Отшельник похож на боксера, прикрывающего перчаткой лицо от прямого удара левой. Мы поплыли к гротам, на самый край бухты. Там-то я и увидел, как эти гроты уходят вниз двухметровыми гладкими ступенями. Мы проплывали над затонувшими зиккуратами Лагаша и Ура. Трудно было избавиться от иллюзии, что под нами уходит в туманную синеву сотворенное человеком ступенчатое сооружение. На гладких ступенях, на светло-пепельном и теплом по цвету, даже в воде, камне блистали черно-лиловые иглы нудусов. Это были живые кометы, поднявшиеся из синих глубин ночи по зову халдейских магов и звездочетов. Но никаких магов мы не увидели. Вокруг одни лишь ежи и звезды — морские звезды. О них тоже когда-нибудь напишут стихи. Ведь океанское дно цветет звездами. Они прекрасны и коварны, вездесущи и беспощадны. Их мнимая мягкость обманчива, а красота свирепа и ядовита. Только кровавая актиния с черным, как брабантское кружево, узором может поспорить со звездами красотой. Я видел одну такую готически великолепную актинию. В справочниках я ее не нашел. Про себя же назвал Марией Стюарт.

Первые звезды я увидел в первый же вечер. Почти в полной темноте спустился я с шелестящего обрыва к воде и ступил на пружинящие мостки. Но вода была так прозрачна, а песчаные пятна среди водорослей так светлы на восходе луны, что я легко различил темные геометрические очертания звезд. Звезды лежали в одном только шаге от берега.

Я еле дождался утра. И когда вновь, взрыхляя черную землю и хватаясь за папоротники и кустики алых огневиков, сбежал к воде, звезды лежали на том же месте. Только в утренней кристальной воде, чуть курящейся солнечным туманом, они горели ядовитыми чистыми цветами, которые так искал Гоген в часы безумия.

Я плыву в холодной и тяжелой от соли воде бухты Троицы возле самого пирса. Мимо темных проломов в днище старой кавасаки, откуда китовыми ребрами торчат обломки шпангоутов. Мимо обросших ракушками и зелено-коричневой слизью свай. Мимо руля, дремлющего на приколе катера. Я раздвигаю скользкие от слизи, но жесткие ленты зостеры. Прямыми грязно-зелеными нитями тянутся они со дна, давая приют каким-то личинкам, медузам и мелким моллюскам. И всюду подо мной лежат неподвижные звезды.

Вот синие кобальтовые патирии с алой, как алая чума, мозаикой узора и оранжевыми солнцами глаз на концах лучей. Строгая безупречная геометрия, как бы бросающая вызов привычному роденовскому хаосу природы. Пятилучевые, шестилучевые, даже четырехлучевые — пентаграммы, могендовиды, мальтийские кресты. Загадочная кабалистика океана. Не оттуда ли пошли все наши древние символы? Любую звезду можно цеплять на муаровую ленту или вешать на шею. Любую генеральскую униформу или дипломатическую визитку украсит этот орден с сиамскими рубинами на синей эмали.

Патирии пухлы, как подушечки для иголок. На вид они кажутся нежными, как атлас. Но впечатление обманчиво. Это живой наждак, которым сподручней всего драить медяшку на корабле. Истинное лицо звезды, так сказать, оборотная сторона медали, обращено к грунту. Оно оранжевое, ядовито-оранжевое, беспокойно и неприятно оранжевое. Сверху звезда кажется неподвижной, снизу она шевелится хищными рядами оранжево-розовых присосков. Ряды эти сходятся в центре, в математическом центре фигуры, где расположено ротовое отверстие.

Я видел, как звезда выедала морского ежа, и понял, от кого прячутся нудусы и интермедиусы. Но еще интереснее следить за тем, как звезда атакует гигантскую мидию. Она обнимает моллюска всеми своими лучами. Сотни присосков напрягаются, пытаясь разжать сомкнутые створки. Но мидия не поддается усилиям облегающего ее разноцветного мешка. Тогда звезда начинает выделять едкий и ядовитый сок. Он разъедает известковую раковину и дурманит моллюска. Смыкающий створки мускул слабеет, и звезде удается просунуть внутрь раковины луч или даже забросить туда свой желудок. И начинается «переваривание вовне». Закончив трапезу, звезда втянет желудок обратно через ротовое отверстие. Представляете себе, что это за желудочек, которому нипочем режущие кромки устриц и мидий, их капканоподобные створки, которые можно разжать лишь ножом.

Но вот иные звезды, с удлиненными лучами, белые или светло-кремовые, забрызганные сиреневыми, фиолетовыми пятнами узора. Это амурские звезды. Они так же коварны и вездесущи, как и патирии. Они особенно лакомы до сладкого мяса мидий и чувствительны к запаху падали.

Вообще мидии по вкусу любому подводному гурману. Их наживляют на крючок, когда ловят в открытом море камбалу, им дают малость протухнуть, чтобы потом бросить в сетку для привлечения креветок. Но сколько раз вы, чертыхаясь, снимете с крючка звезду или оторвете ее от мокрого дна сетки, к которой она намертво присосалась.

Кстати, о камбале. Ребята со станции обычно выезжали на лов камбалы после работы, на закате. За какой-нибудь час они привозили ведро. Это не ужение, не спорт, а нечто вроде прогулки на склад. Но как эта камбала украшала наш ужин! Жареная, только что пойманная камбала Японского моря! Кто хоть однажды попробовал ее, тот с искренней благодарностью воздаст должное рыбакам. Тем более что на станции свято соблюдают закон: «Принес на кухню рыбу — почисть ее». Да что там закон. Заповедь!

Очень похожи на амурских звезд малиново-красные лизастроземы. Отдельные экземпляры достигают довольно больших размеров. Есть и напоминающие подсолнух многолучевые звезды — солнечники.

Но царица всех звезд — дистоластерия. Ей по праву принадлежит титул «Мисс Японское море». Раскрашивая дистоластерию, природа проявила себя декадентом. Как передать словами вызывающую траурную окраску этой звезды? Влажный, лоснящийся черный муар лучей, строгий узор из желтовато-белых, как лучшая слоновая кость, шипов, оранжевая пуховая, как спинка гусеницы, бахрома — вот отличительные признаки дистоластерии — полуметровой звезды, которая кичливо носит свой траур, скрывающий все те же розовые ряды червей-присосков.

Я вскрикнул, когда впервые увидел ее в отгороженном камнями от моря садке, куда водолазы складывают пойманную добычу. Начальник водолазов Валерий Левин сразу все понял и тут же подарил мне звезду. Я не стал впрыскивать в нее формалин. Промыл в пресной воде и положил под солнечные лучи на пень возле бунгало. Но даже засушенная дистоластерия осталась прекрасной. Пыльно-серым стал ее черный муар, пожелтела слоновая кость, и побелела бахрома, да и вся она опала и ссохлась. Но, как писали в романах, «на челе графини явственно читались следы былой красоты».

Я увез дистоластерию с собой в Москву. Высохшая и тусклая, лежит она за стеклом. Но без всякого усилия память прокручивает цветную кинопленку. Блестящие камни, зеленая вода, россыпи звезд, ежей, голотурий, красная, как вино, асцидия и в центре она — царица во всем своем великолепии. Моргана, Клеопатра, Лукреция.

А рядом домик водолазов, свайная постройка с плоской крышей и тенистым навесом.

Элегия трепанга

Он стоит у самой воды, к которой спускается ребристый трап. «Трап», потому что в этом доме все как на корабле. Морской телефон для связи с берегом, корабельный хронометр, барометр, распятый на пружинах в деревянном сундучке.

— У вас все как на корабле, — сказал я Левину.

— Конечно, — улыбнулся он, — у нас все экономно и рационально. А корабль — наивысшее проявление рациональности и экономии места.

Он был явно польщен. Очевидно, я угадал тайный романтический его замысел. Недаром ведь бьют в этом домике склянки. Гул медного гонга долго летит над бухтой.

На открытой веранде сушится пестрое барахло — майки, тельняшки, плавки, полотенца, — как в неореалистском фильме. Слева огромный котел с ровными синими швами сварки, по которым уже ползут желтые потеки ржавчины. Это барокамера. Вернее, будущая барокамера. Ее хотят пустить к концу сезона. Она необходима для тренировки и для возможной декомпрессии водолазов. Ведь что там ни говори, а пора осваивать и большие глубины. Катер есть, снаряжение тоже. Причем отличное снаряжение: японские гидрокостюмы из цветной резины, японские акваланги. Они аккуратно сложены на полках в отсеке аквалангов. Слесарный стол. Верстак. Набор инструментов. Баллоны, компрессоры. А в соседнем отсеке — двухэтажные нары. Матросские койки, так сказать.

В тени, чтобы не испортить солнцем резины, сохнут зеленые, черно-белые и желто-зеленые гидрокостюмы. Словно сказочные ящеры меняли здесь кожу и ушли потом в океан, оставив лишь цветную слинявшую оболочку. Тут же маски, ласты, всевозможные гарпуны и трезубцы, пояса с набором свинцовых бляшек для быстрого погружения в очень соленое Японское море.

Валерий выбирает для меня акваланг и опускает его в бочку с пресной водой. Ртутная струйка пузырьков, извиваясь, спешит на поверхность. Он с некоторым сомнением качает головой.

— Травит. Все они немного травят, разболтались… Но ничего, сойдет.

Конечно, сойдет. Ведь есть еще страховочный трос. Его тугой карабин прищелкнут к брезентовым лямкам прибора, которые, как терки, дерут обгоревшие плечи. Но и это сойдет. В воде акваланг сделается невесомым, а жесткий брезент смягчит нежная смазка водяных струй.

— Если будет поступать вода, перевернитесь на левый бок и резко продуйте.

Но вот, наконец, живительная прохлада. Исчезает давящий груз акваланга и свинцовых бляшек, проходит жжение на спине и царапанье под лямками. Все проходит, все оседает. Остается только свобода в трехмерном пространстве и удивительное дно. Подальше от берега… Подальше.

Конечно, воздух поступает далеко не свободно и часто приходится ложиться на бок, чтобы избавиться от воды (потом выяснится, что в мембране была дырка), но разве в этом дело?

Сам виноват, что торопился и не проверил акваланг. Ничего, в другой раз все будет иначе! Не торопясь, на досуге подберешь себе прибор, опробуешь его да наденешь гидрокостюм, чтобы можно было подольше пробыть в холодных глубинных слоях. Все это будет потом. А сейчас это неповторимое дно, которое надо то и дело покидать, чтобы глотнуть воздух. Черт с ними, с неполадками и неудобствами! Ведь на дне трепанг. Шутка ли, трепанг!

Как поет это набатное слово!

Оно ключ к южным морям, к удивительным приключениям на море и на суше.

Узкие пироги, малайские прау и джонки под парусом, похожим на крыло летучей мыши. Вскипающий в крови азот, и человек, загорелый и тощий, падающий на розовый песок с выпученными от боли глазами. Зеленые осьминоги, как колышущиеся привидения, встающие из темных расселин. Пальмы, ребристые листья которых дрожат под пассатом над изумрудной лагуной. Уставившееся в переносицу дуло винчестера или кольта сорок восьмого калибра. Медные позеленевшие весы, освещенные красноватым огоньком, плавающим в скорлупе кокосового ореха. Золотые монеты неизвестной чеканки. Радужная пена прибоя. Огромный марлин, с черным копьем на морде и парусом на спине. Катамаран с балансиром. Литая ртутная рыба, бьющаяся на окровавленной остроге.

Все эти чудеса незримо свалены в какой-то темной кладовке памяти. Она заперта на скрипучий заржавленный замок, который почему-то отворяется словом «трепанг».

Вокруг меня синеватые, обросшие мохнатой слизью камни, белые тарелки морских гребешков, ежи и, конечно, звезды. Колышутся желтоватые пузырчатые грозди саргассов, мелкие синюшные крабики боком проваливаются в черные щели. Кусок грунта взлетает вверх и, превратившись в камбалу, улепетывает подальше. Вдруг, сделав резкий поворот, она исчезает на светлом в серых крапинках дне. Розовые и малиновые губки. Пунцовая тугая асцидия, которую называют помидором. Разнообразная рыбья мелочь, пощипывающая мохнатый ворс камней и растений.

Вот знаменитая желтобрюхая рыба-фугу, родственница тропической рыбы-шар. Она тоже способна раздуваться в минуту опасности. Белые лошадиные зубы торчат у нее во рту, который никогда не закрывается. Ее икра ядовита, а в какие-то периоды ядовито и мясо. Японцы считают, что ничего нет вкуснее этой уродливой рыбы. Поэтому каждый год там регистрируют до двухсот смертных случаев. Недаром японская пословица гласит: «Хочешь попробовать рыбу-фугу, напиши завещание». В старину детям военнослужащих, которые умерли от яда фугу, даже отказывали в пенсии. Но, как видно, рисковые гурманы в Японии не перевелись. Но не на коричневую пятнистую спину фугу я так неотрывно смотрю.

На песке в голубоватой тени камня лежит огромная колючая гусеница. Я хватаю ее, и она тут же сжимается в тугой резиновый комок. Точно пупырчатый теннисный мяч.

Вместе с драгоценной добычей несусь к берегу. В моих руках лежит совершенно беззащитное существо. Его грозные на вид шипы всего лишь пупырышки на коже. Мягкий известковый скелет спрятан внутри и не может защитить трепанга от врагов. Я положил находку в воду. Коричневая муфточка постепенно распрямилась и вновь выпустила свои безобидные пупырышки.

Мне приходилось есть трепанг в разных видах. Жареный с луком. Тушеный в грибном соусе. С мясом, курицей, ростками бамбука. Скоблянку из трепанга с острой томатной подливкой. Бульон из трепанга и морской капусты. Не ел я только сырого трепанга. И вот впервые увидел его в первозданном виде.

На Дальнем Востоке трепанг добывают с незапамятных времен. За содержащиеся в нем вещества, оказывающие на человека возбуждающее действие и вызывающие прилив сил, его называют морским женьшенем. Изучение трепанга поэтому относится к прямой компетенции Института биологически активных веществ, которому и принадлежит морская станция.

— Ребята, вы когда-нибудь ели сырой трепанг? — спросил я водолазов.

— Нет, сырой не ели, — сказал Юра Волков — студент Владивостокского университета. — Скоблянку в Золотом Роге ел — вкусно. А сырой — нет.

Остальные только пожали плечами.

— А ведь японские и корейские рыбаки едят его сырым. Это и еда и лекарство почти от всех болезней.

Я взял острый обломок мидии, разрезал тугое резиновое брюхо трепанга, выпотрошил его и промыл в море.

Водолазы следили за мной со скучающим любопытством.

На вкус трепанг походил на мягкий хрящик. И консистенция у него была примерно такая же. Жевать его было не очень легко, но вполне терпимо.

— Хотите? — спросил я Левина, съев большую часть.

— А ничего, знаете ли! — сообщил он, осторожно сжевав маленький кусочек. — Даже вкусно. Как огурец!

Особенно ценятся экземпляры со слабой пигментацией. До революции за белого или голубого трепанга, скупщик платил золотую пятерку. Это были большие деньги. Но тот же скупщик брал потом пять-десять тысяч рублей за унцию сухого веса. Так дорого ценился голубой, особо целебный, как полагали, трепанг. Да и обычный, темно-коричневый стоил порядочно. Его варили, потом тщательно сушили на солнце, посыпав пылью древесного угля. В таком виде он поступал на рынки Восточной и Юго-Восточной Азии. Да и сейчас в магазинах продают именно такой сушеный и черный от угля трепанг. Его надо долго вымачивать и несколько раз варить, сливая черную воду. Лишь после всех этих пертурбаций к нему возвращается мягкость и первоначальные размеры. Ведь сушеный трепанг в несколько раз меньше живого.

Не так уж много осталось этого трепанга в море. Его порядком выловили. Еще бы! Ни на одном продукте моря нельзя было так заработать, как на морском женьшене. Недаром сведения о трепанговых бухтах передавались от отца к сыну.

Каждый свято хранил секрет трепанговых полей. В интересной книжке О. Хлудовой «За голубым порогом» я нашел любопытную цитату из очерков о Японском море Буссе. Вот что там говорится:

«Чтобы судить о действительных размерах этого промысла, необходимо принять во внимание, что вдоль берега с севера залива Св. Ольги и Владивостока вниз до речки Тюмень-Ула занимаются ежегодно промыслом трепанга более тысячи шлюпок. Если допустить, что каждая шлюпка выловит в течение года не более пяти пудов, то получится весьма значительная цифра ценного для китайцев товара, добываемого у русских берегов. Фунт трепанга стоит на месте 50–60 копеек; таким образом, оказывается, что китайские промышленники совершенно безвозмездно увозят ежегодно на родину наших трепангов на сумму до ста тысяч рублей. В действительности эта цифра гораздо значительнее».

С тех пор минуло много лет. Теперь наши водолазы ловят трепангов не для перекупщиков, которые за колоссальные деньги сбывали его за границу. В любой столовке Владивостока скоблянка из трепангов — дежурное блюдо. Конечно, идет он и на экспорт. Но все дело в том, что и раньше и теперь люди были озабочены лишь тем, чтобы побольше добыть. Жили сегодняшним днем, не думая о восстановлении запасов.

И вот эта проблема, от которой все время отмахивались, встала, что называется, ребром. Спохватились, но, если и не поздно, то в самый критический момент. Тут-то и обнаружилось, что никто в мире даже не знает, с какой скоростью растет трепанг! Сколько лет надо, чтобы из икринки выросло животное кондиционных размеров!

А как без этого говорить о восстановлении запасов? Конечно, сейчас опыты в этом направлении ведутся, но размах их пока еще очень скромен. Вернее, нет никакого размаха. Только первые робкие шаги, нащупывание почвы.

Я видел аквариум во Владивостокском филиале Института океанологии, в котором рядом с жалким кустиком зостеры лежит на дне серо-бурый трепанг. Его поместили туда совсем крохотным. Теперь он подрос. Известна динамика этого роста. Вроде бы совершенно примитивное исследование, недостойное века радиационной химии и ультрацентрифуг, но тем не менее оно пролило хоть какой-то свет на совершенно неизученную область. Вот в каком запущенном состоянии находится наука о воспроизводстве этого вида морской фауны. Наука, которой, по существу, еще нет.

В Посьете, на рыбокомбинате, в лаборатории ТИНРО бьется над этой проблемой молодая энтузиастка Нина Мокрецова. Она взялась за очень важную проблему искусственного оплодотворения трепанга. Взялась горячо, жадно, но без большого опыта за плечами и без больших знаний. Да и оборудование у нее не чета тому, которое есть даже в прибрежном павильончике Нейфаха. Но все это дело, конечно, наживное. Было бы желание, было бы понимание, что бережное отношение к океану — может быть единственная возможность победить голод на земле. Как символы отчаянной этой борьбы висят на стенах лаборатории японские поплавки с черными иероглифами молитвы.

Раз уж речь зашла о павильончике Великого истребителя, придется поподробнее рассказать, чем он там занимается. Это действительно нужно сделать, потому что, во-первых, надо, наконец, покончить с ежами, а во-вторых, без этого трудно рассказывать о работе Нины. Ведь ежи и трепанг — родственники, об этом уже говорилось.

Итак, синий павильончик, стоящий тоже, как и домик водолазов, на самом берегу. У окон, которые смотрят на бухту, длинный лабораторный стол. Там стоят микроскопы, баки, чашки Петри и прочее стекло. У противоположной стены стол поменьше. К нему привинчены ручные центрифуги (они могут дать до 2500 об/сек), рядом компрессоры для подачи воздуха и тоже всевозможное стекло. Под столом знаменитое эмалированное ведро с ежами. Два таких же зеленых ведра Нейфах вез из Москвы, хотя их можно в любых количествах закупить во Владивостоке. Но дело не в этом.

Меж столов узкая полоса дощатого пола. На ней Александр Александрович спал три ночи, пока не построил себе палатку рядом с павильоном. Сложное оборудование: ультрацентрифуги, термостаты (тоже ультра), спектрографы и гейгеры — находится за сопкой, в лабораторном корпусе.

В павильоне, кроме профессора, молодой человек и две девушки — помощники и лаборанты. Работа буквально кипит, несмотря на старания Нейфаха придать ей еще более высокий темп. Но возвратимся к остановленному в начале повествования кадру, когда Нейфах взрезает хирургическими ножницами скелет ежа.

Он делает это, чтобы добыть икру. Под микроскопом взрезанные ежи-самки отделяются от ежей-самцов. Потом выбираются лучшие производители. Созревшая икра помещается в центрифугу, где она отделяется от прочей ненужной для эксперимента ткани. Так же поступают и со сперматозоидами. Потом в чашке Петри, на которую нацелен тубус микроскопа, совершается таинство оплодотворения. Зачем? Об этом уже шла речь. Здесь мы не будем больше говорить о теоретических вопросах генетики. Поговорим о самом оплодотворении.

Прежде всего вероятность оплодотворения. Очевидно, она наиболее высока, когда на одну икринку приходится один сперматозоид. Если сперматозоидов мало, часть икры остается неоплодотворенной, много — наблюдается полиспермия, когда два или несколько сперматозоидов одновременно атакуют одну икринку.

Итак, икра помещается в чашку Петри, куда непрерывно поступает из компрессора воздух, чтобы она не загнила. В микроскоп икра похожа ка прозрачную сеть из круглых ячеек. Икринки ежей довольно велики, порядка 100 микрон. Но вот в поле зрения появляется огромная труба с черными полосами, оттеняющими сверкающий канал. Это пипетка со сперматозоидами. И тут с прозрачными икринками начинают происходить загадочные превращения. Прямо на глазах, в какие-то секунды у них образуются крохотные выступы, которые быстро разглаживаются, после чего вокруг икринки появляется нечто вроде нимба. Это защитная оболочка. Она оберегает оплодотворенную икринку от второго сперматозоида. Но если сперматозоидов много, то второй претендент может успеть прорваться к оплодотворенной, но еще не облачившейся в защитный нимб икринке. Это и будет полиспермия.

Для природы достаточно, чтобы оплодотворились, развились, и, превратившись во взрослых ежей, дали потомство всего две икринки. Нейфаху, чтобы добиться в исследовательской работе хорошей статистики, нужно, чтобы оплодотворилось как можно больше икры. По счастью, это же нужно и тем, кто работает над воспроизводством морской фауны. Чем выше процент оплодотворения, тем, естественно, быстрее восполняется убыль выловленных животных.

В море этот процент низок. Природа слепа. Ей неведомо, что человек превратился в промышленного пожирателя ее детей. Поэтому она работает по старинке, по принципу «двух икринок».

У Нейфаха этот процент высок. Он следит за температурой и химизмом воды, продувает икру воздухом. Ему нужна хорошая статистика, и он нашел способы ее получить.

Эпос крабов

Мы проплывали над синими расселинами, куда солнечные лучи добираются в виде едва светящегося тумана. Оттуда по вертикальной стене зиккурата медленно выползали звезды. Начинался прилив. В ушах шумела заплескивающая в гроты волна. Море перетряхивало песчинки, перемалывало в пыль известковые скелеты. Это был многоголосый концерт прилива, сопровождаемый пощелкиванием раков альфеусов и свистом воронок в пещерах.

Володя сделал мне знак, что пора уматывать. Я видел, как мечутся в каменных промоинах загнанные течением маленькие пестрые рыбки, как уходит по косой трассе к подводным причалам молочно-фиолетовый аэростат медузы. Мы тоже покинули гроты и поплыли назад. Над пологим песчаным ложем бухты волна уже не ощущалась. Здесь царили мир и покой. Волнистые солнечные блики ласково перебегали по песчаной стране плоских ежей.

И вдруг я увидел на дне раковину. Обычную створку небольшого моллюска, под которой скорее угадывались, чем виднелись, паучьи лапки краба. Я нырнул. Глубина в этом месте была довольно значительной. Холодные придонные потоки сдавили наполненную воздухом грудь. Тупая боль холодным свинцом залила уши. Я схватил раковину с крабом и рванулся вверх, где бултыхалось зеленоватое ртутное зеркало.

На берегу я понял, что поймал необычного краба. Небольшие клещи он плотно прижимал к телу, даже не пытаясь, как это принято у крабов, ущипнуть похитителя. Две пары длинных передних ног были снабжены острыми загнутыми косами, а две пары задних, крохотных и бледных, почти недоразвитых, крепко сжимали пустую створку с круглой дыркой посредине. Раковина, как щит, прикрывала лиловую спинку краба.

— Это краб-самурай, — сказал Володя. — Дориппе. Видите узор на спине? Точь-в-точь лицо самурая, каким его рисуют на старинных японских масках. Он стыдливо прячет эту свирепую рожу под раковиной или травой. Поэтому его называют еще и стыдливым крабом. Конечно, он не столько скрывает маску, сколько сам прячется под пустой скорлупкой от врагов. Биологическая целесообразность.

Конечно, лицо самурая на теле японского краба всего-лишь случайное сходство, прихотливая игра вероятностей. Этот узор не нужен крабу, или, вернее, мы не знаем, зачем он ему нужен. Ведь под раковиной можно прятать и вовсе неразрисованную спину. Природе свойственно отвечать далеко не на все наши вопросы. Может быть, на них просто нет ответа, а может быть, мы просто не умеем спрашивать.

В самом деле, почему на голове японской рыбы Salanx «выгравирован» герб клана Токугава? Зачем бабочка мертвая голова носит зловещую эмблему черепа со скрещенными костями? Отчего рыба Apius proops так удивительно похожа на распятие? Как объяснить, что на хвосте шипоглава арабской вязью «написаны» заклинания «ля илла иль алла» (нет бога, кроме аллаха) и «шани алла» (бойся аллаха)?

Бессмысленность, вернее бессильная тщета, подобных вопросов очевидна. Все эти животные существовали задолго до Христа и Магомета, задолго до появления письменности, задолго до человека, наконец. Природа многообразна, и она может позволить себе такую роскошь, как случайное сходство. Именно роскошь, поскольку это сходство, сколь бы удивительным оно ни казалось, не обусловлено какой-либо биологической целесообразностью.

Я долго держал в руках странного лилового крабика. Он так и не расстался со своей раковиной, которая уже не могла спасти его под раскаленным солнцем. Разглядывая круглую дырку на раковине, я решил, что краб проделал ее сам для того, чтобы уследить за опасностью сверху.

Но таких раковин с круглой дыркой в центре в выбросах можно найти сколько угодно, а краб-самурай довольно редок. В чем же здесь дело? Потом я прочел, что дырки в раковинах сверлят другие моллюски, и «самурайчик» тут ни при чем. Он просто подобрал уже готовую раковину.

Собственно, с рассказа о крабе и ракушке начинается наше почти эпическое повествование о дальневосточных крабах. Не очень веселое, в общем, повествование. Я присутствовал на любопытном мероприятии, которое называлось «дегустацией крабов из новых районов». Директор ТИНРО Игорь Владимирович Кизеветтер провел меня по узким и длинным коридорам к винтовой лестнице, ведущей глубоко вниз (институт занимает помещение, в котором был когда-то Русско-Китайский банк). В лаборатории, на месте которой раньше была золотая кладовая, стоял длинный стол, заставленный банками крабов. Я впервые в жизни видел такое изобилие. Правда, недаром здесь была именно золотая кладовая. За столом сидели люди с блокнотами и карандашами. Перед каждым обеденный прибор с айсбергом-салфеткой и несколько раскрытых банок. Очень веселая работа. Жаль только, что вместо вина стояли химические стаканы, в которых светился коньячным янтарем крепкий холодный чай для «снятия вкуса». Красно-белое крабье мясо лежало на чашках весов, упоительный крабий сок мутным опалом поблескивал в мерных колбах. Речь шла о том, пускать ли консервы на экспорт. Тут нужно было оценить вкус и букет, содержание «лапши» и «мяса», твердых и жидких частей.

Кизеветтер подвинул мне тарелку с крабами. И… — я знаю, мне никто не поверит, но что было, то было, — я так и не попробовал тех крабов. Пришлось все время писать. Разговор был очень интересный, и я не хотел ничего упустить.

А потом Кизеветтер, наклонившись ко мне, шепнул, что, дескать, есть смысл незаметно ускользнуть и продолжить беседу у него в кабинете. Я обернулся, чтобы взглянуть в последний раз на сокровища золотой кладовой. Жаркий спор был в самом разгаре. Кто-то лениво ковырял вилкой белую крабью лапшу, кто-то брезгливо прополаскивал рот чаем. Я вздохнул и вышел вслед за Кизеветтером.

Теперь, перелистывая свой блокнот, где каждая страница эквивалентна упущенной банке, я вновь и вновь возвращаюсь памятью к тому разговору. Дело не в том, что я узнал тогда много нового о жизни камчатского краба, о методах его лова и консервации. В конце концов все эти сведения можно было получить, не выезжая из Москвы. Не в них, совсем не в них дело. Главное, на мой взгляд, в том, что тогда я со всей ясностью понял, какое это сложное дело воспроизводство запасов. Члены комиссии говорили об увеличении лова крабов, о японских одноразовых сетях. Они делали свое дело, важное, нужное дело, и план будущего года волновал их гораздо больше, чем перспективы на ближайшее десятилетие.

Но походя, между прочим речь шла и о том, сколь медленно растет краб и как сложны и малоизвестны метаморфозы его личинок. Именно эти случайные, обрывочные фразы вдруг сами собой сформировались в моем мозгу в четкую и беспощадную мысль: даже если уже сегодня мы со всей серьезностью возьмемся решать проблему воспроизводства, то дай бог пожать нам плоды трудов рук своих через десять-пятнадцать лет!

Именно так. Не надо надеяться на чудо. Непредвиденных чудес в наш век не бывает. Воспроизводство запасов океана — это задача на долгие годы, кропотливый труд, который потребует колоссальных затрат. Конечно, он окупится, причем окупится с лихвой, но очень не скоро.

Вся сложность проблемы может быть проиллюстрирована на примере камчатского краба. Но это будет разговор и о рыбе, и о трепанге, и о гребешке — о морских запасах вообще. Просто в качестве конкретного примера берется краб.

Начнем с того, что обитатели океана непрерывно мигрируют. Размножаются они в одном месте, питаются — в другом, а только появившиеся на свет мальки увлекаются морскими течениями за тысячи миль от родных берегов. И почти никогда нельзя сказать, когда они возвратятся обратно.

Возьмем такой традиционный район крабового лова, как западный шельф Камчатки. Промысел здесь идет по всему побережью — от мыса Южного до мыса Лопатки. Но никто там ни разу не видел мальков. Только в последние годы к северу от мыса Южного и далее, вдоль восточного побережья залива Шелихова до самой Пенжинской губы, обнаружили, наконец, этих мальков. Оказалось, что они обитают там, где нет взрослых крабов. Вот и решайте после этого проблему охраны! Не говоря уже о том, что раздельное существование отцов и детей резко расширяет границы крабьей территории. А чем больше район, тем серьезнее трудности, связанные с учетом и охраной.

Но причуды малька — это только полбеды. До того, как стать мальком, краб должен пройти еще стадию личинки (зоэа). Это значит, что краб имеет планктонную личинку, что во многом и определяет структуру его стад, место их обитания, механизм воспроизводства. Волей-неволей человек, занятый воспроизводством крабов, превратится в игрушку волн. Ведь планктон целиком зависит от направления течений, их температуры, погоды на земле и хромосферных вспышек на Солнце, то есть от всех тех факторов, которыми мы пока не научились управлять. Вот и выходит, что колоссальные затраты могут в один непрекрасный день развеяться по ветру а самом буквальном смысле этого слова.

Течения — это реки без берегов. Жизнь планктона в таких реках подобна жизни пассажиров в поезде очень дальнего следования, идущего без остановок. Планктон уже никогда не возвратится к истокам несущей его реки. А ведь в пути его ожидают сотни неведрмых опасностей. Резкое изменение температуры, взрывообразное размножение враждебной микоофлоры, внезапное изменение солености — да мало ли что! Киты и китовые акулы, которые пожирают планктон миллионами тонн, — это самое легкое испытание, нечто вроде небольшого подоходного налога.

Только теперь, благодаря новейшим океанографическим исследованиям мы обрели надежду связать поведение планктона с системами циркуляции воды в океанах.

Некоторые исследователи считают, что в открытой части Тихого, Атлантического и Индийского океанов существуют всего несколько огромных планктонных сообществ — биоценозов, границы которых определяются той или иной зоной циркуляции. Кстати, одним из важнейших поставщиков планктона является океанское дно. Примерно 70 процентов видов морских донных животных обладают планктонными личинками. Это очень важная цифра! Ведь планктон не просто подвержен всем случайностям жизни в толще воды. Он покорный раб этих случайностей. Вот и получается, что непредвиденные изменения в атмосфере или в гидросфере могут роковым образом сказаться на численности многих и многих видов морских обитателей. Отсюда и неожиданное для нас исчезновение тех или иных животных или внезапная (опять же для нас) вспышка их жизни.

Кроме зон постоянного воспроизводства планктона, установлены, увы, и зоны его безвозвратного выноса. Их называют еще стерильными зонами выселения. Так, к примеру, колония омаров в северо-восточной части залива Лаврентия существует только за счет приноса личинок из южной части залива. Выходит, что не омары облюбовали для себя этот район, а морские течения просто-напросто распорядились за них.

И это далеко не единичный пример. И не только планктона он касается. Даже взрослые угри, которым вроде самим богом положено идти на нерест в Саргассово море, не всегда могут исполнить свой почти мистический обет. Стерильные области выселения оказываются более могущественными, чем инстинкт.

Поэтому совершенно прав доктор биологических наук Л. Г. Виноградов, говоря, что принципы охраны запасов в стерильной зоне выселения должны отличаться от принятых в основной области обитания.

Но вернемся к проблеме камчатского краба. Подобно «классическому» планктону, то есть организмам, постоянно находящимся в планктонной реке, планктон-сезонник, вроде крабьих личинок, будет испытывать все превратности своего принудительного путешествия. Его количество будет сильно колебаться год от году. Богатые урожаи будут сменяться неурожаями. Но тем личинкам, которых минуют все превратности судьбы, будет, наконец, дана возможность покинуть летящий без остановок поезд. Мальки могут осесть на дно, взрослые животные — даже возвратиться к родным берегам. Но вся область обитания животных и структура их стад во многом определяются той личиночной стадией жизни. А от годовых изменений разноса личинок полностью зависит урожай. Это целиком относится к камчатскому крабу.

Конечно, пока человек мало что может тут сделать. Могучим течениям плевать, простите за грубость, на все наши надежды и чаяния. Но не только они стоят на нашем пути к изобилию. В отличие от большинства видов рыб краб растет очень и очень медленно.

Подобно нашим речным ракам, самка камчатского краба носит оплодотворенную икру под брюшком. Инкубация продолжается 11 месяцев! Это намного дольше, чем у рыб, большинства наземных животных, даже у человека. Но главное, что 11 месяцев судьба многих будущих крабов зависит от одной лишь судьбы. А крабу не так-то просто прожить целый год в море.

Мясо его лакомо не только для нас с вами.

Но, допустим, все складывается благополучно, и самка с созревшей икрой может в одно прекрасное весеннее утро подойти к берегу. Из икринок вылупляются крохотные стеклянные мушки — зоэа, скорее похожие на креветок, чем на крабов. С этого момента зоэа предоставлены самим себе.

Освобожденная от всяких домашних забот самка продолжает свой путь к прибрежным камням, а личинки, если они не осядут на губительное для них дно, пускаются в океанические странствия. За те два месяца, которые им предстоит прожить в планктонной реке, они смогут побывать в Японии, на Аляске или даже на Филиппинах. Никто не знает, куда их занесет течение. В таком путешествии, когда сегодня не знаешь, где окажешься завтра, конечно, есть своя прелесть. Но только не для планктона.

Впрочем, личинки времени даром не теряют. За время своего отчаянного путешествия, о котором и не мечтал Рембо, создавая свой «Пьяный корабль», они несколько раз линяют и довольно заметно растут. К началу третьего месяца они обзаводятся всеми положенными крабам по штату конечностями и колючим панцирем. Такая личинка производится уже в более высокий ранг — глаукотон — и получает право безбоязненно опуститься на дно. Там глаукотон недельки через три превратится в малька. Это уже точная модель взрослого краба в масштабе 1:50. Ширина щита такого игрушечного крабика всего 2 миллиметра. И как долго ему, если опять-таки повезет, предстоит расти! Только через год его щит увеличится до 8 миллиметров. А потом понадобится еще десять лет, чтобы краб достиг 10 сантиметров, и пятнадцать лет — 15 сантиметров.

Столь же медленно растет камчатский краб и у острова Хоккайдо и у берегов нашего Приморья. Я ловил крохотных крабиков, покрытых длинными и острыми шипами, которым было, наверное, два или три года.

Потом я отпускал их, мысленно желая им не попасть в консервную банку, и они боком сердито уходили в зеленую глубину. Только у теплых берегов Америки камчатский краб растет быстрее. Но и там проходит не меньше 5–6 лет, пока он достигает разрешенных для лова размеров.

Самка камчатского краба начинает метать икру, достигнув 9 сантиметров по ширине щита, а зрелый самец должен быть еще больше.[42] Средний размер крабов-самцов, выловленных на Камчатке (самок ловить запрещено), достигает 15–17 сантиметров. Это значит, что их возраст 15–17 лет! Наиболее крупные самцы, пойманные у наших берегов, достигали 25 сантиметров, на Аляске — 28 сантиметров.

Это уже ветераны! Волосатые и когтистые ноги их, в которых и скрываются самые изысканные куски мяса, будут с добрый метр. Из каждой такой ноги выйдет две банки консервов класса «экстра». содержащих только красные столбики мяса и сок, без всякой лапши.

Зимой крабы уходят подальше от берегов. Не покидая западнокамчатского шельфа, они следуют вдоль двухсотметровой изобаты, где глубинные тихоокеанские воды, проникающие в Охотское море через курильские проливы, обеспечивают им хорошее питание и приятный климат + 1, +2°.

Зато с усилением напора глубинных вод, которое происходит весной, крабы устремляются к мелководьям, где после взлома и выноса льдов начинается прогрев воды. По пути им предстоит пересечь очень неприятную для них зону, где температура падает до -1,7°. Они всегда стараются преодолеть этот холодный район по мостикам более теплой весенней воды, либо пересекают его в самом узком месте. По сути, полосы холодной воды являются естественными границами между отдельными стадами камчатского краба.

Но подводные границы — это не границы на суше. Они текучи и переменчивы. Год назад в данном районе обнаружены холодные воды, год спустя от них не осталось и следа. Так же непостоянны и подводные пути крабов. Осенью на всем шельфе температура выравнивается до + 1, +3° и холодные слои исчезают совсем. Теперь ничто не мешает соединению отдельных стад. И крабы уходят на зимовку единым строем, позабыв о недавних племенных различиях.

Так мигрируют в течение года промысловые самцы.

Примерно так же ведут себя в зимний и весенний периоды самки и молодые самцы. Но в отличие от взрослых самцов они все лето проводят в теплых прибрежных водах, а не отступают в глубины вслед за изотермой + 2°.

Недаром я встречал в заливе Петра Великого молодых крабов, но ни разу не видел взрослого.

Такое разделение очень удобно для лова. Лови себе пожалуйста кондиционных самцов, не затрагивая непромысловую молодь и самок. И действительно, теперь районы с преобладанием молоди закрыты для лова. Сейчас таким запретным участком считается вся акватория шельфа от 56°20′ до 57° северной широты.

Но, конечно, далеко не всегда крабы делают то, что от них ожидают люди. И если период и районы спаривания, когда самки соединяются с самцами, еще как-то можно предугадать, то совершенно неизвестно, где и когда молодые самцы проникнут на территорию взрослых. А такое случается часто. Дорого обходится молоди раннее знакомство с путиной! Сколько их погибает, сколько уходит калеками… А потом года два-три спустя капитаны краболовов будут почесывать затылки: «И куда девались крабы?»

Вот почему столь важно до конца раскрыть все секреты сложного механизма возобновления крабовых стад. И конечно, надо совершенствовать, а может, даже вовсе менять методы лова. К счастью, мясо самок не столь вкусно, как у самцов, и, следовательно, не пройдет высшим сортом. Это лучше всяких запретов оберегает крабов от поголовного истребления.

Надо учесть, что у нас законы одни, у американцев или японцев — другие. А краб государственных границ не признает. Конечно, в последние годы удалось достигнуть договоренности и в международном масштабе, установить некоторые важные запреты. Но все это пока лишь минимально необходимые меры, способные в лучшем случае лишь отдалить полный облов.

Надо думать о главном, о возобновлении, может, даже приумножении запасов.

Раньше крабов ловили, что называется, подчистую, полагая, что каждое стадо живет само по себе. Выловил одно, начинай вылавливать другое, а уж в третьем подрастет к тому времени молодь. Но, как это обычно бывает, оказалось, что природа намного сложнее.

Японский океанограф Марукава и наш гидробиолог Ю. И. Галкин показали, что планктонные личинки краба сносятся у западного побережья Камчатки к северу. И все, без исключения, стада снабжаются этой северной молодью. Чтобы прояснить это первоочередной важности явление, советские и японские исследователи пометили 100 000(!) крабов. К настоящему времени в разных местах выловлено уже более 5000 таких меченых крабов. Все они тщательно изучаются в наших и японских исследовательских институтах.

Первые предварительные результаты этого грандиозного эксперимента позволили японцу Сато высказать предположение, что миграция крабов еще сложнее, чем это полагают его коллеги Марукава и Галкин. Сато считает, что крабы в основном движутся с юга на север, а их воспроизводство наиболее интенсивно протекает в Ичинском и южной части Хайрюзовского районов, где уловы молоди и самок в японских промысловых сетях особенно велики.

Но биостатистические материалы, полученные за шесть лет работы советских исследовательских судов, подтвердили гипотезу Марукавы — Галкина.

Выяснилось, что большая часть молодых самцов сосредоточена в северном — Хайрюзовском районе и к югу число их уменьшается. Ю. И. Галкин показал даже, как влияет распределение слоев с отрицательной температурой воды на пополнение более южных стад хайрюзовской молодью.

В своей последней (1968) работе о камчатском крабе Л. Г. Виноградов писал: «Хотя в целом в пределах всего западнокамчатского шельфа самцы и самки представлены поровну, большинство самок, подобно молодым самцам, также встречаются в северном — Хайрюзовском районе, а в самом южном — Озерновском — их почти нет. Если мы примем во внимание, что, судя по опытам в аквариумах, один самец способен оплодотворить до пяти самок и что часть самцов размером менее 13 сантиметров способна к оплодотворению, становится очевидным, что в северном районе имеются все условия для производства большой массы личинок. В центральных районах личинок может быть произведено гораздо меньше, а в самом южном районе почти некому их производить».

Этот важнейший вывод был подтвержден В. Е. Родиным и Р. Р. Макаровым, которые исследовали распределение планктонных личинок вдоль всего шельфа. Личинки были обнаружены главным образом лишь в северной части. Большая часть этих беззащитных, подобных капелькам цветного стекла, организмов гибнет, а те, что остаются, сносятся течением к северу.

Теперь попробуем проследить за судьбой образовавшихся из этих уцелевших личинок мальков. Мальков в богатейших районах западного шельфа, как уже говорилось, нет. Эти мальки и юные крабы младшего школьного возраста (до шести лет) в изобилии встречаются у берегов Хоккайдо, на Аляске, в заливе Петра Великого, только в промысловых районах Камчатки их долгое время не могли найти.

Решили предпринять тщательные поиски мальков. В район шельфа снарядили экспедицию аквалангистов, суда снабдили специальным зоологическом тралом Сигсби, которому не страшен самый тяжелый режим работы на каменистом дне. Только ценой таких усилий сумели добыть небольшое количество мальков. Год, а то и два года подряд они вообще не попадались, потом обнаружились вдруг у острова Птичьего, что в центре Хайрюзовского района. К северу число мальков возросло, а в заливе Шелихова, как уже говорилось, пошли одни мальки. Так и установили, что дети живут отдельно от взрослых. Мальки обычно держатся прибрежной зоны на средней глубине 40 м среди камней и обрастаний. Больше всего им по нраву колонии гидроидных полипов, кристаллоподобные друзы морских желудей, чахлые кустики красных водорослей. В некоторых местах аквалангисты находили мальков сидящими на крупных шестилучевых звездах — полярной лентасерии. Океан подобен единому живому организму. Все звенья, все механизмы здесь одинаково важны.

Где живут, чем питаются крабы?

Разве от ответов на эти вопросы не зависит вся наша проблема? В заливе Петра Великого, в частности у нас в бухте Троицы, мальки питаются полипами, живущими в чашечках обелии.

В желудках камчатских мальков обнаружили педициллярии — мелкие придатки со спины морской звезды, которыми она чистит кожу. Вот и замкнулся круг, возвративший нас к морским звездам. Вроде бы абсолютно бесполезные для человека, хотя и красивые, морские хищники! А удалите из океанского цикла это звено, и исчезнут крабы. Сколько еще таких и куда более сложных связей в море! О многих из них мы даже не подозреваем.

Но близится к концу баллада о крабах. Пора подвести некоторые итоги.

Пожалуй, самым важным в рассказанной здесь истории является то, что все стада камчатского краба образуют, как говорят биологи, единую сложную популяцию. Воспроизводство же этой популяции — это квинтэссенция наших рассуждений — почти целиком лежит на плечах только одного стада — хайрюзовского. Более южные стада: ичинское, колпаковское и кихичское, хотя и производят какое-то количество личинок, но никак не могут обойтись без притока молоди с севера. Если закрыть этот приток, стада постепенно вымрут.

Вот и получается, что для разведения больших промысловых стад мало создать условия, целиком удовлетворяющие и личинок, и мальков, и производителей. Необходимо еще и удачное взаиморасположение районов, в которых обитают животные, находящиеся на разных стадиях своего жизненного цикла. Очевидно, многие неудачные попытки увеличить запасы промысловых животных как раз и объясняются тем, что не было соблюдено последнее условие. Вроде бы все благоприятствует размножению и росту: богатый корм, растительность, температура и соленость воды, подходящий грунт, наконец, отсутствует лишь «мелочь» — подходящая система течений, и эта мелочь оказывается роковой.

Вот почему так далеко от успешных опытов в аквариумах до подводных ферм.

Много трудов затратит Нина Мокрецова, пока найдет оптимальный режим размножения трепанга. Но еще больше трудов потребует переход от лабораторных условий к природным. Мы очень мало еще знаем породившее нас море…

Но для охраны существующих стад морских животных найденные закономерности взаиморасположения и воспроизводства уже сегодня играют исключительную роль. Раскрыв эту тайну природы, человек получил как бы руководство к лову. И руководство это надо неукоснительно соблюдать. Иначе беда. Иначе океан быстро оскудеет.

Последнее десятилетие действует и совершенствуется сложная система мер по охране запасов и упорядочению промысла краба. Вот важнейшие из них: 1) строгое соблюдение установленного размера вылова, 2) запрет лова в южной части Хайрюзовского района, 3) обязательный выпуск самок и молоди из сетей.

Все это очень правильно, но отнюдь не достаточно и, к сожалению, не всегда эффективно. Первый пункт должен обеспечить равномерность добычи взрослых самцов. Здесь более или менее все в порядке. Вопрос лишь в том, насколько правильна плановая цифра. Пункт второй «защищает» самок в местах максимального вылупления личинок. Это необходимая, но тоже лишь минимальная мера. Минимальная потому, что защищает только самок и молодь, тогда как в защите нуждаются и молодые самцы. А они, к сожалению, покидают заповедный район, не достигнув еще минимального промыслового размера. За границами же района они могут легко попасть в сеть. Можно возразить, правда, что в этом случае они подпадают под защиту пункта № 3. Но этого недостаточно, так как даже при наличии строгих правил могут быть потери. Надо переходить на добычу ловушками.

Нужны селективные орудия лова, которые бы «сами» отличали кондиционных крабов от непромысловых. Даже такая простейшая вещь, как сеть с толстой нитью, смогла бы принести здесь неоценимую пользу. Ведь молодому крабу гораздо легче уйти из нее самому. Конечно, такие сети не выход из положения. Необходимо разработать качественно иные методы и орудия лова. Лишь тогда три пункта сумеют защитить крабов от постепенного истребления.

Наконец, еще одно. Кроме камчатского краба, в дальневосточных морях обитают и другие виды: краб-стригун, волосатый, голубой. Они не менее вкусны, чем камчатский краб. Просто в них меньше пищевых частей, и лов их более сложен. Естественно, что добыча таких крабов менее выгодна. Но это ведь не причина игнорировать запасы некамчатского краба. А так оно и происходит.

Пора понять, что мгновенная грошовая выгода со временем оборачивается огромными убытками.

Апофеоз гребешков

Мы оставляем Копакабану уже под вечер. Одеваясь, я обнаружил присосавшегося к ноге клеща.

— Непостижимо! — сказал я Володе. — Мы же несколько раз погружались!

— Они такие цепкие… А может, его принесло ветром с сопки. Ну, нам пора.

Я в последний раз напился воды из «колодца», который вырыли прямо в песке — стекающие с сопки воды, встречая подпор океана, скапливаются под песчаной подушкой, — и мы полезли на сопку. Володя, как всегда, шел быстро, сосредоточенно думая о каких-то своих делах. А я поминутно оборачивался, чтобы еще раз взглянуть на бухту. Я знал, что скорее всего уже никогда не увижу ее. Завтра мне предстояло возвратиться во Владивосток, откуда раз в день ходит катер на остров Попов. И на Путятин не худо бы съездить… Вряд ли я так скоро опять попаду сюда. Но, даже если попаду, разве можно позволить себе роскошь возвращаться на круги своя, когда есть столько других, еще невиданных, властно манящих к себе мест. Курилы, Командоры, Южный Сахалин — да мало ли!

Почему нам свойственно привязываться к мимолетному, глупо грустить о преходящем? Мы и сами-то не вечны, а хотим где-то остаться почти навечно! И не в одном месте, а в нескольких сразу. Это ужасно нелогично. Мы не делаем выбора. Всей душой хотим быть сразу везде и всегда, хотя отлично знаем, как это смешно и нелепо. Но нам совсем не смешно. Нам очень грустно. И мы долго смотрим на то, что покидаем, словно хотим унести в себе нематериальный отпечаток всего. И чем совершеннее окружающая красота, тем грустнее становится. Ну, бросай, бросай в море монетки, как будто это тебе хоть чем-нибудь может помочь.

А тут по упавшему стволу шныряет парочка дымчатых, в коричневую полоску бурундучков. Словно приглашают сыграть с ними в прятки. Вспорхнул золотой с зеленым фазан. И совсем розовые на закате олени что-то такое насвистывают тебе.

— Ну ладно…

Когда мы, уже миновав столовую и лаборатории, поднимались на свою сопку, Володя указал мне на стоявший на дороге «газик».

— Секретарь райкома приехал. Это по вашу душу. Будет разговор.

— А откуда он узнал?

— Я ему позвонил.

На сопке нас действительно ожидал немолодой, но, как говорится, в самом соку мужчина, поджарый, с красным, обветренным лицом и выгоревшими волосами.

Потом в бунгало состоялся разговор «под чилима».

— Значит, план такой, — сказал секретарь, — завтра вы прибываете ко мне в Краскино, и мы отправляемся в Посьет. Потом переночуем и с утра поедем по району, до самой границы.

— Спасибо, Александр Ильич, это очень заманчиво, но меня ждут на острове Попов.

— А чего ты там не видал, на Попова? Рыбокомбинат? Так у нас их здесь много. И в Посьете и тут, рядом.

Действительно, с того берега бухты доносилась музыка. На рыбокомбинате справляли День рыбака. Александр Ильич приехал прямо оттуда.

— Не в том дело. На Попова приступают к изучению воспроизводства морских продуктов…

— Они там только приступают, а мы уже делаем. В Посьете есть лаборатория ТИНРО. Все и посмотрим.

— Да, ТИНРО там давно работает. Хотя и без особого успеха, — сказал Нейфах. — Ведь в плане института искусственное разведение какой-то там мидии занимает скромное место.

— Вот. Он знает, — оживился Александр Ильич, — мы же были там в тот год. Вас тоже прошу поехать с нами, — обратился он к Нейфаху. — Ты, конечно, само собой, поедешь, — кивнул он Володе.

— Я завтра хотел начать с ежами…

— Да подождут твои ежи! Разве они быстро ходят или плавают? Сидят ведь на месте.

Нейфах, таким образом, был обезврежен.

— Мне некого оставить вместо себя на станции, — покачал головой Володя. — Мой заместитель уехал, а…

— Зато приехал твой начальник, Васьковский. Он и останется. Мы уже обо всем договорились.

— Совершенно верно. Здравствуйте, — сказал Виталий Евгеньевич, раздвигая дверь бунгало.

— Значит, все устроилось? — Александр Ильич прищурился, и веселая хитрость так и брызнула из глаз.

— Как будто у тебя когда-нибудь что-то не устраивалось, — проворчал Нейфах, выбирая себе чилим покрупнее.

— А уж чилимами угостим тебя, Александр Александрович, каких ты и не видел. С ладонь!

— Ну, уговорились? — теперь он обращался только ко мне.

— Я бы всей душой, но… Так много надо еще увидеть.

— Где же еще смотреть, как не у нас, в Хасанском районе? Во-первых, олени. Одного молодняка 170 тысяч голов. А сколько пантачей? Кроме того, норка. Белая, черная, каштановая. Это ж красота, норка! Я уж не говорю про море. Недаром они здесь свою станцию построили. Знали, где строить, хитрецы. Через год-другой ее и не узнаешь. Вон новый корпус построили.

— Окна застеклить не можем, — сказал Володя, — стекла нет.

— После поездки обсудим это дело, — кивнул ему Александр Ильич. — Будет стекло.

— Вот теперь у меня есть все основания ехать, — рассмеялся Володя.

— Я считаю, что тебе просто необходимо ехать, — сказал Васьковский.

— Значит, море. — Александр Ильич гнул свою линию. — У нас условия просто уникальные. Одна беда — людей не хватает. Считаем каждую семью. И строительство ведем медленнее, чем хотелось бы. Вот даже пришлось поставить корабль, «Азия» называется, на прикол под общежитие. Много надо строить. Порт в бухте Славянка для международной торговли и здесь, в Троице, нужна стоянка судов на сто. Незамерзающая же глубоководная бухта. Судоремонтный завод нужен, техникум для подготовки кадров, плавучий док для современных кораблей. Все это у нас запланировано. Двести километров берега в Хасанском районе. Надо осваивать. Завод по сушке кальмара уже строится. Такой сушеный полуфабрикат не теряет своих качеств, и приготовить его легко. Будем выпускать в красивых целлофановых мешочках, как жареную картошку у вас в Москве. А то, я погляжу, замороженный кальмар не очень покупают.

— Не привыкли, не знают, как приготовить, — сказал я.

— Верно. Я как-то был в магазине. Нарочно зашел посмотреть, как идет продажа мускула гребешка. Подходит покупатель и спрашивает, что это за мускул и с чем его едят. А продавщица, бойкая такая дивчина, ему отвечает: «Кто его знает, какая-то морская дрянь. Мало кто берет». И так одному, другому, третьему. Я послушал, послушал и говорю: «Милая девушка! Давайте я поведу вас после работы к себе и покажу, как готовить мускул. Вкуснейшая же вещь!» Она фыркнула, мол, вот еще чего старый хрыч захотел. «Ладно, — говорю, — не хотите ко мне, не надо. Тогда я сам к вам приду, если не возражаете, вместе с женой. Сметану и масло с собой принесем, надеюсь, сковородка у вас найдется?» Одним словом, был я у нее. И варил и жарил. Она после сказала, что вкуснее крабов и палтуса. Обещала больше покупателей не отпугивать.

— Тут во многом наши торговые организации виноваты, — сказал я. — Новый, непривычный продукт требует хорошо продуманной рекламы. Нельзя сразу заваливать магазины мороженым кальмаром или гребешком, которых раньше никто и в глаза-то не видел. Конечно, народ не берет. А товар между тем портится. Потом торговые организации и заявляют Министерству рыбного хозяйства: «Не ловите вы этих кальмаров, спроса нет». Разве так можно относиться к делу жизненной важности? Консервная промышленность тоже далеко не на высоте. Купил я во Владивостоке банку с осьминогом. «Сюрприз океана» называется. Отличное название. Оно бы могло постепенно завоевать покупателя. Но содержимое, увы, никак этикетке не соответствует. Какое-то неприятное желтое масло, томат и овощи. Зачем к такому деликатесу, как осьминог, томат? Они бы еще крабы в томате выпускали. Это же как в анекдоте о рябчиковой колбасе, которую готовят из равных частей рябчика и конины: один конь и один рябчик. Конечно, овощи добавляют, чтобы удешевить консервы. Но это самообман. Такие консервы не найдут сбыта. Люди могут относиться с недоверием, даже с предубеждением к незнакомому продукту, но они прекрасно разбираются, что вкусно, что — нет. «Мускул морского гребешка в укропном соусе» днем с огнем в магазине не сыщешь, потому что вкусно. Как видите, быстро разобрались. «Мидии в собственном соку» тоже отлично берут, а «фарш из мидий», или, извините, «плов с мидиями», навсегда останется в ржавеющих банках. Консервированный кальмар в общем берут, хотя далеко не все…

— Не знают, как готовить, — сказал Александр Ильич. — Едят прямо из банки. Вкусно, конечно, но не шибко. А вот, если поджарить с маслицем на сковородке, совсем другое дело!

— Вот видите! Допустим на минуту, что у нас все благополучно с ловом. Ловят то, что надо, и ровно столько, сколько требуется. Но что с того, когда мороженый продукт не берут потому, что не умеют его приготовить, а консервы остаются в магазине исключительно из-за «высоких» вкусовых качеств? Это и государству большой убыток и… В общем ясно, что нужны радикальные перемены. Ведь даже сушеный трепанг москвичей так и не научили есть.

— Мало трепанга осталось, — вздохнул Александр Ильич. — И гребешка мало. Вот мы поедем, я покажу вам гору гребешковых раковин. Все, что осталось от богатейшей банки. Ну, мне пора собираться. Надо в совхоз заехать, наш парторг в отпуск просится. Значит, до завтра?

— Вообще-то…

— А под конец прямо к границе поедем. Побываем на знаменитом озере Хасан, даже пообедать можно будет прямо там, у воды.

Назавтра мы были уже в Посьете, рыбацком городке, утопающем в пыльной зелени. Дорога ныряла с холма на холм. Встречные машины оставляли за собой белые клубы едкой пыли, словно самолеты-распылители над колхозными полями. Сонно гудели пароходы, скрежетали огромные портальные краны, визжали лебедки. Над замшелыми черепичными крышами кружились чайки и голуби. Пронзительно пахло соленой рыбой.

Мы въехали на узкую косу, на которой находился рыбокомбинат. Рабочий день уже кончился. По опустевшему двору бродили куры и кошки. У сушильного цеха высились груды угля, за ними сверкали перламутровые горы раковин, которые перемалывают на известковую муку. Ее охотно едят куры. По обе стороны блестела и переливалась в огне заката неподвижная вода. У недостроенного барака лежали длинные полиэтиленовые трубы. Внутри уже были забетонированы прямоугольные ванны для аквариумов с проточной водой.

Как нужны биологам моря такие аквариумы! У нас в стране только в Севастополе и Батуми есть такое сооружение. Но океан — это не Черное море. Разве удастся создать для животных хоть какое-то подобие естественной среды без проточной циркуляции? Лишь в таких условиях можно всерьез говорить об искусственном оплодотворении или о скорости роста молоди. Очень ждут этих аквариумов владивостокские ученые.

Лаборатория ТИНРО оказалась единственным обитаемым в это вечернее время помещением на комбинате. Там работа была в самом разгаре. Пока Нейфах консультировал Нину Мокрецову, я прошел на причал, где стояли аквариумы с трепангом. К почерневшим дубовым сваям были привязаны толстые веревки, уходившие в воду. Я вытянул одну из них. Она оказалась похожей на ожерелье из ракушек для великана. Это древний японский способ выращивания моллюсков на соломенных канатах.

Бухта сделалась розовой и бирюзовой. Вдали затарахтел мотор. Вскоре на воде появилась пенная борозда. Баркас шел прямо к рыбозаводу. Вероятно, за нами. Мы должны были идти в гребешковую бухту Тэми.

Раковина гребешка напоминает неглубокую пиалу и китайский веер одновременно. Она кругла, и в то же время у нее есть «ручка». Изнутри пара таких ручек скреплена черным лакированным сухожилием, что делает гребешки удивительно похожими еще и на испанские кастаньеты. Но когда они лежат на дне, а вы плывете над ними, то трудно избавиться от впечатления, что кто-то рассыпал здесь обеденный сервиз. Впрочем, фарфоровая белизна присуща только внутренней поверхности большого приморского гребешка. Снаружи разбегающиеся веером ребра окрашены в нежнейшие оттенки самых разных цветов: розового, сиреневого, желтого, коричневого. А гребешки Свифта окрашены и внутри. Говорят, тоже очень разнообразно. Я нашел одного такого в бухте Троицы. Он оказался фиолетовым. Вернее, раковина оказалась фиолетовой, моллюск был оранжевым. Но если уж говорить об окраске самих моллюсков, то здесь пальма первенства принадлежит гребешкам Фаррера. Какие-то Люциферы и баал-зебубы, а не гребешки. Яркочерные с желтым, огненно-красные, кровавые с черными точками, желтые с красными змейками и т. п. Дьявольский карнавал.

Но у всех гребешков есть одно общее — белый с целлофановым отблеском столбик между створок, знаменитый запирающий мускул, за который они расплачиваются почти поголовным истреблением. Промысловыми считаются лишь приморские гребешки величиной с небольшую тарелку, а Свифты и фарреры (маленькие блюдечки) добываются от случая к случаю. Они встречаются реже и слишком малы по сравнению с приморскими, хотя мускул их куда более лаком. Мясо краба или лангуста можно, конечно, сравнить с мускулом гребешка. Вроде бы те же самые качества: нежность, сладость, изысканность. Но так же ведь можно сказать о манго или дыне. Слова подобны крупноячеечной сети, которая способна задержать лишь большую и грубую рыбу, тогда как неуловимые оттенки мелкой сардинкой уходят на волю.

Вот и остается сомнительный путь аналогий. Поджаренный на сливочном масле гребешок похож на запеченных в голландском соусе крабов. Это по вкусу. А по консистенции он отличается от крабов, как мякоть кокосового ореха от молока, которые тоже близки по вкусу.

Вот куда может завести стремление передать непередаваемое! Правда, можно впасть и в другую крайность. Часто читаешь в книгах об Африке и Южной Америке, что мясо игуаны или, скажем, молодого боа-констриктора «ничем не уступает куриному». Так и хочется сказать автору: «Вот и ел бы ты себе, дорогой товарищ, цыплят табака. Если нет у тебя других слов, чтобы рассказать о неведомом, то уж лучше молчи».

Но мне молчать нельзя. У меня особая задача. Экваториальные путешественники не ратуют за то, чтобы в магазинах было побольше игуанины, а боа-констрикторов разводили на фермах, как бройлеров. И правильно делают. Экзотика, она останется экзотикой. Другое дело — океан. При правильном подходе он сможет обеспечить нас и крабами, и лангустами, и гребешками. Не из любви к роскоши должны мы думать об умножении этих богатств, не только потому, что сегодня крабов продают лишь на валюту. Просто нет у человечества другого выхода, как освоить океанские запасы.

Старый моторный баркас ПТ-512 подошел к причалу, ведя на буксире шлюпку с мачтой. На одном борту шлюпки было написано «Теща», на другом «Кума». Мотор чихнул и замолк, выбросив последнее синее облако пережженной солярки.

— А, Юра — водяной человек! — обрадовался Володя. — Знакомьтесь. Целый день под водой или в лодке, больше ему ничего в жизни не надо.

Мы познакомились с водяным человеком, который оказался студентом, поступившим на лето в водолазы посьетской лаборатории ТИНРО. Да и у нас на станции большинство аквалангистов составляли такие вот студенты-сезонники. Что может быть лучше для будущего океанолога или биолога моря? Конечно, Юра был очень доволен своей жизнью.

На дне баркаса лежали заряженный акваланг, пояс с грузом, два здоровых таза и старинный чугунный якорь. Не иначе как времен капитана Посьета. Юра запустил мотор, и мы взяли курс на бухту Тэми. Мы шли вдоль берега заросшего лесом и высокой травой полуострова Краббе, прямо на чернеющие вдали скалы. На одной из них, плоской как камбала, стояли маяк и метеостанция.

— Необитаемый остров, — сказал Володя. — Японцы разрабатывают проекты искусственных островов. Нам пока это не грозит. Есть необитаемые.

Оставив слева бухту Новгородскую, мы взяли чуть мористее. Посьет отсюда выглядел каким-нибудь Зурбаганом или Гель-Гью. Показалась еще одна скала, зазубренная, как лезвие бритвы под микроскопом. Она господствовала над бухтой, и маяк на ней стоял большой.

Вода посерела и пошла рябью. Сделалось заметно свежо. Баркас приятно подбрасывало. Ветер срывал холодную злую пену и относил слова. Да еще мотор тарахтел, как у гоночного автомобиля, так что разговаривать было невозможно.

В бухте Рейд Паллады стало малость потише. Здесь у мыса Пемзовый притаился потухший вулкан. На воде все еще плавала ноздреватая разноцветная пемза. Совершенно пустынный край. Только фазаны бродят там меж папоротников и ив да чайки ссорятся на серых галечных пляжах.

Слева серый складчатый, как слоновая кожа, скальный берег, агатово-черные рифы, острые, как обломанные ребра. Справа, за Пемзовым мысом, остров Фуругельма. Он совсем близко, этот необитаемый остров, с двумя крошечными «фудзиямами» в центре.

Ветер дует теперь прямо в лицо, остервенело швыряет лопающуюся в воздухе пену.

Травы на Фуругельме такие, что хочется стать коровой. Там отличная пресная вода, глубокие бухты и обширные уединенные пляжи. Как вспомнишь перенаселенный Крым, даже смешно становится. Прав Александр Ильич, очень нужны здесь люди, как нигде в другом месте нужны.

Вдруг что-то завизжало, залязгало, и мы резко сбавили ход.

— Пробуксовывает сцепление, — сказал Володя и протянул Юре три копейки.

Юра наклонился над мотором и, улучив удобный момент, сунул монету в муфту. Но ее тут же стерло и выбросило с диким, пронзительным воем. Володя достал пятак. Эту жертву мотор принял более охотно.

— Как автомат с газировкой, — ответил Володя.

Ветер размазал облака по всему небу. Размытыми перьями улетали они от остывающего солнца.

Осторожно обогнув наклонный частокол рифов, мы вошли в гребешковую бухту.

Желтовато-белая осыпь раковин напоминала глыбу черепов на картине Верещагина «Апофеоз войны».

Заросший ивами мыс и две похожие на гребенчатых крокодилов полосы рифов надежно защищали бухту от ветра.

Но странным показался внезапный этот переход от ветра и легкой качки к абсолютному спокойствию и тишине. Это было колдовство, и все здесь казалось заколдованным: зеленеющая стеклянная толща необыкновенно прозрачной воды, ленты зостеры и неподвижные звезды на битых черепках гребешков, жуткая костяная груда на берегу.

Дно быстро повышалось, и мы шли самым малым ходом, все время промеряя багром глубину. Не знаю только, зачем мы это делали, когда на дне была видна самая малая песчинка.

— Стоп, — сказал Володя и бросил якорь. — Теперь чуть назад.

Но якорь не зацепился за грунт, а пополз по песку, разгребая раковины. Только после третьей попытки он зарылся куда-то в траву, и канат натянулся. Мы попрыгали в шлюпку и на веслах пошли к берегу. Но и «Теща-Кума» не смогла довести нас до места. Ее просмоленное днище заскрипело о гребешковую груду и остановилось. Пришлось НЭре, благо он был босиком, прыгать в воду и подтаскивать шлюпку к берегу.

Мы бродили по этой тарелочной горе, инстинктивно стараясь не раздавить вымытые дождями и солнцем раковины. Но они лопались под ногами с жалобным скрежетом. Миллионы тарелочек, пепельниц, ламповых абажуров.

Юра, сидя на вершине горы, запускал их в море, считая, сколько раз гребешок подпрыгнет на воде. Личный рекорд его, кажется, был девять.

— Между прочим, — сказал я, — в московских зоомагазинах гребешки идут по пятьдесят две копейки за штуку.

— А тут сидит парень и швыряет в море полтинники! — обрадовался Александр Ильич.

Все засмеялись.

— Смейтесь, смейтесь, — сказал Нейфах, — у вас во Владивостоке они еще дороже. Я видел в ГУМе, в отделе сувениров.

— А что, Александр Ильич, может, наладим совместными усилиями сбыт гребешков по Союзу? — предложил Володя. — Вам деньги пойдут на строительство, мы пустим их на закупку оборудования.

— Эх, ребята! — Александр Ильич тоже швырнул гребешок в воду. — Ракушки — это мелочь. Тут у нас столько богатств, столько богатств, что только успевай поворачиваться.

На нашем фарфоровом камне работает Ленинград, а скоро и весь Советский Союз будет, всю, значит, фарфоровую промышленность мы снабдим сырьем. Видели бы вы эту гору! Белая как снег, без единой травинки. Прямо экскаватором ее разрабатываем. А Гусевское месторождение кварцевого песчаника? Наше стекло золотую медаль в Монреале получило. Такого кварца больше нигде нет. Мы и дома из стекла строить будем. Я уже архитекторам задание дал. Пусть люди уже сегодня живут в домах коммунистического типа. Не только же квадратные метры важны, но и красота. Глаз радоваться должен. А еще у нас тут…

— Есть малахит, — сказал я, показывая большой сине-зеленый камень, который нашел на берегу.

— А ну-ка? — Володя взял его из моих рук и отбил кусочек. — Действительно настоящий малахит, причем отличный, хотя и много породы.

— Вот видите, — Александр Ильич развел руками, — и малахит есть, и уголь, и газ! Люди нам нужны. Люди прежде всего. Среди всей этой красоты надо построить такие дома, чтобы человек как увидел, так прямо и ахнул. Тогда он навсегда останется здесь… Я сейчас нам кое-что к ужину раздобуду.

Он ушел в травы, а мы стали выбирать раковины в подарок друзьям и знакомым. Из этой груды гребешков всех цветов и калибров можно в полном смысле слова составить целые сервизы. Большие раковины не только заменяют тарелки в походных условиях, ими можно украсить и любой званый вечер. Подать, к примеру, рыбную закуску.

Вернулся Александр Ильич с пучком отличного горного лука.

— Прямо тут растет? — удивился Нейфах.

— Да! Мы его едим. И молодые побеги папоротника тоже. Только их надо знать, как приготовить.

Мутная плесень затянула небо. Холодным овалом сверкало вверху затуманенное солнце. Хмурые желтые полосы появились над светлой линией горизонта.

Пора было возвращаться на комбинат. Володя взял румпель и повел баркас. Мы сидели притихшие, задумчивые. Грустной свежестью тянуло с посуровевших берегов.

— Можно, я поведу лодку? — попросил я.

— Пожалуйста. Держите на правую скалу. Нам надо пройти между ней и берегом.

Темнеющая скала с выемкой посредине походила на ружейный целик. Я постарался совместить с ним мушку — крамбол на носу баркаса. После некоторых усилий это удалось. Потом я добился того, чтобы мушка не ходила, но, взглянув за корму, увидел волнистый виляющий след. Впрочем, проход оказался достаточно широким.

На комбинате уже дожидалась серая райкомовская «Волга». Шофер просигналил нам и, когда все собрались, широким жестом открыл багажник. Там дымился молочным паром отборный огненный чилим. Александр Ильич принимал нас по-царски.

С этого момента рассказ о поездке по Хасану, по сути, только начинается. Озеро, потом заповедник «Кедровая падь», где я фотографировал всех желающих со шкурой леопарда, горнотаежная станция, где растут женьшень и элеутерококк, служба солнца.

Но настало время всерьез поговорить о проблемах океана. О том, что он может дать людям, и о том, как люди должны принимать его дары. Вот почему я не стану рассказывать о леопардах и тиграх, ядовитых щитомордниках, женьшене, таежной форели и даже о густом молоке и душистом меде, которыми меня угощали в «Кедровой пади». Как ни жаль, но теперь пойдут сухие цифры и прочая статистика, кропотливо собранная в ТИНРО и Владивостокском филиале Института океанологии АН СССР.

Итак, пора подвести некоторые итоги.

Не случайно главы этого очерка носят названия беспозвоночных животных. Одна даже озаглавлена «Балладой о диатомеях» и рассказывает о микроскопических водорослях, планктоне по сути. Все это, повторяю, сделано не случайно. Если раньше, говоря о богатствах океана, люди прежде всего имели в виду рыбу, теперь пришло время отказаться от этого узкого взгляда. И чем раньше, тем лучше. Прежде всего потому, что океан един и все живое связано в нем гораздо теснее, чем на суше, и еще потому, что беспозвоночные с каждым годом будут играть для нас все более важную роль.

Реестр беспозвоночных

Вот как сейчас обстоят дела у наших берегов с беспозвоночными.

Краб. Тихоокеанская комиссия, регулирующая квоты вылова, определила Советскому Союзу на 1970 год около 300 тысяч центнеров. Очевидно, ровно столько и будет выловлено. В ТИНРО считают, что эту цифру можно даже превысить за счет отлова стригуна и волосатого краба. Это обеспечит, во-первых, воспроизводство камчатского краба, а во-вторых, предотвратит его замещение стадами стригунов и волосатых, запасы которых явно недоиспользуются.

Креветка. Мы берем примерно 100 тысяч центнеров в год, тогда как могли бы свободно увеличить улов в два раза. Виной тому диспропорция между ловом, технологией и сбытом. Консервы, которых производится, очевидно, недостаточно, расхватываются в одно мгновение, а пласты замороженной креветки часто залеживаются в магазине. А мелкую креветку из Берингова моря, которую замораживают в блоках по 2,5 килограмма, надо расфасовывать в небольшие коробки и быстрее доставлять в магазины. Огромный блок никому не нужен.

Гребешок. В заливе Петра Великого он выловлен подчистую. Надо срочно создавать новые подводные плантации. В районе Сахалина и Курильских островов еще добывают 10 тысяч центнеров ежегодно. Это, как говорится, на пределе. Если количество улова не уменьшится, гребешок окончательно исчезнет из наших морей.

Мидия. В Приморье ее добывают около 5 тысяч центнеров. Это оптимальное количество. Если в ближайшие годы удастся создать подводные плантации, добычу мидии можно будет удвоить и утроить.

Кальмар. Его ловят и в Японском море и особенно много на Сахалине. Мы берем около 100 тысяч центнеров, а японцы — свыше 5 миллионов. С успехом можно было бы добывать 2–2,5 миллиона центнеров. Но наш внутренний рынок и так насыщен кальмаром. Здесь предстоит еще очень большая работа. Нужны новые виды консервов, торгующим организациям тоже предстоит поломать голову над тем, как увеличить сбыт кальмара. Шутка ли, 2 миллиона центнеров! Это килограмм кальмара на душу населения.

Трепанг. Судьба трепанга очень схожа с судьбой гребешка. Сейчас он остался только в заливе Петра Великого. Больше 3 тысяч центнеров добывать рискованно. Тоже нужны очень срочные меры.

Голотурия. Это ближайший родич трепанга. Вкусовые качества ее несколько хуже, да и целебные свойства, очевидно, не на высоте. Поэтому она не находится, как трепанг, на грани исчезновения. Только в заливе Петра Великого можно добывать 20 тысяч центнеров, а у Сахалина и того больше.

Леда. Запасы этого малосъедобного моллюска огромны. Можно долгие годы ловить его в количествах, превышающих 5 миллионов центнеров. Почему этого не делают? Соотношение веса мяса и раковины у леды не столь высоко, как у гребешка. Почти вся выловленная леда идет сейчас на муку.

Калифорнийский рачок. Его в океане, как говорят специалисты, что грязи. 5, а то и 10 миллионов центнеров можно добывать шутя. Но соотношение мясо — хитин у него намного ниже, чем у креветки. Рачка ловят гораздо меньше, чем можно, и весь улов идет на муку.

Водоросли. Из водорослей наиболее ценные агародающая анфельция и морская капуста. Анфельцию добывают на Сахалине (лагуна Буссе), у южных берегов Курильских островов и в заливе Петра Великого. Запасы ее используются полностью — 40 тысяч центнеров в год. Очевидно, на этом уровне, обеспечивающем естественное воспроизводство, добыча анфельции останется в последующие годы. Поскольку нашей пищевой промышленности требуется все больше агар-агара, нужно создавать искусственные плантации. Зато с морской капустой, вкусовые и лечебные качества которой известны с незапамятных времен, все обстоит совершенно иначе. Японцы давным-давно культивируют эту съедобную водоросль на бамбуковых плотах. Настолько велик спрос. А у наших берегов ее можно брать сотнями тысяч центнеров (на воздушно-сухое вещество). Один миллион в год, во всяком случае, наверняка. Но у нас добывается только 8 тысяч. Салат из морской капусты — непременная закуска в любой владивостокской столовой или буфете. Но слишком медленно продвигается капуста на запад. Надо помочь ей скорее преодолеть эти 10 тысяч километров.

Рыбы пелагические и донные

Теперь поговорим о самом главном — о рыбе. Как обстоят дела с ней?

70–90 процентов рыбных акваторий уже изучено.[43] Донное рыболовство достигает своего предела. Великая эпоха донного трала переживает характерный для истории мировых империй мучительный закат. Суда, оборудования, приемы и технология лова — это не мертвый груз. Это огромная инерция большого производства со славными традициями. Тут в один день перемен не добьешься. Ученым уже давно ясно, что пора переходить на лов пелагической рыбы, обитающей в поверхностных слоях. Но для этого нужны новые суда, принципиально иная техника. А куда девать старые? Железнодорожники тоже знают, что более широкая колея куда выгоднее существующей, но разве может потенциальная выгода преодолеть могучую инерцию огромного налаженного хозяйства? Здесь нечто большее, чем простой конфликт нового со старым. Это столкновение радикальной идеи с привычным укладом, который все еще приносит большую выгоду. Это древний конфликт, в котором все-таки всегда побеждает идея.

Траловое рыболовство какое-то время может поддерживать свое существование за счет новых районов. Это на бумаге цифры 70–90 процентов выглядят подавляюще. В океане 10–30 неосвоенных процентов оборачиваются гигантскими водными пространствами, которые могут дать еще много рыбы. Недавно открытый у Гавайских островов район оказался исключительно продуктивным. Но круг все-таки неумолимо сжимается, и настанет день, когда тралы опустеют. Ведь что там ни говори, донных рыб в океане всего 23 процента, остальные 77 процентов — пелагические. А наши тихоокеанские траулеры, напротив, добывают 80 процентов донных рыб и только 20 — пелагических. Классическая обратная пропорциональность. Такова сила инерции оборудования, власть миллионов тонн металла, отлитого в некогда совершенные формы. Все нужно менять: суда, снаряжение, холодильники и даже портовые сооружения. Переход на пелагический лов для рыбной промышленности — это даже более радикальная перемена, чем расширение железнодорожной колеи для МПС.

Проблема осложняется тем, что пелагические рыбы постоянно мигрируют и живут на разных глубинах. Здесь методы разведки рыбных косяков, предсказания вероятных скоплений должны отличаться особой точностью. Над этим как раз и работают сейчас исследовательские институты всего мира.

О том, насколько донное рыболовство исчерпало себя, можно судить по нашим дальневосточным морям. Еще недавно большие уловы камбалы резко пошли теперь на убыль. Даже морского окуня уже не хватает. Поэтому, чтобы поддержать общий уровень, приходится ловить больше, чем это рекомендовано, минтая. Положение, конечно, ненормальное. Во-первых, минтай не может заменить вкусную жирную камбалу, а во-вторых, запасы его тоже не беспредельны, и настанет момент, когда и минтай перестанет ловиться. А что тогда? Насколько важны действенные меры по ограничению лова, показывает пример с лососем.

Интенсивная добыча лосося на подходах к местам нереста и хищнический лов его мелкоячеистыми сетями в открытом море привели к тому, что кеты, горбуши, кижуча, чавычи, нерки стало заметно меньше. Настолько заметно, что мы уже забыли, как выглядит красная икра. Дело шло к полному уничтожению лососевых. Но Советскому Союзу удалось договориться с Японией о совместных мерах охраны, и вот уже несколько лет, как запасы лососевых по крайней мере не падают. Это колоссальный сдвиг. Теперь надо срочно принимать меры, опять-таки в международном плане, по искусственному разведению. Кстати, подобные же меры необходимы и в отношении сайры, которую явно переловили. Сейчас в Японском море плавает наше судно «Крым», которое как раз и занимается устройством искусственных нерестилищ для сайры.

Перелов отдельных видов рыб опасен не только прямыми, но и косвенными последствиями. Природа не терпит пустоты. Свободное место очень быстро замещается и, как правило, худшими в пищевом отношении рыбами. У берегов Аляски окунь уже уступил свое место минтаю, в заливе Петра Великого тот же минтай целиком выловлен. Вот почему необходимо поддерживать хотя бы минимальный уровень запасов каждого вида.

Только так мы сможем и впредь брать у берегов Приморья 20 миллионов центнеров рыбы. О том же, чтобы увеличить добычу без переходе на пелагический лов, и мечтать нечего.

Такое же положение и у других ведущих рыболовных держав мира: Японии, Перу, Норвегии, Исландии. Япония, конечно, особенно сильно зависит от океана. По сути, она получает животный белок почти исключительно за его счет. Недаром эта островная страна обладает самым большим рыболовным флотом.

Наконец, еще одно очень важное обстоятельство, которое, как говорят, обратной связью сильно воздействует на рыболовный режим. Речь идет все о том же отставании в работе торговых организаций. Возьмем для примера историю с хеком. Мы вылавливаем этой вкусной рыбы много. Рыболовный флот, таким образом, дает стране массу превосходного продукта. Вроде бы лучшего и желать нельзя. Но не тут-то было. Транспортировка дальневосточной рыбы не налажена, не хватает вагонов-холодильников, и из-за этого бывает, что ценная пищевая рыба идет на муку. У нас до сих пор не используется печень хека и муксуна. При разделке ее просто выбрасывают за борт. А это тысячи тонн вкусного и очень богатого витамином «А» продукта.

Еще пример. Пристипома, или рыба-кабан. Ее издавна добывают в тропических водах. Во многих районах мира эта рыба, не уступающая по вкусу лососевым, пользуется большим спросом. Наши суда могли бы брать ее в районе Гавай в больших количествах. Но какой-то период эта рыба заражена паразитами — рачками, и это неуместное в данном случае слово «паразит» отрезало ей путь к потребителю. Смешно, право, морские паразиты далеко не всегда соответствуют своему названию. В данном случае паразитирующие на кабане рачки не только вполне съедобны, но и более вкусны, чем сама рыба. Куда лучше было бы говорить о выгодном соединении лососеподобной мякоти с креветками. Но сработало испугавшее несведущих людей из министерства торговли слово «паразит», и Министерство рыбной промышленности запретило лов кабана. И очень жаль…

Лишь на днях я прочел в «Правде» корреспонденцию, что на камчатские рыбокомбинаты поступила первая партия этой великолепной рыбы. Могу только присоединиться к призыву автора корреспонденции увеличить добычу.

Вообще трудно сказать, какими реальными соображениями руководствуются те, кто решает торговую судьбу рыб. Если в истории с кабанами все совершенно ясно, то судьбу минтая явно определили иррациональные силы. Долгое время минтай считали почему-то непищевой рыбой и отправляли на муку. Он до сих пор не пробился к прилавку, несмотря на то, что «заражен» рачками гораздо меньше, чем удивительно быстро ставшая популярной угольная рыба. В Беринговом море минтай вообще ничем не заражен. Почему ему так не везет? Не знаю. Может, название у него подозрительное: минтай? Такая же история со стрелозубым глубоководным палтусом, которого «не пускают» на прилавок из-за того, что его мясо разваривается. Не надо варить, надо жарить!

Вот и получается, что с рыбой дело обстоит очень неблагополучно. А в океане много хорошей рыбы. Сочетая траление с пелагическим ловом, мы сможем уже в 1970 году значительно увеличить объем вылова в новых рыболовных районах. Тихого океана.

Открытые в последние годы районы отличаются высокой продуктивностью. Только Австралийский шельф и Зондский архипелаг могут дать 20 миллионов центнеров, а раньше считалось, что столько дает весь Индийский океан.

Планктон

На планктон ученые возлагают самые большие надежды. Только с его помощью мы сможем обеспечить белком быстрорастущее население. Белковая паста из планктона во многом должна заменить хлеб, рис и картофель.

Здесь тоже пора расстаться с некоторыми обывательскими догмами. Во-первых, планктон — это не только собрание микроорганизмов. В его составе много, скажем, рачков, достигающих 12 миллиметров. Этими рачками, кстати, особенно охотно питаются киты. Но людям они с успехом заменят креветок, тем более что запасы их исключительно велики. Кроме того, даже мелкие составляющие планктона, остающиеся в марлевом сачке, вполне пригодны для еды. Это богатая белками, витаминами и микроэлементами пища. И очень вкусная к тому же. Я с удовольствием ел только что выловленный отжатый планктон. Он очень напоминает крабовую лапшу.

Но к добыче планктона надо подходить с еще большей осторожностью, чем к лову рыбы, чтобы не наделать непоправимых глупостей. Планктон подвержен сильнейшим колебаниям численности. Вспышки жизни часто чередуются с массовой гибелью. Поэтому добыча его должна жестко приспособиться к таким циклам. Всякий валовый подход здесь губителен. Планктоном питаются рыбы и киты. Значит, нужно оставлять достаточное его количество и на их долю. Планктонную стадию проходят многие обитатели моря, в том числе, как уже говорилось, крабы. Следовательно, необходимо точно знать, когда, где и сколько планктона брать.

Очевидно, эта проблема тесно связана со стерильными зонами выноса. Безбоязненно можно добывать лишь такой планктон, который безвозвратно уносится течениями.

Познакомимся теперь с некоторыми цифрами мирового улова. Они весьма показательны.

Море и мир 2000 года

В 1968 году общий улов составил 640 миллионов центнеров. Из них 582 — рыбы, 33 — моллюсков, 15 — ракообразных, 7 — водорослей. Таким образом, на рыбу приходится 90 процентов мировой добычи. К концу века общий улов должен значительно увеличиться. Английский ихтиолог Д. Кушинг предсказывает, что в ближайшие 10–20 лет он удвоится. Вместе с тем среднегодовой прирост мировой добычи снижается. Если в 1955–1960 годах он составлял 33 миллиона центнеров, то в последующее пятилетие снизился до 23. Такое сокращение — дань обреченности тралового лова.

Она целиком определяется неравномерным ловом. Ведь 85–90 процентов общего улова дают районы континентального шельфа. Открытый океан все еще остается целиной. Рыбы глубоководных районов, материкового склона и открытого океана или становятся жертвами хищников, или погибают естественной смертью. В обоих случаях проигрывает человек.

Только за счет этих районов и можно значительно увеличить улов. Но даже такое резкое увеличение едва поспеет за ростом народонаселения. По оценке демографов, к 2000 году население Земли достигнет 6,5 миллиарда человек, а это означает, что средние уловы на душу населения останутся на современном уровне — 15–16 килограммов. Профессор С. В. Михайлов полагает поэтому, что и к концу века место Мирового океана в продовольственном балансе человечества не изменится. Сейчас океан даот нам 13–15 процентов общего количества белков и 3–4 процента жиров, что в пересчете на калорийность составляет только 1 процент к общим пищевым ресурсам, потребляемым населением мира. Производительность же суши мы вряд ли сможем резко увеличить в ближайшее время, а синтетическое производство белков — дело весьма отдаленного будущего. Прогноз получается весьма пессимистический. Он полностью опровергает бездумных оптимистов, которые, не зная истинного положения, твердят одно: океан прокормит.

Выходит, не прокормит? Прокормит, но, во-первых, не один океан и при условии качественно иного подхода к океану человечества в целом и переоценки привычного рациона каждым человеком в отдельности. Об этом уже говорилось.

Кальмары, запасы которых в океанах составляют не менее 200 миллионов центнеров, и планктонные рачки — криль — должны во многом заменить нам рыбу. Опыты приготовления пищевых продуктов из криля, проведенные в 1966–1967 годах на научно-промысловом судне московского ВНИРО «Академик Книпович», дали очень обнадеживающие результаты.

Но есть одна реальная опасность, которая может совершенно расстроить все планы превращения Мирового океана в важнейший источник питания. Опасность эта — нефть. Мы знаем, какие неисчислимые беды приносят аварии сверхмощных танкеров. Но еще большую угрозу таит подводное бурение. Нефть же все более интенсивно будет добываться со дна океана. К 2000 году в зоне шельфа будет добываться не менее 800–900 миллионов тонн нефти в год, примерно на 8–10 процентах площади океанского дна вырастут нефтяные вышки.

При морском бурении на южном Каспии около 10 процентов нефти уходит в море, уничтожая жизнь в глубинах, на поверхности и на берегу. Я видел мертвых, черных от нефти птиц, огромных осетров и тюленей, отравленных нефтью и выброшенных прибоем на берег. Это страшное зрелище. Каждая тонна нефти, попав в море, загрязняет 12 квадратных километров его площади. Вот и выходит, что если 10 процентов добытой со дна нефти уходит теперь в воду да 1–2 процента добавляют танкеры, то Мировой океан получает годовую порцию в 30 миллионов тонн, или 18 килограммов на каждый кубокило-метр воды. К 2000 году эта порция возрастет еще в три раза, а в XXII веке весь океан будет насыщен нефтью.

Значит, борьба за пищу не должна быть изолированной. Проблему нужно решать комплексно, с учетом всех нужд человечества, с трезвой оценкой всех плюсов и минусов. Уже сегодня нужно отказаться от сейсмических взрывов, которыми буквально сотрясают весь океан суда, ищущие на дне нефть. Эти взрывы уничтожают икру, личинки, молодь, калечат взрослую рыбу. На одном только Каспии каждый взрыв стоит 15 тысяч центнеров потенциального улова! Никакая нефть не окупит такой потери! Тем более что есть иные, «бескровные» методы разведки.

И конечно, атомные взрывы, которые все еще производят некоторые страны, наносят океану непоправимый ущерб.

Таким образом, проблема превращения океана в поставщика продовольствия хотя и реальна, но исключительно сложна и многообразна. Она тесно связана со всеми сторонами жизни человеческого общества.

Теперь поговорим о том, что еще недавно казалось чистой фантастикой, — о древней и в то же время самой молодой науке, которую называют аквакультурой. О первых ростках ее в нашей стране я и рассказывал на протяжении всего повествования. Аквакультура — это удобрение морского дна минеральными солями и прогрев глубинных вод атомными реакторами, прополка растений и барьеры из электричества и ультразвука, оберегающие от хищников стада промысловых рыб, искусственное разведение мальков и создание новых продуктивных сортов; это сельское хозяйство на дне моря.

В Японии издавна морскую капусту и морской салат выращивают на плантациях в мелководных эстуариях на бамбуковых шестах, укрепленных на длинных веревках, протянутых над илистым дном уединенных бухт. Теперь это древнее производство достигло промышленных масштабов на калифорнийском побережье, где ежегодная добыча ламинарии достигает 160 тысяч тонн. Но все это робкие, детские шажки к океану. Правы те, кто подчеркивает, что растительность нашей планеты в основном сосредоточена под водой. Плотность подводных зарослей достигает 1500 тонн, как говорят в сельском хозяйстве, «зеленой массы» на квадратный километр. Невиданные урожаи можно получать в море. Бульоны же и салаты из водорослей очень хороши. Да и в животноводстве водоросли могут совершить переворот. Так океан поможет увеличить производство мяса и на суше. Продукты, изготовленные из микроскопических водорослей, можно использовать в качестве частичных заменителей картофеля или риса.

Ацтеки употребляли сине-зеленые водоросли для приготовления вкусного блюда, напоминающего сыр, которое и сейчас распространено в Латинской Америке, японцы делают из хлореллы супы, приправы и мармелад. Очевидно, современная биохимия сможет сильно расширить ассортимент блюд.

Выращивать же водоросли не так трудно: на мелководье, в искусственных траншеях, просто в полиэтиленовых трубах, куда легко вводить удобрения. В природе насчитывается 10 тысяч видов водорослей, а путем селекции можно вывести сорта с совершенно фантастическими возможностями.

О разведении моллюсков и ракообразных я упоминал уже неоднократно. Для современной науки в этом нет ничего невозможного. Более того, воздействие повышенных температур значительно ускоряет этот процесс, увеличивает его эффективность. Пересаживая связки раковин на зиму в подогреваемые бассейны, можно заставить моллюсков размножаться круглый год.

Исключительно многообещающими оказались японские опыты по разведению креветки в прудах. Они показали, что пруды общей площадью в несколько миллионов гектаров могут давать урожаи, равные всему морскому улову креветки. Накопленный в нашей стране опыт по созданию рыбных продуктов легко позволит построить целые системы водоемов для креветки. Все затраты с лихвой окупаются первым же урожаем. Подогревая атомными реакторами прибрежные питомники, можно разводить креветок и прямо в океане.

Искусственные нерестилища в несколько лет смогут восстановить запасы лосося и камбалы. Даже речную форель, которая никогда не была промысловой рыбой, удалось развести в холодных водах океана.

В 1945 году в Японии построили первый подводный рыбоводческий завод. На глубине 20 метров установили особые клетки, обтянутые нейлоновой сеткой, в которые поместили мальков лосося и форели. Через выходящую на поверхность трубу мальков кормят сечкой из сардины, а раз в месяц завод посещает специальный инспектор-водолаз. Результаты оказались настолько блестящими, что японцы уже приступили к строительству таких заводов на глубине 30 и даже 50 метров.

Очевидно, в будущем не понадобится даже нейлоновых клеток. Заводскую территорию можно будет оградить ультразвуком или дырчатыми трубами, которые создадут «стены» из мелких пузырьков воздуха.

Можно научить и дельфинов охране рыбных стад. Такие «подводные овчарки», как показали многочисленные опыты, хорошо понимают, что хочет от них человек.

Водолазы Ива Кусто в Средиземном море, американские акванавты, построившие «Силаб-2» в Калифорнийском заливе, наши ребята, жившие в Геленджике в подводном доме «Черномор», доказали, что человек может жить и успешно работать на глубине. Очевидно, в ближайшие десять лет мы сможем хорошо освоить прибрежные районы, ограниченные глубинами в 100 метров, и создать опорные пункты на глубине не менее 300 метров.

Такое расширение обитаемой зоны плюс аквакультура превратят океанское дно в фабрику изобилия.

Сегодня океан может дать около 100 миллионов тонн рыбы и крупных беспозвоночных. По причинам, о которых уже достаточно говорилось, люди берут лишь каких-то 60 миллионов. И то, работая, можно сказать, на последнем пределе катастрофы.

Вот почему одинаково правы те, кто говорит, что океан не сможет прокормить человечество, и те, кто считает, что он может обеспечить продовольствием 30 с лишним миллиардов людей.

Все зависит от подхода к проблеме, от всех людей и каждого отдельного человека.

Беседуя с профессором Кизеветтером, с заместителем директора филиала Института океанологии П. П. Гансоном, научными сотрудниками ТИНРО, исследователями, водолазами и лаборантами морской станции, рыбаками и капитанами рыболовных судов, я убедился, что все они хорошо понимают существо проблемы. Еще недавно подход к морю был прост: «Взять как можно больше и в минимальный срок». Одним из последствий этой немудреной простоты явилось почти поголовное истребление китов — едва ли не самое страшное преступление человека перед природой.

Теперь появляется совсем иное отношение. Люди задумываются о завтрашнем дне, может, потому, что день этот подступил вплотную. Понятно, что Япония, полностью зависящая от океана, опередила другие страны в научном подходе к воспроизводству его запасов, но занимается этой проблемой однобоко.

Наша страна с ее могучей сельскохозяйственной промышленностью достигла больших успехов в изучении океана. На берегах Белого лебедя я ясно увидел это.

* * *

Ртутным дымом скользит над морем прожекторный луч. Вся ночь полна светляков. Холодными зеленоватыми вспышками прожигают они темноту. Володя давно уже спит в бунгало, а я все не могу уйти. Прощаюсь с океаном, слежу, как вспыхивают живые огни.

Светляки медленно движутся по кругу. Взрываются фосфорической искрой и гаснут, чтобы через мгновение мигнуть уже в другом месте. И так всю ночь. Дальние размытые вспышки напоминают далекие туманности, пылевые галактические острова. Зеленые огни, которые загораются рядом, похожи на мигающие сигналы идущего на посадку лайнера. Порывы ветра из-за сопок сдувают светляков в море, начинающийся дождь прибивает их к земле. Но, улучив момент, они вновь возвещают о себе из невидимых черных кустов яростным световым взрывом. Зачем? Только затем, чтобы исполнить великое предначертание природы — оставить потомство. Ветер и дождь указывают на приближение тайфуна. Честно говоря, его на станции ждут. Потому что обмелели колодцы и воду приходится возить издалека.

Уже на аэродроме я с надеждой и тревогой следил за тем, как то начинается, то опять перестает дождь. Не знаю, что делалось в этот момент в бухте Троицы. Но недавно я прочел в газетах, что у берегов Приморья разыгрался невиданной силы тайфун с милой кличкой «Полли».

Труженики моря… Как это точно и здорово сказано у Гюго! Тружениками возвращаемся мы к далекой прародине.

Владивосток — бухта Троицы — Посьет — Москва

Загрузка...