— Вряд ли такой город окажется истеричной маленькой девочкой, — сказал Аксель, наблюдая, как раскинулся там, вдали, дымный закат.
Это был Берлин, первая столица, которую мне суждено было увидеть.
— Надеюсь, у него есть родители, — пошутил я.
Мы сидели на передних сидениях автобуса; Костя, как обычно, крутил баранку. Под горку «Фольксваген» пошёл необычайно резво, и лошади с повозками отстали.
— Да наверняка, — не моргнув глазом, ответил Капитан. — Живут себе где-нибудь в пригороде, в небольшом уютном домике. Может, мы будем проезжать мимо.
Хорошо бы они были, — подумал я. Люди, выросшие без родителей, никогда не смогут стать теми, с которыми рядом не придётся держать ухо востро.
Если честно, я немного подустал от всех этих одушевлённых городов, многозначительных надписей и постоянной беготни после выступления, когда, по идее, мы должны отдыхать. Хотя город Краков, как большого доброго пана, который катал меня на плечах, я вспоминал с ностальгией.
Во всяком случае, мы говорили с ним на одном языке.
— Главное, чтобы у этого малыша не было психологической травмы, — серьёзно сказала Марина. — Когда твоё тело сначала насильно обшивают железом и прокуривают дымом, а потом бросают под гусеницы танков, это не так-то просто пережить без последствий.
Я не сразу сообразил, что «малышом» она назвала мегаполис. И вроде бы даже не в шутку назвала. Город вздрогнул и потянулся к ней через стекло автобуса солнечными лучами.
Мара зажмурилась от удовольствия.
— Мне здесь нравится.
Мы катили дальше; Костя предложил мне посидеть рядом и разрешил даже немного попереключать скорости, и я с готовностью согласился. Орало радио, под ногами катались пустые банки из-под соков и колы. Лобовое стекло покрыто мёртвыми насекомыми после долгой дороги (из двух дворников работал только один, да и тот добирался только до середины назначенной ему дистанции, а потом бежал обратно).
Водитель в своей всегдашней джинсовой куртке с дырами немузыкально горланит песни, ворочает истёртым до неузнаваемости рычагом и крутит баранку большими ладонями, а если ладони заняты, например, разжиганием сигареты, то локтями. Глядя на него, я с удовольствием вспоминал фильмы про Безумного Макса.
Кажется, приближающийся на всех парах город, в отличие от Мары, настраивал Костю на весьма ворчливый лад.
— Вся эта гладкая жизнь меня не устраивает. Я люблю ухабы и шум колёс. Ты, наверное, подумать даже не можешь… А послушай, какая песня! Это же Квин! «Mama, just killed a man, put a gun against his head…»
«Мама-а-а!» — орёт он и позволяет себе вдавить на газ, чтобы немного оторваться от вяло подпрыгивающих на кочках фургонов.
— Что? — переспросил я.
— Фрэдди Меркьюри! — кричит он.
— Что я не могу подумать?
— А! В прошлом я любил побеситься. Да и сейчас иногда хочется. Иногда пробивает на ностальгию.
Я сказал ему, что ни разу не видел, как он бесится.
— Может быть, и не увидишь. Эта Европа слишком малодушная. Слишком гладкая. Ты видел хоть раз, чтобы кого-нибудь били на заправке и отнимали машину? Видел хоть раз, как зимой на занесённой снегом трассе замерзал рядом со сломавшейся машиной дальнобойщик? А в России ты можешь увидеть и не такое. В этих дорогах нет характера. Они располагают только к тому, чтобы спать. Может, если бы я остался на родине, я стал бы музыкантом. Играл бы на гитаре, громил бары и ни черта бы не делал. Но знаешь, наш с тобой приятель Аксель всё это окупает. Мне интересно быть под его контролем, и интересно из-под него выходить.
Мне показалось, что тот бес, о котором он говорит, вот-вот вырвется наружу. Во всклокоченных волосах мне мерещились рожки, улыбка выползала на лицо Кости кривая, будто её растягивали в разные стороны хирургическими щипцами, а рот был необычно красен. Костяшки пальцев стремительно белели на руле. Это выглядело как опущенный предохранитель, как оружие, которое вот-вот выстрелит.
Мимо проносились хозяйственные постройки, пыльные заводы за высоким забором с колючей проволокой.
— Конечно, я не думаю, что мы с Акселем вместе навсегда. Навечно и вовеки веков, знаешь… Когда-нибудь я сойду с тропы войны. Кому вообще нужны ваши выступления? Мы могли бы просто катать желающих на автобусе. Утром детей, а вечером влюблённые парочки. Возможно, когда мы с этим бегемотом, — он похлопал по пузатому рулю — накопим денег и выкупим себя у Акселя, мы осядем здесь.
Сзади нас настиг рёв Капитана:
— Чёрта с два ты выкупишь у меня свой контракт! Тебе придётся пахать до глубокой старости. Тебе, и этому доисторическому бегемоту.
Костя не повёл и бровью.
— Этот бегемот уже съел тебя с потрохами. Очнись, приятель! Ты уже в его брюхе.
Мы дружно расхохотались. Я хохотал вместе с Мариной и Аксом, а Костя — нет. Он наклонился ко мне и сказал, словно поведал некую тайну:
— Всему своё время. Придёт нужное, и я сойду на своей остановке.
Веселиться сразу расхотелось. Значит, Костя тоже подумывает, вернее, не исключает возможности, что когда-нибудь это волшебное путешествие закончится. Я подумал про Принцессу в Кракове и попытался восстановить хорошее настроение. Если он поселится в замке, я мог бы ездить в гости, чтобы повидать Вилле и Сою.
— А что случится с Акселем? — понизив голос так, что он едва не тонул в грохоте мотора, спросил я.
— Он не сойдёт никогда. Он из таких вождей, которые вечно скачут на закат. Что качается меня… — Костя отпустил руль и обеими руками потёр веки. — Дома сейчас вместо меня живёт кто-то другой. Он занял моё место, женился на моей девушке. Может, стал музыкантом и поёт песни, которые должен был написать я.
Я попытался это представить. Что, если вместо меня в приюте живёт какой-то другой Селестин? Что, если он всё так же ходит с Аароном с удочками на реку. А на ферме у Марины кто-то другой ныряет с крыши сарая в стога сена и мечтает сбежать от родителей. Интересно, если ей это удастся, мы сможем взять её в труппу ещё одним акробатом и жонглёром?..
Мы сбросили скорость перед постом полиции и съехали на обочину сразу за ним. Нас пропустили, несмотря на иностранные номера, а вот повозки как обычно будут долго и нудно досматривать. Полицейские, словно что-то предчувствуя, а может, почуяв специфический запах или услышав стук копыт, высыпали наружу, этакие коренастые гномы в зелёных комбинезонах, отдыхающие после работы на шахте. Тёмные очки их, спущенные на глаза или задранные на лоб, вспыхивали в лучах полуденного солнца. Но мне до них не было никакого дела. Я затаил дыхание, глядя на открывающуюся панораму. Это город-история! Город, наравне с Москвой, больше всего бывший на слуху в этом столетии. А звучит-то как — Бер-линн. Катается на языке, как мятный леденец.
Аксель предъявил все необходимые документы, продемонстрировал содержимое фургонов, и мы поехали дальше. Кое-кто из полицейских его узнал, и Аксель присмотрелся внимательнее. «Фридрих? Фридрих! — его крик эхом звучал в промышленных постройках, и проезжающие водители высовывались из окон, чтобы посмотреть, что там происходит. — Сколько же лет!.. Ты не Фридрих? Генрих? Привет, Генрих! Приводи сынишку к нам на выступление…»
На автостраду нам заезжать запретили, и мы поехали в объезд, по скромной асфальтированной дороге, достаточно широкой, но пустой. Было душно, промышленные постройки по бокам дороги уступали место жилым многоэтажкам в окружении аккуратных квадратных газонов и исполинских лип. Между ними сами собой возникали ветра, независимые от тех, больших ветров, что ворочают облаками. Эти ворочали разве что скомканными газетами, да пушили хвосты лошадям.
Это город, помнящий прошлое и постоянно, всё набирая и набирая ход, летящий в будущее. Словно современный локомотив на паровой тяге. Или старинный паровоз с современной начинкой. Город деловых немцев, спешащих куда-то на крутых автомобилях, город вольных художников, приют для архитекторов и рок-музыкантов.
— Вроде Сиэтла в Америке, — сказала Анна. — Точно Сиэтл, только в Европе.
Я перебрался назад, чтобы разделить с остальными свой восторг. Аксель и Джагит управляли повозками, но девушки целиком меня поддержали.
— Его не обойдёшь целиком никогда, — сказала Марина, и даже подпрыгнула от полноты чувств. — Ни за что нельзя увидеть в Берлине абсолютно всё! Нужно просто выбросить из головы эту идею.
Все, кроме меня, были здесь как минимум один раз, и к каждому Берлин нашёл свой, индивидуальный подход. Словно хороший отец к многочисленным сыновьям. Старый ветеран войны, сохранивший чистый разум и отвоевавший себе любящую семью.
По дорогам журчали мотороллеры, квакали друг на друга клаксоны, словно перекрикивающиеся в полёте гуси.
Нашим пристанищем стала не заглавная городская площадь и не затерянный среди дворов скверик, которые Аксель вместе с Костей в других городах выбирали по целому десятку признаков, а первое попавшееся свободное пространство. Все вели себя так, будто мы где-то посреди длинного пути с севера на юг, то есть вяло почёсывались, что-то жевали или вообще ничего не делали, как Джагит. Вокруг куда-то спешили люди, как спешили скрыться из нашего поля зрения рощи и полуразвалившиеся сельские постройки, встречные автомобили и прочие детали пейзажа, но, как и в дороге, нам не было дела до таких мелочей.
Помаявшись с полчаса и безрезультатно прождав, пока этот вопрос задаст Марина или хотя бы Мышик, я спросил:
— Где мы будем выступать?
Анна вытаращила на меня глаза:
— Выступать? Ну ты и трудоголик. Смотри, не ляпни ничего такого Маре — она же удавится от стыда! Просто расслабься и получай удовольствие.
Вконец растерявшись, я решил прогуляться. Кликнул с собой Мышика, но он не пошёл. Мне хотелось сделать первые шаги самому, в произвольном направлении. Зайти за одну из этих странных кирпичных построек, или вон за тот дом, или за памятник этому тщательно прилизанному немцу в пиджаке и при галстуке — так, чтобы не было видно инородного пятна на коже города, которым является наш караван. Это важно — вроде как первые шаги человека на луне. Странно, когда ты, в сущности, совсем ещё мальчишка, идёшь гулять по незнакомому городу в незнакомой стране и совсем один. Но страннее всего то чувство, которое заменяет в тебе страх. Все семечки его в карманах уже съедены, осталась только шелуха, которая позволяет взглянуть на себя со стороны. Неприятное ощущение. Ребёнок один в чужом городе… Если бы я умел писать книги, я бы написал о его одиночестве целую страницу. О том, как он плачет, мечется от одного прохожего к другому, но его никто не понимает. Как он забивается в подворотню, в груду мешков с мусором, и глядит оттуда испуганными глазами на снующих прохожих. Если бы я был композитором, я бы сочинил по этому поводу самую печальную мелодию на свете. Но скоро от меня это ощущение ушло. Снялось и улетело, как перелётная птица, к кому-то другому. Отчего-то я знал, что всё будет нормально.
Я уже оставался один в чужом приюте, так что в некотором роде у меня есть опыт.
В конце концов, мир, который показывали по телевизору и настоящий сильно различаются. Каждый из детдомовских думал: может быть, когда-нибудь и я прогуляюсь по этому земному шару. Увижу это же самое не сквозь экран телевизора, и не в своём воображении, а взаправду. И на самом деле этим мячиком можно поиграть в футбол.
Где-то далеко сверлили небеса небоскрёбы, похожие на пещерные сталактиты. Сверкая лопастями, летел вертолёт.
— Тебе понравится, — обещал мне Костя в автобусе. — После Новосибирска я больше всего люблю Берлин. Или Питер?.. В общем, не думай на эту тему. Just keep your eyes open (просто держи глаза открытыми), — сказал он с сильным акцентом и коснулся двумя пальцами моих бровей. — Он как старик-ветеран в куртке-пилотке и с ирокезом на голове. Как монашка, одетая в модный кожаный корсет, или как проститутка в серой хламиде. Это город контрастов. Такое нельзя пропустить.
Всё, что происходило со мной с того момента, как той ночью поддался мне и свалился к ногам замок на велосипедной цепи, похоже на хорошую детскую мозаику. Когда разгадаешь её секрет, нужные кусочки начинаешь видеть загодя.
Нет! Меня озарило. Будто молния пронеслась по закоулкам черепа. Разве то, что было до этого, не похоже на хорошую мозаику? Что бы это ни было, оно готовило меня к этому путешествию с самых пелёнок, сначала пристроив в приют, потом — пристроив в приют с множеством комнат, с подвалом, который можно было исследовать, и с глуховатыми воспитателями, познакомив меня с моими друзьями и напарниками по играм. Наверное, я не просто так убегал от городских мальчишек, которые горели желанием намылить «приютским малолеткам» лицо, возможно, потому, что им самим не раз намыливали лицо приютские с карьера. Не просто так чуть не утонул однажды в реке. Не просто так приезжал пан на велосипеде, и не просто так я увидел родительские росчерки на бумагах об отказе от прав на ребёнка. Сами эти подписи стояли не для того, чтобы пробудить во мне чёрное отчаяние, а со смыслом. Возможно, смысла там даже больше, чем в учебнике по математике или в любимых книжках.
В этой мозаике нет лишних кусочков.
Нужно будет сказать Марине, — решил я. Если рассказать ей мою теорию мозаики, ей будет легче переносить разлуку с домом.
Вдохновлённый этой мыслью, я пошёл прямо к ней. Однако девочка уже развела бурную деятельность — протирала лошадей влажной губкой, общалась с местными ребятишками, сажая их на тяжеловозов и на беспрерывно гарцующую Цирель, и штурмовала языковой барьер, указывая на Марса с веским комментарием: «Конь», потом на жёлтые его зубы: «Ам-ам! Кормить!» Детишки застенчиво ковырялись в карманах и протягивали на потных ладошках пряники или печенье.
Я присоединился к Акселю и Анне, которые прятались от Марины (и, следовательно, от работы) в повозке.
— Это мой пятый город, — сообщил я. Я чувствовал, что именно после этой коротенькой, но самостоятельной прогулки я получил право называть Берлин городом, в котором я побывал самостоятельно. С которым я познакомился без посторонней помощи. Это что-то вроде рукопожатия между людьми. — Он должен быть особенным.
Аксель ухмылялся:
— Неплохо бы тебе было завести тетрадку, чтобы записывать, где ты был. И фотоаппарат, чтобы прикладывать фотографии. А ещё лучше, якорь. А то на пятнадцатом собьёшься со счёта, и пиши пропало…
— А зачем мне якорь? — спросил я, но Аксель загадочно промолчал.
— Это одна из его аллегорий, — сказала мне Анна. — Означает, что тебе нужно что-то запомнить так хорошо, как… — она замешкалась, видимо, хотела сказать: «как лица родителей», но, вспомнив о моём приютском прошлом, сказала, — как то, что ты запомнил лучше всего на свете.
Я прокрутил в голове события последнего месяца и постучал себе по лбу костяшками пальцев.
— Если так, то мозги у меня там напоминают морское дно. Всё усеяно якорями.
Анна рассмеялась. А Капитан сказал:
— Скоро пойдём с тобой на прогулку. Поверь мне, этот якорь будет самым большим.
Похоже, он был прав.
Погода была отличной. Городская дымка пропиталась солнцем и теплом, так, что не поймёшь, вечер сейчас или утро; кажется, что этот день не имел ни начала, ни конца. Улица Хеллерсдорф тихо мурчала, прижавшись к моему боку. Даже машины здесь были похожи на пухлых рабочих пчёл. У них вместительные багажники и, на всякий случай, багажники на крыше, на которые можно было уместить любую необходимую для работы вещь. Хотя бы и плуг с двумя лошадьми, вроде наших Топтуна и Марса. (Шутка).
Аксель добыл себе где-то новые кроссовки и с удовольствием скрипел ими по мостовой. Он был сейчас самым устремлённым вперёд Акселем из всех Акселей, которых я знал, и мог шагать так бесконечно.
С нами пошла, как ни странно, только Марина. Она хваталась то за одно, то за другое дело. И в конце концов достигнув апогея в придумывании себе проблем, швырнула автомобильным насосом в ведро, в котором мы подносили мясную похлёбку Борису (не спрашивайте, что она делала с этими двумя предметами одновременно; я мог бы спросить, но побоялся), и бросилась догонять нас с Капитаном.
— Буду помогать вам ничего не делать, — заявила она и с самым серьёзным видом зашагала рядом.
Новенькие стеклянные дома здесь соседствовали со старыми, из кирпича, из каких-то плит и Бог знает, чего ещё. Вывески из неона мирно сосуществовали с граффити, и если время первых было ночью, когда улицы озарялись разноцветным сиянием, то время вторых приходило при свете дня, когда они поражали прохожего глубиной прорисовки и сюжетами. Если стеклянные, похожие на кубики льда здания отражали солнце, рассыпали его в многочисленных гранях сотнями и сотнями других солнц, то разрисованные сквоты ели его на завтрак, на обед и даже на ужин раззявленными ртами окон и распахнутых настежь дверей.
— Там тоже живут люди, — сказал Капитан.
— Кто же? — удивился я.
Иногда этой самой «глубиной прорисовки» хвастались несуразные цветные пятна, в которых по гипертрофированным частям тела всё же можно было определить изображения людей.
— Художники. Люди искусства. Думаю, они смогли бы разукрасить наш маленький караван так, что он казался бы миражом, бензиновыми разводами на воде.
— Ты хочешь вымазать автобус в краске? Костя никогда не согласится, — заявила Марина. — Даже я никогда не соглашусь на такое. Ездить с нарисованным бензиновым пятном? Будет же ощущение что всё воняет бензином… я… я…
Она задохнулась, и Аксель нежно приобнял её за шею.
— Специально для тебя мы покрасим одну из повозок в чёрный цвет. И нарисуем белые кресты. Чтобы она была похожа на дилижанс инквизиторов, преследующих закоренелых грешников.
Мара восприняла эту идею всерьёз. Она сказала:
— Мне понадобится чёрная ткань, чтобы одеть Марсика. Интересно, продают ли где-нибудь чёрную краску для лошадей?
Взгляд Акселя затуманился. Семимильными шагами он шагал сейчас в прошлое.
— Помнится, мой старик, когда ещё был жив и работал при цирке на все-руки-мастером, ловил в подвале цирка мышей и красил их в разные цвета. Их сажали в коробку с двойным дном, в которую потом на арене клали обычных мышей. Угадайте, что происходило потом? Дно переворачивалось, и обратно доставали уже раскрашенных во все цвета радуги грызунов. Однажды, перед каким-то выступлением, второе дно провалилось в первое, и кто-то предложил найти большую коробку, чтобы в ней помещался мой старик с кисточкой и красками. Они хотели, чтобы он красил мышей, прямо сидя в коробке. Отец тогда сильно обиделся и измазал в краске всех, кого догнал!..
Поверх рисунков бежали и бежали нескончаемые письмена, так, что местами это напоминало разворот газеты, написанной от руки, разными людьми и на каком-то непонятном языке. Казалось, здесь зашифровано немало мировых тайн.
То, что я смог перевести, всколыхнуло во мне какое-то странное чувство.
— Здесь пишут про войну, — сказал я Капитану. — И про мир.
— Да. Для Берлина Вторая Мировая не закончилась так уж быстро. Его делили и делили, как пирог. Разрезали ножом, делали из кусочков одного яблока целые континенты, а теперь пытаются склеить вновь и назвать это одним именем. Переселение народов идёт до сих пор. С тех пор, как рухнула стена, вот уже пять лет. Всё это — он повёл рукой, — мольба людей о спокойствии, попытка сложить на руинах каменный домик.
— Жалко, что всё на германском, — вздохнул я, и тут же увидел надпись на польском. «Мысли — как траектории полёта птиц в Раю», — гласила она.
— На германском, русском, английском, польском, испанском, и ещё на добром десятке языков. В этом десятилетии Берлин стал настоящим международным котлом. Идолом, к которому совершали паломничество со всех стран мира.
Аксель потянул меня к какому-то сквоту, мало чем отличающемуся от соседей.
— Здесь живут мои друзья. Жили. Конечно, всё могло тысячи раз перемениться…
— Я с вами не пойду! — заявила Марина. — Там грязно. И наверняка обитают одни бомжи. Даже если они когда-то и были художниками.
Мы оставили её снаружи. Капитан отправился проверять комнаты, оглашая коридор своими внушительными шагами. Он слегка прихрамывал после выступления на деревенских площадях с вытершимся почти до самой земли камнем, и в получающемся звуке мне чудились все одноногие пиратские капитаны, о которых я читал и которых видел по телевизору.
Я остался рассматривать картины. Внутри они выглядели куда как опрятнее, чем снаружи. Возможно, рука художника здесь не дрожала, опасаясь нежданного полисмена из-за угла.
Одна привлекла моё внимание — вон та, что нарисована на уровне коленей тонкими белыми линиями и отчего-то загорожена большим, вынутым из рамы стеклом. Шариком катилась куда-то планета, в небрежных пятнах угадывались моря и континенты. По ней в свою очередь катил непропорционально большой велосипедист. В случае необходимости, наверное, он мог бы эту планету поставить себе в качестве запаски.
Я присел на корточки, чтобы получше её рассмотреть.
Где-то в глубине коридора хлопнула дверь. Только теперь я поверил, что здесь живут люди. Более того, создавалось впечатление, что здание заселено плотнее затопленной в речной заводи коряги — заселено той незаметной жизнью, о которой можно знать, но невозможно увидеть. Всё, что я мог — крутить головой в поиске источников звуков. Кто-то звонил в колокольчик, так настойчиво, словно пытался вызвать духов. С другой стороны звякала в стакане ложка. Уитни Хьюстон разрывала динамики маленького приёмника в клочья, и где-то под крышей ей вторили водосточные трубы.
Вдруг совсем рядом со мной открылась дверь. Точнее, не то чтобы открылась — её просто сняли с петель и втащили внутрь, прислонив, судя по звуку, к одной из стен. Потом показалась смуглая маленькая голова, обрамленная чёрными кудрями и чем-то напоминающая спичечную головку.
— Привет, — сказала голова на бойком английском, безошибочно опознав во мне иностранца.
Человечек показался полностью. Ростом с меня, очень смуглый, с неровными скулами подростка, он мог оказаться совершенно любого возраста. От шестнадцати и до тридцати пяти лет.
— Привет, — сказал я. — А мой друг вас ищет.
— Мы знаем, — сказал человечек. Он был в старых и очень пыльных шортах, светлой рубашке в жёлтых пятнах сомнительного происхождения. — Поэтому и прячемся. Кто он такой?
Я приосанился. Мне выпала честь побыть официальным представителем нашего шапито перед аборигенами.
— Мы из бродячего цирка «Аксель и компания». А его зовут Аксель.
— Акс! — обрадовался человечек. Крикнул вглубь коридора: — Акс! Ну да ладно. Пускай познакомится с Чёрным Вилли в угловой комнате. Посмотрит, каково это, жить в одном здании со свихнувшимся коллекционером чучел летучих мышей… Знакомься, это Йохан. Не обращай внимания, что он такой странный. Он из Дании. У них там даже нет сумасшедших домов, поэтому дурики свободно разгуливают по улицам и иногда даже ездят путешествовать…
За ним маячил другой местный житель, высокий щуплый блондин с лицом дворецкого из классических английских фильмов. Он чопорно мне кивнул.
Если бы не их разница в росте, эти двое могли походить на две стоящие рядом на шахматной доске пешки — чёрную и белую.
— Шелест, представляешь? — Аксель ворвался в коридор, как дуновение свежего ветра. Он выглядел немного ошарашенным. — Мы можем устроить гастроли с выставкой чучел летучих мышей… о! Честер! Сколько лет, сколько зим!
Последнюю фразу он произнёс по-русски. Я пару раз слышал её от сторожа в приюте. От Мышика, слава Богу, я её не слышал.
Они обнялись и остались стоять прямо в коридоре, чтобы обменяться свежими новостями, а я просочился в комнату, откуда выпали эти двое. Мне хотелось увидеть коллекцию чучел летучих мышей, но одному гулять по сквоту было страшновато, поэтому я старался не выпускать Акселя и Честера (к которому сразу проникся доверием) из вида.
— Чаю? — спросил меня между делом Честер, а потом донёсся голос блондина:
— Заварку найдёшь в тумбочке возле плиты. Выбери из неё насекомых. Вскипяти в кастрюльке воду и завари себе, сколько хочешь.
Английский его был не такой бойкий, но самый энциклопедический из всех, что я слышал. Кажется, даже самые настоящие англичане не говорят так правильно.
— Нет, спасибо, — ответил я Честеру. Я уже не стеснялся их разглядывать.
Поддакивая Акселю, который рассказывал о том, какие дороги удостоились чести возить его цирк на польской земле, Честер всесторонне изучал мой взгляд. Казалось, он мог уделять внимание одновременно всему вокруг. Ему в голову взбрела какая-то мысль, и он воскликнул:
— Ты смотришь на произведение искусства!
Я затаил дыхание. За Честером наблюдать было куда интереснее, чем за выводком декоративных мышей в зоомагазинном закутке.
— Его создал один мой друг, — сказал он уже менее уверенно, отчего-то смутился и тут же обратился к Акселю: — А ты встречался с Ирвингом? Он из Бельмонта, но живёт в Варшаве. Ты должен был его встретить! Очень приятный малый. Воинствующий атеист, но расписывает соборы…
Кажется, у него в друзьях ходил весь мир.
Блондин уже спешил на помощь, чтобы тактично и тихо, на своём безупречном английском, разъяснить мне восклицание друга.
— Он хотел сказать, что ты около двух минут назад смотрел на произведение искусства, — перевёл он и ткнул для наглядности в загороженный стеклом рисунок. Голос его казался не то звучащим из радиоприёмника, не то пропущенным через мегафон.
— Да-да! — Честер мгновенно ухватился за нить диалога. Он мог прыгать с одной темы на другую и обратно так же легко, как мартышка. — Мы не произведение. Если бы он нас рисовал, мы бы получились плоскими и на асфальте. Дело в том, что он обычно на асфальте и рисует. Мелом. Некоторые художники такие чокнутые!
— Он же нас уже рисовал. Ты уже забыл? — спросил блондин.
Честер слегка смутился.
— Ах, ну да. По правде говоря, всё-таки нарисовал. Акс, друг мой, ты бы видел, как он нас изобразил. Хорошо, что тем же вечером случился дождь, а иначе мы бы ходили в посмешищах у всей ГДР…
Решив, что с меня хватит этих разговоров, я дезертировал из их поля зрения и принялся изучать обстановку. Это оказалась не комната, а просторная прихожая с избежавшими нашествия графоманов стенами, которые, однако, тоже были не совсем обычны. Справа стена была выкрашена в синий цвет, слева — в ярко красный. И кругом, на полу, на стенах, на предметах мебели — фотографии. Они занимали каждую свободную поверхность. По полу между двумя стенами, будто трещина, грозящая со временем перерасти в настоящий разлом, змейкой вилась зелёная линия, которая разделяла комнату пополам.
— Мы пытаемся здесь сделать музей истинной истории Берлина! — донеслась до меня неровная речь смуглого. Разговаривая с Аксом, он по-прежнему умудрялся не упускать меня из виду.
— Музей искусства, — тут же вставил свою сноску белобрысый. Он просунулся в дверной проём и наблюдал за мной совиным взглядом. Брюки у него были испачканы в извёстке. — Это часть фотографической экспозиции. На красной половине будет всё, что связано с конфликтами. На синей — с повседневной жизнью.
Под чёрно-белым конфетти фотографий я с трудом различал очертания мебели. Её здесь было немного. Оставалось только гадать, что есть что. Стол я опознал только по ножкам и выглядывающим из груды фотографий немытым кружкам.
Так до конца и не поняв их замысла, я принялся разглядывать снимки. Один за другим они демонстрировали мне кусочки Берлина разной степени давности, непосредственные и спонтанные, будто фотоаппарат побывал в руках у ребёнка. «Конфликтные» фотографии у красной стены демонстрировали разрушенные здания, колодцы-окна, остатки баррикад и брошенные танки. Люди, если они там и были, маячили где-то на горизонте неясными тенями, словно и не люди вовсе, а дефекты съёмки. Конфликтами тут и не пахло, а пахло бесконечной усталостью, подживающей болячкой.
Зато снимки у синей стены показывали исключительно лица людей. Старые и молодые, улыбчивые и хмурые, самых разных рас и национальностей и, конечно же, профессий. Вот, например, водитель такси сверкает своей улыбкой и великолепной фуражкой… Можно было провести день, разглядывая исключительно лица — они действительно получились очень красивыми.
— Эта выставка произведёт фурор среди туристов! — заглянув в дверь, сказал Честер. — Особенно среди французов. Там есть французы, поищи хорошенько, там их много! Их можно отличить от немцев по деталям одежды. Французы в восторге, когда видят себя на фотоснимках, особенно если эти фотоснимки сделаны за пределами Франции. Точно, говорю тебе, как дождь.
— Как что? — я мгновенно перенёсся в реальный мир, хотя он и мерещился мне теперь чёрно-белым.
— Как дождь, — беспечно повторил смуглый человечек. — Ну, знаешь, дождь же непременно когда-нибудь будет?
— Откуда вы взяли эту фразу?
Сначала я и сам не смог вспомнить, откуда эта фраза мне так знакома. Видно, Аксель прав, и среди моих многочисленных якорей памяти начали теряться якоря, которые зарылись в ил, кажется, ещё в незапамятные времена.
Но потом сквозь джинсовую ткань, сквозь носовой платок я почувствовал в кармане дырявую монетку.
Честер замахал руками.
— О, так говорил мой знакомый художник. Поляк. Все чокнутые художники — поляки! Можно сказать, никто так часто не произносил «дождь», как он. Точно тебе это говорю.
Один мой знакомый тоже был художником. Точно, как дождь, как все дожди, которые со времени нашей последней и единственной встречи путешествуют по миру.
— Мальчик, — послышался голос Акселя, — с тобой всё в порядке?
— Наверное, — сказал я.
Снимки сбегали из моих рук, по одному планируя обратно на стол.
Спустя какое-то время мы пили чай и изучали мазки свежей блестящей краски на стенах. Синей краской стену красили сверху вниз, а красной — горизонтальными движениями. Это привело Акселя в состояния буйного веселья, а Честер взорвался и накинулся на своего друга чуть не с кулаками.
— Нужно было красить, как я! — орал он.
— Но это невозможно, — тихо возражал Йоханнес и звякал в чашке ложечкой. — Я же красил первый.
Мимо открытой двери тихо, как призрак, проследовала чёрная туша невероятных размеров. Должно быть, это и был Чёрный Вилли. Ещё десять минут назад он бы меня до смерти напугал, сейчас же в голове у меня из головы не выходил знакомый художник.
Честер вывел меня в коридор и ещё раз показал загороженный стеклом рисунок с едущим по планете велосипедистом. Ну конечно! Я мог бы и сам узнать в этом велосипеде тот громоздкий, беспрестанно звякающий агрегат. Человек изображён весьма схематично, но велосипед… его не спутаешь ни с чем.
Честер между тем вещал:
— Он был талантливым художником. Но как человек… скучный, невзрачный, похож на сбежавшего из зоопарка кролика. Революция настояна на вине, я это знаю, он это знает — тычок в сторону Йохана, — все это знают. И ты, может быть, тоже догадываешься. А он вот нет. Только кофе и любил. Но он весь был, как бы тебе сказать… как символ. Как стрелка, направлен однозначно вперёд. Он приехал сюда в восемьдесят девятом, след-в-след за ветрами свободы. За ветрами перемен, чуешь? — он ухмыльнулся и ткнул меня кулаком в грудь. Я разглядывал его щербатые зубы. — Он нёс нам на кончике своих мелков свободу, а потом, когда берлинская стена всё-таки рухнула, исчез, как будто его и не было. Ветра свободы ждать не будут, и он не стал ждать, а немедля отправился за ними. К сожалению, почти ничего, что он рисовал, не сохранилось. Не удивительно. Он, можно сказать, вышивал иглой без ниток. Процесс ради процесса, а результат мимолётен, как рисунки на песке.
— Он рисовал на песке? — зачарованно спросил я.
У меня перехватило дыхание. Каким значительным вдруг оказался мой старинный знакомый!
— Нет, нет. — Руки летали перед моим лицом, чуть не сталкиваясь. — Цветными мелками! На асфальте, на стенах зданий, на горемычной нашей стене — везде мелками. И этот рисунок — тоже мелом. Мы загородили его, чтобы случайно не стёрся.
Аксель наблюдал за нами с подозрением. Он напоминал мне героя фильмов по Агате Кристи, детектива, который на всех парах мчится к решению дела.
— Почему это ты общаешься с моими друзьями больше чем я? Откуда у вас общие знакомые?
Я пояснил:
— Тот пан — пан художник — приезжал к нам однажды в приют, а потом, в Кракове, на одном из чердаков я нашёл его старые вещи.
— Я думал, я единственный твой друг, так или иначе влияющий на судьбы мира, — оскорбился Аксель. — А ты, оказывается, кого-то от меня прятал… Хотя, я люблю тайны.
— Никакой тайны в этом нет. Он хотел забрать меня из приюта, а потом уехал и не вернулся.
Как мог, я рассказал ему историю. Она казалась мне печальной, но Аксель хохотал над этими невероятными совпадениями так, что я тоже заулыбался.
— Похоже, у нас с тобой в судьбе были весомые люди, — сказал он наконец.
— К вам тоже кто-то приезжал на велосипеде? Вы тоже выросли в приюте?
— Но да, ты прав, ни отца, ни матери я не знал. Сначала меня воспитывали цыгане. А потом один человек заменил мне родителей.
— Он был цыганом?
— Нет, нет, — засмеялся Аксель. — Не уверен, что цыгане заметили, когда я, залюбовавшись цирковой афишей, отстал от табора. Меня воспитал сторож этого цирка. Благодаря ему я имел возможность наблюдать за всеми выступлениями, говорить с любым артистом, с каким только пожелаю. Меня любили. Я был у них там чем-то вроде талисмана.
Не удивительно, — подумал я. — Иметь ручного Капитана в качестве талисмана, наверное, хотел бы каждый участник нашей маленькой труппы. Например, таскать на шее. Получать от него порцию оптимизма и пинок под копчик, когда только пожелаешь, или повесить на гвоздик, когда, например, мечтаешь выспаться — разве не это счастье?
— С тех пор у меня слабость ко всем сторожам, — закончил Аксель.
— Как ты думаешь, — спросил я Капитана, — я его когда-нибудь встречу?
— Только в том случае, если ты уверен в его существовании.
Что за бред? Конечно, я уверен! Его монетка покоится у меня в заднем кармане, с его вещами мы с братьями-чертенятами носились по жилому дому в Кракове. Это его велосипед нарисован мелом здесь, буквально за стенкой, и, конечно же, тогда, в детстве, он мне не приснился. Совершенно точно не приснился — я помню ту встречу до мельчайших подробностей, тогда как другие воспоминания со временем потускнели и стёрлись.
Я попробовал расспросить у Акселя, что же значат его слова, но он хранил молчание и размешивал в чашке сахар. Тогда я пристал к Честеру:
— И что он рисовал? Неужели ничего больше не сохранилось?
— Совсем ничего, — покачал головой тот. — Хотя картины были острые, как шило. И ржавые, как кочерга.
— Неужели нет даже фотографий?
Честер вернулся к своему чаю. Кто-то уже начинал сортировать фотоснимки на две стопки, и сейчас он, сам того не замечая, вновь перемешивал их рукавом рубашки.
— Фотографий как раз полно. Но кому нужны фотографии, когда ты можешь поговорить с человеком, который наблюдал за работой такого величайшего художника лично. Я расскажу тебе всё куда лучше паршивых снимков этих журналюг.
— Мне! Мне нужны! — я будто бы пытался перейти вброд буйную речку. — Уважаемый пан, мне нужно их увидеть.
Честер немного поостыл.
— Приятно видеть такого рьяного поклонника искусства. Йохан, здесь же у нас всё для экспозиции? Значит, поищи вон там, на антресолях.
Мы выбрались на улицу, чтобы влиться в человеческий поток. Попрошайки и нищие были везде, до того наглые, что хватали за рукава и требовательно тянули руки. Я прятался от них за широким шагом Акселя, и мне то и дело приходилось огибать его спереди или сзади, чтобы оказаться на другой стороне и угодить в цепкие лапы других попрошаек. В переулках кучковались грязные парни в бейсболках, курили и пили пиво. Я разевал на них рты, Капитан попросту не замечал, а художники, как две придонные рыбки, рассекали весь этот ил просто и естественно, здороваясь со всеми подряд.
Честер махал руками и пытался перекричать гул толпы. Он едва поспевал за широкими шагами Акселя.
— Я знал, что ты, как художник, как человек искусства, не пропустишь такой шанс. Тут снова начинает завариваться каша. Я всё ещё не могу поверить, что на празднике в восемьдесят девятом тебя не было.
— Сейчас неспокойно, — коротко ответил Йохан. — Скоро могут погибнуть люди. Не время для развлечений.
Честер повернулся к нему.
— Ты не понимаешь. Аксель приехал не развлекать людей. Он и его труппа — соль и сахар в этот котёл жизни!
Они не давали Капитану вставить и слова. Но, кажется, он вовсе не стремился. Наслаждался прогулкой, слушая трёп представителей местной интеллигенции, перемигиваясь со светофорами и разглядывая берлинские крыши. В его голове зрел какой-то план. Я как преданный юнга ждал приказов, ждал чуда, как восторженный подросток, но в конце концов понял, что эти двое тоже в какой-то мере чудо, а негласный приказ, который он мне мысленно отдал — наслаждаться общением с этими невозможными людьми, что я с удовольствием и делал.
Словом, мы просто шатались по Берлину и, как сказала бы Мара, банально отлынивали от работы.
— А что здесь начинает завариваться? — спросил я.
— Ровно пять лет назад мы снова стали одним городом. Завтра будет большой праздник! Люди будут вспоминать всё хорошее и всё плохое. И того и другого было немало. Конечно, стены больше нет, но кое у кого она ещё осталась в головах, и завтра люди будут брать её штурмом.
Честер вдруг подпрыгнул и ткнул в меня пальцем.
— Может, приедет и он! Художник! Может, он вернётся, влекомый чёрными крыльями своего механического коня!
И весь оставшийся день я ходил под грузом этой мысли.
Под мышкой у меня было несколько газетных вырезок. На одном из углов мне предложили завернуть в них вяленую рыбу, уплатив за неё две марки, но сами по себе эти газеты мне были сейчас дороже всего, что можно было бы в них завернуть.
— Мы пришли, — сказал Йоханнес и поймал за локоть Честера, который носился вокруг с восторженными воплями и, кажется, не собирался останавливаться. — Ты хотел показать мальчонке то место.
— Да, да! — Честер взял меня за плечи и развернул в сторону обширной стройки. Около неё виднелись останки Берлинской стены, на которые самостоятельно я ни за что бы не обратил внимания. — Это первая пробоина в днище древней подводной лодки, которой была ГДР. Вон там то, что осталось от Стены. К сожалению, из-за этой стройки вид уже не тот. Помню, — помнишь, Йохан? — как здесь целыми выводками сидели художники и рисовали, рисовали, а вон там был магазин, где продавали водку, которую мы называли «художественной»… А теперь смотри свои газеты.
Я зашуршал газетными вырезками и нашёл на одной из них именно это место. То был выпуск Guardian, непонятно как попавший к германцам. Я пробовал уже читать заметку, но из-за обилия незнакомых слов и специфического английского так ничего и не понял.
Фотография казалась очень красноречивой. Толпы людей возле серой громады, опутанной колючей проволокой, будто охранял её неведомый паук. В его паутину уже попала жертва: какой-то человек пытался залезть на стену и запутался в проволоке; несколько товарищей пытаются стянуть его вниз, но выглядело это несколько кровожадно, как будто это жертва, приносимая богине ужаса и колючей проволоки. Я вспомнил все фантастические книги о пауках-убийцах, которые довелось мне прочесть, и подумал, что такая иллюстрация пришлась бы впору к любой. Граффити покрывали стену сплошь, и всё равно она кажется серой и унылой. Если бы снимок был цветным, я уверен, стена бы так и осталась скучным куском бетона.
В самом углу снимка маячат смущённые, сконфуженные полисмены: они не уполномочены противодействовать толпе, решение о сносе стены и объединении города-государства в единое целое уже принято, но явно не знают, что же делать с внезапно организовавшейся стихией.
Под ногами людей, несколько раз обведённый красной ручкой, заметен невзрачный меловой рисунок. Качество печати оставляло желать лучшего, но я разглядел значок пожарного выхода — бегущий человечек в прямоугольной рамке и схематично изображённая дверь — и смелую стрелку, упирающуюся остриём прямо в стену.
«По другую сторону — то же самое», — гласила подпись той же самой красной ручкой. Почерк удивительно разборчивый, и я задумался, писал ли это Честер или его друг, похожий изнутри на толковый словарь, а снаружи на его скучную обложку. — «Тот, кто это рисовал, был очень смелым человеком. Перелезть через стену было равноценно подвигу, а рисунок был сделан за 2 дня до принятия резолюции об объединении города».
Сейчас здесь заканчивали прокладывать шоссе. Обёрнутые полиэтиленом брикеты строительных материалов напоминали забытые кем-то на платформе железнодорожной станции чемоданы. Справа от недостроенного шоссе бугрилась плохим асфальтом дорога, которую проложили сразу же после сноса стены. Из одного мира — в другой… Два обломка стены всё так же высились справа и слева от двух дорог, новой и старой, возле одной из стен появилась нелепая пристройка, в которой, видимо, отдыхали рабочие. Обломки напоминали мне пасть одной из Джагитовых кобр, а дороги пролегали меж ними, словно раздвоенный язык, влажный от дождевой слизи.
Здесь центр города, но людей совсем мало. К стене прямо в грязь кто-то положил цветы. Я смотрел на неровные ряды домов и думал, что некоторые из них, видимо, специально строили вплотную к стене, используя её в качестве торца, холодного торца без окон и без дверей.
— Решено! — сказал Аксель, заглядывая мне через плечо в газетную заметку. — Мы будем выступать здесь. Первый провал в Берлинской стене. Именно сюда разъярённая толпа нанесла свой первый удар.
Распрощавшись на время с художниками, мы поспешили в лагерь, чтобы донести до остальных радостную весть.
— У них могут быть с собой гнилые овощи, — обеспокоилась Анна. — Это не просто народные гуляния. Это историческое событие. Мы можем оказаться там не к месту.
Аксель смиренно склонил голову.
— Разве не стоят наши прекрасные костюмы сорванной и пропавшей впустую злости?
Костя покачал головой:
— Мне не нравится эта идея. К чему лезть на рожон? Мы можем выступить и позже, когда всё поутихнет.
— Я согласна, — сказала Мара.
Все смотрели на Капитана с жалостью и с некоторой опаской. Он оставался капитаном — несмотря на то, что команда выкинула белый флаг, мы ждали приказаний. Других приказаний. Затаив дыхание, я наблюдал, как темнеют его глаза, и не знал чего ожидать, то ли взрыва с руганью и размахиванием кулаками, то ли слёз.
Тихо подошёл Джагит; его никто не замечал до тех пор, пока тень его царственного внимания вдруг не накрыла нас всех разом.
— Мы выступим, — сказал он и словно магнитом притянул к себе взгляды.
Джагит был похож на потерявшийся когда-то и теперь скитающийся по миру кусок Берлинской стены. Он в серой рубашке и штанах, заляпанных жёлтыми пятнами от чая, и видимо, ушёл в скитания ещё до того, как стену лишил девственности первый художник. Если так, то он наконец-то вернулся домой, и должен радоваться, но при взгляде на это лицо в голове начинал тревожно грохотать гром — то сталкивались раз за разом его брови, а борода свисала уныло, словно вывешенный кем-то в безветренный день чёрный флаг.
— Что с тобой, приятель? — обеспокоено спросил Аксель.
Джагит раздавил в ладонях бумажный стакан, вымочив пальцы в остатках чая. Беспомощно посмотрел на Акселя.
— Там будет бойня. Все будут драться друг с другом. Я чувствую, как накаляется воздух. Разве ты не чувствуешь?
— Да с какой стати им вообще друг с другом драться? Они что, специально подгадывают все уличные драки под эту дату?
— Не важно. Что бы ни случилось, мы должны там выступить, — Джагит громоздил кирпичи своих слов, и конструкция нам казалась донельзя бессмысленной, как будто её построил в тетрисе на игровом автомате несмышлёный малыш. — Голова почти догнила. Это то, ради чего я плыл через море.
— И мы выступим. Уговорил, приятель, — Аксель обнял друга за плечи и хорошенько встряхнул. Строго посмотрел на всех поверх очков, и Мара, Анна и Костя один за другим опускали глаза, а я жалел, что мне не хватает духу высказаться. Откровенно говоря, я не понимал, что плохого случится, если мы дадим представление. — Не оставим шанса революции.
— Да не будет тут никакой революции, — сказал Костя, и лицо его будто бы разбила надвое косая ухмылка. — Всё, что могло сгореть в этом городе, сгорело благодаря моему папаше в сорок пятом.
Но в глазах Акселя, да и всех остальных после слов араба, я видел только тревогу. На ночь он исчез, отправившись к своим друзьям-художникам, а наутро явился совершенно трезвый и собранный. Мы все скопом отправились осматривать место для выступления.
Там мы с Мариной сошлись во мнении, что Капитан похож на полководца, прикидывающего план будущей битвы. К нам подошёл нервный полисмен — молодой парнишка с обезьяньим лицом и с примесью крови какой-то из соседствующих смуглых и черноволосых стран — и попытался заговорить на английском. Видимо, услышал, что как мы разговариваем на незнакомом языке. Аксель уверил его, что говорит по-немецки.
— Что вы здесь делаете, — спросил полисмен.
— Всего лишь готовим представление, — ответил Аксель. — Мы артисты.
— Сейчас не лучшее время для представлений, — сказал полисмен, и глаз его задёргался. Я тихо восхищался формой: зелёная с белыми лацканами и красивыми карманами, резиновая дубинка на поясе, от которой страж порядка старался не убирать руки. «Видимо, — подумал я, — он такой нервный, потому что им не выдали оружие». Изучив форму, я принялся изучать лицо. И обнаружил, что полисмен, должно быть, собирается броситься к нам в ноги, лишь бы мы не учинили беспорядка.
Но Аксель обладал успокоительным воздействием на полицейских. Если бы к нему выпускали инструкцию, я бы непременно сделал туда такую приписку. Он сказал:
— Мы будем делать только добро.
И жестом фокусника вытащил из кармана куртки полисмена пончик, которыми мы загрузились накануне в берлинской булочной. Полицейский взял пончик и посмотрел на него как на чудо.
— Если вы построите своё выступление на таких фокусах, — наверное, сказал он, — может быть, всё будет в порядке. Удачного вам дня.
Из бесед с Аксом и с Честером я вынес для себя кое-какие выводы о грядущей дате. Это мероприятие не было похоже на веселье, построенное на самом принципе веселья, как, например, в Кракове. Оно было построено на десятилетиях боли и страданий, на бесконечных попытках приспособиться к текущему положению вещей, врасти в этот асфальт. И колоссальное облегчение, прорвавшееся наконец наружу, неизменно должно было снести все дамбы и ограничения.
Оно имело под собой историческую подоплёку, а хлеб, настоянный на дрожжах боли и страдания, получается горьким. Пусть даже он остаётся хлебом.
Мы с Акселем, Джагитом и Марой отыскали площадку для выступлений. Небольшое двухэтажное здание, принадлежащее не то почте, не то какому-то ещё ведомству, столь же унылое, как вывеска над дверью, как забранные решёткой глаза-окна первого этажа и опущенные в честь выходного дня металлические шторы, исписанные граффити и изрисованные похабными рисунками. Здесь была пожарная лестница, обрывающаяся на уровне второго этажа, и чтобы до неё достать, Костя подогнал автобус.
Отсюда прекрасно видно площадку с дорожным строительством, куда накануне дня Х народ уже начал приносить цветы.
Плоская крыша погребена под неравномерным слоем каменной крошки и кусками покорёженного железа, оставляющими впечатление о существовавшим когда-то третьем этаже. Костя слазал в автобус и вернулся с рабочими перчатками и лопатами.
— Нужно сгрести всё в кучи. Только не бросайте ничего вниз. Это может быть опасно.
— Правильно, — пробормотала Марина. — Нужно же нам будет чем-то отбиваться.
Невдалеке на автобане гудели машины. Я с тоской вспоминал Краковские крыши, такие опрятные, как будто городская администрация держала особый вид крылатых дворников. Возможно, моя память съела пару тонн опрелых листьев, голубиные перья и несколько сигаретных пачек, неведомо каким ветром заброшенных туда, но она уж точно не смогла бы стереть приятного ощущения, которое я там испытал.
Однако с наступлением вечера моё отношение к Берлину изменилось. Честер и его друг навестили нас с целой гурьбой беспечных, как дети, деятелей искусства, которые сразу же капризно заявили:
— Не будем мы работать руками! Нет, нет и нет, друг-приятель, даже и не проси! Ты же знаешь, я известный пианист! Спроси, вон, у Фостера. А он, кстати, известный скрипач.
— Но мы будем вас всячески поддерживать, — прибавил тот самый Фостер.
— Я напишу у вас роман! — провозгласил третий, конечно же, известный писатель, и я вспоминал картонных мальчишек в переулках-декорациях Зверянина.
— А я подарю по билету на свою выставку, когда министерство Культуры и Искусства сподобится наконец её организовать, — говорил четвёртый. — Вы знаете, я известный сюрреалист. Министерства — это что-то сюрреалистичное. Так медленно и так нелогично они работают. Я подумываю даже, может, мне стоит организовать какое-нибудь своё министерство?
Но оставшихся рук (они принадлежали по большей части блюзовым и роковым музыкантам, отчего я проникся к ним безграничным уважением) хватило, чтобы за час закончить разбор завалов и перетащить наверх все важные для выступления пожитки.
Когда на небе стали различимы первые звёзды, вскрылись многие городские тайны. Будто бы светлячки, прячущиеся в траве, начали загораться витрины многочисленных магазинов, продуктовых лавок, над подъездами замерцали разноцветные фонарики. Вдоль улиц словно бы проложили огромную гирлянду, и оказалось, что всё далеко не столь мрачно.
— Увидел бы ты Берлин какой-нибудь снежной зимой, — сказал мне Аксель. — Это то зрелище, ради которого стоит проехать всю Европу, терпя лишения и бедствия.
Он отнюдь не выглядел человеком, который когда-либо терпел лишения и бедствия, он выглядел слегка усталым, но сытым и вполне довольным жизнью.
Стихийно организовывались группы в поход за тем-то или тем-то, пока мы передавали по цепочке наверх сумки с булавами и прочий реквизит, они начали возвращаться, благоухая самой разной едой.
Откуда-то возникли стол, несколько табуретов, старый-старый, с разодранной обивкой и торчащими кое-где наружу пружинами, диван, который с трудом втащили на крышу и торжественно передали в пользование Анне.
На столе сами по себе организовались высокие кружки с цветастой эмалью, как будто каждый интеллигент носил свою кружку с собой, и рядом — наши, с блестящими алюминиевыми боками и аккуратными, как будто детские ушки, ручками. Этими одинаковыми кружками очень неплохо было тренироваться, когда остальной реквизит разбирали раньше тебя другие артисты. А Джагит, по слухам, мог жонглировать полными кружками, не пролив ни капли чая.
Не знаю, как насчёт жонглировать, но чаю он пил много. Чайник кочевал туда и сюда от ближайшей булочной, словно пожарный самолёт, возвращающийся на базу за водой, имея при себе в качестве поддержки пару-тройку рогаликов. Нам любезно разрешала попользоваться газовой плитой румяная продавщица, итальянка, с которой Анна быстро нашла общий язык.
Джагит говорил, размешивая в очередной раз сахар. Ложка бывала у него чаще, чем у кого-то другого:
— Я так и не сумел избавиться от этой привычки. Очень люблю чай. Хотя у меня на родине мы довольствовались мутной пресной водой.
— Вы туда когда-нибудь вернётесь? — спросил я, и Джагит покачал головой.
— Вряд ли. Моя карма теперь будет мотать меня по Европе, пока не убьёт или не натолкнёт наконец на реализацию. Кроме того, меня там никто не ждёт.
Я мало что понял из беседы с ним, но спрашивать не стал. Погода висела безветренная и тёплая, мой пытливый ум спал, знание о некой реализации и карме ему даже не снилось. А что Джагит — весь вечер он выглядел так, как будто собственное каменное сердце вдруг обрело для него вес, и в конце концов так и заснул на стуле над очередной чашкой остывшего напитка.
Накрытые брезентом груды мусора в темноте походили на барханы, из-за них показывало свой нимб Его Величество Городское Сиятельство. Облака в ночи прекратили свою толчею и организованно потопали к горизонту, открыв нам блеклые звёзды. Я лежал на матрасе, принесённом из повозки, смотрел на звёзды и представлял, что вокруг пустыня, рядом голосом Кости храпят верблюды, а стоит сейчас вскочить и взбежать во-он на тот песчаный холм, как увидишь древний город среди пальм, построенный целиком из золота и изумрудов.
Марина отправилась было спать в автобус, но почти сразу вернулась и, разложив спальник прямо на крыше, улеглась рядом, и ни слова не говоря уткнулась макушкой мне в бок.
Половина интеллигентов расположилась здесь же, укрывшись цирковыми тряпками или укутавшись остатками брезента, часть спустилась-таки вниз, но, кажется, дальше автобуса всё равно никто не ушёл. Я был им благодарен. Если бы не они, не громкие песни, жаркие споры и возлияния, это место не стало бы таким по-домашнему уютным.
Наутро мы все вместе с людьми искусства проснулись как по команде. Было очень рано и очень тихо. Была суббота, шестое сентября. Солнце пряталось за какой-то из многоэтажек, пахло листвой и пылью, которую всё ещё источали наши барханы.
Интеллигенты собрались и быстро, словно разбегающиеся со стола под внезапно включившемся светом тараканы, ретировались, оставив нам стол, диван, Честера и белобрысого Йохана. Бутылки добросовестно подобрали, «чтобы никто никому не разбил голову». От этого пророчества мне стало не по себе.
— Шестое сентября — и ничего, — сказал Костя, вытягивая шею, чтобы посмотреть, что творится внизу. — Немцы любят поспать.
Марина и Анна пошли проведать зверей. Повозки мы оставили недалеко, на пустыре через два дома, и вчера несколько раз наведывались узнать, как дела у Бори, обезьянок и лошадей, а заодно и пересчитывали наши пожитки.
Когда нам стало казаться, что девчонки отсутствуют слишком долго, Костя вышел к краю крыши, сложил ладони рупором и протяжно крикнул, разбудив между серых спичечных коробок эхо:
— Ан-на-а-а!
Наверное, именно этот крик и стал тем снежным комом, что сдвигает лавину. Может, никто и не спал, может, люди сидели в безмолвной засаде, боясь первыми бросить снежок. И теперь они все вздохнули с облегчением, а мы явственно почувствовали, что что-то произошло. Или произойдёт в ближайшем будущем. На третьем этаже в доме через Крюгерштрассе распахнулось окно, и из-за вялых цветов выглянул хмурый мужчина.
— Семь-двенадцать, — громко буркнул он нам, два слова скатались на его языке в одно: «семьдвенадцать». И захлопнул ставни. Костя, смущаясь своего поступка и скрывая это за суровой, кривой улыбкой, пошутил про часы с кукушкой по-берлински.
Однако лавина двинулась. Люди пробудились и прильнули к окнам. Несомненно, многие думали, что мы заняли отличную оборонительно-наблюдательную позицию, и недоумевали, почему мы хмуро пьём за столом чай вместо того, чтобы возводить баррикады.
— Это будет великолепный день, — пел Честер. — День, который не даст заржаветь уличному искусству. Я никуда не пойду. Буду с тобой, Акс, мой старый приятель, на передовой, до самого конца, каким бы он ни был.
— Чем же день, который сулит потрясения, по-вашему, так великолепен?
Взгляд Джагита напоминал топку паровоза.
— История крутится не сама по себе, — сказал Честер и зачем-то подпрыгнул. На него тяжесть Джагитова внимания не произвела никакого впечатления; смуглый художник парил над ним, как птица над утёсом. — Её делают войны! Если бы не они, мы бы застыли в блаженном ничегонеделании, остались бы точкой.
— Ты веришь в прогресс, — сказал Джагит. — Я верю в другое направление.
Мы посмотрели на белобрысого Честерова приятеля, но похоже, он был толковым словарём только к своему другу. Честер, открыв рот, смотрел на Джагита.
— Это в какое же?
Но араб не собирался ввязываться в спор, он был в весьма скверном настроении. И Честер приуныл. Он понял, что попался на крючок и что его судьба теперь — ходить за этим странным человеком и заглядывать ему в глаза, выпрашивая ответа. Или позабыть этот обмен мнениями, что значит, признать себя необразованным и невеждой.
— Что ты имеешь в виду? — слышали мы то и дело, когда Честер заходил на новый вираж атаки на Джагита: — Дзен? Гаудия-вайшнавизм? Что?
И слышали в ответ молчание Джагита, которое под градом вопросов Честера начало давать трещинки:
— Попробуй сменить плоскость, — говорил он.
Честер выл от отчаяния, и Джагит пояснял:
— Попробуй прибавить ещё одно измерение и посмотреть с другой стороны на свою точку зрения.
Честер уходил в глубокую задумчивость, и взгляд его полнился депрессивной синевой.
Магазины в этот день не открылись, и улица выглядела совершенно покинутой. Напряжённость стала почти осязаемой, она висела над городом и колыхалась в развешенном под окнами на сушку бельём. Устроившись так, чтобы поменьше бросаться в глаза, мы наблюдали, как у переломанной, стонущей всеми своими сочленениями стены появляются первые посетители. Кто-то ненадолго подходил с цветами, возлагал их и сразу же исчезал, кто-то оставался; постепенно такие люди сбивались в кучи. Пришла шумная компания с плакатами, я никак не мог разглядеть, что на них написано, а те, что разглядел, не смог перевести.
По мере того, как пребывал народ, Аксель решил, что нам понадобится хорошая акустическая поддержка, и делегировал полномочия по её добыванию Косте. Костя сказал, что нам нужно электричество.
— Все магазины закрыты, — сказал я.
Потом я вспомнил про металлический люк, который видел вчера вечером у края крыши. Мы подцепили его монтировкой и открыли, словно консервную банку со шпротами. Недра унылого госучреждения поглотили нас, словно рот огромной рыбы. В его желудке мы нашли среди конвертов, газет за позапрошлый месяц и розетку, и удлинитель.
Следующие двадцать минут я вытаскивал из автобуса аппаратуру, на которую указывал Костя, путался в проводах, потел и работал лифтом, доставляя всё это на крышу.
Я думал, Костя достанет свою любимую испанскую гитару, но в руках у него был незнакомый чехол.
— Что это?
— Не что, а кто. Это мистер Фендер.
Это была белая гитара, похожая на космический корабль (точно такие же можно увидеть у звёзд на рок-концертах). Я распахнул рот.
— Моё прошлое, — сказал Костя, вращая колки. Гитара в его лапах ворчала, словно кошка. Люди внизу, должно быть, думали, что этот шум у них в голове.
Молча мы наблюдали, как пребывает и убывает народ. В двенадцать подъехал автобус, из которого высыпали дети — наши постоянные зрители — и несколько воспитателей. По зычному голосу я опознал в одной даме экскурсовода и жалел, что не учил в школе германский. О чём она рассказывает ясно и так, но я хотел знать подробности. Дети возложили к стене цветы и ретировались в свой автобус, будто рыбки-прилипалы, разведав ближайшие рифы, вернулись под плавники кита.
К часу начали подтягиваться туристы, и их добродушная оживлённость действовала на нервную атмосферу между нами и вообще везде вокруг как таблетка валерианы под языком. Их было не так много — видно, в гостиницах всё-таки предупредили, что сегодня лучше сходить в ресторан или посетить пару музеев, чем шататься по городу, выискивая истинные достопримечательности. Глядя на круглолицых японцев, отчаянно-храбрую пожилую французскую пару и необычайно тихих американцев, мы расслабились.
— Может, ничего и не будет, — сказал Аксель, а Честер принялся бегать по крыше, перепрыгивая через «барханы» и ероша себе волосы.
— Точно будет! Я тебе говорю, приятель. Я живу в этом городе уже пятнадцать лет и прекрасно чувствую все подводные течения. Уверяю тебя. Сейчас они способны переворачивать огромные камни.
Мы устали сидеть на одном месте и вышли на прогулку. Отправились гулять по берлинским дворикам и с удовольствием заблудились. С самого начала нашего путешествия по Германии в каждом городе эти дворы заманивали нас в свои желудки обещанием чуда. Каждый встречный полицейский считал своим долгом подойти и сказать, что нам лучше вернуться в гостиницу, а когда дотошный Акс требовал объяснить ему причину, качали головами и отходили в сторону.
Чем дальше мы отдалялись от стены, тем больше входила в русло повседневная жизнь. Здесь сновал народ. Чтобы поесть в уличном кафе кнедликов, нам пришлось проехать на автобусе несколько остановок, и там, прямо за остановкой, мы наткнулись на цыганский табор.
— Это же всё моя родня, — добродушно сказал Аксель. — Вот этого, например, я точно где-то видел.
Пока мы шли мимо, он рассказывал мне про цыган в Берлине.
— Это удивительные люди. Они как никто умеют хранить традиции. Более, они ими живут. Традиции своей неведомой родины они таскают за собой вот уже не одно столетие. А те, которые ассимилировались в городах, постепенно впитывают и традиции этого города, и этой страны, даже если там уже давно не осталось никаких традиций. Неизвестно, где они их находят. Может, в сточных канавах или в сырых подвалах многоэтажных домов. В глубине парков и скверов… Ясно одно — в музеи они не ходят. Стачала они впитывают язык, да так, что через год уже могут говорить на нём не хуже самого народа, правда, со своим бродяжьим колоритом. А потом — смотришь — их дети ходят уже при часах, как все порядочные германцы, и так же думают, что смогут взять над ним, над временем, таким образом контроль. Их дети щеголяют германским менталитетом направо и налево. Никто не знает, как они это делают.
Однако, когда мы, сытые и довольные, вернулись на пост, всё нагулянное настроение испарилось.
Была половина пятого пополудни, и город вокруг такой, каким его рисуют в фильмах о войне. Взрытая строительными машинами почва казалась пухлой от лежащих на ней цветов, но цветы больше никто не приносил. Крикливые подростки, которые пять лет назад были совсем ещё мальчишками, носились вокруг, и их голоса, резкие, отрывистые и похожие на звук пикирующих истребителей, звучали везде. В одинаковых тёмных спортивных костюмах и кепках они напоминали сошедшие со стен рисунки-граффити, а ещё футбольных фанатов после проигранного финального матча. Должно быть, они жалели, что не застали те события в сознательном возрасте, не смогли в полной мере принять в них участие, и теперь хотели, чтобы гром от той недалёкой грозы грохотал как можно сильнее.
Кто-то завывал в переулке; все полицейские пропали из виду, должно быть, отправившись искать источник звука. Низко-низко пролетел вертолёт, и подростки принялись швырять ему вслед камни.
Быстро, как только могли, мы забрались на крышу. На нас косились. Марина осталась в повозке, чтобы успокоить тигра. Я некоторое время побыл с ней, а потом поднялся на крышу. «Привлекайте поменьше внимания!» — бегая от одного к другому, шептал Честер. По моему мнению, внимания он как раз привлекал больше всех.
В шесть зажглись фонари, и вместе с угасающим дневным светом та сдвинутая с каких-то высоких пиков лавина наконец докатилась до нас. Улицы внезапно оказались полны народа, и лица людей казались мне чёрными. Резкие голоса раздавались отовсюду. С той стороны провала серая масса перехлестнула стену, забиралась на строительные блоки. Полиэтилен, укрывающий блоки, лопался. Справа, в сгустившейся темноте, рисовали что-то баллончиком, слева горел мусорный бак, давая возможность разглядеть получше лица, и я не упускал эту возможность, но ничего не мог понять. Одни плакали, другие хохотали. Происходило что-то невообразимое.
Внимание толпы, которое я наблюдал раньше, всегда было на чём-то сосредоточено. Почти всегда связующим звеном была точка, где соединялись все взгляды — был ли это Капитан, или Анна, или маленькая театральная сценка, которую разыгрывают мои артисты. Словом, внимание толпы, которое мне запомнилось, было организовано нашим маленьким цирком. И впервые я видел, как людей объединяет сила, ничего общего с точкой не имеющая. Она носилась в воздухе, успевая побывать в каждой черепной коробке, поворачивала там какой-то винтик. Медленно, но верно всё выходило из-под контроля. Внезапно я увидел призрака — ту самую стену, от которой сейчас остался лишь провал, она вновь восстала из пепла, и чёрными слепками вокруг маячили тени часовых. Эти люди внизу тоже её видят, подумал я. Подростки нет — но все остальные видят. Внезапно мне припомнился тот Краковский вечер, после которого я принял окончательное и безоговорочное решение остаться с артистами.
Честер носился вокруг, словно маленький буревестник.
— Слышите? — вещал он, — Слышите? Оно уже почти здесь!
Где-то разбилось стекло, и Джагит, бледный и похожий на диковинного придонного морского обитателя, сказал, что нужно выходить.
— Да! — с восторгом поддержал его Честер. Он впал в натуральное буйство. Белобрысый его друг безмолвно маячил где-то в сторонке, напоминая пожарную вышку, и мне хотелось вызвать оттуда отряд пожарников, чтобы потушить неистовство маленького чернявого демона.
Я сидел прямо на бетоне, устроив голову между коленей и обхватив её руками. Поднявшийся ветер гудел в рогатых антеннах, подгоняя и закручивая мысли. Наверное, я лучше других понимал, что сейчас будет. Эта призрачная стена явление того же порядка, что и мираж в Кракове. Только чёрный, наполненный злостью и отчаянием. И нам нужно перебороть его своим миражом, построить такой воздушный замок, чтобы он оказался прекраснее и удивительнее. Чтобы он захватил зрителей полностью, втянул в себя их внимание без остатка. Наверняка Аксель не осознавал это так ясно, как я; я каким-то образом умудрялся держать голову и над водой, обозревая всю эту водную гладь, раскалённое докрасна небо, и под водой, вбирая кислород одними жабрами с бродячими артистами. А он был летучей рыбкой, естественным обитателем в этом океане, который не мог увидеть высоты вздымающегося из воды рифа, но чувствовал его вызов и намеревался перепрыгнуть его на глазах у изумлённой публики прямо здесь и прямо сейчас. Это вызов всему, чем он занимался много лет — вот, что он понимает.
Зато мысли Джагита текли с моими в одном русле. Я встретился с ним взглядом и на мгновение ощутил тяжесть его каменного сердца в своей груди.
— Мне страшно, — сказала Анна. Она забилась в самый уголок дивана, как испуганная кошка. Я довольно неуместно подумал, что она неплохо бы сейчас получилась на фото. Чёрно-белом фото, где только она, диван и крыша. — Я туда не пойду.
— Милая, — сказал Аксель с надломленной ласковостью в голосе. — Конечно пойдёшь. Твоя задача — открыть шоу, как обычно. А потом уже наша забота.
— Я за вас боюсь.
— Сейчас, возможно, перед нами публика, для которой нас создало само мироздание!
Анна смотрела на него. Если бы у неё были длинные уши, они были бы сейчас прижаты к голове на манер кошачьих.
— Выпей пока кофе, — миролюбиво предложил Аксель. — Успокойся.
— Не хочу кофе.
— Очень хорошо, — если на Анну пустота крыши действовала угнетающе, то Акселя она пьянила. Может, он представлял, что находится в безграничном, зрелом, как апельсин, ржаном поле, так же как я представлял вчера ночью песчаные барханы. — Тогда тебе стоит уйти. Мы выступим вдвоём с Джагитом. Просто выйдем и сделаем так, чтобы они смотрели на нас, раскрыв рты и широко распахнув свои пропитые глаза.
Он повернулся было к «сцене», заполненный своим решением до краёв.
— Куда уйти?
Аксель выглядел как натянутая тетива, как лук, чья стрела вот-вот готова выстрелить в сторону сцены. Тем не менее голос его был ласков:
— Отправляйся домой. Отец, наверное, по тебе уже соскучился.
Не буду уточнять, насколько против шерсти пришлась эта ласка. Анна треснула, как стакан, не выдержавший кипятка.
Джагит выглядел в своей рубашке как пыльный и бесконечно большой мешок. Он не менял её уже третий день, а до этого — не стирая, надевал на каждое второе или третье выступление недели. По тому как они с Акселем одновременно и не сговариваясь шагнули к краю крыши, я решил, что между этими двумя точно есть какая-то мистическая связь.
В мистических связях здесь, похоже, не запутаться было невозможно. Вокруг их было больше, чем электрических высоковольтных проводов.
Капитан дал знак Косте, взвыли колонки, и всё потонуло в переутяжелённом звуке. Толпа, наверное, решила, что это что-то вроде полицейских сирен, потому что сначала раскололась, а потом сплотилась сильнее, выставив наружу рога и кулаки. Стена загудела от первого удара.
— Что это там так шумело? — спрашивала потом Марина.
— Это Костя и мистер Фёдор, — отвечал я с гордостью последователя пророка, который имел честь топтать его следы.
— Грохотало так, что у нашего фольксвагика чуть не повыпадали последние зубы. Фу, то есть стёкла.
Капитан взял громкоговоритель и сказал на германском (тогда я, конечно же, ничего не понял; позже он перевёл мне своё вступление, и здесь я привожу суть его речи):
— Дамы и господа! Сегодня у вас есть уникальный шанс увидеть представление бродячего цирка Акселя и Компании. Это, несомненно, важный для вас день, день единения, и мы, со всей ответственностью сознавая его значительность, дарим вам этот подарок.
Костя втягивал через фильтр сигареты дым, пальцы его прыгали по струнам, вызывая к жизни тягучие и солёные звуки. Это и правда стало похоже на сирены. Под этот грохот на сцену выкатились, как два мяча, артисты, и тут же закрутили вокруг себя водоворот из блестящих и разбрасывающих солнечные зайчики предметов. Я не сразу понял, что это ножи, а когда понял, попытался посчитать, каким количеством жонглирует каждый артист, и не смог. Джагит с Акселем обменивались смертоносными лезвиями с лёгкостью, с которой можно обмениваться разве что взглядами на приятной вечеринке. Это выглядело так, словно стаи стрижей носятся от одного гнезда к другому, и было слышно, как они пронзительно кричат, разрезая крыльями воздух. Мне очень хотелось посмотреть, как это выглядит снизу, потому что отсюда это выглядело более чем внушительно. Куртка Акселя задралась на спине, из задних карманов справа и слева, словно по рукоятке пистолетов, торчало по булаве. Голенища сапог сзади в грязи, будто бы этот ковбой только слез с лошади. Джагит был в своём обычном головном платке, а рубашка с расстёгнутыми верхними пуговицами трепетала на ветру, хотя никакого ветра вроде бы не было. Может быть, этот ветер создавали его руки. Сутулость придавала его фигуре какой-то зловещий намёк. Прожектором этим двоим были многочисленные уличные фонари, а тени растянулись, кажется, до самой недостроенной дороги.
Это было отличное выступление, но стена выстояла. И тут же нанесла ответный удар. Когда все ножи вернулись в карманы, снизу послышались резкие крики.
Я подкрался к Косте.
— Что они кричат?
— Малыш, на немецком я могу разве что ругаться.
Нам только и оставалось, что наблюдать. Аксель невозмутимо отвечал. Мегафон остался валяться на полу, и он напрягал голосовые связки как мог. Потом вдруг послышался свист; в Капитана полетели комья земли, кирпичи и бутылки. Люди были в ярости, их, словно мальчишки большую собаку за оградой, снова и снова подзуживала стена. Аксель оттолкнулся ногами от вентиляционной коробки рядом, сделал сальто назад. Свист на секунду стих, а потом усилился. Мы были в относительной безопасности: горы мусора и строительных материалов служили прекрасными баррикадами, но всё равно было изрядно не по себе. Костя выудил откуда-то бейсболку, а я спрятался за спинку дивана, прижимая грудью к земле Мышика. Джагита эти импровизированные снаряды сторонилась, ему, кажется, не было до них никакого дела.
— Юнга! — заорал Аксель. Он выглядел как капитан на палубе собственного корабля, мчащегося сквозь шторм в ночь. Ноги широко расставлены, руки разведены и будто бы готовы хвататься за воздух. Я поёжился, — настала и очередь юнги выскочить на мотающуюся из стороны в сторону палубу. — Принеси мне…
Что ещё задумал Аксель для того, чтобы проломить стену (на мой взгляд, здесь помогла бы только машина для сноса зданий), узнать так и не удалось. Вдруг грохнул выстрел, и мы все, кроме Джагита, упали ничком и закрыли руками уши. Я не видел ни у кого огнестрельного оружия, но с другой стороны — почему бы ему не быть? Это большой город, а здесь сейчас, наверное, собралось немало самых отъявленных негодяев. Наконец откуда-то из-за скорлупы города послышались полицейские сирены.
— Люди! Опомнитесь! — орала Анна отчего-то на польском.
Аксель, быстро перебирая ногами, пополз к нам. В каждой его руке было по стопке ножей, он втыкал их в крышу и подтягивался, как скалолаз.
Джагит не упал и даже не шелохнулся. Его голос разносился далеко окрест, я не мог даже представить, что всегда тихий маг может говорить так громко.
— Я превращусь на ваших глазах в камень, — сказал он на каком-то ломаном языке. Я долго вспоминал этот момент позже, расспрашивал остальных, но никто не помнил, какая именно речь срывалась с его губ. Во всяком случае, смысл я уловил и, кажется, уловила толпа. — Это будет последний фокус на сегодня.
Внизу заулюлюкали. Я старался туда не смотреть и даже не поднимать голову. Внутри каждого, казалось, накалялся и накалялся включенный в сеть кипятильник.
Конечно, они снова попробовали закидать сначала землёй, а потом бутылками — на этот раз уже одного его. Но Джагит ещё ни разу на моей памяти не сказал неправды. Он действительно стал камнем, самым твёрдым камнем из всех камней, которые мне доводилось видеть. Бутылки разлетались о его подбородок красивыми фонтанами.
Мы дружно вздрагивали. Я сидел, обхватив голову руками и прислонившись спиной к подлокотнику дивана. Снизу раздались редкие хлопки. Сначала я думал, что они хлопают там друг друга по плечам за удачное попадание, или что-то в этом роде, но Костя сказал, вытянув шею:
— Они хлопают… ему!
И правда. Наступившую было тишину нарушили сначала редкие, нестройные, а потом бурные аплодисменты.
— Как они смеют ему хлопать? — бурлила Анна. — Как они смеют?
— Он сумел! — прокричал Честер и поднялся на колени, вытягивая шею. Видно, он собирался совершить прыжок, как прыгают дети, когда их переполняют эмоции, но с одной стороны его держал, мешая встать с колен, Костя, а с другой Марина, которая, оказывается, тоже была на крыше. — Я попрошусь к нему в ученики, клянусь! Такие принципы… твёрдые, как камень!.. Не должны пропасть даром. Клянусь, я выясню, что он имел ввиду под сменой плоскостей, выясню и расскажу всему миру.
Полицейские сирены приближались, и там, внизу, за границами поля зрения наметилось какое-то движение. Мы переглядывались и не могли сообразить, что делать.
А потом оказалось, что на крыше мы уже далеко не одни. Крышка люка была откинута — должно быть, внизу выломали дверь, — и наверх выбирались новые и новые люди. Сначала я подумал, что вернулись наши интеллигенты, но эти лица были абсолютно незнакомы. Хотя потом я уже был уверен, что видел их внизу. За компанию с ними прибывал недопитый портвейн и густой пивной дух.
На всякий случай Костя перехватил за гриф гитару. Но все вели себя вполне дружелюбно. Сначала рассеяно, вяло осматривались с выражением на лицах, напоминающем морду выброшенной на берег рыбы. Потом стали хвалить Акселя, кричали слова одобрения окаменевшему Джагиту (и в такие моменты германский язык не хотелось сравнить с погнутым стальным прутом; в такие моменты он напоминал хриплое голубиное воркование); показывали большие пальцы Косте. Случайно отбившись от толпы, они искали свою злость по карманам, пожимали плечами и усаживались пить. Откуда-то появился молчаливый компаньон Честера, за руку перездоровался со всеми новоприбывшими, подтащил нас к ним и принялся переводить.
— Мы собрались слегка развлечься, только и всего, — сказал лысый толстяк, обращаясь ко мне, возможно, тот же самый, что сообщал нам время из окна. — Знаешь, сынок, я хожу на футбольные матчи. Я люблю футбольные матчи! Так что мне такое не впервой. Постою тут, поглазею, попью пивка. А если что, — сказал он почти в рифму, и засмеялся этой нечаянной радости, — дам кому-то кулака!
— Это прекрасно, раз в пять лет выйти на улицы и показать властям, что мы помним всё, что они с нами делали, — сказал молодой человек с закутанной шарфом шеей и медицинской маской на лице. — Те пять дет назад и многие годы до этого. Это идёт на пользу и их здоровью, и их неуклюжей политике. Пусть лучше боятся нас.
Молодой человек выглядел, будто дом на сваях, у которого снесли две сваи из четырёх, или его огрели по голове чем-то тяжёлым. Он размахивал руками, коленки его летали в разные стороны, как будто к ним привязали ниточки и дёргали невпопад. В сущности, все они так выглядели.
Я слушал их очень внимательно. Никто не сказал ни слова о стене. Не о настоящей стене, что, в сущности, была лишь памятником, а о сумеречной, которая неясным призраком маячила за их спинами.
Явились ещё несколько молодых людей в обнимку с девушками. У одной текла из носа кровь, и её парень пытался остановить кровотечение кожаной перчаткой. От них от всех пахло чем-то горелым.
Аксель поскитался по крыше и поискал Анну. Она куда-то пропала. Потом махнул рукой и с рассеянной улыбкой растянулся на диване.
— У нас ничего не вышло, — сказал он мне и Косте.
Я подумал, что очень уж много раз нам давался шанс выступить просто за спасибо, и слишком уж гладко шли выступления. Теперь за всё это придётся отрабатывать.
Через какое-то время мы собрались в автобусе (Честер и его приятель остались на крыше обмениваться впечатлениями с новоприбывшими). Приехала полиция, и отсветы от мигалок наряжали в разные цвета окрестные дома. Анны не было и тут, и Костя высказал предположение, что она прячется в зверином фургоне.
— Ты её обидел, — сказал он Акселю.
Тот ничего не ответил.
Я поймал за руку Марину и потащил её к Капитану. Сказал шёпотом:
— Нам нужно выступить.
Аксель услышал. Он рассеяно теребил пуговицу на рубашке.
— Нам нечего больше делать на крыше, дружок. Эти люди собрались не для того, чтобы увидеть наше представление. Ты видел Джагита? Они собрались не для развлечений.
Я не знал, как намекнуть друзьям о призрачной стене. Неужели никто её не видит?
Аксель сел на пол прямо в проходе. Потёр переносицу. От него разило потом, суставы сгибались с характерным пощёлкиванием, будто бы там, внутри, он весь состоял из непрерывно движущихся плохо смазанных шестерёнок. Волосы, которых вода и расчёска не касались, кажется, целую вечность, начали сами собой заплетаться в косы, так что Аксель напоминал Бориса, который по неведомой прихоти напялил очки. Отличие состояло ещё и в том, что Аксель был чуть более загорелым.
— Мы не выйдем на крышу. Марина, дорогая, ты похожа лицом на английское приведение. Нет, нет. Мы можем стать разве что спичкой для этого облитого бензином города.
Я выглянул в окно. Там, где стоял наш автобус, был виден только кусочек Крюгерштрассе. Я не считал, что всё так плохо, хотя бензиновые лужи наблюдались на самом деле. Лужи были вполне обычными, и какие-то были подёрнуты радужной плёнкой. Взгляды людей перевиты колючей проволокой, но никого с палками или арматурой, как на тех фотографиях шестилетней давности. Да и бутылок у них наверняка больше не осталось.
— Мы с Лушей попробуем. Она тоже хочет выступить.
— Она всего лишь кошка, — возразила Марина.
Глаза у девушки были похожи на глаза щенка, а в гнезде на голове могли запросто обнаружиться птенцы. Она куталась в тёплый свитер, который надевала только прохладными вечерами, тонула в нём всё глубже и глубже.
— Мара! Мне нужна твоя помощь. Твоя… забота.
Вот уж не думал, что скажу когда-нибудь кому-нибудь это слово. Это слово вообще не из тех, которые мальчишки употребляют в повседневной речи. Забота. Ну надо же.
Они молчали, обстреливая меня взглядами. Пытались понять, что заставило меня быть таким упрямцем. Практически рисковать жизнью. Но я знал, что если попробую сформулировать это словами, ничего не выйдет.
— Я пошёл, — сказал я, желая прервать затянувшееся молчание.
— Всё развалилось, — сказала Мара. — Разве ты не видишь?
Мы так долго репетировали этот номер. Мы можем показать его не в Берлине, где публика наверняка очень требовательна, особенно к развлечениям в период военных волнений, а в двух часах неспешных оборотов колёс отсюда. Наверняка там нас с Лушей приняли бы куда более благосклонно.
Но если всё на самом деле «развалилось», как говорит Марина, наш корабль до туда не доплывёт. Он даже не выйдет из доков.
— Я пошёл, — повторил я и махнул рукой.
Луша ждала меня. Сидела на корме, обернув хвост вокруг лап, невозмутимая, как королева. Вот у кого в глазах не видно обречённости. Ей до фонаря человечьи разборки. Я искренне порадовался, что мне достался такой компаньон.
Здесь, на крыше, успела побывать, кажется, целая куча народу. Всё вокруг выглядело как разорённое гнездо. Катались пустые бутылки. Если бы на улице было грязно, если бы вчера какое-нибудь небесное существо подоило бы тучи, я бы увидел множество отпечатков ног. Стол и стулья оказались разобраны на составные части, чтобы послужить имитацией оружия в этой имитации войны. Диван исчез. Только фигура Джагита по-прежнему возвышалась на краю крыши, и солнце вырезало по трафарету его тень. Она была куда короче, чем час назад.
Луша поняла меня без слов и в два прыжка запрыгнула на плечо. Я поёжился: совсем забыл надеть толстый свитер. Кошки иногда увлекаются, с каким уважением бы они к тебе не относились (всё-таки «любовь» не совсем подходящее слово, когда говоришь о кошке); да и вряд ли они так уж задумываются над тем, какие страдания тебе причиняют, считая, что цепляться когтями, когда хочешь куда-то залезть — это естественно и логично.
— Если что, убегай, — шепнул я Луне. Но вряд ли кошка нуждалась в моих поучениях. Старая путешественница и сама прекрасно знала что делать.
Зажмурившись, я шагнул из-за каменной спины Джагита к краю «сцены».
Казалось, что гул внизу постепенно затихает, будто кто-то убавляет громкость на магнитофоне. Минута, полторы, две… третья. Они должны меня увидеть, подумал я. Представил, как люди пихают под рёбра соседей, и те тоже обращают глаза против солнца, желая узнать, кто там так внезапно осмелел.
Четыре минуты я стоял неподвижно, а потом открыл глаза. Пространство, попираемое с четырёх сторон двумя жилыми домами, старой почтой и остатками Стены, через которую будто бы прополз гигантский змей, оставив асфальтовую полоску слизи, была пуста. То есть абсолютно пуста, если не считать общей неряшливости, будто где-то рядом прорвался водопровод, или воды Сены вышли из берегов и вынесли наружу из переулков и мусорных баков всё их содержимое… Я поискал глазами блики от полицейских мигалок и ничего не нашёл. Гул, который мерещился мне оглушающим океанским рёвом, остался где-то на грани слышимости. То стучал колёсами где-то далеко поезд, да, наверное, гудело шоссе.
— Что ж, так даже лучше, — сказал я Луше, которая повернула голову, пощекотав мою щёку усами. Оглянулся и увидел Марину, которая сидела посреди крыши, притянув к подбородку колени.
— Никого нет, — резюмировала она.
Откровенно говоря, я не мог поверить своему счастью. Все эти четыре минуты я слушал и слышал работу всех внутренних органов, начиная с шума несущейся по артериям крови и кончая процессами в кишечнике.
«Выход на сцену перед пустым залом — тоже выход, — вспомнил я слова Акселя. — Ты ни в коем случае не должен позволять себе расслабляться».
Что-то дало течь, но слова нашего командира от этого не расплылись. Они намертво всохли в пергамент моей памяти.
И мы выступили. Всё прошло как по маслу. Видно, предельное волнение пробило в сознании какую-то дыру, в которую я сейчас с удовольствием ухнул. Я никогда ещё так не погружался в выступление. Мы с Лушей могли общаться как-то по другому, нежели открывая рот и издавая разные звуки, как-то по-другому, нежели указывая хвостами-стрелками направление на эмоции и шевеля в такт внутренней музыке усами. Мы словно были двумя руками одного тела. Я уверен, если бы здесь были люди, они хохотали бы до слёз, хотя в тот момент ни о каких зрителях я не думал.
Хотя один зритель всё-таки был. В глазах Марины читалось изумление. Я помахал ей рукой.
— Давай ко мне.
Она помотала головой.
— Здесь же никого нет! — настаивал я.
— Не будь дураком. Я давно это знала. Слишком тихо.
Она подползла на четвереньках, собирая штанами мелкие стекляшки. Вытянув шею, заглянула вниз, так, как заглядывают в глубокий колодец, и только потом поднялась на ноги.
— Покажешь пару трюков? Я тебя удержу.
Я опустился на корточки, чтобы ей удобнее было забраться мне на плечи. Марина что-то сказала, но я не расслышал.
— Что?
— Как ты это сделал? Когда вы с Лушей выступали, вы как будто бы были в телевизоре.
— В телевизоре? Что это значит?
— Значит, ты написал контрольную на пятёрку. Ни одной помарки. Я словно смотрела кино. Всё-таки хорошо, что Аксель не послушался меня и взял тебя с нами.
Она сказала это тоном маленького капризного ребёнка, который уверял маму, что съест на обед весь суп, если взамен получит новую игрушку, а теперь признал чужую правоту — да, доесть суп до конца, даже при наличии новой машинки под столом, ему не по силам. Я почувствовал, как на моём лице сама собой выползает кривая улыбка.
— Жалко, что никого нет, — сказала Марина. Внизу, осторожно ступая, вынюхивали что-то среди груд мусора две собаки. — Не могу поверить, что ты выступал перед пустым залом так, будто на одного тебя сбежались посмотреть дети со всего города.
— Перед другими детьми я бы путался и делал бы всё не так, — отшутился я. — Кроме того, ты же сама сказала, что меня транслировали по телевизору.
Она засмеялась и, крикнув: «Ну, готовься!», взлетела мне на плечи.
Зрители у нас были. Шляпы для подаяний не было, да и вряд ли кто-то вышел бы, чтобы бросить туда монетку. Но я видел, как шевелились занавески на окнах в доме справа и доме напротив, и знал, что это не просто включенные вентиляторы. За бликующими стёклами я видел людей. После того, как Мара сделала пару головокружительных сальто, я показал ей в сторону окна, где только сейчас видел детское личико, и мы поклонились.
Джагит всё так же стоял без движения, обратив взгляд в пространство. Он был холоден и влажен от пробежавшего дождя.
— Как думаешь, долго он таким останется? — спросила Марина.
У меня не было ответа. Теперь маг мало чем отличался от фрагментов разрушенной стены, всплывающих внезапно, словно плавники акул в море, то там, то тут в коралловых рифах города. Черты заострились, глаза стали просто небольшими выпуклостями на лице камня.
Я спросил, слышит ли он меня, но кусок камня всего лишь отразил мой собственный голос. На макушку ему приземлился голубь, видимо, рассчитывая получить от нас хлебные крошки, и я согнал его взмахом руки.
В то время мы ещё не знали, что он долго будет здесь стоять, памятник непоколебимым взглядам и тупиковым дорогам, заносимый снегом зимой и облетевшей с вязов листвой осенью. Летом камень будет становиться тёплым и будто бы живым, ладонь, кажется, могла бы ощутить пульсацию каких-то невидимых потоков. От мая к июню будет теплеть под солнцем его взгляд. Для нас, тех, кто имел честь знать Джагита, когда камень был у него внутри, а не снаружи, это будет разительное преображение. «Мы и не знали, что ты может смотреть на мир с такой лаской. Должно быть, у тебя внутри теперь настоящая кровь», — однажды накарябает кто-то на крыше у его ног. Это, несомненно, мог быть только Аксель. Увидев надпись, Марина расплачется, да и я едва смог сдержать слёзы.