Среда

1

Майор Борис Валентинович Агеев признавался себе, что попал в «сложняк». В академии он уверенно шел по курсу партийно-политической работы. Все было ясно, как при полете в видимости земли, когда местность известна: можно, как говорят летчики, по пенькам привести машину на аэродром. А теперь ориентиры начали путаться. Это стало особенно приметным после субботней истории со слетевшим фонарем и размолвки с полковником из-за Додонова.

Поначалу обстановка казалась майору вполне определенной. Додонов — нарушитель летной дисциплины, его надо примерно наказать. Более того, он опасный человек, за ним нужен глаз да глаз, не то опять выкинет коленце. Отстранили его от полетов законно. И вообще следует подумать, оставлять ли его на летной работе…

Однако озадачивала неторопливость, медлительность командира. Какие-то шутки, ласковые нотки у него: «Фитилек». Вон как…

Справедливости ради, полковник — авиатор превосходный. Хотя ему перевалило за сорок, летает на «полную железку». А таких руководителей полетов, точных, рассудительных, с такой мгновенной реакцией и чуткой мудростью, Агеев за свою летную жизнь нс встречал.

Не раз слышал Борис Валентинович, что на первых порах иные командиры нарочно «прижимают» замполитов, чтобы прочнее свое «я» утвердить. Николаев такой фанаберией не страдает.

Борис Валентинович рассчитывал на совет Девятова, кадровика из вышестоящего штаба, человека, видимо, бывалого, ответственного. Он близко к сердцу принял историю с Фитильком, пожелал с ним встретиться. Ну и встретились…

От этого разговора такое ощущение, будто гнилой орех раскусил. Вон как у Девятова: ты нам не мешай, мы тебе не будем. Сделка. Правильно, что Фитилек не согласился. А он, Агеев, промолчал, Отчего? Авторитет Девятова не хотел подрывать или из робости, нерешительности?

Был замполит собою крайне недоволен, когда подходил к ленинской комнате, где собирались техники. С ними он хотел провести беседу.

Он вошел в комнату. Офицеры встали, заскрипев стульями. Еще не все пришли со стоянки. Надо было подождать.

Техники шумели. Борис Валентинович сразу уловил, что «запущен» очередной розыгрыш. Разыгрывали Веснина. Закоперщиком был Судейкин, который по-своему хотел ободрить приунывшего Михаила. Тот пожаловался, что сапоги буквально горят на бетонке, подошвы стираются в несколько дней. Пров Васильевич его внимательно выслушал и посоветовал приклеить к подошве слой микропорки. «Знаешь, Миша, — сказал он, — клей тут появился изумительный. Прихватывает в пять минут. Держит, как стальные заклепки. Клей этот называется «вир». «А где его взять?» — обрадовался Веснин. «У нашего инженера видел, из Москвы привез, отличная вещь».

Разумеется, Судейкин тут же подговорил инженера, который, вознеся до небес чудесные свойства «вира», отправил Веснина к командиру соседней эскадрильи. А тот, тоже предупрежденный Провом Васильевичем, послал Мишу в полковую мастерскую. Там сейчас и задержался незадачливый Веснин.

Миша влетел в ленинскую комнату последним, когда все техники были в сборе, а замполит уже встал из-за стола, чтобы начать беседу.

Веснина забросали вопросами:

— Нашел «вир»?

— Хороший клеек?

— Держит, как электросварка?

Миша глухо зарычал и полез, раздвигая товарищей, за последний стол.

Борис Валентинович утихомирил расходившихся техников и приступил к беседе. Он говорил о том, что технический персонал обязан бороться за безаварийность полетов, предупреждать летные происшествия, добиваться высокой боевой готовности.

Все правильно. Но через несколько минут Агеев понял, что зря начал с общих, всем известных истин. А остановиться уже не мог. Где-то в глубине души сохранилось убеждение, что всякую беседу надо открывать вступлением, излагающим общую суть вопроса, а потом переходить к фактам. Наконец, он разделался с затянувшимся вступлением и сказал:

— Нужно утроить бдительность, чтобы не было таких случаев, как с техник-лейтенантом Весниным.

— А что с ним случилось, товарищ майор? — раздался голос с места.

— Как это вы не знаете? — искренне удивился Агеев. — Весь аэродром знает.

— Никак нет, мне неизвестно.

Это, оказывается, сказал Судейкин. Видите ли, ему неизвестно. Наверное, опять затевает какую-нибудь «покупку». Не выйдет, дорогой, не на того напал.

— А я-то был уверен, — протянул майор, — что вам, Пров Васильевич, эта история лучше всех знакома. И на стоянке ваши с Весниным самолеты рядом, и побеседовать у вас с ним была возможность. Не вы ли с ним все вопросы в субботу обговорили? За графинчиком… с холодной водичкой, которую вам Зиночка, расщедрившись, поднесла?

Громыхнул хохот. Конечно, случай в столовой до присутствующих уже был доведен. Поди сам Судейкин постарался.

— Один-ноль в вашу пользу, товарищ майор, — присудили техники.

— Ладно, — продолжал Агеев, — повторяю специально для Прова Васильевича и для тех, кто почему-то не знает. В воздухе, на высоте не менее пяти тысяч метров, с машины лейтенанта Кульчинского сорвало фонарь. Вряд ли так вышло бы, если бы техник-лейтенант Веснин проявил достаточную бдительность во время предполетного осмотра самолета. Теперь понятно?

Судейкин молчал. Не возражали и остальные техники. «Ага, почувствовали, что я спуску не дам. Так слушайте…»

Он продолжал беседу с твердой уверенностью, что офицеры согласны с ним и теперь оценят по достоинству грубый промах разгильдяя Веснина. Но вскоре заметил, что это не совсем так.

Его слова как бы проскакивали между слушателями, никого не задевая. Взоры их были неуловимы…

Агеев умолк.

— Вопросы есть? — спросил он автоматически.

— Нету, нету… — зашумели техники.

— Все ясно-понятно.

— Можно идти?

— Идите, — разрешил Агеев, понимая, что беседа не получилась.

Комната освободилась очень быстро. Всех словно ветром сдуло.

Одним из последних выходил Судейкин. Он вынул самодельный портсигар из плексигласа с вырезанной на нем звездочкой — «не с войны ли?»— постучал мундштуком папиросы о крышку, закурил.

«Основательный мужик», — отметил про себя майор. Ему захотелось остановить Судейкина и спросить, что он сейчас думает о его беседе, об истории с сорванным фонарем. И надо б это было сделать. Но что-то мешало. И пока Борис Валентинович решал, как быть, Судейкин своей неспешной походкой прошагал мимо.

Рабочий день окончился. Выйдя из казармы, майор Агеев остановился в раздумье, огляделся. Техники уже исчезли, разбежались по городку: кто домой, кто на стоянку.

Большой, сильный Борис Валентинович почувствовал себя беспомощным, вялым. Казалось, что мышцы его застоялись, просили движения. Хотелось размяться, хоть чем-то доказать себе, что он крепок, здоров, ловок.

«Схожу-ка в летный спортгородок, на турнике или качелях покручусь. Пусть силушка пожилушкам заиграет».

За учебным корпусом стояли огороженные штакетником турники и брусья под дощатыми колпаками, сваренные из металлических прутьев колеса и вращающиеся качели, а неподалеку высился катапультный тренажер.

В спортгородке было пусто. Только у тренажера Агеев заметил двух авиаторов. В одном Агеев узнал капитана — начальника парашютно-десантной службы, в другом, к удивлению, лейтенанта Додонова.

Чего они тут делают в неурочное время? Учебное катапультирование отрабатывали еще в понедельник, нынче никаких тренировок не предвидится.

Пока Борис Валентинович подходил, капитан зарядил тренажер пиропатроном, внимательно проверил все приспособления и кивнул Додонову:

— Садись.

— Подождите, подождите, — остановил их Агеев, — кто вам разрешил тренировки?

— Командир полка, товарищ майор, — ответил капитан.

— С какой целью?

— Лейтенант Додонов пропустил занятие. Попросил проверить…

«А он настырный, этот Фитилек, — подумал Агеев, — Свою линию гнет».

— Ну, коли так, давайте…

На катапультном тренажере проверяются действия летчика в минуты крайней опасности, когда приходится оставлять борт самолета. Додонов занял место в кабине тренажера. Она была сделана точно так же, как кабина боевого истребителя. Только не было десятков циферблатов, стрелок, тумблеров, кнопок. Не было и самого истребителя. Кабина размещалась у подножия наклонного рельса и могла свободно скользить по нему вверх.

Все совершалось, как при настоящем катапультировании. Правда, было немного полегче: перегрузки, которые испытывал на тренажере пилот, были поменьше, чем на истребителе, и взрыв пиропатрона уносил летчика ввысь не так уж далеко, на какие-то пять-шесть метров.

Между тем Додонов, застегнув карабинчики парашютных лямок, поудобнее устроился на сиденье, выпрямил плечи, вытянулся в струнку, ровно поставил ноги, сдвинул колени.

Он подобрался, напряг каждый мускул. Крепко сжал зубы, закрыл глаза. От напряжения на его смуглых щеках выступили желваки.

Вот-вот его тело примет мощный удар. Встретить его надо в полной готовности. Ни одной слабинки. С катапультой не шутят…

Капитан оглядел Додонова с ног до головы, одобрительно кивнул и нажал кнопку. Хлопнул выстрел. И в мгновенье ока — Агеев едва успел схватить глазами— сиденье с замершим на нем летчиком рванулось вверх и со свистом помчалось по отполированному рельсу. Наверху, прихваченное тормозом, сиденье резко остановилось.

И тотчас Додонов с бешеной и точно рассчитанной быстротой освободился от сиденья, с которым только что оставил «борт самолета». Теперь — будь это дело в настоящем полете — ему предстояло раскрыть парашют и начать спуск на землю. Додонов рванул за прикрепленное к груди кольцо…

Прошла минута, не больше, и лейтенант по лесенке спустился с вершины тренажера. Он был спокоен. Только лицо пылало.

Как летчик и спортсмен, Агеев оценил ловкость Додонова. Парень с самообладанием.

Взыграло ретивое, и Агееву самому захотелось немедленно же испытать себя. Он, черт возьми, катапультируется ничуть не хуже.

— Заряжай, капитан, — сказал он, — я тоже махну.

2

«И-и — раз, — отсчитывает выдержку фотограф, отмеряя секунду, этот в сущности ничтожный отрезок времени. За секунду можно вскочить на подножку трамвая или встретиться взглядом с красивой девушкой, которую, быть может, никогда больше не увидишь. Пустяковое время, секунда.

Но есть в ней и неизмеримая глубина. Поди же, за секунду перед тобою может пронестись вся жизнь. И верится и не верится потом, что ты испытал такое.

На двадцать шесть лет Константина Кульчинского выпало несколько таких глубоких секунд. Первый раз он пережил их в детстве.

С матерью и отцом он жил на окраине небольшого приморского городка, рыбацкого и курортного.

Отец всю войну провел на фронте автоматчиком в стрелковой роте. Вернулся исхлестанный свинцом. Он тихо радовался своему благополучному возвращению. Работать пошел по довоенной специальности — бухгалтером на рыбозавод. Орден Отечественной войны ему вручили осенью сорок пятого: как раненому солдату, обойденному наградами на фронте.

Мать, лет на десять моложе отца, смуглая, энергичная южанка, очень переживала за мужа: был в самом пекле и не слишком отличен. Ругала его: «Тюхтя. Вон твои дружки в люди вышли, хоть и в пехоте не воевали. Один — в горсовете, другой — директор ликеро-водочного. А ты сидишь у моря, ждешь погоды».

С весны Кульчинские сдавали обе комнаты и увитую виноградником веранду приезжавшим с севера «дикарям»-курортникам, а сами переселялись в сарайчик. Мать весь день хлопотала по дому: убирала комнаты, стирала на постояльцев, готовила им обеды. А по вечерам Костя видел, как она ярко красила губы, надевала платье из заграничного панбархата и выходила на приморский бульвар гулять с подружками.

Отец отмахивался от ее упреков, отшучивался: «Скажи спасибо, что жив остался». Он пробовал рассказывать матери про фронт. Та слушала плохо: было страшно. А страшного она не любила. Она ходила в курзал все больше на заграничные фильмы и после со всеми подробностями рассказывала о них Костьке.

Отец в кино не ходил. Он с сыном оставался в сарайчике, и наступало хорошее время: отец вспоминал фронт. Костька был самым лучшим слушателем. Вот они под бомбежкой. Вот вскакивают, бегут в атаку, стреляя на ходу. Вот немецкий танк утюжит окопы. Смертей, ранений не замечал. Сознание десятилетнего человека отбирало самое яркое. Он вскакивал, размахивал руками и, приставив к тощему животу воображаемый автомат, палил и палил.

Он очень обижался за отца. Мать права! Отца несправедливо обошли. Разве может такой человек, герой, сидеть за письменным столом и считать, считать цифирки, как на уроках арифметики?

Слушать отца приходилось редко. Мать не давала прохлаждаться. Она не могла смотреть равнодушно, если Костька сидел без дела: пусть или уроки учит, или помогает по дому. Она посылала его на базар, шумный, пыльный, забитый в ту пору не мясом и маслом, а трофейными отрезами из искусственного шелка, зажигалками, часами-штамповками и поношенной военной одеждой. Случалось, они шли на базар вместе: курортники просили продать то платьице, то костюмчик. Приторговывал Костя грушами и виноградом из своего сада. Он хорошо знал цены, не обсчитаешь.

Море было под боком. По дороге из школы или по пути с базара он сбрасывал одежонку, кидался в волны. Купался он вдалеке от платного, так называемого медицинского пляжа с его грибками, топчанами и белыми весами, близ порта, где голубое море припахивало рыбой и мазутом.

Тут-то однажды с ним и случилась памятная история.

В тот день плавные невысокие валы накатывались на плоский песчаный берег. Костька знал, что стоит отплыть на десяток-другой метров, и волнение не будет так уж чувствоваться. А неподалеку на якоре стоял редкий в порту гость — огромный пассажирский теплоход.

С борта теплохода соблазнительно свисал трап. Можно забраться на палубу,

Костька плыл третьим. Двое дружков его, миновав красные железные бакены, ограничивающие зону купания, дотянулись до трапа. Ему уже не оставалось места. Но Костька все же уцепился и через головы ребят полез вверх. Было жутковато. Трап качался. Борт, скользкий, холодный, поднимался к самому небу. Дрожа и замирая, Костька долез до конца трапа, перевалил через поручни фальшборта. Не замечая, что с трусов на палубу стекают ручейки, Костька любовался плетеными креслами, никелированной буфетной стойкой и удивительным бассейном с голубой водой, в котором плескались пассажиры.

К нему помчался матрос. Он был совсем рядом, когда Костька его заметил. Испугался. Не успев ничего придумать, бросился к борту, перекинул ноги через барьер, пытался нащупать трап. Не удавалось, тот был в стороне. Матрос грозил кулаком. Костька сучил ногами, повиснув над пропастью, и вдруг, неловко повернувшись, сорвался и полетел вниз.

Сердце сжалось в комочек. С молниеносной быстротой неслись видения. Он успел повидать мать и отца. Отец прикреплял к пиджаку орден. «Я никогда, никогда больше не увижу их», — резнула острая мысль…

Костька даже не очень ушибся. Инстинктивно он успел распрямиться и врезался в воду, оставив за собой всплеск и бурунчики. Когда вынырнул, жадно, мелкими глотками стал хватать воздух. Ребята, оторвавшись от трапа, плыли к нему. Костька решил, что они собираются его спасать. Но ребята об этом и не думали. На их лицах был написан откровенный восторг. Фыркая и отплевываясь, они приблизились к нему, закричали:

— Вот это нырнул!

— Силен, бродяга!

Ребята ни о чем не догадывались, считали, что он специально забрался на палубу, чтобы прыгнуть с нее. Никто из них такого сделать не мог.

На берег Костька вылез героем. Выжимая мокрые трусишки, он с удовольствием принимал похвалы, пожинал плоды славы.

С тех пор он стал известен в пригороде, как тот самый Кульчинский Костька, который нырнул с борта теплохода. Что скрывать, это было приятно. А секунды страха скоро забылись. Не так уж это было важно по сравнению со славой смельчака.

Секунды падения с теплохода он вспоминал редко. Но они настойчиво пришли на память после субботнего полета, когда он, двадцатишестилетний мужчина, летчик-перехватчик, вдруг испытал безотчетный ужас, потерял самообладание, пережил мгновения беспомощности. Но об этом, как тогда, в детстве, совсем не хотелось никому рассказывать.

Кульчинский миновал поворот шоссейки. Он злился на себя: дурак, не смог сразу посадить машину. Промазал.

Само по себе это было не страшно. Великое ли дело второй заход. С кем не бывает. Вон и замполита на днях гоняли на второй круг. Но после того, что случилось в субботу, неудачная посадка была досадной, хуже того — она настораживала. И, наверное, полковник думает; «Что это с Кульчинским, только благодарность заработал за умелые действия, за самообладание, и вдруг — махнул мимо полосы».

Константин усмехнулся. Подумал, что вчера отправил домой письмо с победной реляцией. Обращался в нем, как всегда, к матери, хотя на конверте выводил имя и отчество отца.

«Мутер, здравия желаю, — писал Костя. — Докладываю, что во вверенном мне гарнизоне — полный порядок. Прохождение службы идет нормально и даже с некоторыми успехами. Могу сообщить, что на днях схлопотал у шефа благодарность за грамотные действия в полете.

Этот факт может иметь немаловажное значение для боевой биографии вашего единственного сына. Как известно, имеется в перспективе должность старшего летчика, а затем командира звена, а затем… Но не будем заглядывать так далеко, хотя плох солдат, который не мечтает быть генералом».

Это место Костя подчеркнул жирной чертой, так как знал, что намек на продвижение по службе доставит матери несказанное удовольствие.

Далее обстоятельно перечислял цепы на мясо, рыбу, овощи и фрукты.

В конверт Костя вложил фотографию: лейтенант Кульчинский в кабине истребителя. Такого снимка у матери еще не было. Он пополнит «иконостас» на стене в «зале» — большой, прохладной комнате, которая особенно нравилась приезжим. Там были снимки Кости в курсантском и офицерском мундирах, в шлемофоне, в кожанке и еще много всяких Кость.

Вот и еще один Костя, бравый летчик в полете. Пусть с уважением разглядывают курортники… Может, взглянет и отец.

Собственно, пока нет оснований для беспокойства. Николаев ничего особенного не сказал. Так, пустяковые вопросы. «Когда прошел ближний привод? Видел ли полосу на последнем развороте?»

Но вид у полковника какой-то озабоченный. Лицо пасмурное. Кульчинский чутко улавливал недовольство начальства. Стоило ли так сердиться из-за одной неудачной посадки? Сказал бы просто: «требую улучшить технику пилотирования» — и вся игра. А то буркнул что-то невнятное и отвернулся.

Неужели догадывается о том, что действительно случилось в субботнем полете? У Константина захолонуло в груди.

И тут он увидел: у катапультного тренажера стоят майор Агеев, начальник ПДС и Витька Додонов. Конечно, ничего особенного, и все же? Любопытно. Как это, от полетов Додонова отстранили — а тренируется.

Додонов заметил Кульчинского, окликнул. Пришлось обождать, хотя сейчас говорить с ним не хотелось. И в то же время он с беспокойством ждал разговора. Так вот бередишь больной зуб: втягиваешь в него воздух, хоть и знаешь, что будет больнее. «Давай уж иди скорей», — мысленно торопил Виктора Кульчинский.

Чему улыбается Фитилек? Радостного у него, вроде, мало. Впрочем, у Витьки на лице всегда самое последнее чувство. Видно, удачно катапультировался на тренажере — и рад-радешенек, дурачок. Его от полетов отстранили, а он в восторге.

Константин первый начал разговор, чтобы Витька не лез с расспросами:

— Видел, я на посадке споткнулся? «Пусть знает, что ерундовое дело, сам, мол, понимаю и значения не придаю».

— Видел. Как же ты?

— Подумаешь, и на старуху бывает проруха. Не тебе одному достается. И мне не повезло.

Но Виктор неожиданно повернул разговор:

— Костька, ты со своим оруженосцем говорил?

— С кем, с Весниным, что ли?

— Да.

— А чего с ним рассусоливать?

— Как — «чего»? Попал твой Мишка в переплет.

— Салага. Потрется, помнется — будет человеком.

— Ты, что, на него зуб имеешь?

— Да нет. Просто все равно.

— А вот Пров Васильевич уверен, что Веснин никакой промашки не дал. Инженеры тоже ничего не находят.

— Что из того?

— Тебя хотел спросить.

— Вот как? Если Веснин не виноват, значит, меня подозреваешь?

— Нет, но как-то все не стыкуется…

— Не лез бы ты в это дело: сам на вынужденной сидишь.

— Я еще взлечу.

— Ладно, не вспыхивай, Фитилек, — так тебя, оказывается, командир окрестил. Ничего с Весниным не будет. Поучат, чтобы служба не казалась медом. Не помрет.

— Темнишь, Костька.

Кульчинский не ответил. Он вырвался вперед, пошел торопливым шагом.

Вдогонку услышал:

— Заходи, поговорим.

— Некогда.

Загрузка...