– А это, Алешенька, государь наш Петр Алексеевич, – говорил десятилетнему сыну отставной капитан Яков Шубин, указывая на портрет императора Петра I, висевший в гостиной, напротив распахнутых окон, из которых струился весенний свет.
Но Алеша знал наверняка, что отец не прав. Солнечные лучи совершенно преобразили портрет и затеяли с ним собственную причудливую игру. Суровое, отталкивающее лицо императора превратилось в обворожительное женское личико – приветливо смотрели голубые, с поволокой, глаза, ласково улыбались пухлые розовые губки, отливали золотом пышные рыжие волосы…
И Алеше захотелось сказать изображенной на портрете красавице что-то важное и главное, из-за чего только и стоило жить на свете.
Но тут солнце скрылось за тучами, застучал за окнами робкий весенний дождик, лицо красавицы исказила нервная судорога, сурово глянули на Алешу налившиеся гневом глаза Петра – и мальчик понял, что перед ним оборотень, что государь Петр Алексеевич и рыжеволосая девица с нежными щечками в детских ямочках – одна и та же персона… А потом Алеша узнал, что рыжеволосая красавица, до боли и недоумения походившая на государя Петра Алексеевича, это младшая и любимая дочь императора – цесаревна Елизавета.
В детстве Алеше Шубину казалось, что император Петр постоянно находится у него за спиной. Он никак не мог избавиться от вечного ощущения присутствия покойного государя. Отец то и дело рассказывал сыну о походах, о сражениях под Нарвой, Лесной и Полтавой.
Но как бы Яков Петрович Шубин ни восхвалял смелость и душевную прямоту Петра Алексеевича, мальчику было достаточно взглянуть на портрет, чтобы понять: лжет отец, утаивает правду, потому что до сих пор боится умершего царя.
Весь дом был пропитан этим страхом, смешанным с невероятной, собачьей преданностью, – для Якова Шубина император был исполином, полубогом, с которым никто из смертных не мог тягаться, потому и сына отставной капитан воспитал по-солдатски, в петровской манере. Подростки из соседних усадеб, как и полагалось малолетним дворянам, жили легко и свободно: спали до обеда, объедались до отвала и не утруждали себя немецкой и французской грамматикой, которую сын Якова Шубина твердил день и ночь. А еще была военная наука и бесконечные слащавые легенды о славных делах покойного Петра.
Сестре Алексея, девятилетней Насте, жилось значительно легче. Во-первых, не женское это дело – войны выигрывать да государство укреплять, а во-вторых – Яков Петрович не знал, кого из первых дам эпохи сделать для дочери образцом и идеалом. Ко второй жене императора, бывшей чухонской мещаночке, воспитаннице лютеранского пастора Глюка, он относился с опаской – Екатерина Алексеевна, слывшая в Петербурге дамой живой, горячей, но незлой и отходчивой, неожиданно жестоко проявила себя в деле несчастного царевича Алексея, и Яков Петрович разочаровался в ней. А первая жена императора – Евдокия Лопухина – доживала свой несчастный бабий век в заточении, так что ставить ее в пример дочери – значило гневить императорскую фамилию.
Настя считала брата фантазером и его рассказу о красавице, чье личико проглянуло сквозь черты покойного императора, не поверила ни на секунду. Зато мсье Дюваль – актер-француз, которого Яков Петрович сделал воспитателем своих детей, в Алешины рассказы верил охотно. Этот потрепанный жизнью сорокалетний господин отличался романтическим складом ума, прытким воображением и считал, что его воспитанник просто не может лгать.
Яков Шубин сражался под Нарвой, Лесной и Полтавой, в последнем сражении ему оторвало палец, и сам Петр хирургическими клещами отхватил Шубину-старшему висевший на тоненькой ниточке плоти уже бесполезный перст. Это ранение принесло Якову Петровичу отставку и капитанский чин – иначе пришлось бы тянуть армейскую лямку до старости. Перед тем как навсегда осесть в родном сельце, Яков Петрович заехал в Москву, к безмужней и бездетной сестре Ирине, и вывез из бывшей столицы актера-француза, некогда игравшего в домашнем театре царевны Софьи, а теперь вконец обнищавшего и потому весьма довольного таким поворотом событий.
На покое Яков Петрович женился на соседке-вдове, муж которой погиб в сражении под Лесной. Жена долго не прожила и оставила его с двумя детьми на руках, а спасенный от нищеты актер-француз пришелся кстати – Яков Петрович произвел его в учителя. Мсье Дюваль заучивал с детьми отрывки из «Тартюфа» и «Лекаря поневоле» и даже устроил домашний театр, в котором из всех актеров только и были что дети отставного капитана Шубина.
Алеша знал, что ему не избежать военной карьеры. Отец готовил сына в гвардию и приписал к Семеновскому полку сержантом. В семнадцать лет Алексея отправили в Петербург – в полк, стяжать военные лавры. Сестра Настенька, превратившаяся из тихой, не по годам рассудительной девочки в стройную кареглазую барышню, плакала, расставаясь с братом. Отец же был доволен и твердил, что Алексей засиделся в усадьбе и ему давно уже пора проявить себя в мужском деле. В прощальном слове Яков Шубин еще раз помянул императора, не забыл и князя Меншикова, незаслуженно лишенного чинов и сосланного в сибирский городишко Березов.
Алексей должен был честно служить Отечеству, не распускаться, сторониться распутных юнцов из богатых фамилий, а главное, хранить верность императорской семье.
Главным лицом в этой семье, по мнению Якова Петровича, был вовсе не юный император Петр II, сын казненного Петром I царевича Алексея, а цесаревна Елисавет Петровна.
Навсегда Алеша запомнил свой первый день в Петербурге. После привычных сельских пейзажей – линии леса на горизонте, полей, где небо казалось столь близким, что, казалось, до него можно дотянуться рукой, деревянных часовен и небольших, каких-то удивительно домашних церквей – на Алешу дохнуло холодом и высокомерием новоиспеченной столицы, как будто вечно подернутой серой пленкой тумана. Все здесь казалось блеклым и бесцветным, постоянно не хватало буйства и разнообразия красок, окружавшего его с детства.
В родовой вотчине Шубиных, расположенной в окрестностях Александровской слободы, было много света и воздуха, а здесь мучительно недоставало и того и другого. Лишь через несколько месяцев Шубин смог привыкнуть к Петербургу, к его тонувшим в туманной дымке дворцам, их строгим линиям, но тут юный император Петр II решил оставить постылую невскую столицу и переехал с двором в Москву. В Белокаменной Алеша и увидел впервые младшую дочь Петра I, цесаревну Елизавету…
В тот день он стоял на часах в Лефортовском дворце, маясь бездельем, а она проплывала мимо – белая лебедь, слегка полная, обворожительная в своей полноте красавица. Легкая, сладкая улыбка, плавные движения – никогда Алексей не встречал женщину, которая показалась бы ему совершенной, до такой степени уверенной в своей правоте и победе. Была ранняя осень, Москва тонула в рыжевато-золотистом сиянии, напоминавшем волосы цесаревны, и Алексей чувствовал, что сияние завладевает его душой и будет отныне определять все его слова и поступки.
– Что смотришь, солдатик? – спросила цесаревна, и Алексей смутился, будто и вправду мог ее оскорбить своим восхищенным взглядом.
Елизавета Петровна поплыла дальше – легкой, скользящей походкой, словно под ее ногами был лед, а не дворцовый паркет. Ответа она не дожидалась, да и что мог ответить на это простой сержант Семеновского полка?
Потом Шубин не видел цесаревну несколько месяцев, но многое слышал о ней. Рассказывали, будто младшая дочь Петра влюбчива и кокетлива, скользит от романа к роману, нигде, впрочем, надолго не задерживаясь. С каждым днем, проведенным вдали от цесаревны, Алеша все больше и больше влюблялся в нее – ту женщину, черты лица которой он разглядел на портрете еще в далеком детстве. Но даже находясь во власти крепнувшей любви, иногда он вздрагивал от ужаса – а вдруг, как тогда, на портрете, обольстительная, сладкая и доверчиво-юная улыбка на манящих устах Елизаветы обернется нервной гримасой покойного Петра?!
Впрочем, сходство Елизаветы с отцом замечал не один Шубин. Цесаревна до боли походила на молодого царя Петра Алексеевича в маскарадном женском костюме. Те же чувственные, лукавые губы, высокий рост, иногда – та же болезненная нервная судорога и беспричинный, безумный гнев. А когда на маскараде Елизавета надевала мужское платье, немногие оставшиеся в живых свидетели «начала дней петровых» вздрагивали от невольного страха – им казалось, что сам Петр Алексеевич явился осушить стопку на придворном празднике, а заодно – на скорую руку – покарать ленивых и нерадивых. Это он и при жизни умел делать быстро и весьма успешно.
Алеше же страсть казалась почти преступлением, как будто любил он не первую из российских красавиц, а призрак императора, принявший обольстительный женский облик.
И так же, как Шубин, обожала и втайне страшилась цесаревну вся гвардия…
Их следующая встреча состоялась в Рождественской церкви Александровской слободы. В то время Елизавета жила в бывшей резиденции царя Алексея Михайловича. В окрестностях церкви и располагалось имение отставного капитана Якова Шубина. Рождественскую церковь Елизавета отличала, как и старинный Успенский девичий монастырь, где частенько певала на клиросе и истово молилась. На холме, напротив церкви, стояли просторные деревянные палаты с каменным низом. Там и жила цесаревна. У подножия холма текла ленивая речка Серая, и все вокруг дышало покоем и тишиной.
Осенью 1729 года сержант Семеновского полка Алексей Шубин дал взятку полковому секретарю и, получив таким образом долгожданный отпуск, уехал в Александров вслед за цесаревной. В отцовское село заехал ненадолго, наскоро повидался с отцом и сестрой и стал ходить по пятам за Елизаветой. И к заутрене, и к вечерне приходил в Рождественскую церковь, смотрел, как Елизавета молится и низким грудным голосом подпевает певчим. Следил за ней, как шпион, но цесаревна, казалось, не замечала его присутствия. Отпуск подходил к концу, и в одно ленивое и сладкое, как улыбка цесаревны, октябрьское утро свершилось чудо.
Елизавета теплила свечу перед образом Николая Чудотворца, и Алеша навсегда запомнил набивной бабий платок на ее непудреных рыжих волосах, шуршащее темное платье и грудной жалобный шепот. Молилась она всегда жалобно, как будто хотела вымолить что-то недоступное и запретное, то, что пока не ей было отпущено и не ее ожидало.
Елизавета смерила красавца-сержанта кокетливо-оценивающим взглядом, потом улыбнулась и вышла из церкви, сделав Алеше знак следовать за ней. В это мгновение Шубину почудилось, что мягкая, обволакивающая красота царевны покрыла его, как Богородицыным покровом, и за невыразимо сладкое счастье минутной сопричастности придется платить долгим страданием.
– Что, приглянулась? – спросила у Алеши цесаревна, едва они вышли за церковную ограду. Шубин смешался и покраснел, что Елизавета оценила – немногие гвардейцы были способны краснеть, как дети.
– Вижу, который день за мной ходишь, – лукаво улыбаясь, продолжила она, ввергая Алексея в еще больший трепет. – Сначала думала – шпион, да не похож ты на шпиона. Глаза слишком ясные, взгляд влюбленный. Вскружила я тебе голову, солдатик? Как зовут тебя?
– Алексей Шубин, сержант Семеновского полка, ваше императорское высочество, – вздрогнув, отрекомендовался Алеша, которого наконец-то покинуло мгновенное счастливое оцепенение.
– Так ты знаешь, кто я такая? – спросила цесаревна, хотя в Александрове ее персона ни для кого не составляла тайны. – Может, потому в церкви глаза на меня пялил?
– Нет, не потому! – обиделся Шубин. – Видит Бог, не потому…
– Так почему? Хороша показалась? – в устах цесаревны этот вопрос прозвучал как утверждение. Она и не думала сомневаться в своей дарованной красотой власти.
– Как царевна Елисафия, которую Егорий Храбрый от змея спас, – спокойно и торжественно ответил Алеша и тут же испугался своей откровенности и прямоты.
– А ты что ж, Егорий? – рассмеялась цесаревна, и ее грудной, низкий смех показался Шубину таким же мягким и обволакивающим, как и ее красота.
– Нет, ваше императорское высочество, простой сержант, в баталиях не был, чинами и кавалериями не отмечен. – Алеша как будто хотел оправдаться перед царевной, и сам не знал в чем.
– Странный ты, сержант. Про Егория говоришь, как будто меня от змея спасать надобно. Живу я нынче вольготно, открытым домом, да и император наш Петр Алексеевич ко мне благоволит.
– Что же вы, ваше императорское высочество, так шпионов боитесь? – спросил Алеша, ощутивший в спокойных и уверенных словах цесаревны оттенок беспомощной лжи.
– Шпионов всем бояться надобно, – ответила Елизавета, сразу ставшая серьезной. – Они самое невинное слово так истолкуют, что потом не отмоешься. А недруги при дворе и у меня есть – чего доброго, перед императором оговорят. Только не тебе, сержант, о моей судьбе печалиться. Другие радетели найдутся.
Последние слова цесаревны прозвучали как отповедь, и Алеша хотел было попрощаться и уйти, но Елизавета остановила его. Кто знает, что решила она в этот момент. Может, и вправду глянулся ей искренний сержант-семеновец? А может, лишь захотелось развлечься в очередной раз с молоденьким мальчиком?
– Коли ты и вправду мне предан, я о том не забуду, – тихо, быстро сказала она и протянула Алексею пухленькую, унизанную перстнями ручку. Тот торопливо прижался к ней губами, но поцелуй получился недолгим. Елизавета резко выдернула руку и ушла, оставив Шубина в одиночестве и тоске. Теперь он мог надеяться лишь на то, что девичья память цесаревны не окажется слишком короткой…
Случайная встреча в Рождественской церкви смутила цесаревну. Елизавета примирилась со своим переменчивым нравом и полнейшей неспособностью устремить на кого-то долгий и пристальный взгляд. Она влюблялась легко, словно играючи, а потом, отгорев и отпылав, обнаруживала, что от былых чувств осталась только зола. Так было со всеми ее прежними любовниками: Бутурлиным, Лялиным, Сиверсом – должно быть, потому, что они тоже не любили всерьез, а лишь отдавали должное российской Венере, которая так легко и азартно кружила им головы. Так отдают должное хорошему игроку его соседи за карточным столом, невзирая на собственный проигрыш или выигрыш. И Елизавета смирилась с тем, что в любви она лишь игрок – искусный, удачливый и невозмутимый. Так было всегда, но гвардейский сержант, встреченный в Рождественской церкви, не на шутку встревожил цесаревну.
Он был из другой породы, которую Елизавета тут же про себя назвала ангельской – краснеющий по пустякам благородный и восторженный мальчик, все воспринимавший слишком всерьез. Его любовь была несомненной, а преданность – безусловной. Цесаревна давно уже не встречала ни того, ни другого в обезумевшем холодном мире, где ей порой было зябко и страшно. Прижимаясь ночами к случайным любовникам, цесаревна искала тепла, способного отогреть ее с детства озябшую душу, но находила приправленное чувственностью безразличие. И она скользила – от романа к роману, от сердца к сердцу, словно атласными туфельками по натертому до блеска дворцовому паркету, искала искренности, а находила лишь страсть. И страсть эта мгновенно вспыхивала, а потом жалобно, беззвучно догорала.
Вернувшись к себе в Александровскую слободу, Елизавета не смогла забыть встреченного в церкви гвардейского сержанта. Продумав о нем весь вечер, она рассердилась на себя, позвала камер-фрау Мавру Шепелеву, некрасивую и сварливую девицу, умевшую развлекать цесаревну придворными сплетнями, и велела ей разложить карты.
– На кого гадать будем, матушка-цесаревна? – спросила Мавра, которая сразу поняла, что Елизавета в томлении и беспокойстве и, стало быть, нужно успокоить ее неуемное сердце разговорами о новом друге.
– Алешей его зовут, – тихо, нежно ответила Елизавета, и на лице ее появилась сладкая, победоносная улыбка. Так цесаревна улыбалась только тогда, когда новое чувство переполняло ее смутным ожиданием: неужели она дождется теплоты любви, а не обманчивого холода страсти? – Глаза у него серые-серые, как туман утренний, волосы русые, красивый, статный, высокий, но не такой он, как гвардейцы наши или шаркуны придворные. Порода другая – благородная, ангельская. Такой на смерть за тебя пойдет, не побоится. Для него за любовь пострадать – все равно что вина испить.
– Да откуда ж вы, Елисавет Петровна, это знаете? – недоверчиво переспросила Мавра. Ее развеселили похвалы в адрес неизвестного ей сержанта, с которым цесаревна говорила не больше получаса. Госпожа ее была непоправимой фантазеркой и ветреницей, и Мавра Егоровна безуспешно пыталась внушить ей хоть каплю благоразумия. – Нынче народ пошел больно хлипкий, петиметров придворных, вроде Монса покойного, развелось немерено. И стихи они дамам слагают, и в любви клянутся, а как сволокут такого на дыбу, так в один раз и любовь прошла. Повисит денек-другой, да и отречется сразу, и моргнуть не успеете. Поосторожней надо быть, матушка-цесаревна. Да и шпионов кругом хоть пруд пруди. Влюбчивы вы больно…
– Есть грех, – без тени смущения призналась Елизавета, – но про знакомца моего нового я всю правду говорю. Разгадывать его недолго, достаточно в глаза посмотреть. Не утаивает он ничего, весь передо мной раскрыт, как книга. Возьму да и пролистаю…
– А потом захлопнете да уберете с глаз долой? – договорила за цесаревну Мавра. – Уж на что Сашенька Бутурлин красавец, а вы ему отставку готовите… Не удержаться подле вас ангелу этому гвардейскому!
– Ты, Мавра, не мудри больно, – рассердилась цесаревна, – велела тебе карты раскладывать, ты и раскладывай… Не твое это дело – советы давать.
Но и с помощью карт нетерпеливая Елизавета так и не получила никаких рецептов относительно своего ближайшего будущего. Карты упорно твердили про дальнюю дорогу и перемену судьбы.
Цесаревна же ни о какой дороге не помышляла. Ехать ей сейчас было некуда, да и незачем, поэтому выставила она Шепелеву вон, отказавшись от гаданий. Весь вечер Елизавета не находила себе места, вполголоса беседовала с образом Богородицы и спрашивала, как ей быть. К ночи же, махнув рукой на все, вернула Мавру обратно и велела ей завтра же звать в гости гвардейского сержанта.
Шепелева мрачно пожала плечами, но перечить не стала. Подумаешь, еще один сержантик. Не он первый, не он последний. Елизавета бороться с собой не умела, а в амурных делах и тем паче.
Так Алеше Шубину выпала чаемая с детства встреча…
Чего только не передумал Алеша по дороге в Александровскую слободу! Удивлялся, как красавица, не испытывавшая недостатка в поклонниках, могла обратить внимание на простого сержанта, хоть и гвардейского. Изводил себя жестокими думами – будто заветное свидание обернется какой-нибудь оскорбительной каверзой, а цесаревна посмеется над его дерзостью, взяв для веселья в компанию кого-нибудь из друзей – того же Бутурлина, скажем. Набрасывал сцену их будущей встречи и каждый раз не находил нужных слов и жестов.
Долго он кружил возле дома цесаревны, не решаясь войти, да, наверное, так бы и не вошел, если бы не окликнула его хмурая и неприветливая девица, назвавшаяся фрейлиной и подругой царевны, и не пригласила войти. На пороге Мавра окинула Алексея оценивающим взглядом, как будто выбирала дорогой и необыкновенно важный для хозяйки товар и испытывала явные сомнения по поводу его качества. Качеств она не нашла, и смутившийся Алексей собрался уже повернуть обратно, но тут к нему вышла сама цесаревна и улыбнулась так нежно и сладко, что Шубин не смог отказаться от полных белых рук, которые незамедлительно легли ему на плечи.
Он вошел вслед за цесаревной в полутемную тесную комнату, где каждая вещь, казалось, источала томительно-сладкий аромат, и жадно приник к губам Елизаветы, как будто она была единственным источником, который мог утолить его жажду. Но полынная горечь съедала Шубина изнутри, и жажда не отступала.
Да и разве могла в одно мгновение растаять та неодолимая, странная тоска, которая мучила Алексея с детства, с той самой минуты, когда ему пригрезилась красавица, оказавшаяся младшей и любимой дочерью грозного императора? И разве могла утолить эту многолетнюю тоску одна проведенная с цесаревной ночь или другие ночи, как две капли воды похожие на первую, ее сладкое тело, ставшее томительно близким, или оставшаяся чужой душа?
В ту первую ночь Алеша чуть было не потерял сознание. Закружилась голова от летнего дурмана, который исходил от волос цесаревны, от ее белых полных рук и сладких розовых губ. Комната заплясала перед глазами, вещи потеряли четкость и строгость очертаний. Исполнялась давняя, смутная мечта, которая мучила Шубина годами. Красавица-цесаревна была рядом, и губы ее охотно утоляли терзавшую Алексея жажду, но этот миг наслаждения и победы оказался для него немыслимо тяжелым, а прошлое ожидание предстало легким и зыбким, как туман над петербургскими дворцами. Алексей на мгновение пошатнулся, и Елизавета еле удержала на ногах своего незадачливого любовника.
– Что с тобой, ангел мой? – спросила она заботливо и нежно, хотя Алексей ожидал, что цесаревна рассмеется ему в лицо. – Дурно тебе, милый? Или я одурманила?
– Все прошло, Лиза, – успокоил ее чудом удержавшийся на ногах Алексей. – Ждал я тебя долго, и от радости встречи нашей голова кругом пошла.
– Долго? – удивилась Елизавета. – Я в церкви тебя впервые увидала, и ты меня раньше видеть не мог.
– Вспомни, Лизанька, – полушепотом, как будто опасаясь, что его услышат, сказал Алеша, – я на часах стоял, ты мимо проходила, спросила еще: «Что смотришь, солдатик, или приглянулась?» По щеке потрепала и дальше пошла.
– А потом? – Цесаревна все еще поддерживала Шубина, хотя минута полуобморока прошла и он уже не нуждался в ее заботе. – Что потом было, ангел?
– Ничего не было, Лиза, – вздохнул Алексей, – прошла ты мимо и обо мне позабыла. Да только не в этом дело. С детства я тебя знаю. И много лет люблю.
– С детства? – недоверчиво рассмеялась Елизавета, которая подумала было, что мальчик мешается в уме. – Мы с сестрой в Коломенском выросли, и тебя я не помню.
– И не можешь помнить, – попытался объяснить Алексей, – не было меня там. В Шубине, сельце нашем, я вырос. А тебя на портрете видел.
– На каком еще портрете? – Этот затянувшийся разговор, неуместный на любовном свидании, да еще в столь решительную минуту, стал не на шутку раздражать цесаревну. Прежние ее любовники говорили не в пример меньше и действовали быстрее.
– Портрет у нас в гостиной висел, – продолжал говорить Алеша, будучи не в силах прервать свое неуместное признание. – Батюшки твоего, государя Петра Алексеевича, а ты на него так похожа… Как будто ты и отец – одно.
Елизавета охнула и отпрянула от Алексея, и он понял, что сказал недозволенное, заглянул в такие глубины, от одного только прикосновения к которым могло в минуту разрушиться его хрупкое и нечаянное счастье. О чем угодно он мог рассказать Елизавете, поведать любые тайны, распахнуть перед цесаревной собственную душу, чтобы она рассеянно пролистала ее на досуге, но только что сказанного никогда и ни при каких обстоятельствах не следовало говорить. В одно мгновение взгляд цесаревны потерял спасительную медовую сладость, стал жестким, как у отца, но с оттенком неведомой покойному императору горечи, а руки, только что лежавшие у него на плечах, стали бесконечно далекими, как и сама шагнувшая в сторону Елизавета.
– Догадался? – Елизавета присела на край постели и, не глядя на Шубина, куда-то в сторону, произнесла давно томившие ее слова. – Как ты мог догадаться? Никто ведь не смог из галантов моих прежних. Только сестра Аннушка всегда так говорила, и мать… Знаю – отец покойный мне свою волю диктует. Мне его трон наследовать и дело его продолжать. Нет у него иных наследников и не было. Государь наш, Петр Алексеевич, ребенок, и не ему дедов груз нести. Я одна для этой ноши на свете осталась.
– Да разве ты ее подымешь, Лиза? – Алексей присел рядом, как мог нежно провел кончиками пальцев по белым, полным плечам Елизаветы, не созданным для такого груза.
– Подыму, – с удивительной, не свойственной легкомысленной красавице твердостью ответила она, и Шубин представил, как цесаревна павой проплывает перед гвардейскими полками, спрашивая у пожилого солдата, ходившего в походы с ее отцом: «Помнишь, чья я дочь?!»
Когда лицо цесаревны исказит отцовская нервная судорога, а вместо флейт любви в медовом голосе Елизаветы загремят трубы власти, любой ответит «Помню» и поспешит подчиниться.
– Я с тобой всегда рядом буду, – голос Шубина зазвучал торжественно, как будто он приносил Елисавет Петровне присягу. – И ношу твою разделю, какой бы тяжелой ни оказалась. Душу мою в дар примешь?
– Ты, сержант, такими словами не шути… – Елизавета пристально взглянула в серые, спокойные и строгие, как воды подмосковных озер, глаза Алексея. – Душа не безделушка, не записка любовная, чтобы ее в дар предлагать. Хочешь целовать – целуй, а большего не проси. Незачем.
– Да почему же незачем? – Бесконечное удивление и сожаление, прозвучавшие в голосе Алексея, согрели душу Елизаветы теплом, которого она давно и напрасно желала. – Мне твоего тела мало, весь я твой, как на ладони, и ты моей должна быть… Чувствую, холодно тебе на свете было, но я обогреть сумею.
– Сумеешь? – переспросила Елизавета и подвинулась к Алексею, как будто хотела ощутить жар, исходивший не только от его тела, но и от распахнутой перед ней души. – Попробуй, ангел, а там видно будет… Если сможешь отогреть, так и быть, дарами обменяемся.
И она резко, стремительно прижалась к груди Алексея, словно боялась потерять даже малую часть отпущенного ей тепла. А он крепко обнял оробевшую вдруг красавицу и на мгновение почувствовал себя не случайным любовником и даже не уверенным в своих правах фаворитом, а другом нелицемерным, который один только и сможет пройти вместе с цесаревной по скользким земным дорогам. С той ночи они почти не расставались…
Цесаревна выхлопотала Шубину бессрочный отпуск, и он стал ее ординарцем. И вот наступило лето, а легкомысленная, переменчивая цесаревна по-прежнему души не чаяла в своем друге. Так, для баловства дразнила красной девицей, но ценила и уважала больше всех.
Но и после нескольких проведенных бок о бок месяцев Шубину по-прежнему казалось, что Елизавета бесконечно далека от него.
Виды Елизаветы на престол Алешу интересовали мало – он готов был ради нее умереть, но не с ней царствовать. Когда Лиза рассказывала ему о красавце Вилиме Ивановиче Монсе, казненном Петром, или о мучениях и смерти несчастного царевича Алексея, Шубина, слыхавшего и не такое, пробирала дрожь. И не потому, что мрачные подробности петровских злодейств были ему неведомы, а потому, что Лиза рассказывала о них просто и безыскусно, иногда с детской наивностью, иногда с державным равнодушием, но всегда – без трепета или негодования, лишь с невольным отвращением женщины мягкой и сентиментальной. Однако труднее всего было слушать ее признания в собственном распутстве.
– Я ведь, Алеша, в делах любовных меры не знаю… – сказала цесаревна томительным летним вечером, поправляя перед зеркалом замысловатую прическу. – С детства видала такое, что меру и стыд потеряла. Краснеть вот не умею, как ты. Грех не пускает. До тебя многих любила и после буду. Изменю я тебе. А ты простишь?
– Прощу, – ответил Алеша, который знал наверняка, что на этот вечер в Александровскую слободу приглашены гости и среди них Александр Бутурлин. – Когда любишь, судить не смеешь. Да и чем я тебя лучше?
– Ты? – захохотала Елизавета, выронив коробку с мушками и так и не украсив пухлую щечку игривым черным пятнышком. – Ты – красная девица? Ты-то чем грешен? Тем, что около греха ходишь? Или на фрейлин моих заглядываешься? А может, и не только заглядываешься? Признайся, Алеша, не стыдись. То-то Настенька Нарышкина тебя нахваливает… Уж не знаю, чем ей угодил. – Смех Елизаветы ударил в грудь Алексея, как в колокол, и отзвук получился тяжелый, скорбный.
– Я с госпожой Нарышкиной и двух слов не сказал. А грешен я, как и каждый человек, по природе своей…
– Нет, Алеша, – не согласилась цесаревна и запустила пухлый пальчик в румяна. – Ты у меня другим не чета. И не перечь мне, когда дело говорю. К гостям моим выйдешь, ангел?
– Не выйду, Лиза, незачем, – тихо, но твердо ответил Алеша. – Ты уж их сама принимай, если жить без гостей не можешь. А я в своем селе переночую.
– От гостей схорониться хочешь? – догадалась Елизавета. – Твоя воля. Только вернись, когда я одна останусь. Я тоску свою больше ни с кем делить не хочу.
– А веселье? – словно испытывая Елизавету, Алеша протянул ей закатившуюся в угол коробочку с мушками.
Та мгновение помедлила, а потом все-таки приклеила в уголок рта кокетливое пятнышко.
– А на веселье охотники найдутся… – рассмеялась цесаревна. И добавила задумчиво: – Много званых, да мало избранных. Один ты и есть.
Она, как к иконе, приложилась к губам Алеши и вышла в парадную залу, где к ее руке склонился только что приехавший расфранченный красавец – Александр Бутурлин. А к Шубину подошла было призывно улыбающаяся Настенька Нарышкина, но тот, не боясь показаться невежей и грубияном, отстранил хорошенькую кокетку и пешком ушел в отцовское село.
И долго еще растерявшаяся красавица-фрейлина стояла на крыльце и смотрела ему вслед, пока Елизавета танцевала с Бутурлиным менуэт. Из зала доносились сладкие, медовые, манящие звуки новомодного версальского танца, шуршали дамские платья, звенели бокалы – гости мешали водку с венгерским, потом пели малороссийские певчие из придворной капеллы Елизаветы, а цесаревна, осушив стопочку-другую, не в такт подпевала им…
Лето прошло, как и следовало ожидать. Цесаревна принимала гостей, потом каялась Алеше в грехах, выставляла вон шумную и пьяную компанию и проводила ночи с «ангелом» – ординарцем. В одну из таких душных летних ночей Шубин проснулся от собственного крика – мучительно, изматывающе, приторно ныло сердце. Ему снова приснился тот давний сон, от которого вот уже много лет Алексей вскакивал, как по тревоге, и торопливо крестился. Он видел себя десятилетним, в отцовском поместье, перед портретом покойного императора, и на его глазах жестокое лицо государя превращалось в очаровательное, пухленькое личико лежавшей рядом женщины…
– Алешенька, что с тобой, милый? – прошептала проснувшаяся Елизавета. Цесаревна приподнялась на постели, обняла Алешу за плечи, прижалась к шее возлюбленного горячей, пухлой, как у ребенка, щекой, но Шубину показалось, что сейчас она быстрым и ловким движением пригнет его голову к плахе.
– Ничего, Лиза, – ответил Шубин, – спи, родная, привиделось что-то… – Алеша снова лег рядом с Елизаветой, и цесаревна жадно, настойчиво прильнула к любимому, как будто пыталась перелить в себя сладкое, спасительное тепло его тела.
Она больше ни о чем не расспрашивала. Да и как Алеша мог рассказать о своем сне той, которую только что видел в чуждом и страшном облике?! Мог он лишь таить этот сон в себе, как прячут постыдную тайну, но чувствовал, что тайна, подобно яду, разъедает его душу. С каждым днем ему было все труднее нести добровольно принятую ношу.
Алексей тихо отстранил спящую Елизавету и подошел к окну. Осторожно отодвинул тяжелую, алого бархата, портьеру, глянул на двор.
На дворе светало, но вместо солнца было одно серое, туманное, дождливое марево, и в этом мареве извечный ночной кошмар казался Алексею реальностью. Шубин знал, что днем ядовитое марево отступит от одной только улыбки Елизаветы, от ее полноводного, как река, голоса и грудного, счастливого смеха. Но пока не пришло блаженное дневное забытье, нужно было успеть сделать главное.
Он вышел в соседнюю комнату, где Елизавета частенько вполголоса разговаривала со своими любимыми иконами, и где тихим, ровным малиновым огоньком теплилась лампадка перед образом Богородицы Семистрельной, и стал молиться – не о своем спасении от страдания, а о счастье возлюбленной. «Пресвятая Владычица Богородица, все, что у меня есть, забери… – шептал Алеша. – Немного имею, но все отдам. Силы, молодость, жизнь… Только ее спаси, не казни за грехи отцовы. Не на ней ведь грех, на нем. Мне страдание дай, приму, не испугаюсь. Для того, видно, мы и встретились, чтобы я за нее муки принял».
И когда Богородица ласково, по-матерински, улыбнулась ему с иконы, Алеша понял, что все сбудется по молитве его.
Он всегда знал, что пострадает за Елизавету, и оттого сильнее и отчаяннее любил, готов был принять страдание как должное завершение страсти, как то, без чего эта страсть не могла бы состояться. Но порой, когда Елизавета жадно и быстро прижималась губами к его шее, Алексею казалось, что он – стрелец времен бунта царевны Софьи. И вот кладет он голову на плаху, но с топором к нему подходит не царь Петр Алексеевич и не князь Меншиков, а Елисавет Петровна, и перед тем, как одним ударом мастерски снести голову, ласково гладит по волосам…
Через несколько дней Алеша заехал в Шубино – повидать сестру и отца. В гостиной задержался – долго, молча стоял перед портретом. Жаркий летний вечер вплывал в комнату, дыша травами и сумраком леса, подступавшего к усадьбе вплотную, и лишь изображенный на портрете грозный император недовольно хмурился. Видно, летние запахи и звуки тревожили его покой. Сколько раз Настя просила отца убрать портрет из гостиной, вынести его вон из дома, но Яков Петрович был тверд – это казалось ему изменой покойному императору.
– Словно приворожил тебя этот портрет, Алеша… Как приехал домой – все сидишь, смотришь. Свеча, вон, догорела почти… – сказала Настя и присела рядом с братом на узкий, жесткий диванчик, обняла его за плечи – как в детстве провела ладонью над свечой, стоявшей рядом, на конторке, и, по-девчоночьи испуганно ойкнула, когда еле теплившийся огонек задел ее пальцы.
Этот трогательный девичий жест вывел Алешу из оцепенения, он рассмеялся, а Настенька облегченно вздохнула. Сероглазая, темноволосая Настя цесаревну Елизавету держала в кумирах и частенько подражала ее манерам и походке. Это невинное занятие смешило и раздражало Алексея, ему казалось, что так вода пытается подражать огню, тщетно пытаясь сменить свое неторопливое, блаженное течение на его страстный, горячий порыв. Но напрасно он одергивал сестру – она лишь просилась к цесаревне во фрейлины и сердилась, что брат отказывается замолвить за нее словечко.
И вот теперь Настенька трогательно и неловко подносила ладонь к огню свечи и испуганно отдергивала руку от крошечного пламени.
«Что же ты Лизу-то не боишься, Настенька, милая? – думал Алеша. – Она ведь не свеча, а костер – в ней сгореть можно…»
Но сестра решительно отказывалась его понимать.
– Неужели не видишь? – спросил Алеша, указывая на портрет. – Как император покойный на Лизу похож…
– Известно, похож, – рассмеялась Настя. – Отец он ей…
– Нет, он не так похож, – не унимался Шубин. – Не как отец на дочь, а как один человек в двух ликах. Одно слово – оборотень. Как грех, как туча, висит над ней, бедной. А она живет и не знает, под какой грозой ходит. А, может, и знает, но замечать не хочет. Плачет иногда, говорит: «В Успенский монастырь уйду, где инокиня Маргарита Богу душу отдала…»
– Инокиня Маргарита? – переспросила Настенька. – Марфа Алексеевна, сестра правительницы Софьи?
– Она самая, – подтвердил Алексей. – Император покойный ее собственноручно допрашивал. А потом постриг в монахини.
– Не уйдет она в монастырь, твоя Лиза, – чуткая, деликатная Настя попыталась закончить этот разговор и успокоить брата. – На престол взойдет, а ты с ней рядом будешь. Не на ней грех, на Петре Алексеевиче. За чужую вину Бог не взыщет.
Алеша отошел к окну и оттуда бросил в темное пространство комнаты давно выстраданные слова:
– А если вина не чужая? Если душа у Лизы – наполовину отцовская? Если его слова – на ее устах, его воля – в ее сердце, если спасения нет?
– Бог с тобой, Алеша. Любую вину отмолить можно. И эту тоже.
Шубин быстро, порывисто обнял сестру и не приказал – попросил:
– Не просись ты к ней во фрейлины, Настя. Сгоришь и не заметишь…
И услыхал в ответ уверенные, чуть насмешливые слова:
– А я – вода, братик. И любое пламя погасить сумею…
Настя Шубина добилась своего: брат отвез ее в Александров и представил цесаревне. Перед встречей с Елизаветой Настя волновалась, как ребенок, то и дело поправляла складки пышного, недавно сшитого платья, одергивала рукава, а потом, уже в покоях цесаревны, как к спасительному источнику, бросилась к зеркалу, словно хотела еще раз убедиться в том, что может показаться на глаза первой из российских красавиц.
– Настя, прекрати, слышишь! – раздраженно бросил Алеша.
Он оттащил Настеньку от зеркала, и тут в гостиную влетела хохочущая Елизавета. За цесаревной шел Бутурлин, утиравший платком испачканную румянами щеку. Шубин шагнул было к Бутурлину, чтобы выставить наглеца вон, но цесаревна стерла с губ улыбку и резко, холодно приказала:
– Поди вон, Александр Борисыч. Нагостился, хватит.
Бутурлин вышел безропотно, а цесаревна, в одно мгновение ставшая серьезной, ласково взглянула на Настю, как ни в чем не бывало обняла Алешу и сказала нежно:
– Сестру привел, ангел?
Настенька хотела склониться перед цесаревной в поклоне, но Елизавета звонко расцеловала ее в обе щеки, хлопнула в ладоши и приказала принести венгерского. А потом с улыбкой наблюдала, как Алеша отнимает у сестры наполненный до краев бокал…
Сначала все шло как по нотам – Настя каталась с Алешей и цесаревной на лодке, носилась верхом по окрестностям Александрова, а вечерами Елизавета учила свою любимую фрейлину танцевать менуэт. Но уже через месяц после появления Насти в Александрове цесаревна не выдержала ее молчаливого надзора и взгляда серых, как у брата, глаз.
– Что мне с вами делать? – сказала Елизавета в сердцах, когда жарким августовским днем они с Алешей бродили вдоль берега Серы. – Вы ведь с Настей точно две лилии. И ко мне, греховоднице, в сети попали. Увез бы ты сестру от греха… – Елизавета подобрала подол платья, сбросила с ног атласные туфельки и вбежала в прозрачную, теплую воду.
– Говорил я ей, Лиза. Не хочет.
Солнце палило немилосердно, и Шубину показалось, что он стоит возле костра, но костром была эта женщина, наклонившаяся к воде, чтобы зачерпнуть свое отражение. Алексей задержал взгляд на водной глади и отпрянул в ужасе – из своевольного зеркала реки на него смотрела не красавица Елизавета, а юный император Петр Алексеевич, для забавы приклеивший мушку в уголок рта.
– Ну, все одно, мне скоро в Москву собираться, – погруженная в свои мысли Елизавета не заметила Алешиного замешательства. – Женится наш Петруша-император. На Катьке Долгорукой. А меня на свадьбу зовет.
Шубин знал, что Елизавета имела особые виды на подростка-императора Петра II, сына замученного покойным императором царевича Алексея. Пылкий мальчик влюбился было в свою обворожительную тетушку, но цесаревна держала мальчишку на расстоянии – то отдаляла, то приближала. Замуж она не собиралась, но и отдавать Петрушу княжне Долгорукой была не намерена. Впрочем, свадьбу сладили без нее, и теперь Елизавете оставалось только вздыхать.
– Хочешь, Настю твою замуж выдам? Жениха найду. Хоть Бутурлина Сашеньку…
Шубин не поверил своим ушам – такого цинизма он не ожидал даже от Елизаветы. Она с полнейшим спокойствием предлагала в мужья его сестре надоевшего фаворита.
– Побойся Бога, Лиза! – возмутился Алеша. – Чай, жених не платье с царского плеча! И ты своим платьем Настю не жалуй. Обойдемся.
– Это ты про Сашеньку так? – рассмеялась цесаревна, пытаясь влезть в дожидавшиеся ее на берегу туфельки. – Мои с ним амуры – дело прошлое. И Насти твоей не касаются. А не хочешь его в зятья, найдем другого. – Она наконец-то сумела обуться и теперь шла чуть впереди Алексея – так ее отец всегда опережал на прогулке своих медлительных приближенных.
– Никого не надо, Лиза, – отрезал Шубин, догоняя Елизавету. – Ты только Настю с собой в Москву не зови.
– И не подумаю… – успокоила его цесаревна. – Ты сам посуди, зачем мне в Москве два ангела? И тебя одного довольно будет. И так ни ступить, ни молвить. Ты все морщишься да сердишься, а Настя твоя глаза опускает. Устала я, Алеша. Не гляди на меня, дай хоть в Москве волю. Я не ангел, как ты. Ну, не судьба.
Алеша тяжело вздохнул – он хотел быть ангелом-хранителем цесаревны, а не камнем на ее шее. Притянув к себе бесконечно любимое пухленькое личико, запустил ладони в рыжие непудреные волосы – резко, решительно прижал Елизавету к себе. Ее кожа была удивительно белой, как только что выпавший снег, глаза смотрели лукаво и невинно, и это сочетание греха и пронзительной детской нежности сводило с ума.
– Делай что хочешь, Лиза. Только я с тобой в Москву поеду. Нельзя тебе одной. Таким, как ты, ангел-хранитель в человеческом облике положен. Друг нелицемерный. Я тебе таким другом и буду.
– Друг мой нелицемерный… – охнула Елизавета, и лицо ее исказилось от боли и восторга. – Неужели так бывает, Алешенька, милый? С детства знала – одна я в этом мире. Ни отец, ни мать, ни сестра Аннушка – никто не спасет. Только греха прибавит – тяжкого, родового. Отец умер, мать умерла, Аннушка совсем юной скончалась. А я вот все забыться пытаюсь, блудом страх заглушить хочу.
– Какой страх, Лиза? – переспросил Алексей, хотя прекрасно знал, о каком страхе говорит его любимая.
– Какой страх, говоришь? – Елизавета устремила на него тяжелый, пристальный, как у отца, взгляд. – Разве сам не знаешь? Знаешь, знаешь, но печалить меня не хочешь. Да только моей боли ни прибавить ни убавить нельзя. Иногда такое находит, что себя боюсь. Давеча в Успенском монастыре молилась, отцовские грехи замаливала. Ведь в Успенском царевна Марфа умерла. Инокиня Маргарита. Батюшка ее и правительницу Софью собственноручно пытал.
– Ничего, Лиза, – прошептал Алексей, стирая поцелуями ее слезы. – Для того я к тебе и приставлен, чтобы от беды спасти. Ты только счастлива будь, родная. А я счастье к тебе приведу. Как ребенка – за ручку. Нежную ручку, мягкую, как у тебя. – Шубин припал губами к ее мягкой, как у ребенка, ладони.
– А я клятву дала, Алеша, – продолжила цесаревна, и голос ее зазвучал спокойно и торжественно. – Если взойду на престол, то смертную казнь отменю. Верь мне, ангел, так и будет.
– Я верю, Лиза, – ответил Алексей. Он знал наверняка, что, когда цесаревна выплачется, все будет по-прежнему – александровские ассамблеи в духе Петра I – с ушатами водки и пьяными бесчинствами гостей (сама Елизавета допивалась разве что до рыданий), разговоры о попранных правах цесаревны, попытки составить заговор, и вся эта грязная, неряшливая, безудержная жизнь, к которой так привыкла Елизавета.
Вот и сейчас он слушал ее с улыбкой, думая, что когда закончатся признания и слезы, Лиза уедет в Москву на свадьбу императора и надолго забудет свое нынешнее раскаяние.
– Это ты Елисавет Петровне запретил меня в Москву брать? – не на шутку рассерженная Настя Шубина целый день донимала брата этим вопросом. Тот сначала отмалчивался, а потом не выдержал:
– Я, Настя, и хватит тебе судьбу испытывать…
– Судьбу? – Любимая фрейлина Елизаветы резко пробежала пальцами по клавикордам, сбросила на пол забытые цесаревной ноты. – Я судьбу не испытываю, я тебе помочь хочу.
И добавила с невольной тоской:
– Душно-то как, Господи… Словно кто-то за горло держит.
День и в самом деле выдался тяжелый, душный. Елизавета с утра затворилась у себя, сидела одна в темной, тесной спальне – непричесанная, неодетая, унылая. Шепотом разговаривала с образом Богородицы, плакала и молилась. Да и Алеше с Настенькой стало невмоготу – накануне отъезда в Москву цесаревна была мрачнее тучи.
Развеселые гости цесаревны разъехались кто куда, дольше других в Александрове задержался Бутурлин. Ему было скучно, и от нечего делать он затеял роман с фрейлиной Нарышкиной.
Ее тезка – Настя Шубина спокойно и, казалось, равнодушно наблюдала за этим бедламом, но Алеша знал, что сестра давно мысленно вынесла приговор Елизавете, ее безудержной, неряшливой жизни и развеселым друзьям. Однако уезжать домой от двора будущей императрицы Настя не желала и простить не могла брату, что он запретил цесаревне брать ее в Москву, на свадьбу юного императора Петра II.
– Не огорчайтесь, мадемуазель, – заметил врач Елизаветы, Иоганн-Герман Лесток, с утра возившийся с истерикой цесаревны. Он только что вышел из покоев пребывавшей в меланхолии красавицы и на правах светила медицины завладел лучшим в гостиной креслом.
– Принцессе Елизавете будет в Москве невесело. И вам ни к чему делить ее печали. Достаточно того, что их разделит ваш брат.
– Правда, Настя, незачем тебе в Москву ехать, – подхватил Алеша, которого, впрочем, удивило неожиданное вмешательство Лестока. Он взял сестру за руку, но та резко, по-детски, выдернула ладонь и выбежала из комнаты.
– Капризничает девица, – философски заметил Лесток. – Идите, Алексей Яковлевич, принцесса вас зовет. Потом с сестрой объяснитесь. Недосуг сейчас – там с утра слезы и уныние, – заключил он, указав на дверь, ведущую в покои Елизаветы.
– Как это вы у нее успели побывать? – удивился Алеша. – Никого ведь с утра не хотела видеть.
Лекарь рассмеялся, его полный, плотный подбородок затрясся от хохота, парик съехал на ухо.
– Я к ней вхожу без предупреждения, – сказал он, отсмеявшись вволю. – На правах врача.
«И заговорщика», – подумал Алеша, но вслух ничего не сказал. То, что Лесток пытается возвести цесаревну на отцовский престол, не составляло тайны для ее приближенных.
Хирург Иоганн-Герман Лесток действительно врывался в покои цесаревны Елизаветы Петровны без стука и предупреждения. Как лекарь, он знал, что сильные мира сего или претенденты на власть по большей части малодушны, и добиться от них чего-то можно, только обезоружив внезапностью посещения, когда они слабы и бессильны. А как авантюрист, всем нутром чуял, что Фортуна любит положения скользкие и двусмысленные и разыгрывает свои партии не в парадных апартаментах, в часы, отведенные для приемов и ассамблей, а где-нибудь на задворках и во время, самое для этого неподходящее.
К Елизавете Лесток был приставлен заботливой матерью-императрицей, когда дочери Петра едва исполнилось 16 лет. Тогда Екатерина I вернула хирурга из Казани, где остроумец-француз томился по личному распоряжению Петра Великого. Во времена Петровы болтал лекарь слишком много, острил без меры и как-то на свою беду сболтнул при свидетелях, что император завел роман с собственным денщиком. Неудачная шутка, не более. И почему это русский варвар возмутился – непонятно! Очевидно, Петр Алексеевич шуток не понимал, и хорошо еще, что спровадил лекаря в Казань, а не в Сибирь или вовсе на тот свет, как делал с другими шутниками.
Вернувшись из Казани, Лесток шутить перестал и занялся политикой. Императрица Екатерина сделала его лейб-медиком и приставила к своей младшей дочери, через которую мечтала породниться с французским королевским родом, коль скоро русская знать ее презирала. Втайне Лесток посмеивался над этим проектом императрицы, но вслух острить не решался.
И вот теперь Лесток стремился подобрать для цесаревны сторонников повлиятельнее и, главное, воодушевить тех простых гвардейских солдат и офицеров, которые не прочь были сложить за красавицу свои головы или стать надежной и падкой на деньги, почести и бунты опорой ее трона.
Алеша открыл дверь в Елизаветины покои и замер в оцепенении – мимо него к выходу шагнула серая, тяжелая тень.
– Петр Алексеевич дочку навещал, – с недоброй усмешкой сказал Лесток и вошел в комнату вслед за Алешей.
Пока парочка приводила Елизавету в чувство, тень растаяла в воздухе, словно ее и не было. А вошедшая в покои цесаревны Настя Шубина беззвучно заплакала, прижавшись горячей щекой к дверному косяку. Теперь она решила во всем слушаться брата, понимая его правоту и правду.
И только перед самым отъездом в Москву, когда Алеша усадил цесаревну в поданную к крыльцу карету и подошел к сестре попрощаться, Настя, перекрестив его на прощание, тихо спросила:
– Ну почему ты? Мало у нее фаворитов было? Бутурлин, Лялин… Пусть они на себя ее крест берут. Она ведь неверна тебе, Алеша…
– Пусть неверна, Настя. Разве в этом дело? – ответил Алеша, обнимая сестру. – Я ведь люблю ее и, значит, должен за нее пострадать. Ты только напомни ей обо мне, когда срок придет. Если в ссылке или в застенке буду, а она воцарится, пусть мне поможет. А если умру, все равно напомни – пусть в молитвах своих меня помянет. Я ведь знаю – она забудет, если тебя рядом не окажется.
И Настенька обещала стать совестью цесаревны и, когда придет срок, напомнить ей об Алеше.