Ранней весной 1746 года в Холмогорской крепости умерла бывшая правительница России Анна Леопольдовна, с ранней юности предчувствовавшая свое будущее страдание и полной мерой испытавшая его. Анна, казалось, обрела свое истинное предназначение – за все пять лет заточения, последовавшие за ноябрьской ночью 1741 года, лишившей ее власти, а младенца-сына – короны, великая княгиня ни разу не пожаловалась на свою жестокую участь и не написала ни одного умоляющего письма Елизавете. Аннушка смиренно принимала все, что приносил новый день, и была тиха и спокойна.
Ее разлучили с сыном и любимой подругой Юлией Менгден – она молилась, ей приказали отдать дорогие вещи и драгоценности – она без тени сожаления отдала их приставленным Елизаветой тюремщикам, ей сказали, что она останется в Холмогорах навсегда, – Анна ответила, что на все воля Божья. Ее муж, принц Антон-Ульрих, роптал и вздыхал, дочь Екатерина на всю жизнь осталась глухой (в ночь воцарения Елизаветы гвардейский солдат неловко вынул малышку из колыбели и уронил на пол), Анна переносила испытания с неслыханным мужеством. Казалось, она готовилась к ним всю жизнь.
В Холмогорах Аннушка родила еще двоих детей – Елизавету и Петра. Наконец силы Анны иссякли. Она выносила последнего сына Алексея и умерла от послеродовой горячки. В марте 1746 года тело великой княгини привезли в Петербург. Императрица велела похоронить ее в усыпальнице Александро-Невского монастыря.
На отпевание Аннушки съехалась петербургская знать – все знали наверняка, что скоро приедет императрица. Елизавета приехала под конец – под руку с другом нелицемерным графом Разумовским. Императрица плакала. Она подошла к гробу, вгляделась в тихое, просветленное лицо Анны, на котором, казалось, застыла радость освобождения и прошептала на ухо Разумовскому: «Хорошо ей сейчас, Алеша… Скоро будет среди ангелов Божьих. А я, грешница, за муку ее отвечу. За сына ее несчастного, которого в крепости гною. За все ответ держать буду».
Императрица наклонилась над гробом, приложилась губами к ледяному лбу соперницы и вспомнила, как пять лет тому назад, накануне дворцового переворота, лила перед Анной слезы, уверяла в своей преданности, а правительница смотрела на нее восхищенным, обожающим взглядом. От этого воспоминания Елизавета пошатнулась и чуть было не упала, как некогда – Анна у ее ног, на дворцовом паркете, но Разумовский успел поддержать императрицу и отвести в сторону.
Кирилл Разумовский искал глазами Екатерину. Наконец он увидел ее – со свечой в руках, шепчущую вслед за священником слова молитвы. Лицо великой княгини было, как всегда, холодновато-отчужденным, как будто она присутствовала на скучноватом спектакле, который, к сожалению, придется досмотреть до конца. Наследник Петр Федорович, стоявший рядом с женой, слал нежные улыбки то одной, то другой фрейлине, присутствующие устало переглядывались (служба явно затянулась), и, казалось, никому не было дела до несчастной молодой женщины, названной на панихиде принцессой Брауншвейг-Люнебургской Анной. Когда же императрица с Разумовским вышли из церкви, придворные облегченно вздохнули – трагическая судьба Анны не вызывала у них даже любопытства.
– Я ведь перед Аннушкиным гробом чуть не упала, – говорила Елизавета Разумовскому на обратном пути, в карете, уронив голову на плечо своего нелицемерного друга, – недобрый это знак.
– Но не упала же, – напомнил Разумовский. – Письмо я от Шубина получил намедни. Кирилл привез. Просит Алексей Яковлевич, чтобы ты дочь нашу наследницей назвала. И я тебе давно то же говорил – права Лизы защитить надобно. Престол российский ей, а не племяннику твоему завещать.
– Не нужен ей престол, Алеша! Мука от него и грех несмываемый. Пусть живет тихо да мирно, а мы с тобой за нее радоваться будем. Ты поверь, ангел, у Алеши Шубина она, как у Христа за пазухой. А здесь нам с тобой ее не защитить. Катька вон – хищница, как я умру, Лизаньку со свету сживет. А Петрушка, племянник мой, глуп да слабоволен – жена им верховодить станет… Боюсь я, Алеша, – тяжело вздохнула императрица, – говорил мне Лесток…
– Ты лекаря своего поменьше слушай, – прервал ее Разумовский, – он совсем помешался. Всех врагами считает. Страх, Лиза, в пропасть тянет. Ты не бойся ничего, о дочери нашей подумай.
Императрица закрыла лицо руками, затряслась в беззвучных рыданиях. Но Разумовский не поддержал ее. В ту же ночь он тайно выехал в Шубино…
Два ангела-хранителя Елизаветы Петровны – прошлый и нынешний – беседовали о будущем семилетней непоседы. Алексей Яковлевич Шубин принимал графа в гостиной, где по-прежнему висел портрет государя Петра Алексеевича, некогда перевернувший Алешину жизнь. Генерал так и не решился снять портрет со стены. Каждый день подходил он к изображению покойного императора и пытался прочесть в безжалостно-отчужденных глазах Петра собственную участь. Но портрет больше не раскрывал своих тайн, и генерал, вздыхая, уходил к Лизаньке, бродил с ней по саду, катал на лодке, учил кататься верхом.
Так проходили годы, и былые несчастья Алексея затягивались спасительной пленкой времени. Он, казалось, уже не помнил следствие, каменный мешок, дыбу, камчатскую ссылку.
В камчатском остроге Шубину сказали, что, согласно особому распоряжению государыни, у него теперь не будет имени. Древнее и славное имя, которое Алексей носил с рождения, порой не замечая его славы и ценности, сменилось безликим номером, но и этого Анне в ее лютой ненависти к Елизавете оказалось мало. Она велела женить арестанта на девке-камчадалке, но перед венчанием Шубин попытался вскрыть себе вены осколком глиняной миски, которую разбил о голову охранявшего его солдата. Шубина посадили в карцер. К каменным мешкам ему было не привыкать, и тюремные чины оставили буйного арестанта в покое. Ему позволили избежать женитьбы, а государыне отписали, что безымянный ссыльный сочетался законным браком с камчатской красавицей. Анна Иоанновна поверила и долго изводила Елизавету длиннейшими рассказами о счастье ее бывшего ординарца с камчатской девкой.
Через несколько лет ссыльный Шубин вышел на поселение и нанялся в подручные к местным купцам – промышлял пушниной, собольим и куньим мехом. Иногда ему представлялось, что одна из собольих накидок, которые купцы-камчадалы возили в Москву и Петербург, достанется Елизавете, и цесаревна, кутаясь в нежнейший мех, поглаживая его пухленькой ладонью, почувствует тепло рук снаряжавшего пушные подводы арестанта. Иногда ночью Алексей просыпался от того, что чувствовал где-то рядом летний запах ее рыжих волос, жар полного тела, слышал сладкий, грудной голос, шептавший: «Где же ты, Алешенька, друг милый?»
Но все это было сном, туманом, мороком, и Шубин, приговоренный к бессрочной ссылке, знал наверняка, что не видать ему цесаревны до тех пор, пока она не станет императрицей.
Известие о смерти Анны Иоанновны добиралось до их глухого камчатского поселка ползком, с редкой, небывалой медлительностью.
– Умерла царица-то наша, – сказал Шубину через год после смерти государыни острожный офицер. И добавил с обнадеживающей улыбкой: – Может, теперь царевна твоя на трон взойдет?
Он был поразительно близок к истине – никто в остроге еще не знал о череде дворцовых переворотов, последовавших за смертью Анны Иоанновны, о недолгом регентстве Бирона и правлении робкой, вечно печальной Анны Леопольдовны. Здесь только поминали императрицу Анну, а Елизавета уже шла отвоевывать батюшкин трон в компании гренадеров.
А потом, еще через год, зимой, тот же офицер ни свет ни заря примчался к деревянному дому, в котором жил разбогатевший на камчатских мехах Шубин – и, вышибая дверь, высоким, юношеским голосом завопил:
– Именной указ пришел! От государыни Елизаветы! Свобода тебе и генеральский чин!
– С ума ты сошел, что ли? – спросил у него хмурый, сонный Шубин, деливший постель с рыжеволосой и голубоглазой вдовой богатого купца из бывших ссыльных.
Когда Алексей понял, в чем дело, то как был, в рубахе и портках, сел на обледеневший порог и вырвал из рук у прапорщика распечатанное письмо.
По пути в Петербург Шубина настигло известие, к которому он был готов заранее. Уже через год после его ареста и ссылки у цесаревны появился новый ангел-хранитель, еще один Алексей – малороссийский певчий. Да, все эти годы сумасбродная рыжеволосая красавица помнила своего былого друга, но памяти этой мучительно недоставало любви.
После недолгой встречи с императрицей Шубин снова обрел свое древнее имя, сестру, усадьбу, стал генералом, но Елизавету потерял навсегда. И тут, словно в награду за принятое некогда страдание, в жизни отставного генерала появилась Лизанька, которую поручила его заботам мать-императрица.
– Нам с Алешей Лизаньку не сберечь, – говорила императрица во время второй, тайной, встречи с Шубиным, на которой уже не присутствовала Настя. – Ты не сердись на меня, ангел, за то, что я дочь свою и Алеши Разумовского тебе поручаю. Ты увидишь, она на меня похожа. Я тебе, Алеша, вторую Елизавету возвращаю – себя вернуть не могу, уж ты прости. Не дождалась я тебя, милый…
– А он, Разумовский, – после минутного молчания переспросил Алексей, – на это согласен? Дочь свою готов мне отдать?
– Алеша хотел Лизаньку к родственникам своим, Дараганам, в Малороссию отвезти, – вздохнула Елисавет Петровна, – да нельзя ее туда, вмиг узнают, что за княжна у Дараганов живет. И здесь, в Петербурге, оставлять нельзя. Опасно это стало. Раньше Лизанька у Яганны Шмидт жила. Фрау Яганна еще матушке моей служила, а теперь на покое живет, в доме собственном.
– Зачем же тебе, Лиза, свою дочь прятать? Права ее признать надобно, наследницей твоей сделать. Говорят, ты с Разумовским венчалась…
– Брак, Алеша, тайный был, – объяснила Елизавета, – никто о нем не знал, только Лесток с Марфой Сурминой – в свидетелях. Не могла царская дочь с певчим прилюдно венчаться. И потому права дочери нашей я признать не могу.
– Да почему не можешь, Лиза? Ты все можешь, ты – самодержица Всероссийская. И все перед твоей волей склониться должны.
– Раба я, Алешенька, – самодержица Всероссийская, казалось, готова была зарыдать, – больше, чем раньше. Раньше я от императрицы покойной зависела, гроши считала, в платьях старых ходила, на свечах и соли экономила, но свободной была. А теперь – каждый день балы да фейерверки, придворные ювелиры вовсю стараются, тебя вон из ссылки вернула, чином генеральским наградила, Алешу Разумовского графом сделала, а с дочерью своей единственной вижусь тайно и права ее признать не могу. Престолу российскому законный наследник нужен, чтобы кровь в нем текла царей русских, а не казаков малороссийских. Потому племянник мой Петр Федорович наследником будет, а Катька его – императрицей. Править за мужа-императора станет? Что ж, умная государыня России не помешает… А дочь моя у тебя вырастет – в добре да в покое. Я тебя имениями пожалую, ты потом ей передашь, да замуж, за кого скажу, выдашь. Лучше ей графиней Шубиной быть, чем, как покойная Анна Леопольдовна, в Холмогорской крепости томиться.
Шубин вернулся в свое имение с трехлетней девочкой и ее няней – Иоганной Шмидт. Маленькая Лиза сразу же покорила его огромными, в пол-лица, голубыми глазами и рыжими кудряшками. Алексей не мог насмотреться на ее пухленькое личико и целыми днями бестолково суетился в отведенных Лизаньке комнатах, вызывая раздражение и недовольство сухопарой фрау Иоганны. Шубин не отходил от девочки, и фрау Шмидт вскоре смирилась с его молчаливым присутствием. Так Алексей стал отцом…
И вот теперь перед Шубиным сидел настоящий отец Лизаньки, который рассказывал Алексею об охвативших императрицу опасениях и страхах. Боялась Елизавета, что жена наследника престола сживет со свету ее дочь, но право на трон все равно отдавать ей не спешила.
– Я увезу Лизу в Париж, к Насте, – Шубин разрубил гордиев узел опасности одним решительным ударом. – Во Франции, у д’Акевиля, нам спокойнее будет. Попрощайтесь с дочерью, Алексей Григорьевич.
– Вот ведь как Елисавет Петровна решила… – объяснял Разумовский, пытаясь оправдаться. – Я хотел Лизу к своим увезти, к родне нашей – Дараганам, не позволила, сказала: «Опасно это». Отца с родной дочерью разлучила, тебе, генерал, отдала.
– Государыня о дочери заботилась, и не нам, Алексей Григорьевич, ее судить. Право матери наших прав выше, – отпарировал Шубин.
– Наших? – ошеломленно повторил Разумовский. – Моих прав, генерал.
– Я Лизу растил, и отцом ее приемным себя считаю, – устало ответил Шубин. – В Париж ее отвезу, как решил. У зятя моего д’Акевиля в поместье и ей, и мне спокойно будет. Да и вам с государыней за дочь тревожиться незачем. Спасу я ее, сохраню. Крест тебе, Алексей Григорьевич, в том целую. Лизу увидеть хочешь? В саду она. Тебя помнит, графом Алексеем Григорьевичем называет.
– А тебя, генерал? – глухо, хрипло спросил Разумовский.
– А меня отцом. Растил я ее вместе с фрау Иоганной.
– Ты думаешь, генерал, я ее растить не хотел? – Глаза Разумовского полыхнули гневом. – Или тебе по доброй воле это право отдал? Не мог я иначе – за дочь боялся.
– Нечего нам с тобой делить, граф, – еле сдерживаясь, ответил Шубин. – Ты меня предупредить приехал – я решил, как быть. Поди лучше к Лизе, она рада будет. Вон как брату твоему намедни обрадовалась! А мне ты не завидуй – у тебя Елисавет Петровна есть, а у меня, кроме Лизаньки, никого. Я государыне все, что мог, отдал.
Дверь резко распахнулась – и в комнату вихрем влетела Елизавета Вторая. Она подбежала к Разумовскому, граф подхватил ее, обнял и, еле сдерживаясь, прошептал:
– Дiтонька моя рiдна, серденько мое, лялечка…
Алексей Григорьевич ласково гладил девочку по спутанным рыжим волосам, нежно целовал в веки, а она щебетала про подаренные, «красоты необыкновенной», платья и спрашивала, что велела передать ей крестная мать – императрица. Тогда Разумовский бережно опустил девочку на землю и снял с шеи медальон.
– Это тебе, серденько, от нас с государыней… – тихо, торжественно произнес он, раскрывая створки медальона. – Тут портрет Елисавет Петровны и мой…
Лиза поднесла медальон к губам, как подносят крест во время присяги, и надела на шею. Потом вопросительно обернулась к Шубину, и тот одобрительно кивнул. Разумовский вышел, утирая внезапно навернувшиеся на глаза слезы, а Шубин сказал своей приемной дочери:
– В гости поедем, родная. К тете Насте. Помнишь, как Настя сюда приезжала?
– Еще веер мне подарила, перламутровый, – подхватила девочка, и Шубин не смог сдержать улыбки, так растрогало его это беспечное кокетство.
– Еще один подарит. Собирайся в дорогу, Лиза. А ко мне фрау Иоганну позови….
– Фрау Иоганна, батюшка зовет! – закричала Елизавета, выбегая. Она никогда не выходила из комнаты тихо и степенно, как подобает барышне из хорошей семьи, а вылетала вихрем. И Шубин не мог и не хотел погасить беспечный огонь ее голубых, как у матери, глаз. Он привык жить возле пламени.
Ивана Ивановича Лестока погубила любовь к belle douce France[4]. Как лейб-медик ни пытался офранцузить Елизавету, эта неудавшаяся французская королева, ставшая русской императрицей, постоянно обнаруживала раздражавшие Лестока упрямство и леность. Эти два пренеприятнейших качества Иван Иванович считал исконно русскими, безраздельно связанными с варварской страной, в которой ему пришлось жить и властвовать. Лейб-медик десять лет вдохновлял Елизавету на заговор, и только на одиннадцатый год ему удалось добиться своей цели – сдвинуть с насиженного места эту пикантную русскую медведицу, которая каждый вечер шепотом спрашивала у образа Богородицы, как ей прожить следующий день. В 1741-м Лесток стал графом и действительным тайным советником, но уже к 1744-му Ивану Ивановичу пришлось пожертвовать судьбоносной ролью придворного лекаря, позволявшей ему в любое время дня и ночи входить к императрице.
Фортуна отвернулась от Лестока после досадной ошибки: он собирался вытеснить из широкого сердца Елизаветы неотесанного малоросса Разумовского. Не сам, Боже упаси, а с помощью изящнейшего маркиза де Шетарди, французского посланника при русском дворе, которому удалось на деньги Андре д’Акевиля устроить в России маленькую дворцовую революцию. Сперва Елизавета заинтересовалась и даже пригласила красавца-француза на богомолье, где подарила галантному кавалеру себя и украшенную алмазами табакерку, но тут вмешался Разумовский, прощавший Елизавете только короткие, ни к чему не обязывающие романы. Неудачливый дипломат был выслан за пределы империи.
– И зачем тебе, Лизанька, француз этот? – нежно попенял императрице Алексей Григорьевич. – Пустой малый, сразу видно. Да и разве тебе, матушка, меня мало? Ты ведь в меня, как в зеркало, глядишься! А в него поглядеться не сможешь – кавалеру этому, кроме себя самого, никто не нужен.
– Да я ведь так, Алеша, от скуки, – оправдывалась Елизавета, – сам знаешь – один ты у меня. Даже Алешу Шубина в имение отослала, а ты говоришь – француз! Помог он мне на престол взойти, это верно. За прошлое я его и отблагодарила.
Был редкой теплоты весенний день, солнце врывалось в просторные комнаты Гостилиц – имения Разумовского, подаренного Алексею Григорьевичу Елизаветой. Императрица стояла перед огромным зеркалом и любовалась недавно сшитым платьем и собственной красотой, которую раньше считала будничной и привычной. Теперь, когда эта красота таяла и меркла, императрице хотелось сохранить в памяти каждое мгновение ее присутствия. Цесаревной она об этом не думала и была не в пример счастливее. Вот и теперь – оправдывалась перед Разумовским, а сама не сводила глаз со своих отраженных в зеркале плеч.
– Хороша благодарность – на богомолье с собой взяла! – все так же благодушно, без тени раздражения, но с подспудным укором, заметил Разумовский. – Денег довольно бы было.
– А ты думаешь, Алеша, он меня захотел? – не стесняясь, спросила Елизавета. – Нет, милый, Россию-матушку наш француз возжелал! Чтоб она французской провинцией сделалась. Меня, грешницу, с пути сбить дело нехитрое, а Россию с пути не собьешь! Не бывать ей французской провинцией, как того Лесток с Шетарди желают…
– Вот и верно, Лизанька. Не слушай Лестока. Вон Алексей Петрович Бестужев, вице-канцлер – и денег иностранных не берет, и дело батюшки твоего продолжает. Говорит: Россия – морская держава, и должна Англии держаться.
Последнюю фразу Разумовский произнес, как затверженный урок. Во всем, что не касалось Малороссии, Алексей Григорьевич разбирался плохо, и порой это несказанно смущало Елизавету. Зато он свято верил в политический гений вице-канцлера Бестужева и не уставал напоминать об этом Лизаньке.
– Английская спесь или французский лоск – все едино! – отрезала императрица, и в ее лазоревых глазах появилась угрожающая чернота. Она отошла от зеркала и заговорила быстро, нервно, с характерными отцовскими интонациями, меряя шагами комнату. – У Российской империи – свой путь, а Бестужев твой Лестока не лучше. Один у англичан да австрийцев пенсионы берет, а второй – французским золотом не брезгует. Я, грешница, когда на русский престол всходила, тоже французские деньги взяла, а Шетарди с Лестоком возомнили, что всегда так будет. Точно императрица российская – попрошайка и волю иностранных держав блюдет!
– Про Бестужева ты зря, Лизанька, – мягко заметил Разумовский, – Алексей Петрович иностранных пенсионов не берет. Он – человек честный…
– Честный – как же! – добродушно рассмеялась Елизавета, не считавшая взяточничество смертным грехом, и ее глаза снова стали ласковыми, лазоревыми. – Ты, Алеша, потому за Бестужева заступаешься, что сын его на твоей сестре Авдотье женат… Но ты, ангел, меня слушай, а не Лестока с Бестужевым. Перегрызутся они между собой, а Россия стояла и стоять будет. Да и мы с тобой выстоим…
– С престола тебе, Лиза, только в Сибирь или в монастырь падать, – резонно заметил Разумовский, – а мне вслед за тобой лететь. Ты Малороссии держись, Лиза. Мы уж тебя не выдадим. Помнишь, как земляки мои в Питербурхе гостили? Венгерское пили да ручки у тебя целовали. – Алексей Григорьевич прижал к губам пухленькую ручку государыни, которая по-прежнему была мягкой и нежной, как у ребенка, и тихо, речитативом, забормотал: «Цвiте терен, терен цвiте, цвiте – опадаэ… Хто з любов’ю не знаэться, той горя не знаэ…».
– Ты скажи мне лучше, Алеша, как Лестока урезонить? – Елизавета вернулась к французской теме и к зеркалу. – Расшутился он не в меру – шельма французская! Тебя вон ночным императором называет…
– А что? Прав он, – добродушно согласился не отличавшийся чванливостью Разумовский. – Сама знаешь, рядом с тобой на российский престол не сяду. В тени останусь, а ты солнцем сияй. Только к Малороссии будь милостива, не обижай земляков моих, они – твои слуги верные.
– Когда мы в Чемеры ехали, к матушке твоей в гости, лекарь пошутил, что ты меня на смотрины везешь! – вспомнила императрица, которую эта шутка давно ранила – словно шпилька, неудачно вколотая в волосы. – При батюшке он острил не в меру, за что налегке в Казань отправился, а теперь вон – снова за свое! Пока я цесаревной была, шутки эти терпела, а теперь, на престоле российском, мне их терпеть невмоготу.
– Так и сошли его, Лиза, от двора подале, – посоветовал Разумовский, предпочитавший Бестужева Лестоку, – хоть в Казань, хоть в Сибирь. Пусть там шутит…
Елизавета внимательно взглянула в зеркало на свои уложенные французским куафером волосы и резко выдернула неудачно вколотую шпильку. Подержала шпильку на ладони, словно проверяя ее тяжесть, а потом сказала – как отрезала:
– От двора я Лестока отошлю, другого лейб-медика назначу. После решим, как с ним быть. Жалко его все же, шельму французскую. С детства он матушкой ко мне приставлен…
Уронила шпильку на пол – и вышла из комнаты, оставив Разумовского в совершенной растерянности. «А если Лизанька и меня, как шпильку, из волос выдернет? – подумал Алексей Григорьевич. – Весь мой путь жизненный – другом ей быть да про Украину не забывать. А другого пути я не знаю…»
На следующий день Елизавета отдала приказ о назначении нового лейб-медика – Бургава. Над остроумцем Лестоком сгущались тучи царственного гнева. Елизавета, как и все отходчивые люди, умела гневаться всерьез.
Бывший лейб-медик Лесток гордился своим умением отворять кровь. Он считал кровопускание лучшим лекарством от всех недугов, применял его при оспе и подагре, при любой пустячной болезни, и даже называл себя «рудометом ее Величества», хотя само слово «рудомет» казалось ему варварским и неблагозвучным. Теперь же рудометом ее Величества стал его соперник Бургав, а Лестока отослали к молодому двору – под мысленные аплодисменты Бестужева, во всеуслышанье заявившего, что «нет теперь достойных лекарей, все – неучи и плуты…». Последним достойным лекарем вице-канцлер считал Блюментроста, личного врача Петра I.
Злость на Елизавету привела Лестока на неверный путь – он зачастил к великой княгине Екатерине, которой теперь делал кровопускания. Прогуливаясь по аллеям Сарского села, они охотно обсуждали пороки Елизаветы, ее вульгарность и раздражительность, леность и упрямство, отчаянное мотовство и полное отсутствие государственного мышления.
– Знаете, Иван Иванович, каков последний каприз тетушки? – начинала Екатерина, и Лесток сочувственно кивал и презрительно пожимал плечами. Иногда, впрочем, он думал о Елизавете, как вспоминают о собственной молодости – со снисходительной тоской.
Граф корил себя за то, что потратил на Елизавету почти пятнадцать лет жизни, спал с ней под одной крышей, лечил ее любовников и воодушевлял друзей, побуждал занять трон и жестоко расправиться с врагами. И вот теперь императрица, которую он создал из глины, словно мастер – дивной красоты сосуд, заменила его каким-то Бестужевым вкупе с неотесанным мужланом Разумовским. А когда он предложил ей в друзья сердца элегантного французского кавалера, законодателя нравов при варварском русском дворе, выслала красавца Шетарди вон из России! Стоило ли устраивать государственной переворот ради такой сомнительной особы?!
Вскоре после возвращения из Малороссии Лесток понял, что Бестужев не только записывает в особую тетрадочку его остроты, но и перлюстрирует переписку. Вице-канцлеру было известно каждое слово из писем Лестока к Шетарди, и бывший лейб-медик, переставший шутить вслух, запретил себе делать это даже в письмах. Но, годами подтрунивая над Елизаветой, называя ее медведицей и упрямицей, трудно было в один день отказаться от своих прежних привычек. Иван Иванович то и дело забывал о благом намерении перестать шутить и поверял свои новые остроты тем, кого считал друзьями. Каждое его слово тут же становилось известно Бестужеву, потом – Разумовскому, а вслед затем и императрице.
В 1748-м Лесток дошутился. Императрица вызвала лекаря к себе.
– Надоел ты мне, Иван Иванович, с шутками своими, – устало сказала Елизавета, которая в этот сумрачный зимний день решила не подниматься с постели. Сидела неодетая, едва прикрыв платком по-прежнему восхитительные плечи, и Лестоку отчаянно захотелось до боли сжать ее белое, сдобное плечо, швырнуть на кровать и, как в былые, счастливые времена, назвать дурой.
– Письма твои к Шетарди снова читала, – продолжила Елизавета, – показали добрые люди. Пишешь, что я – глупа и ленива. Может, так оно и есть, не спорю. Пока я царевной была, мог ты мне такие комплименты говорить, я бы не обиделась, а нынче ты не меня оскорбляешь – Россию.
– У вас, государыня, слабая память, – надменно заметил Лесток, все еще веривший в свою власть над Елизаветой. – Не я ли вас на трон российский возвел? Не я ли первым вашим другом и советчиком был? А теперь меня – в отставку, и Бестужева, который ни ступить, ни молвить не может, на мое место?! С Французским королевством рассориться хотите – и из-за кого? Из-за лавочников-англичан?
– Ты мне, лекарь, не дерзи! – Елизавета вскочила с постели, платок упал с ее сдобных плеч, обнажилась прелестная родинка у левой груди, и Лесток восхищенно подумал: «А ведь хороша, чертовка! И всегда будет хороша!»
Лекарь шагнул к государыне и решился на то, чего не делал никогда, хотя злые языки и называли его тайным любовником Елизаветы: покрыл быстрыми поцелуями-укусами ее холеные плечи, потом впился в губы.
– Да ты, лекарь, с ума сошел! – закричала Елизавета, отталкивая Лестока. – Под арест пойдешь! На дыбу!
– За что же, государыня? За то, что перед вашей красотой не смог устоять? Иным вы этот грех прощали…
– А тебе не прощу! – Лицо Елизаветы исказила хорошо знакомая Лестоку нервная гримаса, и он отпрянул от государыни. Спокойно и, казалось, равнодушно сказал:
– Что ж, арестовывайте меня, ваше величество. За преданность мою, за верность. Хотите в крепость – извольте. Только не на кого опираться больше будет. Одна останетесь…
– А ты меня не пугай! – отрезала Елизавета. – Не из пугливых! Вон поди! Когда судьбу твою решу, узнаешь. И помни – не за шутки пустые тебя кара постигнет, а за то, что Францию больше меня и России любишь. А для русского сановника это постыдно.
– Прощайте, принцесса, – Лесток обратился к Елизавете как в памятные им обоим, далекие времена. Поцеловал ее в губы и вышел. Императрица несколько минут посидела в растерянности и тоске, а потом скрепя сердце позвала Бестужева. Ей было несказанно грустно – вместе с Лестоком от Елизаветы уходила молодость – молодость, которую она должна была принести в жертву престижу Российской империи.
Иоганн-Герман Лесток, граф и действительный статский советник, был арестован по обвинению в государственной измене, пытан в застенках Тайной канцелярии и заключен в крепость. Потом, правда, государыня смягчилась и сослала Лестока в Великий Устюг. Из ссылки Ивана Ивановича возвратили только в недолгое царствование Петра III.
До самых последних дней лекарь не мог простить Елизавете своего заточения и позора. А перед смертью сказал, словно обращаясь к императрице, пришедшей проститься с ним:
– Поздно сводить счеты, принцесса. Я был прав – вы глупы и ленивы, но разве дело в этом? Я выбрал вас. Я служил вам. Нужны ли иные оправдания?
Ответа Лесток не услышал и закрыл глаза…
Когда на придворном рауте к великой княгине Екатерине Алексеевне подошел роскошно одетый красавец-вельможа с агатовой тростью в руках, она не смогла узнать в нем забавного лемешевского пастуха, которому когда-то улыбалась. Путешествие в Малороссию успело стереться из памяти принцессы Фике. Слишком много прошло с тех пор дней и событий. Фике и думать не могла, что восторженный мальчик, брат всесильного графа Разумовского, все это время мечтал о ней, каждый день, словно четки, перебирал в памяти мгновения их недолгой встречи.
И вот теперь пастух, ставший скроенным на парижский манер изящным кавалером, снова стоял перед ней.
– Как вы изменились, граф Кирилл Григорьевич… – холодные, тонкие пальцы Екатерины на мгновение коснулись ладони Кирилла, и это прикосновение показалось ему огненным. – Впрочем, и я изменилась. Вы уже видели дворец, который ее императорское величество приказала построить в Царском селе, на месте некогда принадлежавшей ее матушке мызы? Там разбит чудесный французский парк.
– Я еще не успел побывать в Царском селе, – со вздохом ответил Кирилл, которому совершенно не хотелось говорить на затронутую Екатериной тему. Он так долго и мучительно ждал этой встречи, а она обернулась пустыми приветствиями и банальными фразами. Боль разочарования оказалась такой сильной, что у Кирилла сдавило виски.
«Этот мальчишка ценный союзник, – думала Фике. – Императрица Елизавета недолюбливает меня. Хорошо бы заручиться поддержкой брата графа Алексея Григорьевича».
Екатерина еще раз, как бы невзначай, задела руку Кирилла и попыталась ласково, нежно улыбнуться, но ее улыбка напоминала слегка подтаявший лед.
– Дорогой граф, – продолжила Екатерина, – ее императорское величество вместе со всем двором уезжает в Царское. Нынче весна, в парке уже пробивается трава, и можно дотемна бродить по аллеям. Составьте мне компанию. Его высочество Петр Федорович не терпит бесцельных прогулок, и мне приходится в одиночестве сидеть на скамейке с книгой. Если бы вы знали, граф, как я одинока! Ее императорское величество то и дело осыпает меня упреками, обвиняет в мотовстве, но, видит Бог, я экономна. Отец, герцог Ангальт-Цербстский, научил меня бережливости.
Сердце Кирилла гулко застучало в груди. Быть рядом с ней, под руку бродить по аллеям, он и мечтать об этом не мог! Но бывший лемешевский пастух не мог не заметить, что от предложения Екатерины веяло холодом, как будто она предлагала не рандеву, а сделку.
«Ей нет дела до меня, – догадался Кирилл. – Фике нужен мой брат. Она в немилости у государыни и надеется, что мы с братом ей поможем. Что ж, пусть так. Любезность за любезность. Лишь бы оказаться подле нее. Пусть ненадолго. Пусть на миг. Я приму это как счастье».
– Я поеду в Царское, ваше императорское высочество, – ответил Кирилл, пьянея от своей иллюзорной удачи.
– Фике, – как могла нежно улыбнулась Екатерина, – друзья зовут меня Фике…
– Фике, – повторил Кирилл, целуя тонкие, холодные пальцы Екатерины. Этот поцелуй, подобно печати, скрепил его рабство. Разумовский-младший вслед за двором отправился в Царское село.
Чудесным майским вечером 1746 года Кирилл Разумовский бродил под руку с великой княгиней Екатериной Алексеевной по аллеям Царского села. Разбитый по приказанию императрицы французский парк пока лишь отдаленно напоминал сады Версаля. Но императрица относилась к своему дворцу и парку с болезненной гордостью – ей казалось, что лучше, чем в Царском, быть не может, и эта неуместная гордыня заставляла Екатерину пожимать плечами и хмуриться. Она считала свою августейшую тетушку капризной и вульгарной особой, по непонятному капризу судьбы добившейся власти. Права правами и кровь кровью, но в императрицы взбалмошная Елизавета Петровна решительно не годилась. Таков был приговор Екатерины.
Разумовский-младший был согласен с Екатериной в том, что императрица несколько вульгарна. Но осуждать свою благодетельницу не смел и лишь молча выслушивал бесконечные жалобы Фике на капризы тетушки-государыни. «Позолоченная нищета» – так охарактеризовала Фике жизнь российской императрицы и свою собственную.
– Вы, Кирилл Григорьевич, с братом одна моя защита, – говорила Екатерина. – Попросите графа убедить государыню, что я ее раба покорная и денег даром не трачу. Заговоров против нее не замышляю и Петру Федоровичу – верная жена. А то ведь ее величество грозилась намедни меня в Германию отправить.
– Я непременно расскажу брату о ваших нуждах, – уверял ее Кирилл, который не мог не поддержать свою красавицу. – Императрица будет к вам милостива.
Он еле заметно сжал руку Фике, и ее пальцы ответили – горячо, страстно, настойчиво. По холодновато-отчужденному лицу Екатерины пробежала легкая улыбка, и по этой улыбке Кирилл понял, что она готова на все – лишь бы приобрести в нем союзника. Великая княгиня предлагала ему сделку. На мгновение Разумовского покоробил ее холодный расчет, но он не смог отказаться от тонких пальцев, сжимающих его ладонь. Кирилл впился губами в ее губы – как будто бросался в омут, и вдруг перед его глазами возникло очаровательное, пухленькое личико дочери генерала Шубина. Разумовский-младший не мог понять, почему именно это лицо привиделось ему в тот момент, когда многолетняя жажда была наконец утолена и в его руке лежала покорная рука Екатерины. Только сердце вдруг заныло в груди, и на губах появился горький привкус несчастья.
– Так вы мой друг? – прошептала Екатерина, отстранившись от Кирилла.
– Друг, и нелицемерный, – ответил Кирилл, чувствуя, что совершает страшную, непоправимую ошибку и не может поступить иначе.
Екатерина улыбнулась и сказала ровно, как будто вела деловую беседу:
– Завтра. Ночью. В моих покоях. Муж будет у фрейлины. Прехорошенькой, как говорят. А я останусь с вами.
Кирилл попытался ее обнять, но великая княгиня змеей выскользнула из его рук и быстро зашагала по направлению к дворцу.
«Она меня не любит, – подумал Кирилл. – Она никого не любит, только власть да свои книжки. Но я люблю ее, и какое мне до этого дело! Лишь бы не повредить брату… И этой девочке, дочери императрицы. Лишь бы не предать…»
Он сел, вернее, упал на скамейку и, вдыхая сладкий, как губы Фике, майский воздух, понял, что заключил самую важную сделку в своей жизни и обратного пути нет. Есть только май, обещанное ночное свидание с Екатериной и ее холодновато-отчужденный взгляд – без тени и любви и нежности. И он сам – еще одна страница в прочитанной великой княгиней книге. Не первая и не последняя страница – так, одна из многих. Но даже за эту возможность он готов был платить. И заплатил – сердцем.
Двадцатидвухлетнему Ивану Шувалову прочили блестящую придворную карьеру – он был красив, изящен, умен, не заносчив, к государыне Елизавете относился почтительно, хотя, будь у него такая возможность, охотно променял бы общение с императрицей на чтение любимых книг. Великая княгиня Екатерина то и дело заставала Ванечку с книгой в руках: ожидая выхода государыни, он влюбленно скользил взглядом по печатным строкам, и все вокруг понимали, что книги интересуют фаворита больше, чем красота стареющей кокетки. Екатерина Алексеевна пошутила однажды, что новый любимец Елизаветы, верно, не расстается с книгой и в будуаре государыни, эту остроту тотчас донесли императрице, и Фике с неделю пребывала в немилости и под замком. Печальная участь Лестока заставила шутников замолчать, и двор Елизаветы стал непоправимо скучным.
Елизавета познакомилась с Ванечкой в 1749-м – удружила графиня Мавра Шувалова, в девичестве Шепелева. Бывшая камер-фрау цесаревны вышла замуж за графа Петра Ивановича Шувалова, активнейшего участника ноябрьской революции 1741 года.
Алексей Разумовский к государственным деньгам относился щепетильно – и, должно быть, поэтому в сановники не вышел, оставался лишь обер-егермейстером двора, а Петр Иванович Шувалов с легкостью необыкновенной выхлопотал себе портфель министра финансов. Его брат Александр Иванович управлял застенками Тайной канцелярии, а родственника Петра Ивановича, Ванечку, ловкая Мавра Егоровна решила пристроить в фавориты к Елизавете. Она без особого труда приставила к стареющей красавице-государыне очаровательного мальчика, рядом с которым Елизавета могла чувствовать себя беззаботной и молодой. Разумовский старел и, замечая каждую новую морщинку на лице своего друга, государыня постоянно думала о собственной старости и смерти.
Как часто она вспоминала теперь о болезни и смерти Анны Иоанновны! О том, как внезапно подурнела и без того некрасивая женщина, бросавшая гневные взгляды на флиртовавшего с цесаревной Бирона, о том, как накануне смерти императрицы стонал за окнами осенний ветер, и Анна, присев на постели и испуганно озираясь кругом, спрашивала: «Кто это стонет? Неужто Ванька Долгорукий, которого я четвертовать велела?»
Анна умирала, а цесаревна Елизавета напропалую кокетничала с Бироном, понимая, что в этом курляндском авантюристе – ее единственное спасение. И наблюдая, как Бирон нашептывает комплименты в изящное, покрасневшее от приятного волнения ушко цесаревны, Анна отчаянно ревновала, понимая, что ее время уходит, и сделать с этим решительно ничего нельзя.
Теперь уходило, песком текло между пальцами время самой Елизаветы. Чувствуя свою вину перед Разумовским, императрица осыпала друга нелицемерного неслыханными дарами. Откупалась, как могла. Подарила дворец на Невском прошпекте, озолотила Разумовского-младшего. От щедрот государыни перепало и украинцам: Киев, в котором Елизавета с такой приятностью провела время, был освобожден от непомерных налогов, с родины нелицемерного друга Алеши вывели войска, стоявшие там с петровских времен, а Кирилл Разумовский готовился принять из холеных ручек государыни гетманскую булаву.
– Откупаешься, Лиза? – мрачно спросил Разумовский, когда государыня приехала к нему в Аничков дворец. – Не старайся – зря это. Нищим я приехал, нищим и уеду. В Чемеры вернусь.
– Ты теперь, Алеша, русский сановник и граф, и дарами моими не разбрасывайся! – отрезала императрица и наставительно добавила: – Не твой престиж чту, а престиж империи Российской. Ни с чем от меня не уходят.
Она уютно расположилась в кресле под собственным портретом работы Токе, подперла ладонью пухленькую щечку, но Разумовский предпочел бы, чтобы Лизанька, как прежде, уселась к нему на колени.
– Вишь, как метет сегодня, на улицу не выйдешь. Сани мои чуть в снегу не увязли, – вздохнула Елизавета и без всякого перехода продолжила: – Старею я, Алеша, страшно стареть. Каждое утро на одну морщинку больше становится. Ночью проснусь и думаю, а вдруг сейчас умру – и зябну от страха… Мальчика этого, Ивана Шувалова, к себе прижимаю, как раньше тебя прижимала, и думаю, а вдруг его молодость моей станет? Знаешь, как сладко это – молоденьких любить?!
– Для меня слаще тебя, Лиза, никого не было и не будет, – отрезал Разумовский.
– Прошли времена прежние, беззаботные, мне теперь об империи Российской думать надобно и о том, кому престол передать, – продолжила императрица. – Племянник Петрушка хоть и глуп, но последний государя Петра Алексеевича по мужеской линии потомок. Вот ведь, Алеша, Россия-матушка не стареет, куда ей стареть? И по ночам не бодрствует, гостей незваных дожидаясь. А я, ты знаешь, дворцового переворота до смерти боюсь. Боюсь, что придут за мной однажды, как я за правительницей Анной пришла.
– Да неужто, Лиза, мальчик, который тебе в сыновья годится, от страха смертного защитить может?
– Снег идет тихо-тихо, как ребенок во сне дышит, – нежно, напевно протянула Елизавета и резко, решительно добавила: – Выгнала я сегодня Ванечку, у тебя останусь, ангел. Пусть тает моя красота, прахом рассыпается, пусть никто уже меня Венус Российской не назовет, для тебя, чай, всегда молодой останусь! А Ванька, когда я задремлю, книжку читает. Тихо так с постели встанет, свечку зажжет, думает – я ничего не слышу. Отодвинет меня тихонько да страницами зашуршит. Мочи нет это шуршание слушать!
– А ты не слушай, Лизанька, – рассмеялся Разумовский, – зачем себя мучить?! Выгони красавчика этого, меня верни!
Елизавета поднялась, отбросила с плеч подернутые инеем пудры рыжие пряди, с надеждой спросила:
– Взгляни, Алеша, разве я не хороша? Или старухой стала и того не заметила?
– Еще не одну голову вскружишь, Лиза! – заверил Разумовский. – Прусского короля на колени поставишь, над французами посмеешься! Глядишь, и ключи от Берлина тебе молодцы наши принесут. А про Шувалова я тебе и раньше говорил – книги он больше людей любит. Пусть наукам да искусствам покровительствует.
– Привыкла я к нему, – призналась Елизавета в своем тайном, запретном грехе. – И честен он – из казны не ворует, империю Российскую блюдет.
– Эх, Лиза, Лиза, – вздохнул Разумовский. – Во всем трубы власти виноваты. Не была бы ты императрицей, жили бы мы на покое в Александрове или в Доме Смольном, дочку растили да флейты любви слушали. А теперь ты по ночам мальчиков молоденьких к себе прижимаешь, от старости укрыться хочешь… Да только ты не от старости, ты от меня бежишь!
Он подвел Елизавету к зеркалу, ловко вытащил шпильки из ее по-прежнему пышных рыжих волос, безжалостно разрушил виртуозное сооружение французского куафера, откинул с плеч и груди императрицы капризные пряди, сам стал за спиной государыни, крепко обнял.
– Смотри на себя, Лиза, смотри! – торжественно, как никогда раньше, произнес он. – Ты по-прежнему Венус Российская, не властно над тобой время. Из морской пены каждый день выходишь. Чего бояться тебе? Что Ванька Шувалов в сторону взглянет, книжку тебе предпочтет? Значит, слеп он и живую красоту видеть не может. Только отражение ее в книжках ищет. А хочешь: не в зеркало, в глаза мои загляни, всю себя увидишь – в красоте и славе.
И, невесть откуда взявшись, нежно зашелестели над ними флейты любви, заструились лунным серебром, победив на время всеведущие трубы власти. Наутро Елизавета вернулась в Зимний дворец, и Иван Шувалов, пораженный воскресшей красотой императрицы, впервые отбросил в сторону книгу и жадно, словно хотел напиться, приник к ее губам.
13 марта 1751 года граф Кирилл Григорьевич Разумовский, которому Елизавета наконец-то решилась отдать гетманскую булаву, присягал на верность государыне в Петропавловском соборе. На церемонии присяги присутствовал весь двор: великая княгиня под руку с наследником Петром Федоровичем, министры, генералы, хорошенькие фрейлины императрицы и родственница государыни, Екатерина Ивановна Нарышкина, которую Елизавета вместе с Разумовским-старшим прочили в жены Кириллу. Новоиспеченный гетман Украины и не думал любоваться своей невестой – время от времени он бросал настойчивые вопросительные взгляды на великую княгиню, и та отвечала ему легкой улыбкой.
Ради церемонии присяги Кирилл Григорьевич сменил свой обычный наряд парижского франта и агатовую трость, украшенную рубинами и алмазами, на гетманское облачение. Впрочем, сам себе Кирилл казался ряженым, его земляк Петр Апостол гораздо больше годился в гетманы. Но делать нечего – так велела государыня, да и старший брат Алексей просил постоять за Украину, а он уж выпросит у государыни привилегии для Киева, отмену введенных Петром I непосильных налогов и таможенных пошлин.
Так и договорились – стоять за Украину вместе. Разумовский-старший не ведал, что Кирилл вот уже несколько лет пребывает в сладком плену Екатерины и позволит ее холеным ручкам прикоснуться к гетманской булаве. Сейчас великая княгиня торжествующе улыбалась – она знала, что сделала верную ставку, и украинский гетман обязательно поможет ей в затеянной большой игре. «Буду царствовать или погибну!» – эту фразу Екатерина не уставала повторять самой себе. Впрочем, от гибели она была дальше, чем от власти.
Канцлер Алексей Петрович Бестужев поднес Елизавете гетманскую булаву, а та вручила ее Кириллу.
– Буду верным, добрым и послушным подданным ее императорского величества, самодержицы Всероссийской Елисавет Петровны, и в том крест целую, – повторил Кирилл Григорьевич слова присяги и приложился к протянутому духовником государыни, отцом Федором Дубянским, кресту.
– На пять лет тебе булаву вручаю, – сказала Елизавета, а Кирилл Григорьевич еще раз повторил, что будет ее верным и покорным подданным. Свершилось – он стал гетманом Украины. Он еще не знал, что станет последним обладателем золотой булавы, попавшей под сень московского скипетра…
Столицей нового гетмана стал Батурин, некогда сожженный войсками Меншикова. Для Разумовского возвели в Батурине роскошный раззолоченный дворец, куда он должен был въехать с молодой женой – Екатериной Нарышкиной. Женитьба на родственнице государыни была неразрывно связана с гетманством. Однако Кирилл считал, что его судьба – великая княгиня Екатерина. А от судьбы не скроешься, как ни старайся.