Племянница императрицы Анны, великая княжна Анна Леопольдовна, была особой робкой и болезненно несчастной. С самой ранней юности ее окружал ореол страдания, хотя подлинных несчастий Анна еще не испытывала.
В семнадцать лет она влюбилась в саксонского посланника Линара, влюбилась легко, по-девически, словно играючи, но когда грозная тетка, императрица Анна, заставила зарвавшегося поклонника племянницы уехать, княжна уверила себя, что жить не может без галантного кавалера, передававшего ей слащавые любовные записки, и укрылась в этом вымышленном чувстве, как в крепости. Ей нравилось лить слезы, чувствовать себя покинутой и досадовать на тетку.
Потом Анну выдали замуж за брауншвейгского принца Антона-Ульриха, и хотя принц был неглуп, любезен и намеревался носить юную жену на руках, сердце великой княгини, привыкшее к минору, так и не смогло настроиться на мажорную волну. Аннушка по-прежнему лила слезы и с тайной завистью и явным восхищением наблюдала за развеселой цесаревной Елизаветой, которая, как и государыня, приходилась ей теткой.
Елизавета была старше, опытнее, бесстрашнее, о ее любовных похождениях судачил весь Петербург, а она, казалось, не испытывала ни тени смущения. Все так же шутила, обольстительно и лукаво улыбалась, волосы отливали огнем, а в глазах светилось безрассудство. Аннушка растроганно наблюдала за Елисавет Петровной из-за широкой спины тетушки-государыни и ловила каждое слово, каждую улыбку цесаревны.
А Елизавета скользила по ней равнодушно-рассеянным взглядом. Зачем ей было замечать эту робкую, вечно несчастную девочку, привыкшую к роли жертвы и забывшую разучить другие? Она могла лишь пожалеть Аннушку и пожелать ей поменьше плакать да побольше жить.
– Что это у нашей великой княжны глаза все время на мокром месте? Слезы льет, как небо – дождь, – спрашивала цесаревна у Алеши Разумовского, возвратившись с пышного императорского праздника и недовольно рассматривая в зеркале скромное платье, в котором по причине бедности вынуждена была туда явиться. – Как сейчас помню, стоит она под венцом и плачет. Жених изнервничался весь, государыня в гневе, гости в недоумении, а она – точно жертва на заклание. Словно боль свою будущую предчувствует. А ведь счастливица она, посуди сам, Алеша. Государыня ее наследницей объявит. Ее, а не меня.
– Сирота она, – ответил Разумовский после минутного замешательства. – Ни отца, ни матери. Оттого и печалится.
Олекса ловко, как камеристка, вынимал шпильки из Лизанькиных волос и целовал капризные рыжие пряди. Ее волосы пахли августом, самым жарким и страстным летним месяцем, и этот аромат сводил Олексу с ума. Он никак не мог к нему привыкнуть, но каждый раз полной грудью вдыхал сладкий, блаженный запах.
– Так ведь и я сирота, – резонно заметила цесаревна, – а слез не лью понапрасну.
– Тебя отец навещает, – возразил Олекса, и на мгновение ему стало зябко от сказанного, – а подле нее – никого.
– Подле нее государыня-тетка, муж да придворные. Свеч и соли она не жалеет, в платьях новых ходит и на ночные допросы не ездит. И в монастырь дальний ее сослать не грозятся, – гневно выговаривала Елизавета, хотя на этот раз Олекса и не думал ей возражать. – Нашел страдалицу… Меня лучше пожалей.
– Я тебя, душа моя, не жалеть, а утешать буду. Жалость моя тебе ни к чему, а утешение в самый раз придется. – Разумовский оттащил Елизавету от зеркала и подхватил на руки. – Налюбовалась, Лизанька, и хватит.
– Princesse, voila la lettre…[2] – В комнате бесшумно, как привидение, появился Лесток с конвертом в руках. – Из Франции, от Анастасии Яковлевны. Ваш неутешный поклонник, маркиз де Шетарди, просил передать.
– От Настеньки! – воскликнула Елизавета, и Разумовскому, поморщившемуся при словах «неутешный поклонник», пришлось опустить свою сладкую ношу на землю. Он понял, что письмо разлучит их на несколько часов. Елизавета будет читать и перечитывать послание подруги, по-детски всхлипывать, а потом расскажет ему, что Настенька с мужем замыслили заговор, который обязательно приведет ее к власти…
Годы счастья не состарили Настеньку и не притупили ее память. Один лишь шаг сделала она навстречу беспамятству и покою – когда уехала из России в беззаботную, счастливую, отчаянно легкую жизнь, которую предложил ей д’Акевиль. Но вскоре покинутый Настенькой темный, тесный и трагический мир стал тревожить ее пропитанное медом существование. Настенька часто видела Алешу во сне, и каждый раз, просыпаясь от собственного крика, с удивлением и недоумением возвращалась в потревоженное сном счастье.
Андре уверял ее, что Елизавета непременно – при поддержке гвардии и belle douce France[3] – взойдет на отцовский престол и освободит Алешу, но прошло десять лет, а его предсказания и не думали сбываться. Государыня, правда, стала плоха здоровьем, а ее фаворит герцог Бирон будто бы благоволил к цесаревне, но все это ни на йоту не приближало Алешиного освобождения.
Да и престол государыня назначила вовсе не Елизавете, а будущему сыну своей племянницы Анны Леопольдовны – конечно, под надежным присмотром Бирона. Это странное завещание, согласно которому престол российский должен был перейти к еще не родившемуся младенцу, взбудоражило придворных, но тут Анна Леопольдовна, эта вечно печальная девица, днями не выходившая из своих комнат, как по заказу государыни, родила мальчика, названного Иваном. Так что шансы Елизаветы на отцовский трон таяли быстрее, чем снег, растопленный капризным петербургским солнцем.
Между тем у Настеньки родился сын, названный в честь покойного батюшки Яковом или, как говорил д’Акевиль – Жаком. По дипломатическим каналам приходили шифрованные депеши от французского дипломата маркиза де Шетарди, вдохновлявшего Елизавету на заговор. Из них Настенька узнала о том, что красавец-певчий, так напоминавший ей брата, лишился голоса, но стал супругом цесаревны, и, стало быть, Алеша, если он еще жив, вернувшись, обретет лишь руины былого счастья. Порой Елизавета, через того же Шетарди, передавала ей поклоны и поцелуи, сетовала на бедность и перечисляла свои бесчисленные долги. Словом, почти ничего не менялось. Только бесконечные нужды цесаревны порой опустошали отнюдь не бездонный кошелек д’Акевиля.
В октябре 1740 года умерла Анна Иоанновна, и депеши Шетарди стали с удивительным проворством пересекать русскую границу. Д’Акевиль знал все подробности смерти государыни и всю подноготную новоиспеченного регентства Бирона, который сумел задвинуть в угол нерешительную, вечно печальную Анну Леопольдовну с ее брауншвейгским мужем и сыном-императором в колыбели, и Настенька, слушая его пылкие, сбивчивые речи, с нескрываемым трепетом следила за тем, как разворачивается «русская игра».
Андре, игрок тайный, стоял за спиной явного игрока – Шетарди, и оба они играли в пользу Елизаветы. После падения Бирона и торжества великой княгини Анны Леопольдовны, ставшей правительницей Российской империи, на Елизавету, казалось, могли ставить только безумцы. Но по азартному блеску в глазах Андре Настенька поняла, что игра опять идет по-крупному. Правда, Шетарди считал партию Елизаветы порождением фантазии, но, видя, как Лесток создает эту партию из небытия, невольно проникался верой в успех цесаревны.
«Ей нужны деньги, и еще раз деньги, – писал Шетарди д’Акевилю. – При прошлом нашем свидании принцесса Елизавета умоляла меня о ссуде. Швеция обещает принцессе свою помощь на слишком дорогих условиях – отказе от всех завоеванных ее отцом балтийских провинций. Щедрость Французского королевства кажется ей не столь обременительной. Но король скуп и не спешит наполнять золотом дырявые русские карманы. Стало быть, придется платить нам с тобой. Но я, друг мой, недавно в пух и прах проигрался, и, зная, что у тебя и у твоей супруги есть особые причины желать воцарения цесаревны, уповаю на вашу помощь…»
На это пространное письмо Андре ответил лишь одним словом. «Сколько?!» – спросил он у маркиза. «Сущая безделица – две тысячи рублей», – уточнил Шетарди. «Пустяки…» – скрепя сердце ответил д’Акевиль.
Елизавета не замедлила растрогаться: через Шетарди она передала поклоны Андрюше и Настеньке, в то время как благодетель д’Акевиль пустил с молотка свое прованское поместье. Впрочем, он надеялся на недвижимость в России.
Шел ноябрь 1741 года, заговор в пользу Елизаветы медленно созревал под дождливым петербургским небом, и тут правительнице Анне Леопольдовне донесли об опасных затеях цесаревны. Анна, недолго думая, вызвала Елизавету во дворец для объяснений.
На сей раз Елизавета не лила слезы, так как буквально накануне к ней опять являлся папа, все никак не могущий успокоиться в загробном мире.
– Гвардию в штыки, меня – на престол, тебя, Алеша, – в графы, а Анну с сыном – в крепость, – сообщила она Разумовскому. – Только бы еще день-другой продержаться, пока заговор созреет. Во дворец поеду, правительнице зубы заговаривать.
– Зачем же в крепость? – ужаснулся Разумовский. – За границу выслать, и довольно будет.
– Больно мягок ты у меня, Алеша, – вздохнула Елизавета и нежно провела ладонью по щеке Олексы. – Одно слово – ангел. А я – грешница, и мне перед Богом ответ держать за волю отцовскую, которой противиться не смею. Одно, Алеша, тебе обещаю и в том присягнуть могу – ежели на престол российский взойду, то смертную казнь отменю. Веришь мне?
– Верю, Лиза, верю, – ответил Разумовский и тут же не удержался, переспросил: – А как же правительница с семейством? Младенец там, нельзя его в крепость… Страшный грех на себя возьмешь, Лиза, несмываемый, за душу невинную перед Богом ответишь…
– Ладно, не о чем пока говорить. На престол взойду, а там решу, как быть. А пока во дворец к Аннушке нашей, к овечке невинной. Жаль ее, глупую, а нечего делать – батюшка велит его трон занять.
Разумовский обнял Елизавету и перекрестил.
– Иди, Лиза, – сказал он, – иди и не бойся. Бог тебе судья.
А она обернулась на пороге и сказала, легко, беззаботно, по-прежнему:
– Бог – судья, а ангел – в помощь… Верно, Алеша?
И уехала – вихрем, совсем как отец.
– Мсье Разумовский, принцессе пора действовать. Путь к престолу открыт, – философски заметил Лесток, уверенный в том, что именно ему удалось вдохновить Елизавету на заговор.
Анна Леопольдовна ожидала Елизавету за карточным столом. Пышных придворных увеселений правительница не любила и по вечерам позволяла себе лишь перекинуться в картишки с немногими близкими людьми. Сими людьми являлись: муж, которого Анна едва терпела, но родила от него двоих детей, красавец граф Линар, который ринулся в Россию, узнав, что предмет его мимолетного флирта стал правительницей империи, верная подруга и фрейлина Юлия Менгден да канцлер барон Остерман.
В эту-то мирную компанию и ворвалась цесаревна Елизавета.
Анна подняла глаза на возмутительницу спокойствия, застывшую в дверях, и невольная, по-девически восторженная улыбка озарила ее вечно печальное лицо. Елизавета и в самом деле была сейчас необыкновенно хороша: волосы отливали пожаром, глаза лучились, как лед под солнцем, пышная грудь рвалась на волю из платья, щеки порозовели от возбуждения.
– Вы звали меня, ваше императорское высочество, госпожа регентша? – спросила Елизавета, и Анна поднялась из-за карточного стола.
Правительница сделала несколько шагов навстречу Елизавете и вдруг поскользнулась, упала. Натертый до блеска паркет на мгновение показался ей зыбким невским льдом. Принц Антон-Ульрих бросился на помощь жене, но та отстранила его заботливо протянутую руку, поднялась сама. Потом, после минутного замешательства, сказала:
– Оставьте нас, господа. Я хочу поговорить с Елисавет Петровной наедине…
– Но ваше высочество… – заикнулся было Остерман.
– Наедине… – повторила Анна с не свойственной ей решительностью, и карточный стол опустел. Правительница вернулась на свое место и указала Елизавете на стул Юлии Менгден. Елизавета покорно села. Началась большая игра.
– Доносят мне верные люди, что ты, Елисавет Петровна, заговоры составлять вздумала, – сказала Аннушка, нарочито медленно тасуя колоду.
– Бог с вами, государыня-матушка, – торопливо проговорила Елизавета, и слезы уже готовы были политься из ее глаз. – Мне ли заговорщицей быть? В мире хочу жить, на покое, среди друзей своих верных. Хоть в Доме Смольном, хоть в Александрове, – голос цесаревны звучал так убаюкивающе-сладко, что Аннушка невольно заслушалась.
Она не могла победить в себе невольное восхищение цесаревной, каждым ее словом и жестом – так девочки-дурнушки смотрят на старших красавиц-подруг. Вот и сейчас правительница видела в сидящей перед ней рыжеволосой обольстительнице не опасную заговорщицу, а предмет робкой, восторженной зависти. Анна, как бабочка, летела на огонь обаяния Елизаветы и готова была сгореть нем безвозвратно. «Видно, судьба моя перед ней унизиться, – подумала всесильная регентша о своей опальной гостье. – Давеча я на ковре у ее ног растянулась. Вот так и упаду – в пропасть», – подумала она и испугалась до сердечного холода и дрожи в руках.
– Доносят мне, что лейб-медик твой, Лесток, – продолжила Анна, краснея, – с французским посланником маркизом де Шетарди тайные переговоры ведет, радеет, видно, о твоем благе. Радеет о благе, а доведет до опалы. Или до монастыря.
В устах правительницы эти жестокие, стальные слова казались хрупкими, как стекло, и Елизавета испугалась не за себя, за Лестока.
«Лесток – не Алеша Шубин, – подумала цесаревна, – ежели его на дыбу вздернут, он все расскажет: и про Шетарди, и про д’Акевиля с Настенькой, и про наши с Алешей Разумовским прожекты. Быть беде… Но защищать лекаря нельзя, еще хуже будет».
– Я, государыня-матушка, про Шетарди с Лестоком знать ничего не знаю, – зачастила она, – а ежели лекарь мой в чем виноват перед вами, так я его защищать не стану. Но не заговорщик он – так, болтает много. Иван Иванович и при батюшке болтал, до ссылки доболтался. Француз, словоохотлив больно. Что с него возьмешь?
– Болтун или заговорщик, это мы проверим. – Анна продолжала тасовать колоду, и цесаревна заметила, что руки у правительницы дрожат. – Про тебя, Лиза, знать хочу. Ты сыну моему и мне крест целовала, в верности присягала, а теперь клятвопреступницей стать хочешь, на государыню свою преображенцев поднять? Больно часто ты к ним в казармы захаживаешь…
Лицо Елизаветы на мгновение исказилось, но тут же она овладела собой. «Клятвопреступница, и правда – клятвопреступница, – сказала себе цесаревна. – И крест целовала, и в верности клялась. Жаль ее, бедную, и младенца ее жаль. Но что мне делать, коли батюшка велит на его трон взойти?»
– Государыня-матушка Анна Леопольдовна, – медленно, плавно, завораживающе заговорила цесаревна. – Я вам и сыну вашему – верная раба. Буду жить, как жила, тихо да мирно. Не по мне корона, жить хочу, а не царствовать. И любить вволю, – Елизавета сладко, бесшабашно рассмеялась. – Певчих слушать, танцевать да веселиться.
«И верно – куда такой красавице корона? – позволила убедить себя Аннушка, но тайное, жестокое подозрение шевелилось в ее душе, как змея. – Венера она российская, а не заговорщица. Танцы любит, песенки да мальчиков хорошеньких».
– Так ты мне верна будешь? – этот вопрос правительницы прозвучал как мольба, и сердце Елизаветы дрогнуло. В глазах Анны светилось такое обожание, такой робкий восторг, что цесаревна ничего не ответила и только припала губами к маленькой ручке регентши, тасовавшей колоду. Правительница отдернула руку, как от огня, и тогда Елизавета упала перед ней на колени и приложилась горячей щекой к Аннушкиному платью.
– Верна буду, верна, – прошептала Елизавета, проклиная свою подлость и слабость, и залилась слезами. Рыданий у нее всегда было в избытке.
– Ну что ты, Лизанька, не плачь, – утешала жертва своего будущего палача. – Верю я тебе, верю. Иди себе с Богом. – Аннушка подняла Елизавету с колен, отряхнула ее платье, расцеловала в обе щеки – и отпустила. Теперь цесаревна знала наверняка – правительница не посмеет ее тронуть, и можно будет довести заговор до конца.
«Прав Алеша, сиротка она бедная, краснеет да робеет, руки вон от робости дрожат. Тетка ее покойная Анна Иоанновна меня бы враз в монастырь упекла, а она слово сказать боится», – подумала цесаревна, выходя.
Игра была сделана – оставался сущий пустяк: зайти в казармы к преображенцам и воскликнуть: «Ребята, помните, чья я дочь?!»
Андре д’Акевиль первым во Франции узнал о воцарении цесаревны Елизаветы. Его друг, маркиз де Шетарди, разразился неслыханно длинной депешей, полной прочувствованных подробностей. В ней сообщалось о том, как Лесток вдохновлял на переворот оробевшую было красавицу, пугая ее монастырской кельей, и даже на клочке бумаги изобразил это несладкое будущее, о том, что в ночь своего воцарения Елизавета поклялась, что ежели взойдет на престол, то никого не казнит смертью, и о том, что гренадеры на руках донесли до дворца не поспевавшую за ними царевну…
Словом, Шетарди был на редкость многословен, и письмо его по пышности и возвышенности слога напоминало оду на воцарение новой государыни, за неимением таланта у автора изложенную прозой. Андре узнал и о том, что в ночь переворота гренадеры разбудили и арестовали правительницу Анну, а младенца-императора Елизавета увезла в своих санях и тешилась им, как игрушкой.
В числе ближайших сподвижников Елисавет Петровны Шетарди называл Шуваловых, Воронцовых и «друга нелицемерного» Алексея Разумовского, которого сразу же после воцарения Елизавета возвела в графы. Вскоре новая государыня должна была короноваться в Москве, а пока расплачивалась со всеми, кто помог ее воцарению. Словом, д’Акевилю надо было поспешить предстать перед Елизаветой, пока она не забыла о том, что взошла на российский престол, разорив одного из французских подданных.
Настенька оказалась счастливее д’Акевиля – она получила записку от самой государыни.
«Ангел мой, Настя, – писала Елисавет Петровна, – с Божьей помощью взошла я на российский престол, и брата твоего освободить не замедлю. Одно меня тяготит – имя ему в Сибири переменили, и сыскать Алешеньку нелегко будет. Особливо ежели он подурнел в заточении…»
Последняя фраза из Елизаветиного письма обрушилась на Настеньку, как ливень. Все эти годы сестра ссыльного Шубина даже и не помышляла о том, что годы заточения могли изменить внешность и душу брата. Впервые подумала она о том, что из ссылки вернется не прежний Алеша, а изуродованный, обессилевший, потерявший все узник. И о чем она будет говорить с этим незнакомцем, наверняка бесконечно чуждым своему прошлому, а, стало быть, и сестре?!
«Он ведь и с Лизанькой, может статься, говорить не захочет, куда уж со мной…» – думала Настя, собираясь в дорогу. Но все эти опасения и страхи не помешали чете д’Акевилей выехать в Россию немедля. Ехал с ними и восьмилетний сын. Все эти десять лет Россия терпеливо ждала за дверью, пока Настенька натешится своим хрупким счастьем и вернется к былым печалям и тяготам, прочнее которых, казалось, не было ничего на свете.
Алешу искали почти год, и все это время Настя переходила от надежды к отчаянию, а Елизавета – от ожидания к облегчению. В глубине души Елизавета боялась возвращения Шубина. Даже ее любвеобильное сердце не могло вместить двух ангелов сразу. С тех самых пор, как цесаревна впервые услыхала в церкви малороссийского певчего, место подле нее было бесповоротно занято, и теперь она не могла предложить Шубину ничего, кроме сочувствия.
И все же она ждала – располневшая тридцатилетняя красавица, ноябрьской ночью 1741 года ставшая императрицей, непрестанно проигрывала, представляла, набрасывала сцену их будущей встречи. И каждый раз Елисавет Петровна не находила нужных слов – придуманная и обращенная к Алеше речь звучала то слишком жалостливо, то слишком обнадеживающе. А ведь она не хотела ни оскорблять своего былого друга напрасными сожалениями, ни внушать ему тщетные надежды. Елизавете хотелось лишь поставить точку в растянувшейся на десять лет драме – щедро осыпать Шубина чинами и милостями, попрощаться и отпустить с миром. Но слова прощания не шли ей на ум…
Настеньку томили совсем иные страхи – она боялась, что спасение брата куплено слишком дорогой ценой. С тех самых пор, когда по дороге в Россию, в Риге, д’Акевили встретили отправлявшуюся в сибирскую ссылку брауншвейгскую фамилию – правительницу Анну с мужем, детьми и фрейлиной Менгден, – Настю не покидало чувство, близкое к раскаянию. Сначала императрица Елизавета хотела отпустить сверженное императорское семейство в Германию, как советовал ей Алеша Разумовский, но затем сменила великодушный порыв на расчетливую жестокость.
Правительницу Анну разлучили с младенцем-сыном, имевшим несчастье родиться императором, а потом, в Риге, путников, уже дышавших свободой и Европой, повернули в Сибирь. И надо было случиться так, что д’Акевили столкнулись с каретой правительницы Анны в то самое мгновение, когда ее нагнал Елизаветин курьер. Сопровождавший брауншвейгскую фамилию конвой велел кучеру поворачивать, и Настенька навсегда запомнила бледное, страдальческое лицо Анны Леопольдовны, вжавшееся в каретное оконце. Теперь это лицо, вместо Алешиного, тревожило ее сны.
Д’Акевилю тоже было не по себе. Все эти годы они с Шетарди занимались политикой с такой легкостью и азартом, как будто сидели за игорным столом, но и думать не хотели о том, что из-под карт рано или поздно начнет сочиться кровь. Елизавета, правда, была верна данному в ночь переворота слову и не стала лишать поверженных врагов жизни. Но она позволила им медленно умирать в ссылке.
«Право, я начинаю охладевать к дипломатической карьере… – думал д’Акевиль. – Но ведь я нищий, а Елизавета баснословно богата. Императрице пора отдавать долги».
Елизавета не замедлила расплатиться с д’Акевилем. Он не только поправил свои дела, но и разбогател. Однако от дел отошел окончательно, бросил дипломатическую службу и навсегда потерял к ней вкус. Лишь одно удерживало д’Акевиля и Настеньку подле новой императрицы – они дожидались Алешиного возвращения.
К располневшей тридцатилетней государыне шел бывший узник в генеральском мундире. Он потерял молодость и красоту, но приобрел свободу и состояние. Все эти годы он тратил душевные силы лишь на то, чтобы переносить физические страдания. Он смирился с отчаянием, но не мог вынести надежды.
Настенька стояла подле императрицы, а та держала ее за руку, как в прежние, несчастные времена. Обе женщины молчали. Всего несколько шагов разделяло Алешу и Елизавету, но преодолеть это пустяковое расстояние было труднее, чем десятилетнюю разлуку. И только когда Шубин вдруг замер посреди залы, Елизавета выпустила руку Настеньки и решилась подойти к своему былому другу. Слезы с удивительной легкостью заструились из глаз императрицы – они всегда давались ей легче, чем слова, а теперь были как раз кстати. Она с трудом узнавала Алешу, как слепая, ощупывала его лицо и мучительно искала прежние, любимые черты. Шубин прервал ее поиски.
– Я изменился, Лиза, – безучастно сказал он. – Я не мог остаться прежним. Вот, ты меня узнать боишься… Красоту мою былую ищешь. А ведь нет ее боле. И меня, прежнего, нет.
– Кто же есть, Алешенька?
– Гвардии генерал Алексей Шубин, – отрапортовал Алеша. – Ты сама меня пожаловала. Только я в отставку выйду. Пора на покой. Домой, в сельцо свое, уеду.
– На покой… – задумчиво повторила Елизавета. – Речка Сера течет тихо-тихо, дом на холме стоит каменный. И в доме том цесаревна молодого сержанта принимает. Помнишь, как было, ангел мой?
– Помню, – ответил Шубин, и сердце его, разбуженное сладким, грудным голосом Елизаветы, болезненно заныло. – Только не вернется это.
– Не вернется… – повторила Елизавета. – Я другого люблю. Алешей его зовут, как тебя.
– Знаю, Лиза, – вздохнул Шубин.
– А коли знаешь, – с тайной надеждой прошептала Елизавета, – скажи, как мне быть.
– С ним оставаться.
– С ним? – робко переспросила Елизавета. – А как же ты, Алешенька?
– Попрощайся со мной и отпусти, – решил за государыню Шубин. – Что не забыла, спасибо. А боле мне ничего не надо. Вспоминай иногда. Память, она любви дороже. Живет дольше.
Елисавет Петровна помолчала, принимая решение.
– Ничего тебе сейчас не скажу, Алешенька, – сказала она наконец. – Завтра ко мне приходи. А пока ступай. Сестру вон обними. Десять лет она тебя дожидалась.
Последняя реплика Елизаветы подействовала на Алешу и Настеньку, как опустившийся занавес. Теперь они могли подойти друг к другу.
Прапорщику Александру Барятинскому повезло: после воцарения цесаревны Елизаветы Петровны он был произведен в майоры. Не потому, что отличился в ноябрьском перевороте, сделавшем цесаревну императрицей, – в перевороте Барятинский участие принимал, но прыткости особой не проявил, разве что самолично подхватил на руки не поспевавшую за гвардейцами Елисавет Петровну и донес свой драгоценный и поминутно вздыхавший груз до караулов императорского дворца…
В майоры Барятинский был произведен за то, что ему посчастливилось быть другом Алексея Шубина и посыльным цесаревны, которая опасалась писать своим тайным друзьям письма и потому отправляла Барятинского передать что-нибудь на словах.
После десятка подобных поручений память Барятинского наполнилась таким количеством тайн, что прапорщик предпочел бы ничего не помнить и больше никогда не нашептывать на ухо тайным и явным друзьям Елизаветы ее обещания и просьбы. Лишь одно поручение Елисавет Петровны принесло прапорщику неслыханную радость, которую он и поныне нес в своем сердце, как драгоценную влагу в глиняном сосуде, и боялся нечаянно расплескать. Это была встреча с Наташей Долгорукой, ее маленькая, теплая ручка, к которой прапорщик приложился, словно к иконе, серые глаза, напоминавшие о тихих, бездонных водах сказочного озера Светлояр, и отчаянный взгляд обреченной на муку жертвы… Сколько раз после этой недолгой встречи вспоминал он о сосланной в Сибирь девочке-княгине, а однажды, в печальное царствование Анны Иоанновны, даже написал полковому начальству прошение, в котором умолял о переводе из столичного полка в гарнизон захолустного сибирского местечка, ставшего тюрьмой для семейства Долгоруких! Полковой командир передал прошение в Тайную канцелярию, где Барятинским заинтересовались и захотели было и в самом деле отправить в Сибирь, но отнюдь не в качестве гарнизонного офицера, как вдруг цесаревна Елизавета, пребывавшая в это время в редком для нее состоянии отчаянной смелости, бросилась в ноги к государыне Анне Иоанновне и вымолила прощение для князя. Так Александр Барятинский остался на свободе, но вдали от предмета своего восхищения и тоски.
– Зачем тебе, Александр Иванович, княгиня эта? – спрашивала у Барятинского цесаревна, ожидавшая от спасенного офицера глубочайшей признательности за свой неожиданно смелый поступок. Некогда она побоялась вступиться за Алешу Шубина и потому, словно наперекор себе, с отчаянной решимостью ринулась защищать его друга-преображенца. Но оправдаться перед собственной совестью цесаревне не удалось: Барятинского ее внезапное заступничество лишило возможности отправиться в Сибирь вслед за Наташей Долгорукой, и поэтому вместо благодарности и восхищения Елизавета прочла в глазах бравого прапорщика растерянность и тоску.
– Наталья Долгорукая мужа любит, – увещевала Барятинского цесаревна, когда спасенный от Сибири прапорщик явился к ней в Смольный дом, – и не тебе, Александр Иванович, о ней грустить. А тем паче в Сибирь за княгиней идти. Один князь Иван у Наташи на уме, хоть он того и не стоит. Пустой человек, гуляка да пьяница, а как девочку одурманил!
– Мне, матушка-цесаревна, ничего от княгини не надобно, – ответил Барятинский, который и не помышлял, что его скромная персона сможет вытеснить из сердца Натальи Борисовны блистательного князя Ивана, – мне бы только подле нее побыть! Да не придется, видно… Спасла ты меня, Елисавет Петровна, от любви да от Сибири…
Барятинский уже не стоял на коленях перед Елизаветой, как совсем недавно, когда умолял ее решиться на государственный переворот. Он мерил шагами крохотную гостиную Смольного дома, как будто не мог остановиться и прервать свое бессмысленное движение. А цесаревна сочувственно наблюдала за его метаниями, не решаясь подняться с убогого диванчика или указать князю на место подле себя. Наконец она поднялась, подошла к Барятинскому и положила спокойные, властные руки на его внезапно ссутулившиеся плечи.
– Не гневи Бога, князь, – сказала она, – и страдания от него не требуй. За свободу и жизнь благодари. Нельзя чужой крест против Божьей воли нести. Не тебе Наташину судьбу делить, есть у нее попутчик – князь Иван беспутный, и иных попутчиков ей не надобно. Ты, Александр Иванович, своим путем иди, а не на чужой сбивайся.
– Да где же он, путь мой, Елисавет Петровна? – в отчаянии воскликнул Барятинский, и этот вопрос показался Елизавете мольбой. – Никогда я таких, как княгиня Наталья Борисовна, не встречал! Подле нее побыть захотелось. Светом ее спастись.
– Своим светом спасайся, князь. Я вон подле Алешеньки отсидеться хотела, а нынче что? Сам знаешь… Стало быть, такая мне от Господа наука – спасения в самой себе искать. И ты, Александр Иванович, так же поступай, легче жить на этом свете будет…
Барятинский горько покачал головой, и цесаревна прочла в его взгляде отчаянную, злую решимость.
– В Сибирь за княгиней поехать хочешь? – спросила Елизавета и сама же ответила: – Не дадут тебе этого, князь. Ссыльная она, а ты – поднадзорный. Не выпустят тебя из Петербурга.
– Знаю, ваше императорское высочество, – безучастно согласился Барятинский, – и за свободу мою вас благодарю. Вы как лучше хотели. Только какая же это свобода? Одно мне осталось – ждать, пока вы воцаритесь и княгиню из Сибири вернете. Одного боюсь – долго ждать придется…
– А ты меня не торопи! – рассердилась Елизавета. – Когда мой час придет – сердцем почувствую. Ступай, Александр Иванович, и не взыщи – будет и на нашей улице праздник…
В ноябре 1741 года, в правление робкой племянницы грозной императрицы Анны, долгожданный праздник наступил: цесаревна стала государыней, а прапорщик Барятинский – майором. Вместе с чином ему было пожаловано небольшое именьице под Ярославлем и разрешение самолично привезти в Москву, на коронацию императрицы Елизаветы, княгиню Наталью Долгорукую. Наталью после страшной смерти князя Ивана содержали под караулом в Березове, а потом, в правление Анны Леопольдовны, освободили от ежедневного, унизительного надзора гарнизонных солдат, но из Сибири не вернули.
Когда Барятинский отправлялся в Березов за княгиней, Елизавета расцеловала его в обе щеки и велела возвращаться женихом. Она и не сомневалась в том, что несчастная овдовевшая женщина обратит внимание на блестящего кавалера, гвардии майора и ярославского помещика, которым теперь стал Барятинский. Да и свое собственное, а не жалованное имение было у князя в полном порядке. Елизавета приготовилась выступить в приятной роли свахи, но вышло все совершенно не так, как ожидала государыня…
Когда в Березове к Барятинскому вышла измученная, поблекшая женщина, лишь отдаленно напоминавшая хорошенькую Наташу Долгорукую, Александр Иванович сразу забыл трогательные и нежные слова, которыми собирался утешить княгиню. Наташа изменилась почти до неузнаваемости: она потеряла свою былую красоту, износила ее, как платье. Теперь у княгини Долгорукой было лицо узницы – бледное, измученное, строгое, навсегда лишенное прежнего беззаботного сияния. Она исхудала, под глазами появились морщины, на обветренных губах застыла скорбная улыбка.
Барятинский вконец растерялся и так бы и стоял в молчании и растерянности, если бы княгиня сама не предложила ему говорить.
– Я свободу тебе привез, княгиня, – сказал новоиспеченный майор и хотел показать Наталье Борисовне именной указ императрицы, но Долгорукая лишь безучастно махнула рукой.
– Свободу, – медленно, равнодушно повторила она, – свободу… Опоздал ты, князь. Мне свобода не нужна – умер Иванушка, казнила его императрица Анна. А он бы свободе порадовался…
– А ты разве не порадуешься? – удивился Барятинский.
– Сказала же я тебе, князь, – так же равнодушно, без тени радости или печали, повторила княгиня, – мне свобода не нужна.
– А детям твоим? – Барятинский тщетно пытался высечь из сердца княгини хоть искру оживления, но ничего не получалось. Да и день был серый, снежный, холодно-безучастный, как голос Натальи Борисовны.
Впрочем, при упоминании о детях щеки княгини слегка порозовели.
– Детям… – задумчиво протянула она. – Детям, может статься, и нужна. Двое у меня сыновей – Михаил и Дмитрий. Дмитрий болен – с детства в уме мешается, такое видеть довелось, что детскому сердцу не под силу. Сыновей моих в Москву увези, к брату – Петру Борисовичу Шереметеву, а меня здесь оставь…
– Не поеду я без тебя, – твердо, решительно заявил Барятинский, – видит Бог, не поеду. Велела императрица Елизавета Петровна тебя в Москву везти, долгожданной гостьей на ее коронации будешь. Государыня наша – тебе крестная сестра и былых услуг не забывает.
– А тебе, Александр Иванович, какой резон обо мне печалиться? – удивилась Наташа. – Отвыкла я от людской доброты… Давно отвыкла…
И тут Барятинский не выдержал. Десять лет он ждал этой встречи и теперь не мог променять ее на пустые, холодные слова. Двухметровый богатырь как подкошенный рухнул к ногам маленькой княгини, поцеловал подол ее изношенного платья, а потом стал говорить – быстро, решительно, сбиваясь и начиная снова.
– Так ведь я, Наталья Борисовна, тебя десять лет люблю. С той самой нашей встречи, когда руку твою поцеловал. В Сибирь за тобой хотел ехать – да не выпустила меня из Питербурха императрица Анна. Поднадзорным был. Не мне с покойным князем Иваном равняться – кто я перед ним? Только ты теперь одна осталась, и заступник тебе нужен. Руки твоей прошу, княгиня, сама государыня Елисавет Петровна тебя за меня сватать будет…
– Да как же ты можешь меня любить? – изумилась Наталья Борисовна. – Ты, Александр Иванович, меня не знаешь вовсе. Один раз видел, когда с поручением от цесаревны Елизаветы приходил…
– Так я встречу эту на всю жизнь запомнил! – Барятинский обнял колени княгини, и от такого напора она едва устояла на ногах. – Ждал, верил, весточки тебе в Березов передавал. Или не получала?
– Получала, – кивнула головой Наталья Борисовна. – Раз или два. Помню, плакала над ними. Радовалась, что на Руси еще добрые люди остались.
– Весь я твой, княгиня, – продолжал Барятинский, еще отчаяннее сжимая ее колени. – В мире этом холодном светом твоим спастись хочу.
– Нет у меня больше света, – ровно, безучастно сказала княгиня, – и красоты нет. Поиздержала я свою душу. В монастырь хочу уйти. Одно мне осталось – за упокой души мужа покойного молиться.
– Да не может того быть! – закричал Барятинский. – Молодая ты еще, и душа у тебя горячая. 25 лет всего!
– В Сибири, князь, быстро стареют – и душой, и телом, – ответила Наталья Борисовна. – Двадцать пять мне, говоришь? По земному счету, может быть, и так. Да только душой я – старуха. Пока в пензенских деревнях ссыльными жили – еще молодой была. Когда в Березов приехали – из последних сил держалась. Когда Иванушку арестовали да под караулом в Тобольск увезли – ждала, верила, что вернется. Детей растила. И еще долго, пока не знала, что Иванушку четвертовали, молодой была, а когда узнала – враз постарела.
Барятинский разжал руки, обнимавшие колени княгини, поднялся, с не свойственной ему робостью спросил:
– Стало быть, в Москву не поедешь? Даже ради детей?
– Поеду, – безучастно согласилась княгиня, и от каменного спокойствия ее слов Барятинский сам, казалось, постарел лет на десять. – Надо мне сыновей к брату Петру Борисовичу устроить. Совсем ведь мы обнищали…
Так и договорились. В феврале 1742 года Наталья Борисовна Долгорукая с сыновьями Михаилом и Дмитрием оказалась в Москве, на коронации императрицы Елизаветы. В Москве сопровождавший княгиню майор Барятинский отчаянно запил и на церемонию не явился. Бравый преображенец не вынес крушения своей многолетней мечты – попросил у императрицы отставку и уехал в ярославское имение. Княгиня Долгорукая лишилась отпущенного ей судьбой друга, а Барятинский света, которым хотел спастись. Так мы отворачиваемся от счастья, которое отчаянно стучится в закрытые наглухо двери нашей души и требует хотя бы минутного свидания…
Елизавету короновали в Успенском соборе Кремля, и Наталья Борисовна, затаив дыхание, наблюдала, как красавица-императрица сама возложила корону себе на голову, вырвав ее из рук главы Священного Синода, новгородского архиепископа Амвросия. Этот кощунственный жест заставил Наталью Борисовну помрачнеть. С удивлением и ужасом наблюдала она за тем, как новая государыня попирает священные права церкви и венчает на царство саму себя. «Вся в батюшку, – подумала Наталья, – тот тоже церковь не жаловал».
В это время Елизавета радостно, торжествующе оглянулась вокруг, небрежно поправила корону – будто это всего лишь дорогое украшение, а не символ верховной власти, и Наталья сказала самой себе, что цесаревна почти не изменилась. Она стала императрицей и слегка располнела – вот и все перемены, которые заметила княгиня Долгорукая. Перед ней была все та же мотовка и ветреница, некогда бросавшая кокетливые взгляды на князя Ивана.
Наталья Борисовна с трудом узнавала Москву. Она помнила, как замер, сжался и съежился этот город при грозной Анне Иоанновне и как, еще раньше, он воспрял духом при Петре II, когда в Белокаменную чуть было не вернули столицу Российской империи. Теперь же город был праздничным, женственным, легкомысленно-кокетливым, как императрица Елизавета Петровна. На площадях установили триумфальные арки в честь коронации новой государыни, а лучшие дома заняла приехавшая из Петербурга знать.
Наталья Борисовна оставила детей у своего богача-брата – Петра Борисовича Шереметева. Младший брат Натальи славился необыкновенной скупостью и, посчитав, что сестра и так напрасно извела свое богатое приданое, решил выдавать ей копеечное содержание. Чтобы не голодали дети, Наталья отдавала им последнее, а сама исхудала, побледнела и поблекла.
Впору было пожалеть о той безучастности, с которой княгиня Долгорукая встретила своего единственного друга майора Барятинского! В Москве Барятинский оставил Наташу – не смог больше выносить ее равнодушно-рассеянного взгляда, как будто испепеленного былыми страстями и страданиями. Так что Наталье Борисовне пришлось самолично добиваться аудиенции у новой императрицы.
Впрочем, ждать княгине Долгорукой пришлось недолго. Когда Елизавета вышла из собора, Наташа вырвалась из толпы и сделала шаг навстречу государыне, сжимая в руках подаренный цесаревной крестильный крестик.
Елизавета удивленно взглянула на измученную, поблекшую женщину, которая пробилась к ней сквозь толпу, и с ужасом узнала в этой страдалице хорошенькую и молоденькую княгиню Долгорукую.
– Ты что ли, княгиня? – изумилась она. – А где же майор Барятинский? К тебе же его отправляла…
– Александр Иванович до Москвы меня довез, а затем удалился, – ответила княгиня и с удивлением почувствовала, что краснеет. А ведь, казалось, она давно отвыкла от этой роскоши и безучастно встречала любые, даже самые страшные, вести.
– Куда же это он удалился? – расхохоталась Елизавета. – Хорош жених! Или посвататься не решился?
– Решился, государыня-матушка, – призналась Наталья Борисовна, – да только отказала я.
– Это ты зря, Наталья, – отрезала Елизавета. – Жених он видный. В майоры Преображенского полка недавно пожалован. И любит он тебя давно. В Сибирь, вон, за тобой собирался. А от любви такой отказываться грешно.
– Не пойду я замуж, матушка-государыня, – ответила Наталья, скорбно покачав головой, но в душе, как змея, зашевелилось невольное и тайное сожаление. – За Иванушку моего всю жизнь буду молиться.
– О чем же ты просить меня хочешь, коли замуж идти отказываешься? – недовольно спросила императрица, вглядываясь в похудевшее, бесстрастное лицо Долгорукой.
– Совсем мы с детьми обнищали, государыня-матушка, – сказала Наталья Борисовна. – Состояние у нас в прошлое царствование отняли, а брат мой, Петр Борисович, племянников своих не жалует.
– Вдовий пенсион могу тебе назначить, Наталья, – сказала Елизавета Петровна, – детей твоих учиться определить. Согласна?
– Мой младший сын Дмитрий болен, – после тяжелого вздоха призналась Наталья Борисовна, – в уме мешается. Тяжело ему в Березове было – не выдержал, бедный. Михаил здоровым вырос, а Митенька…
– Как же ты сама все это выдержала? – прервала княгиню Елизавета. – Тяжело было в пятнадцать лет этакую чашу испить? Помню я тебя – дурочку наивную, как ты на обручении на Ивана своего смотрела, глаз с него не сводила, словно в ноги ему сейчас упадешь от восхищения.
– Пока Иван рядом был, я не жаловалась, – ответила Наталья Борисовна, – все терпела: голод, холод, безденежье, надзор постоянный, ссоры семейные. Свекровь моя дочерей своих допекала, Иванушка с братьями ссорился. А я все сносила. Улыбнется он – и я рада. Чего еще желать? Потом за ним пришли, и вовсе исчез Иванушка. Казнить его государыня покойная приказала.
– Знаю, Наталья, все знаю, – вздохнула императрица, – и мне в те времена тяжко было. Ординарца моего Алешу Шубина Анна Иоанновна на Камчатку сослала. И в память о тех временах несчастных я тебе помогу – пенсион назначу. А брату своему скупому скажи – государыня Елизавета Петровна тебя под свою опеку берет. За детей не волнуйся – я о них позабочусь. Ты-то как дальше жить будешь? Шла бы ты, Наталья, замуж. Не хочешь за Барятинского – другие женихи найдутся…
– Я замуж больше не выйду, – твердо ответила Наталья Борисовна. – Не с кем мне в этом мире, кроме Иванушки, жизнь делить.
– Что же ты, княгиня, делать будешь? – вздохнув, спросила императрица.
– Старшего сына Михаила на ноги поставлю и в Киев на богомолье уйду. А потом – и в монастырь Флоровский. Кольцо, которое мне Иванушка на палец надел, в Днепр брошу. С рекой обручусь навечно.
– Да зачем в монастырь? – удивилась Елизавета. – При дворе можешь остаться. Статс-дамой тебя сделаю.
– Нет, государыня-матушка, – решительно сказала Наталья Борисовна. – В монахини я постригусь. А младшего сына Дмитрия с собой возьму. Бывало такое, что детей увечных инокиням разрешали с собой брать. А я с Митенькой не расстанусь.
– Ну, Бог с тобой, – согласилась императрица, – поступай как знаешь. Детям твоим и тебе помогу – в деньгах нуждаться не будете. А там – как хочешь.
Императрица пожала плечами, потом обняла и перекрестила княгиню.
– Ступай, Наталья, – сказала она. – От нищеты я тебя избавлю. А больше ничем помочь не могу – уж не обессудь. У Бога проси того, что я дать не в силах…
Граф Разумовский подвел императрицу в карете, и та бросила последний, прощальный взгляд на измученную, исхудавшую женщину в черном платье, в глазах которой светилась подлинная, не побежденная временем и страданием любовь. «Она ведь своего Иванушку и поныне ждет, – подумала Елизавета. – А я Алешу Шубина не дождалась… Как же у нее сил душевных хватило?! Девчонкой была, по всем статьям в героини не годилась, а стала… Из какой же глины таких, как она, лепят?»
– Хороша княгиня, – сказал Разумовский, давно уже читавший в душе Елизаветы, как в раскрытой перед ним книге, – но ты, Лизанька, ее не стыдись. У всякого свой путь. Тебе иного пути не дано было. Ты ведь страдать не умеешь. А княгиня страданием спаслась.
– От чего спаслась, ангел? – Елизавета бросила на своего друга изумленный взгляд.
– От праздности и от блуда, – ответил Разумовский. – Но не тебе, Лиза, ее пути желать. По своему иди, да не оступись. Корона не чепец, ее с головки не сбросишь.
– Я трубы власти решила слушать, – вздохнула Елизавета, кокетливо поправляя корону, как драгоценное украшение на высокой бальной прическе, – но и от флейт любви не откажусь. Сыграешь, ангел? – И, не дождавшись ответа, прижалась к губам Разумовского…
Елизавета Петровна выполнила свое обещание – назначила Наталье Борисовне и ее детям пенсион. Когда старший сын Долгорукой, Михаил, достиг совершеннолетия, его мать вместе с младшим – психически больным Дмитрием отправилась в Киев на богомолье. В святом городе Наталья постриглась в монахини под именем Нектарии. С князем Барятинским она больше не встречалась.
Говорили, что княгиня бросила в Днепр то самое обручальное кольцо, которое некогда надел на палец трепещущей от счастья Наташе блистательный Иван Долгорукий. Но прошлое не утонуло вместе с кольцом. До последнего мгновения старица Нектария вспоминала своего Иванушку, милостивого мужа, отца и учителя. Вспоминала и мечтала только об одном – увидеть в свой смертный час одну лишь картину из далекого прошлого: пятнадцатилетняя Наташа Шереметева стоит под венцом с красавцем князем Долгоруким, и священник говорит, что они будут вместе, пока не разлучит смерть…