Часть XI Инокиня Досифея

Глава первая Сон Лизы

Ночью по дороге в Москву Лизе приснилась мать. Они были в усадьбе покойного генерала Шубина – стояли в гостиной, перед портретом Петра. Было темно, зябко, жалобно дребезжали оконные стекла, ветер пытался ворваться в комнату, а мать подносила к портрету свечу, не замечая, что горячий воск обжигал ей пальцы.

– Смотри, Лиза, – говорила мать, – это твой дед, государь Петр Алексеевич. Полки на шведов водил, под Полтавой викторию одерживал, Россию империей сделал, но много людей погубил и грех свой нам передал, вместе со славой… Так что нам с тобой, Лиза, этот грех искупить придется. Я уже свою чашу до дна выпила. Теперь твоя осталась…

– А если я не хочу? – спросила во сне Лиза. – Если не моя это чаша?

– Твоя это чаша, милая, – с тяжелым вздохом ответила императрица. – Хотела я тебя от нее уберечь, но не судьба, видно. Инокиней ты будешь. Досифеей тебя назовут, как старицу преподобную, у которой я некогда благословения просила. Одна опора у тебя останется – дядя твой, Кирилл Григорьевич.

– А Жак? – это имя Лиза произнесла дрогнувшими губами, уже ни на что не надеясь.

– У Жака, Лизанька, другая судьба, – ответила мать. – Он свое отшагал с тобой рядом. Теперь один идти будет. Только Кирилл Разумовский с тобой до смерти останется. Да я иногда приходить буду. Когда душой позовешь.

Лиза спросила еще об отце, но мать ничего не ответила, только на сердце стало светло и сладко, как будто оба ее отца – родной и названый – были сейчас рядом.

– Приехали, барышня! – раздался совсем близко голос из отступившего на время земного мира, и Елизавета проснулась. Губы были солеными от слез, к щекам прихлынула кровь.

– Нешто всю ночь плакали, барышня? – участливо спросил пожилой солдат в мундире Преображенского полка, приставленный к арестантке.

– Ты деда моего помнишь? – спросила она у солдата, как будто чувствовала, что долгие годы будет обречена на молчание.

– Какого деда? – удивился тот.

– Императора Петра Алексеевича, – ответила Лиза, и солдат взглянул на нее не то с жалостью, не то с испугом, как на сумасшедшую.

– Не застал я его, – ответил конвоир, решив не обижать блаженную. – При государыне Елизавете Петровне служил. Фридриха, короля прусского, колотить приходилось.

– А правда я на матушку, государыню Елизавету, похожа? – с надеждой спросила Лиза.

Солдат пристально взглянул на заплаканную девицу в грязном платье, со спутанными рыжими волосами, меньше всего походившую сейчас на особу царского рода, и хотел было отрицательно покачать головой, как вдруг перед ним мелькнуло давнее, полузабытое воспоминание – ноябрьская ночь 1741 года, казарма Преображенского полка, красавица-цесаревна, такая же рыжеволосая и голубоглазая, как эта несчастная девочка, рыдавшая всю дорогу, и тот единственный вопрос Елизаветы Петровны, который заставил их выбросить из дворца правительницу Анну с сыном: «Ребята! Помните, чья я дочь?» И вот теперь эта полубезумная арестантка спрашивала у него: «Я похожа на мать?»

Конвоир помедлил мгновение, потом поклонился заплаканной барышне и поцеловал ее грязную, исхудавшую руку.

– Похожа, милая, – ответил он, – но другой у тебя, видно, путь…

– Помоги мне, – с последней надеждой прошептала Лиза, – передай дяде, графу Кириллу Разумовскому, куда меня увезли. Он тебя отблагодарит…

– Да как же мне до его сиятельства добраться? – спросил солдат. – Он, поди, сейчас в Малороссии…

Лиза потерянно взглянула на преображенца, но больше они ничего не успели сказать друг другу. Навстречу арестантке вышла игуменья Ивановского монастыря.

* * *

Кирилл Разумовский уже неделю добивался приема у Екатерины – государыне было недосуг принять своего былого друга. После поездки в Рим Кириллу дали понять, что его кредит при дворе исчерпался, но он все равно продолжал обивать пороги царскосельского дворца, передавать государыне записочки через фрейлин, на которые та не отвечала, и подавать прошения через нового фаворита императрицы – графа Григория Александровича Потемкина. Как-то у самых покоев Екатерины он столкнулся с Алексеем Орловым, который с удрученным видом выходил от государыни. И не думая сдерживать клокочущую в душе ненависть, бывший гетман шагнул было к Орлову, но тут на пороге появилась императрица.

– Что-то вы плохо выглядите, Кирилл Григорьевич, – сказала Екатерина. – Устали с дороги? Говорят, путешествовали по Италии? Вот и граф недавно оттуда… Прекрасная страна, красивые женщины. Говорят, особенно ценятся рыжеволосые, как на картинах Леонардо. Одну такую я недавно приобрела для Эрмитажа…

– А другую – для Петропавловской крепости? – бледнея, спросил Разумовский.

– Не понимаю, граф, о чем вы? – спросила Екатерина со своей обычной вымученной улыбкой, которая когда-то так восхищала Кирилла.

– О моей племяннице, княжне Елизавете, которую вы, вероятно, держите в крепости, – ответил Кирилл Григорьевич. – И поэтому отказываетесь принимать меня, но охотно беседуете с графом Орловым.

Екатерина скучливо вздохнула.

– Мне недосуг заниматься вашими делами, граф, – пряча зевоту, сказала она. – Возвращайтесь лучше в Батурин. Я сама приглашу вас, когда будет нужно. А вы, граф Алексей Григорьевич, отправляйтесь в Москву, – добавила она, обращаясь к Орлову. – Знаю, у вас там прекрасный дом. Вот и отдохнете от баталий… Война и любовь – это, бесспорно, прекрасные дамы, но и они бывают слишком утомительны, верно?

Екатерина рассмеялась – холодно, неестественно, жеманно, и скрылась за раззолоченной дверью, предоставив врагам поле битвы.

– Вы совершили страшный грех, граф, – произнес Разумовский свой приговор Орлову. – И умрете в мучениях.

– К чему столь мрачные пророчества в наш просвещенный век? – улыбнулся Орлов. – Вы, верно, хотите знать, что будет с итальянской побродяжкой? Извольте, я расскажу вам. Государыня решила обратить претендентку на русский престол в скромную графиню Орлову. Вот мне и предписано отправляться в Москву и просить руки княжны, пока ее не постригли в монахини. Недавно какой-то умник привел государыне известную поговорку про клобук, который не прибьешь к голове гвоздями. Мол, монахиня может легко стать царицей. А графиня Орлова императрице не опасна.

– Княжна не пойдет за вас, – высокомерно ответил Кирилл. – Скажите лучше, где ее держат?

– Право, я сам не знаю, граф, – пожал плечами Орлов. – На месте меня встретят чины из Тайной канцелярии.

– Вот и славно, – Разумовский теперь знал, что делать. – Ведите свою игру, граф, а я буду вести свою. Посмотрим, чья возьмет.

Он холодно поклонился Орлову и зашагал прочь. Но у дворцовых ворот Кирилла Григорьевича окликнул преображенский солдат, стоявший на карауле.

– Вам просили передать, – шепнул солдат. – Барышня в Москве, в Ивановском монастыре. Не оборачивайтесь, ваше сиятельство, – добавил он, когда Разумовский, онемев от изумления, застыл на месте. – Идите, как шли. Себя и меня погубите.

– Как отблагодарить тебя? – успел спросить Кирилл.

– Меня матушка-государыня Елизавета на том свете отблагодарит, – ответил преображенец, пропуская графа.

– Куди поiдемо, батьку? – спросил у Разумовского его кучер.

– До Москви, сину, – ответил тот, – панночку у царицi вiдбивати…

Карета графа тронулась, а преображенский солдат еще долго с веселым удивлением наблюдал за диковинным кучером Разумовского, который, погоняя лошадей, пел о страданиях бедной девки, решившей с горя утопиться в Днепре. Потом карета скрылась из виду, а преображенец заскучал. С каким удовольствием он поехал бы сейчас с графом и его странным кучером – отбивать у императрицы Екатерины ту, кого возница назвал панночкой!

Глава вторая Узница Ивановского монастыря

О московском Ивановском монастыре ходила дурная слава. Говорили, что старинная обитель, основанная некогда матерью Ивана Грозного Еленой Глинской, стала тюрьмой, подчиненной Тайной канцелярии. Сюда привозили ослабевших от мук заключения узниц, и арестантки становились монахинями. Конечно, для этих несчастных женщин монастырь был спасительной пристанью, единственной возможностью избежать ссылки в Сибирь или пожизненного заключения в крепости. Но игуменье предписывалось запретить бывшим арестанткам свидания с родными и близкими, изолировать их от общения с остальными монахинями, за исключением келейниц, и даже совершать для них отдельные требы, дабы не открылись мирские имена узниц и слух о них не просочился за стены монастыря.

Однако многие сердобольные матушки-игуменьи допускали в обращении с монахинями-узницами непозволительную мягкость. Иногда, в строжайшем секрете, разрешали краткие свидания с родными, передавали на волю записки, а кроме монахинь-келейниц заключенным было позволено общение с духовником.

Летом 1775 года в монастырь привезли таинственную особу, о которой тут же стали без умолку трещать окрестные кумушки. Рассказывали, что новую монашку доставили в плотно занавешенной карете, под конвоем, а потом поселили в отдельном домике из трех крохотных комнаток, расположенном у восточной стены монастыря, рядом с покоями игуменьи. В двух комнатках жила сама узница, а в третьей – ее келейница, монахиня в летах, назначенная игуменьей приглядывать за особой, читать ей душеспасительные книги и готовить к постригу.

Однако насильно привезенная в монастырь женщина первый день прорыдала, второй – неподвижно просидела у выходившего во внутренний дворик окошка, а на третий к ней пожаловал гость из Петербурга, в котором некоторые знающие все и вся жители примыкавших к монастырю улиц признали Чесменского героя – графа Алексея Орлова.

Поговаривали, что пробыл Орлов у узницы недолго, а в минуты его короткого визита в домике раздавались неистовые крики таинственной особы, так что тихая, степенная келейница, не привыкшая к подобным сценам, вынуждена была вывести графа из комнат безумной девицы. Орлов уехал, узница опять прорыдала весь день, а потом к матушке-игуменье пожаловал родственник московского генерал-губернатора Иудовича, граф Кирилл Григорьевич Разумовский.

Граф от имени Иудовича потребовал тайного свидания с узницей, и игуменья не посмела ему отказать, упомянув, однако, что, согласно особому распоряжению императрицы Екатерины, будущей монахине запрещено покидать пределы отведенного ей помещения. Разумовский заверил игуменью, что, будучи верным слугой царствующей императрицы, не собирается подстрекать узницу к побегу или содействовать оному. Он хочет лишь наставить на путь истинный авантюрную особу и склонить ее к покорности и послушанию. Игуменья не поверила ни единому слову его сиятельства, но свидание разрешила – ей и самой было жалко бедную девочку, которую привезли в монастырь прямо из Петропавловской крепости.

Граф Разумовский пробыл в домике больше Орлова, криков и воплей слышно не было – напротив, узница была весьма довольна гостем и даже показала ему медальон, с которым ни на минуту не расставалась. Граф Кирилл Григорьевич приходил снова и снова, и матушка игуменья скрепя сердце соглашалась на эти свидания. Таинственную особу готовили к постригу, а она все читала французские книжки, привезенные графом Разумовским, да рыдала.

Но в ноябре 1775 года от государыни Екатерины пришло предписание ужесточить режим узницы и как можно скорее постричь ее в монахини. Матушка-игуменья вздохнула, режим ужесточать не стала, лишь через келейницу сообщила женщине, что через несколько дней состоится обряд пострига. К удивлению, воплей и рыданий в тот день не было слышно, напротив, узница встретила это известие светло и тихо, даже просияла лицом и сказала келейнице, что видела во сне матушку, покойную государыню Елизавету Петровну, и та благословила ее на постриг. Зато граф Разумовский пожаловал к игуменье и, взывая к ее милосердию и душевной щедрости, предложил неслыханный план…

Глава третья Покаяние гетмана

– Вы должны помочь мне, матушка, – говорил граф Разумовский игуменье.

Он стоял у выходившего на монастырский двор окошка, из которого был виден домик, отведенный великой княжне Елизавете. Было ветрено, сыро, ветер кружил мертвые листья, которые напоминали Кириллу Григорьевичу старые письма с их пожелтевшей бумагой и выцветшими чернилами. Всю эту осень он был во власти прошлого – то и дело мысленно беседовал со старшим братом и спрашивал у него совета и помощи.

Лиза встретила Кирилла Григорьевича с несказанно удивившей и растрогавшей его радостью, бросилась на шею, а потом, когда он украдкой, таясь от заглядывавшей в двери келейницы, протянул бедняжке письмо от Жака, и вовсе заплакала. Стала благодарить, прижалась мокрой от слез щекой к его плечу. Потом они долго молчали, сидя бок о бок на узком, жестком диванчике, над которым висела старинная икона «Иисус в темнице».

– Что же мне делать, дядюшка? – спросила наконец Лиза. – Не могу я здесь – тяжко мне и горько. На волю хочу. К Жаку, во Францию. Видит Бог, если суждена мне свобода, в России не останусь.

Что он мог ответить ей? Чем облегчить ее страдания? Тогда Кирилл Григорьевич прошептал на ухо племяннице, что непременно поможет ей бежать, и лицо Лизы осветила счастливая, безмятежная улыбка, напомнившая Разумовскому маленькую рыжую непоседу – дочь генерала Шубина.

Но вскоре Лиза изменилась. Стала чаще беседовать с келейницей, которая приносила ей духовные книги и готовила к постригу. Читала Жития святых, Евангелие, заинтересовалась русской историей, расспрашивала у келейницы о других царственных узницах Ивановского монастыря – Пелагее, жене царевича Ивана, сына Грозного, Марии Нагой… Часто ходила в сопровождении келейницы в примыкавшую к ее скромному обиталищу надвратную церковь во имя Казанской иконы Божией Матери, горячо, истово молилась. Потом долго сидела у крохотного, выходившего во двор окошка и смотрела, как кружат по двору осенние листья, слушала звон монастырских колоколов и все спрашивала у келейницы, можно ли отмолить чужую вину, рассеять молитвенным подвигом грозовую тучу греха, нависшую над их родом?

Келейница, пожилая монахиня, некогда удалившаяся от мира после того, как ее единственный сын погиб в Семилетнюю войну, невольно прониклась жалостью к вечно заплаканной барышне, уверявшей, что она – дочь покойной русской императрицы.

Матушка Пелагия стала баловать Лизу – поила ее липовым цветом, приносила из ближайшей к монастырю лавки тульские пряники и малиновое варенье, читала со своей названой дочерью святцы, рассказывала о великомученице Елизавете, да еще о царевне Алисафии, которую Егорий Храбрый от змея спас. Лиза, в свою очередь, пускалась в длинные рассказы о милой, доброй Франции, где она жила с семи лет, об отце – генерале Шубине – и великодушном семействе д’Акевилей. О Жаке она молчала – слишком горько было вспоминать. Потом не выдержала и рассказала Пелагии, что есть у нее любимый человек, который сейчас далеко, во Франции, и, верно, никогда она его больше не увидит.

Вскоре Кирилл Григорьевич стал замечать, что в его племяннице произошла неуловимая перемена. Она не так уже рвалась на волю, реже вспоминала о Франции, зато не пропускала ни одной церковной службы, и к заутрене, и к вечерне ходила в надвратную церковь – тихо, степенно, в сопровождении келейницы.

Тогда Кирилл понял – больше медлить нельзя, нужно готовить побег племянницы. Если она останется в монастыре, то еще, чего доброго, истает, как свеча, во время церковной требы.

Граф постоянно думал о побеге Лизы, но не знал, как его осуществить. Игуменья, скрепя сердце согласившаяся на его визиты, в остальном строго выполняла предписания государыни Екатерины и не позволяла узнице и шагу ступить за церковные ворота. Разумовский мог проникнуть в монастырь только в одиночку, и короткие свидания с Лизой ничего не меняли – большую часть времени она проводила в обществе келейницы. Побег мог оказаться возможным только с молчаливого согласия игуменьи, и накануне пострига племянницы граф пришел просить именно об этом.

– О какой помощи вы говорите, батюшка Кирилл Григорьевич? – спросила игуменья.

– Помогите бежать Лизе! – воскликнул Разумовский и упал перед игуменьей на колени, прижался губами к ее длинным, словно выточенным резцом ваятеля, белым пальцам. – Умрет она здесь, не выдержит!

Игуменья не отстранилась, не подняла Разумовского с колен, а только сказала, глядя куда-то вдаль:

– Племянницу твою я, батюшка Кирилл Григорьевич, меньше твоего знаю, но одно скажу – покой ей нужен. Мир душевный, которого она сроду не знала. Металась только по свету без толку да других за собой тащила. И снова метаться будет, если душу здесь не успокоит.

– Истает она здесь. Как свеча сгорит, – ответил Разумовский, бросив на игуменью умоляющий, отчаянный взгляд.

– Поднимитесь, батюшка Кирилл Григорьевич, – сказала та. – Нечего передо мной на коленях ровно перед княгиней какой стоять. Перед государыней, чай, уже настоялись, когда за княжну свою просили…

Разумовский поднялся, снова подошел к окну.

– Странный нынче ноябрь, матушка, – сказал он после минутного молчания. – Тихий да кроткий. Ветер шумит еле слышно, как будто ребенок во сне дышит. А если дождь идет, то тоже тихо-тихо. Вы говорите, Лизе тишина нужна. А может быть, эта тишина смерти подобна?

Игуменья вздохнула, подошла к образу Богородицы, у которого теплилась малиновая лампадка, медленно, торжественно осенила себя крестным знамением, сказала:

– Говоришь, она – государыни Елизаветы да брата твоего дочь. Верю, и нельзя тому не верить, ей в лицо посмотрев. Матушка-государыня Елизавета Петровна в нашем монастыре бывала. И на Лизу твою она как две капли воды похожа.

– Так в чем же дело, матушка? – изумился Кирилл. – Почему вы помочь мне не хотите?

– А в том, батюшка Кирилл Григорьевич, – ответила игуменья, – что грех родовой, дедом Петром Алексеевичем да матерью Елисавет Петровной завещанный, твоей Лизе отмолить придется. Говорила она тебе, что на постриг по доброй воле идет?

– Не говорила, матушка…

– Так ты у нее самой и спроси, а потом снова ко мне придешь. Ежели бежать захочет – я помогу. Как в Суздале монахини царице нашей Евдокии Федоровне помогали да потом на муки за нее пошли, – в голосе игуменьи прозвучала такая благая сила, что Разумовскому вновь вспомнилась старица Досифея.

«Как же она про Лизу говорила тогда? – подумал он. – «Иной путь. Иное имя. Досифеей ее назовут, как меня». Неужто и вправду Лиза бежать не захочет?»

– Позовите Лизу, матушка, – попросил он. – Пусть она сама о воле своей скажет.

Лиза вошла незаметно, как будто осенний лист влетел в комнату и медленно, описав круг, упал к ногам Разумовского. Рыжие волосы спрятаны под платок, взгляд – усталый и тихий. Граф почти не узнавал ее сейчас, не находил в ней ничего общего с той проказницей и кокеткой – дочерью генерала Шубина, которую знал когда-то. И даже от измученной, исхудавшей женщины, переходившей от рыданий к безмолвному отчаянию, Лиза была бесконечно далека. «Что с ней? – спросил у себя Разумовский. – Такая и впрямь согласится на постриг… Из такой глины Господь лепит святых».

– Дядюшка, здравствуй, – сказала Лиза чужим, изменившимся голосом. – Зачем позвал меня?

Разумовский подошел к племяннице, обнял, заговорил горячо, быстро, волнуясь и сбиваясь.

– Бежать тебе, Лиза, надо. К Жаку, во Францию, как ты сама хотела. Матушка-игуменья нам поможет.

Лиза помолчала, потом ответила, улыбаясь, и эта улыбка смутила Разумовского больше, чем самые отчаянные рыдания:

– Прости меня, дядюшка милый. Не могу я бежать, другой мне путь от Бога положен.

– Да какой же путь, Лиза? – в сердцах вскричал Разумовский. – Я медлил, прости, дал тебе к монастырю привыкнуть. Хотел, чтобы отдохнула ты, сил для побега набралась. Но бежать тебе надобно – в мир, во Францию, к жениху.

– Сон я давеча видела, дядюшка, – спокойно, ничуть не смутившись, ответила Лиза. – Про узника несчастного, Ивана Антоновича, которого в Шлиссельбурге закололи.

Разумовский вздрогнул. За эти месяцы он совсем перестал следить за ходом событий и лишь недавно, от графа Иудовича, узнал о неудачной попытке гарнизонного офицера Василия Мировича освободить сверженного Елизаветой императора Ивана Антоновича, с детских лет не выходившего из крепости. Иванушку закололи тюремщики, которым было дано строжайшее предписание сделать это при первой же опасности. Но Лиза? Откуда она узнала об этом? Неужто игуменья рассказала?

– Снилось мне, – продолжила Лиза, – что Ивана Антоновича освободить хотели. Он предупрежден был об этом, ждал. Ходил по камере в волнении, как я раньше по комнате своей монастырской. Потом крики, шум, тюремщики вошли внезапно. И холод смертный… Я почувствовала его, как он. Так холодно стало, и глаза закрыть захотелось. И чтобы кто-то потом своим теплом согрел и убаюкал.

– Откуда ты знаешь об этом, Лиза? Кто тебе рассказал о его смерти?

– Никто, дядюшка, – ответила княжна, – сон я увидела вещий.

– С тобой, Лиза, ничего плохого не случится, – Кирилл Григорьевич еще раз попытался вразумить племянницу. – Во Францию уедешь, к д’Акевилям.

Но даже имя Жака не произвело на Лизу ожидаемого действия. Она как будто не слышала Разумовского.

– Кровь Ивана Антоновича на матери моей Елизавете Петровне, – говорила Лиза, – это она его в крепость заточила, за свой престол опасаясь. И правительница Анна из-за нее молодой умерла. А на деде моем, государе Петре Алексеевиче, крови поболе будет. Стало быть, мне всю жизнь за них молиться. А может, и жизни не хватит.

– Да почему тебе? У каждого свой грех и свой путь.

– И у меня путь, – ответила Лиза, – молитвенный. На постриг я по доброй воле иду. Ты только навещай меня иногда. А Жаку напиши – люблю я его и нынче, только любовь моя другой стала. Как у сестры к брату. Он свое отшагал со мной рядом, теперь пусть сам идет.

– Матушка-игуменья, да что же вы с моей Лизой сделали?

Разумовский встряхнул племянницу за плечи, как будто хотел заставить ее опомниться. Она не шелохнулась, не попыталась вырваться, только по-прежнему спокойно и ласково смотрела ему в глаза. Тогда граф отпустил Лизу и, не попрощавшись, вышел из покоев игуменьи. В монастырском дворе он опомнился, зашел в надвратную церковь Казанской иконы Божией Матери, которую так любила его племянница, и упал на колени перед образом Богородицы.

«Вразуми мою Лизу, Матушка Владычица, – шептал он, – в миру ее место». Но чем больше повторял Кирилл Григорьевич эти слова, тем меньше уверенности оставалось в его душе. Место Лизы было не в миру, как бы графу ни хотелось этого, а здесь, в монастыре, который стал для его племянницы не тюрьмой, а местом молитвенного служения. И Кирилл Григорьевич знал теперь наверняка, что пророчество старицы из Китаевской пустыни сбудется, Лиза примет постриг и станет инокиней Досифеей, призванной отмолить тяжкую, десятилетиями копившуюся вину.

Глава четвертая Святая

Когда императрица Екатерина вновь вспомнила об итальянской побродяжке, ей сказали, что самозванка приняла постриг, стала инокиней Досифеей и слывет в монастыре святой.

– Святая? Она? – рассмеялась Екатерина. – Как суеверны люди в наш просвещенный век!

Государыня спросила еще о графе Кирилле Григорьевиче Разумовском, и ей донесли, что после пострижения монастырской узницы граф вернулся к себе в Батурин, но в Москву заезжает – верно, навещает племянницу. Екатерина хотела было запретить эти свидания, но потом смутная жалость к малороссийскому упрямцу Разумовскому и его рыжей протеже зашевелилась в сердце государыни.

– Кто в духовниках у побродяжки? – спросила Екатерина.

– Митрополит Московский Платон, – ответил граф Григорий Александрович Потемкин.

– Много чести, – пожала плечами императрица. – Говорят, много знати московской в ее тайных друзьях ходит. В монастырь ее сослать дальний – и дело с концом. В Москве она мне опасна.

– Сия мера, государыня, еще больше внимания к Досифее привлечет, – ответил Потемкин. – Оставьте все как есть. Рассказывают мне, что она от дел мирских совсем далека стала – все молится да книги духовные читает. О престоле российском и думать забыла. Живет светло да тихо. Не враг она вам теперь.

– Не враг… – задумчиво произнесла Екатерина. – Бог с ней, несчастной. Пусть живет, как жила. Когда буду в Москве, навещу побродяжку. Интересно мне, как святыми становятся.

Екатерина сдержала свое обещание – через год после пострижения княжны Елизаветы, осенью 1776 года, она тайно приехала в Москву повидать узницу. Игуменья провела государыню в домик у восточной стены монастыря, где по-прежнему жила Досифея. Шел дождь, небо было серым и тусклым, но окна в комнатах у инокини были распахнуты настежь, а сама Досифея сидела у окна и тихо, еле слышно, читала молитву святому Ангелу Хранителю.

Досифея не сразу заметила императрицу, а та не решилась прервать молитву инокини. Когда обе женщины наконец-то взглянули друг другу в глаза, Екатерина с трудом узнала стоявшую перед ней особу. Перед ней была не авантюристка, истерически хохотавшая в Петропавловской крепости, а спокойная особа с таким глубоким, проникновенным взглядом голубых, как у матери, глаз, что Екатерина почувствовала к ней невольное уважение.

– Узнаешь ли ты меня? – спросила Екатерина.

– Узнаю, ваше императорское величество, – спокойно и ровно, без тени страха и удивления, ответила узница.

– Вот приехала повидать тебя, – сказала императрица, – хочу узнать, как святыми становятся.

– Не святая я, – ответила Досифея, – грешница, как и другие.

– Тогда почему тебя святой называют? – Екатерина окинула быстрым взглядом крохотную комнатку узницы. Заметила и узкую жесткую постель, и икону «Иисус в темнице» – все было бедным и жалким, как и полагалось узнице.

– Не знаю, государыня, – Досифея искренне удивилась. – Я родовой грех отмаливаю, а более мне ничего не известно.

– Что за грех такой? – спросила она.

– Деда, Петра Алексеевича, да матушки, Елизаветы Петровны, – так же спокойно и, казалось, безучастно ответила Досифея, и Екатерине вдруг захотелось уколоть ее, да побольнее.

– А о любовнике своем французском вспоминаешь? – как бы невзначай спросила императрица. – Говорят, он женился, а жена ему сына родила.

Екатерина ничего не знала о Жаке д’Акевиле, но ей хотелось нарушить невозмутимое спокойствие узницы и уверить ее в необыкновенном счастье былого друга.

– Грешно лгать, государыня, – ответила Досифея. – Как брат он мне теперь. Один живет. Отца вот только похоронил. Об этом я наверняка знаю.

– Откуда? – раздраженно спросила Екатерина. – Граф Разумовский нашептал?

– Сон я видела, – ответила Досифея. – И душой чувствую.

– А если я твоему любовнику приехать к тебе разрешу, – усмехнулась императрица, – сбежишь с ним?

– Нет, – ровный, бесстрастный голос инокини ни на минуту не задрожал от волнения. – Он со мной долго шел, а теперь один идти будет.

– Так что же ты, Елизавета, – Екатерина впервые назвала узницу ее настоящим именем, – в мир вернуться не хочешь? Даже если я разрешу?

– Не искушайте меня, государыня, – на лице Досифеи появилась удивившая Екатерину светлая улыбка, – зря время не тратьте. Здесь я останусь.

– И меня, мучительницу твою, простишь? – спросила напоследок императрица.

– Прощу, ваше императорское величество, – без тени ненависти или злобы ответила Досифея, – вы меня на муки осудили, но не ваша в том вина. Вы на престол российский взошли, и вам его тяжесть в сердце нести. Матушка Елизавета Петровна Ивана Антоновича в крепости держала, вы меня в монастырь отвезти велели. Но круг этот страшный замкнуть надобно. Вот я и замкнула. Молитвой. Нет иного пути у Господа. Прощайте, ваше императорское величество. Недосуг мне сейчас. Одну меня оставьте.

Екатерина, не сказав ни слова, вышла, и только на обратном пути, в карете, осознала случившееся.

«Неужели и правда, – думала императрица, – родовой грех эта несчастная отмаливает? Нет, суеверия, русская мнительность, быть того не может! А если и вправду – святая она, как в Москве говорят? Тогда мне впору каяться, а ей – Бог в помощь… Впрочем, в этой стране все возможно, и святых не отличишь от безумцев. Покойная императрица была до ужаса суеверна, и дочь – вся в нее. Дочь?! Неужели я и сама поверила россказням итальянской побродяжки? Молится ангелу-хранителю, но ангел-хранитель не уберег ее от монастыря! На свободу не хочет, говорит, что счастлива. И этим людям я пытаюсь привить дух философии, высокие истины просвещенной Европы! Послушал бы мой друг Дидро бред этой московской юродивой…»

Екатерина еще долго не могла прийти в себя и обрести душевное равновесие. Оно вернулось к ней только в Петербурге, когда странная, безумная особа из Ивановского монастыря стерлась из памяти императрицы, уступив свое место иным делам и заботам. Императрица постаралась забыть Досифею и преуспела в этом. Только два человека на протяжении долгих лет сохраняли память о той, что звалась некогда великой княжной Елизаветой – бывший гетман граф Разумовский, по-прежнему навещавший Досифею, и французский дворянин Жак д’Акевиль, которому после смерти государыни Екатерины Алексеевны наконец-то разрешили пересечь границу Российской империи…

Глава пятая Прощание

Жак д’Акевиль ни на минуту не забывал о Лизе. Жак вернулся в родовое гнездо, похоронил отца, но ни на дипломатическое, ни на военное поприще так и не вступил и жил медведем, как уверяли соседи-дворянчики. Соседки, впрочем, думали иначе и сочли бы Жака очаровательным, если бы не русская красавица, с которой он, по слухам, был некогда близок и которую то и дело звал во сне.

Все эти годы д’Акевиль предпринимал отчаянные, безумные попытки вернуться в Россию и увидеть Лизу. Дальше русской границы его не пускали, и каждый раз бывший возлюбленный великой княжны Елизаветы вдребезги напивался в приграничном трактире какого-нибудь польского городка и проклинал императрицу Екатерину. Одно утешало Жака – время от времени он получал письма от графа Разумовского: витиеватые и запутанные, но вскоре д’Акевиль научился нелегкому искусству читать между строк. Вернее, читала его душа, и глаза едва поспевали за нею.

Граф Разумовский писал, что Лиза жива, но Екатерина заточила ее в московский Ивановский монастырь, где бедняжка должна будет принять постриг. Из дальнейших неясных и сбивчивых фраз д’Акевиль понял, что граф хочет вызволить племянницу, но ему это никак не удается. А потом русская путешественница из тайных друзей бывшего гетмана передала ему записочку от самой Лизы, окончательно смутившую д’Акевиля….

* * *

Княгиня Екатерина Романовна Дашкова путешествовала по Европе. Ее путешествие началось в 1776-м, когда Екатерина Малая, которой Екатерина Великая была обязана короной, попросила у императрицы разрешения отправиться в Европу для завершения образования сына. Княгиня Екатерина Романовна принадлежала к числу тех былых друзей императрицы Екатерины, которые перестали восхищаться холодновато-отстраненной улыбкой государыни, ее безжалостным умом и редкой способностью считать людей шахматными фигурами, годными только на то, чтобы перемещаться по шахматной доске августейших капризов.

Екатерина Малая разочаровалась в Екатерине Великой, неосторожно высказала это разочарование и вынуждена была на долгие годы покинуть пределы Российской империи. Дашкова не удостоилась личного прощания с императрицей. Холодная улыбка во время дворцового приема – вот и все, что получила на прощание лучшая подруга государыни.

Когда же Екатерина Романовна рассеянно прогуливалась по парку – перед дальней дорогой ей хотелось в последний раз вдохнуть сладкий, будоражащий душу весенний воздух Царского села, – к ней подошла родственница братьев Разумовских фрейлина Софья Дараган, в замужестве – княгиня Хованская.

– Могу ли я надеяться, Екатерина Романовна, что наш разговор останется в тайне? – спросила Софья, и легкий малороссийский акцент, который до сих пор был слышен в ее речи, заставил Дашкову улыбнуться.

Княгиня Хованская не один год провела при императорском дворе, но так и не смогла избавиться от малороссийского выговора и малороссийской же эмоциональности. К тому же с ее кругленького личика не стерся южный румянец, который давно должен был смениться чахоточной петербургской бледностью, губы по-прежнему были сочными, как вишни, а глаза смущали озорным украинским блеском. Дашкова прекрасно понимала князя Хованского – он просто не мог обойти стороной такую красавицу.

– Бесспорно можете, княгиня, – ответила Дашкова, и ей захотелось тепло, по-матерински улыбнуться Хованской и назвать ее Сонечкой.

– Граф Кирилл Григорьевич Разумовский попросил меня поговорить с вами, – продолжала Софья, и Екатерина Романовна заметила, что Сонечка нервничает. – Насколько я знаю, вы испытываете самые теплые чувства по отношению к графу…

– Я высоко ценю графа Кирилла Григорьевича, – ответила Дашкова. – Он всегда был другом нашей семьи, и особенно дяди – Михаила Илларионовича. Что же он просил мне передать?

Сонечка замялась, покраснела, как будто не знала, продолжать ей или нет, а потом все-таки продолжила:

– Вы едете в Европу, без всякого сомнения, будете во Франции… Не могли бы вы передать письмо одному французскому дворянину, другу Кирилла Григорьевича. Его зовут Жак д’Акевиль, у него есть чудесное поместье в окрестностях Парижа, возле городка Мелен. Граф Разумовский был бы вам бесконечно признателен.

– Извольте, княгиня, я передам письмо, – согласилась Дашкова.

Сонечка просила о сущем пустяке, и Екатерина Романовна не понимала, почему так смутилась и покраснела княгиня Хованская. Очевидно, в просьбе Сонечки имелся какой-то непонятный Дашковой тайный смысл. Но этот подтекст разъяснился только во Франции.

Дашкова нашла Жака д’Акевиля не сразу. Франция была отнюдь не первым этапом ее путешествия, да и в самом Париже обнаружились неотложные дела, заставившие княгиню на время забыть о пустяковой просьбе Софьи Хованской. Решив свои проблемы, Екатерина Романовна все же разыскала пригородную резиденцию д’Акевиля, которая оказалась изящным каменным дворцом в духе эпохи Марии Медичи, как будто парившим в воздухе. По всей видимости, этот французский дворянин обладал немалым состоянием…

Екатерина Романовна прошлась по ухоженному парку с мраморными статуями, фонтанами и прудами с жирными, раскормленными карпами. Этот парк должен был принадлежать не дворянину средней руки, каким и был д’Акевиль, а по меньшей мере князю. Оставалось только недоумевать по поводу того, откуда у мсье д’Акевиля такое состояние и поистине русский размах в дворцовом строительстве…

Хозяин всего этого великолепия сидел на скамейке в парке, читал какую-то книгу, время от времени рассеянно поднимал глаза и безучастно наблюдал за тем, как медленно падают к его ногам пожелтевшие листья. Его лицо, довольно красивое, показалось энергичной Екатерине Романовне ленивым, сонным и маловыразительным. Мало того, д’Акевиль не поспешил навстречу княгине и даже не поднялся со скамейки – этот медведь, как про себя назвала его Екатерина Романовна, лишь смерил гостью недоуменным взглядом, как будто никак не мог понять, почему она нарушила его покой.

Тогда княгиня решила не тратить времени на объяснения и любезности и без всяких церемоний протянула французскому увальню письмо, которое передала ей Софья Хованская.

– Я здесь по просьбе графа Разумовского, – добавила она, и полусонный француз мгновенно изменился в лице, вскочил со скамейки, к которой как будто прирос, рассыпался в извинениях и предложил Екатерине Романовне пройти в дом.

Во внутреннем убранстве комнат, обставленных с французским изяществом, было что-то неуловимо русское. Екатерине Романовне на мгновение показалось, что она на родине, в доме дяди Михаила Илларионовича Воронцова. Когда же заметно повеселевший хозяин провел гостью в библиотеку, а сам удалился в кабинет, чтобы в одиночестве прочитать письмо, княгиня заметила на полках немало русских книг, и даже совсем свежих – Державина, Фонвизина, Сумарокова. В простенке висел портрет покойной императрицы Елизаветы Петровны, крестной матери Екатерины Романовны – работы Каравакка, как показалось княгине.

Словом, все было как дома, и на душе у Екатерины Романовны потеплело. Она простила этому медведю д’Акевилю его небрежный прием и намеревалась пролистать «Досуги» шевалье д’Эона, которые заметила на полке, как в библиотеку вернулся взволнованный и удрученный хозяин.

– Скажите, княгиня, вы видели ее? – воскликнул этот французский невежа, и Дашкова, не понимавшая, о ком идет речь, удивленно переспросила:

– Кого ее, сударь?

– Лизу, – выпалил д’Акевиль, как будто княгиня могла знать, кто такая эта Лиза.

– О ком вы говорите, шевалье? – Изумление Екатерины Романовны росло.

– О великой княжне Елизавете, дочери покойной государыни и графа Алексея Разумовского, – уверенно ответил д’Акевиль.

– У императрицы Елизаветы Петровны и графа Разумовского не было детей! – вне себя от удивления воскликнула Екатерина Романовна.

– Так вы ничего не знаете, княгиня? Граф Кирилл Григорьевич не посвятил вас в эту историю?

– Я не виделась с графом Кириллом Григорьевичем, сударь, – еле сдерживаясь, объяснила Екатерина Романовна, – и не знаю, о чем идет речь в этом письме. Мне передала его княгиня Хованская, урожденная Софья Дараган.

– Так, значит, вам ничего и не стоит знать… – отрезал д’Акевиль. – Прошу простить, что смутил ваше любопытство, княгиня.

– Намерены ли вы что-либо передать княгине Хованской? – сухо сказала Екатерина Романовна, вставая.

Д’Акевиль отрицательно покачал головой, и княгиня покинула негостеприимную усадьбу. Лишь в карете, на обратном пути в Париж, Екатерина Романовна поняла, о какой Лизе говорил д’Акевиль. Она вспомнила историю с итальянской авантюристкой, называвшей себя великой княжной Елизаветой, принцессой Азовской и Владимирской, которую привез в Петербург граф Алексей Орлов.

«Неужто правда? – подумала она. – Неужто эта побродяжка, о которой втайне от Екатерины Алексеевны перешептывались при дворе, – дочь покойной государыни? И что значит письмо, которое Сонечка попросила передать этому грубияну д’Акевилю? Быть может, в нем идет речь о великой княжне? И разве стал бы граф Кирилл Григорьевич печься об авантюристке? И где же теперь эта несчастная? В крепости? В монастыре? Кто знает…»

Княгиня Дашкова была женщиной недюжинного ума, но даже она не смогла разгадать загадку той, что называла себя великой княжной Елизаветой. Бесспорно, у покойной императрицы и графа Разумовского могла быть дочь, но при чем здесь неотесанный французский дворянчик, который так невежливо встретил Екатерину Романовну? И почему Сонечка Хованская просила передать письмо именно ему? На все эти вопросы княгиня Дашкова так и не нашла ответа.

Екатерина Романовна понимала, что единственным человеком, который мог разрешить ее сомнения, была императрица. Но судьбу итальянской авантюристки, называвшей себя великой княжной Елизаветой, Екатерина не стала бы ни с кем обсуждать. Фике никогда не касалась в разговоре спорных вопросов престолонаследия. Ни разу не произнесла она ни единого слова о шлиссельбургском узнике Иване Антоновиче, имевшем куда более неоспоримые права на русский престол. А великой княжны Елизаветы для Екатерины попросту не существовало.

Пока княгиня Дашкова тщетно пыталась разгадать загадку великой княжны Елизаветы, Жак д’Акевиль в который раз перечитывал письмо Лизы, привезенное Екатериной Романовной в подписанном княгиней Хованской конверте. И после каждого такого прочтения ему становилось все труднее дышать, а потом захотелось перестать существовать, навсегда исчезнуть, раствориться в едком тумане небытия… Слишком страшным и неожиданным оказался смысл этого сложенного вдвое листка бумаги.

«Брат мой любимый и друг нелицемерный! – писала Лиза, некогда называвшая его совсем по-другому, как велел голос страсти, а не предписания разума. – Сначала я хотела вернуться в мир, но потом поняла, что мое место в монастыре. Мой долг и моя земная чаша – отмолить грех деда и матери. А ты будь покоен и счастлив, вспоминай обо мне светло и радостно. Я же Господу о тебе молюсь ежечасно.

Сестра твоя, Лиза».

Жак не сразу понял, что это письмо поставило точку в их отношениях, которые должны были завершиться счастливым многоточием. А когда понял, то все потемнело у него перед глазами. Несколько минут он просидел в оцепенении. Он не ощущал резкой, сводящей с ума боли – лишь душевное и физическое оцепенение.

В состоянии такой душевной немоты и беспомощности Жак зашел в отцовский кабинет, снял со стены старое охотничье ружье и собирался было разрядить его себе в грудь, как вдруг ему показалось, что рядом стоит Лиза, и на лице ее застыла грустная, недоуменная и беспомощная улыбка. «Не делай этого…» – как будто говорили губы Лизы, а в глазах ее читалась такая тихая мольба, что д’Акевиль отбросил ружье в сторону. Как только он сделал это, видение исчезло, и Жак с ужасом и болью признался самому себе, что теперь ему предстоит жить по-прежнему, то есть в полном и бесцельном одиночестве.

«Лиза, Лиза, почему ты меня оставила? – в отчаянии повторял он. – Чем я был виноват перед тобой? Разве я мало любил? Разве не готов был следовать за тобой через всю Европу, меняя страны, как лошадей на почтовых станциях? Почему же ты так поступила со мной?»

На последний вопрос д’Акевиль так и не смог найти ответа. Жизнь перестала интересовать его, стала безвкусной, как выдохшееся вино, и скучной, как затянувшийся ужин.

Д’Акевиль не предпринимал больше попыток пересечь границу Российской империи и разыскать Елизавету. Он лишь «превратился в невежу и грубияна», как, вздыхая, говорили хорошенькие соседки, и почти не выезжал из поместья. Часами сидел в библиотеке, рассеянно перелистывая оставшиеся от матери русские книги, потом бродил по парку, но однажды во сне увидел Лизу, которая улыбалась светло и нежно, с не свойственной ей ранее душевной тишиной.

Тогда Жак успокоился, смирился, стал жить, как все окрестные дворяне – от карт к охоте и от охоты к картам. От одной случайной подруги к другой, и так годами, пока не грянула революция, и аристократ Жак д’Акевиль, лишившийся поместья и состояния, вынужден был бежать в Австрию, в Кобленц, где, за неимением других доходов, чуть было не стал карточным шулером.

В 1796-м умерла императрица Екатерина, и д’Акевиль наконец-то смог посетить в Россию. Ему не давало покоя одно воспоминание, шевелившееся на самом дне души – испуганное, потускневшее лицо Лизы, впервые осознавшей, что она превратилась в пленницу, ее слезы на адмиральском корабле – и их отчаянные попытки, несмотря ни на что, побыть вместе еще день, час или минуту.

Как же могла эта женщина, с такой страстью и нежностью приникавшая к нему там, на корабле, написать ровное, бесконечно спокойное письмо отречения, после которого он чуть было не покончил с собой?

Эта загадка не давала д’Акевилю покоя. Чтобы разрешить ее, он и приехал в Москву, к губернатору Ивану Васильевичу Гудовичу, женатому на Прасковье Кирилловне Разумовской, дочери гетмана, и стал умолять о свидании с инокиней Досифеей.

Гудович благосклонно выслушал потрепанного жизнью французского дворянина, а его супруга, Прасковья Кирилловна, присутствовавшая при свидании, сочувственно охала и вздыхала. Д’Акевиль подумал, что госпожа Гудович, в девичестве Разумовская, приходится его Лизе двоюродной сестрой и, стало быть, обязательно поможет. Московский главнокомандующий рассказал, что после смерти государыни Екатерины к Досифее стали допускать посетителей, а гостя с рекомендательным письмом от самого губернатора допустят без церемоний и проволочек.

Пока д’Акевиля вели к Досифее, он робел, как мальчик на первом свидании, а когда увидел ее, то и вовсе потерял дар речи.

Досифея по-прежнему жила в крохотном домике, у покоев игуменьи, и в комнате ее, обставленной с незатейливой простотой, было все так же пусто и голо.

Перед французом стояла располневшая пятидесятилетняя женщина, все еще красивая, но с таким невозможным, нечеловеческим покоем в глазах, что д’Акевиль не смог вымолвить ни слова.

– Это же я, Лиза, – сказал он наконец, – это же я, Жак!

По лицу женщины пробежало легкое облачко, потом она крепко обняла его и перекрестила.

– Жак, – прошептала она, – брат мой милый!

– Брат? – изумился д’Акевиль. – Да какой же я тебе брат? Разве ты не помнишь флагманский корабль эскадры этого предателя Орлова и наш путь в Петербург?

Досифея овладела собой, и в глазах ее появилось прежнее невозмутимое спокойствие, и д’Акевилю показалось, что он смотрит не в глаза своей былой возлюбленной, а в озерную гладь.

– Помню, Яшенька, – ответила она, – как не помнить? Только иной путь у меня теперь и имя иное. И ты меня прежним именем не зови и прежних слов от меня не жди. Инокиня я теперь, Досифея.

Никогда еще д’Акевилю не было так тяжело – даже тогда, когда, получив прощальное письмо от Лизы, он попытался покончить с собой. Мертвое, страшное русское отчаяние овладело его легкомысленной французской душой. Он покачнулся, как будто был мертвецки пьян и не мог больше стоять на ногах, но Досифея подхватила своего былого друга и положила ему на плечи спокойные, властные руки.

– Ты не бойся, Яшенька, – говорила инокиня, и от каждого слова в душе д’Акевиля рассеивалась страшная, немая боль и становилось тепло и тихо. – Я всегда с тобой рядом буду, как и была. Во сне к тебе приходить буду, как мать к ребенку приходит. Ты только душой позови, и я приду. Позовешь?

– Позову, – ответил Жак и в последний раз взглянул в глаза своей былой возлюбленной.

Досифея улыбалась тихой, ангельской улыбкой, и д’Акевилю показалось, что она похожа на его мать, Анастасию Яковлевну.

– Благослови, матушка, – сказал он, – сына своего в дальнюю дорогу…

Досифея улыбнулась и перекрестила его, как мать крестит уезжающего из дома первенца. Тогда он судорожно приник к крестившей его руке…

Эпилог

4 февраля 1810 года в Ивановском монастыре отпевали старицу Досифею. Чин отпевания совершал епископ Августин Дмитровский. На отпевании присутствовала высшая московская знать, с которой некогда, благодаря своей жене Екатерине Ивановне Нарышкиной, породнился граф Кирилл Григорьевич Разумовский. Из Петербурга ожидали императора Александра I, но он не приехал. Графа Разумовского на отпевании тоже не было – он раньше племянницы, еще в 1803-м, успел отойти в мир иной. Но зато присутствовала графиня Прасковья Кирилловна Гудович, в девичестве Разумовская, и ее супруг – московский главнокомандующий.

Согласно особому распоряжению императора Александра I, местом погребения для Досифеи был выбран Новоспасский монастырь с его родовой усыпальницей бояр Романовых. При жизни Досифея слыла святой, и у стен монастыря, где отпевали старицу, собралось немало простых москвичей, пожелавших проводить ее в последний путь.

Всех удивил старик-француз, подъехавший к стенам монастыря в собственной карете и упрямо дожидавшийся, пока вынесут гроб. На отпевание он не успел и теперь не отрывал взгляда от монастырских ворот, но видел, как и полагается в столь почтенном возрасте, плохо и чуть было не прождал впустую.

Кучер оказался более зорким, чем его престарелый подопечный, и, едва из ворот вынесли гроб, повернул карету к Новоспасскому монастырю. Когда гроб переносили в усыпальницу бояр Романовых, французский визитер протиснулся сквозь толпу и прикоснулся к восковой руке Досифеи, в которой словно навсегда застыл молитвенник.

– Говорят, перед смертью старице было видение? – спрашивал между тем московский купец Шепелев, про которого поговаривали, что он родственник наперсницы императрицы Елизаветы – графини Мавры Егоровны Шуваловой, в девичестве – Шепелевой, у новой келейницы старицы Досифеи, сменившей отошедшую в мир иной Пелагию.

– Было видение, – ответила та, – покойная государыня Елизавета Петровна к ней приходила. Сказала: «Отслужила ты свое, Лиза, чашу до дна выпила, пора и в дорогу собираться…»

– И что же старица? – переспросил купец.

– Собралась, батюшка, за один день собралась… – вздохнула келейница. – Отошла, как жила, светло да тихо.

– И ничего не сказала перед смертью? – вмешался в разговор протиснувшийся сквозь толпу старик-француз.

– Ничего не сказала, – еще тяжелее вздохнула келейница, – только брату своему названому медальон передать велела… Но где этот брат и кто он такой – сказать не успела.

Она показала Шепелеву изящный медальон на тонкой золотой цепочке, но так некстати вмешавшийся в разговор француз выхватил медальон из рук купца. Жак д’Акевиль с детства помнил это любимое украшение кузины Лизы и знал наверняка, чьи лица увидит, распахнув его створки. Так и случилось – рыжеволосая женщина с голубыми глазами и пухленьким личиком в детских ямочках, цесаревна Елизавета Петровна, улыбалась своему нелицемерному другу Алеше Разумовскому, и ничто в мире уже не могло разлучить их…

Загрузка...