Новая российская государыня, императрица Анна Иоанновна, терпеть не могла цесаревну Елисавет Петровну. Для Анны цесаревна была препятствием, навязчивой и неуместной соперницей, наваждением, тенью. С тех самых пор, когда три царевны – две Анны и Елисавета – ходили танцевать к немцу, державшему кабачок, и делили на троих интрижки и страсти, Анна возненавидела красавицу Лизу. Возненавидела тупо и обреченно, потому что ненависть свою утолить не могла. Да и что она могла сделать с этой полной, обворожительной в своей полноте красавицей, с этой рыжеволосой Венерой, она, «толстая Нан», невзначай ставшая императрицей? Разве в ее силах было отомстить за собственную некрасивость и Елисаветину красоту, за ежедневные унижения прошлого?
Племянницу Анну Петр I выдал замуж за курляндского герцога, которого чуть ли не до смерти опоили на свадебном пиру. На обратном пути в Курляндию несчастный молодой герцог умер, а его молодая вдова продолжила свой путь, дабы править герцогством по указке советников Петра. Дочь Лизу император прочил за французского короля, любил и баловал без меры. А она, Анна, поднадзорная герцогиня, нищенствовала в Курляндии, дрожала за каждую копейку и спала с приставленным дядюшкой соглядатаем, чтобы тратить больше дозволенного.
Рыжеволосой Венере доставалось все, Анне – только объедки. Анна выпрашивала, Елизавета брала, не считая. И если бы цесаревна сама не упустила батюшкин трон, никогда бы не достался он нищей курляндской герцогине, постоянно клянчившей деньги – сначала у Меншикова с Екатериной, а потом у барона Остермана.
Да и теперь, когда они поменялись ролями, ничтожная цесаревна мешала всевластной императрице. Гвардейцы называли Елисавету «матушкой» и готовы были взбунтоваться, и, главное, все осталось по-прежнему. Императрица Анна была все той же «толстой Нан», презираемой и ненавидимой, а цесаревна Елизавета – российской Венерой, обольстительной и любимой. И императорский трон не мог изменить этого соотношения сил.
«Сослать бы тебя, да подале. Или в монастырь заточить. А может, и убить вовсе», – думала Анна, разглядывая стоявшую перед ней Елизавету. Цесаревна долго не показывалась на глаза новой императрице, скрывалась у себя в Александровской слободе в обществе красавца-ординарца, о котором государыне уже успели нашептать кумушки-фрейлины. И вот теперь явилась во Всесвятское, где Анна принимала подношения и поздравления, награждала за верность преображенцев и кавалергардов и пыталась перехитрить членов Верховного тайного совета и Сената, после смерти юного императора Петра II призвавших ее на царство.
Верховники – Голицыны с Долгорукими, равно как и господа сенаторы, намеревались ограничить самодержавную власть новой императрицы и думали, что нищая курляндская герцогиня, невзначай ставшая государыней, не посмеет противиться их воле. Но Анна знала, что победит, обведет вокруг пальца всех этих хитрых господ, вообразивших себя хозяевами положения, и станет самовластной монархиней. Всерьез беспокоила Анну лишь красавица-цесаревна, склонившаяся перед императрицей в смиренном поклоне.
Лицо Елизаветы смирения не выражало – глаза смотрели лукаво и дерзко, в них было капризное, переменчивое сияние слабого зимнего солнца, блеск хрупкого невского льда, недоступная Анне магия новой северной столицы, которую императрица тайно и глубоко ненавидела. Пухленькая, нежная ручка Елизаветы теребила воротник собольей шубки, а на губах играла легкая, сладкая улыбка. И, слушая фальшивые уверения в преданности, которые слетали с розовых губок цесаревны, Анна думала, как наказать ее, да побольнее.
– Говорят, мотаешь ты больно. Денег тратишь не в меру. И долги уже завелись, – сказала наконец императрица, выслушав длинную и льстивую речь цесаревны и ответив на нее пустыми уверениями в монаршей милости. – А у державы Российской и своих долгов хватает.
Елизавета смутилась, улыбка в одно мгновение слетела с ее губ.
– Мои долги ничтожны, ваше императорское величество, – поспешила оправдаться цесаревна. – И, право же, не стоят ваших забот. А трачу я ровно столько, сколько мне отпускает казна.
– А мне говорили – поболе, – сурово заметила императрица. – И решила я твое содержание ограничить. Получать будешь от казны 30 тысяч рублей в год, жить от дворца подале. Дабы в заговоры, как при императоре малолетнем, не вступала и на власть верховную не посягала. Иди. Да руку целуй за милость.
Она ткнула под нос Елизавете широкую, грубую ладонь и вопросительно взглянула на соперницу. Но та уже овладела собой и просить о снисхождении, видимо, не собиралась. Быстро, небрежно, как будто ставила подпись на случайном документе, коснулась она руки императрицы и отошла в сторону. Не прошло и минуты, как к цесаревне подошел юный красавец в мундире сержанта Семеновского полка, и Елизавета незаметно страстно сжала его ладонь. Ответом на это рукопожатие была ободряющая, нежнейшая улыбка, и сердце Анны зашлось от ревнивой зависти.
Никто никогда не смотрел на императрицу так, и даже в лице своего давнего фаворита Эрнста-Иоганна Бирона ни разу не прочитала она такой готовности за нее пострадать. И, почувствовав тяжелый, ревнивый взгляд государыни, Елизавета окончательно приободрилась и белой лебедью поплыла вдоль рядов солдат-преображенцев, а те восхищенно смотрели ей вслед, как никогда не смотрели вслед императрице.
«Не поквитались, значит…» – думала Анна, наблюдая за этой сценой. И добавила, мысленно обращаясь к спутнику цесаревны: «Уж не взыщи, сержант, а висеть тебе на дыбе… А потом, ежели уцелеешь, быть от царевны далече. Не с тебя взыскать хочу, с нее. Чтоб знала, на ней твой крестный час, и всю жизнь терзалась и каялась. Это пострашнее ссылки будет».
И, довольная созревшим наконец планом мести, Анна для начала приставила к Алеше шпиона.
– Корона Его императорского величества цесаревне Елисавете по праву принадлежит! – Эти слова сорвались с губ Алеши Шубина после памятного февральского дня во Всесвятском. Ординарец цесаревны знал, что Елисавет Петровну обошли, и после смерти юного императора корона должна была достаться ей, а не Анне Иоанновне, но только после встречи во Всесвятском понял, какой тяжелой и убогой станет жизнь его красавицы при новой государыне.
Елизавета вынуждена была покинуть свою любимую Александровскую слободу и переехать на окраину Петербурга, в Смольный дом, где жила в такой нищете и убогости, что на кухнях ее не хватало даже соли. Положенное от казны содержание приходило с неслыханными задержками, и не привыкшая к скудости мотовка-цесаревна все чаще впадала в меланхолию и сидела в одиночестве в своих покоях – непричесанная, унылая, в мятом шлафроке. Тщетно пытался Алеша утешить любимую, в ответ на его увещевания она лишь заливалась слезами и твердила, что новая государыня хочет ее извести. Одно утешало цесаревну – она была уверена, что покойный батюшка не допустит ее бесславной гибели. И Алеша с ужасом видел, как за спиной обожаемой им женщины встает тяжелая серая тень не покинувшего этот мир Петра.
Тогда Алеша понял, что час его настал. Он стал захаживать в казарму родного Семеновского полка, где раньше не бывал месяцами, заходил и к измайловцам, и к преображенцам. Пил водку по кабакам с друзьями-гвардейцами и везде говорил о попранных правах Елизаветы. И даже не подозревал, что императрице Анне доносят о каждом его шаге.
Через несколько недель после встречи во Всесвятском Шубин сидел в трактире неподалеку от казарм Преображенского полка с другом своим Александром Барятинским. На улице был лютый холод, и прапорщик с сержантом отогревались водочкой, вполголоса обсуждая виды Елизаветы на престол.
– А я говорю, что корона Его императорского величества цесаревне Елисавете по праву принадлежит! И сие преображенцам внушить должно, дабы они права Елисавет Петровны с оружием отстояли, – шептал Алеша на ухо князю Барятинскому, не замечая, что сидящий за соседним столом пьяненький немчик слишком уж внимательно для пьяного следит за ними взглядом.
– Цесаревна должна на бунт решиться, – шепотом ответил Барятинский, – в казармы прийти и сказать: «Ребята! Помните, чья я дочь?!» А мы уж за нею пойти готовы. И пойдем, коли прикажет.
– Робеет она, – вздохнул Алеша, – решиться не может. Говорит: «Час еще мой не пришел…» А ежели без нее? Самим за ее права постоять?
– Гвардия хочет матушку-цесаревну командиром видеть. И без нее на государыню не пойдет. – Барятинский опрокинул еще стопочку, сочно хрустнул огурцом и только потом осмелился по-свойски покритиковать царевну: – Что ж она детей у солдат крестит, с офицерами на Пасху христосуется, а мундир надеть не хочет да к делу нас призвать? Больно труслива твоя красавица…
Алеша, недолго думая, вскочил с места, схватил Барятинского за воротник мундира и приподнял его над столом.
– Ты, Александр, про нее так не смей! – осадил он друга. – Не тебе Ее императорское высочество судить. На то она и женщина, чтобы бояться. А ты на то прапорщик преображенский, чтоб за нее постоять!
– Больно ретив ты, Шубин. – Барятинский высвободился из цепких рук Алексея и огляделся по сторонам. – Вот смотри, немчура сидит и все на нас пялится, – добавил он, но подозрительный сосед как раз в этот момент рухнул лицом в стол, и Алеша отмахнулся от предупреждения, как от ветки, случайно хлестнувшей его по лицу.
– Ты, Александр, о деле думай, – заключил он. – А я Елисавет Петровну уговорить попытаюсь – чтоб кирасу кавалерийскую надела, села в сани, да к вам казармы, а я с нею – слугой верным, а потом и на дворец пойти скопом.
Шубин направился к выходу, но далеко уйти не успел. За дверью его уже ждали. Алешу втолкнули в карету и повезли по улицам Петербурга, одевшимся в надежную, надежнее кавалерийской, кирасу снега и льда. А в Смольном доме его дожидалась ни о чем не подозревающая красавица-цесаревна – и прихорашивалась на ночь, и медленно расчесывала перед зеркалом рыжие волосы, отливавшие сердечным пожаром и любовным беспамятством.
Об аресте Шубина Елизавете сообщил Лесток. Иван Иванович давно уже взял на себя роль вестника несчастий. Он знал наверняка, что только несчастья могут заставить русских действовать. Дурные вести Лесток излагал развязно и фамильярно, как будто говорил про себя: «Ну что, русский медведь, неужто и это тебя не встряхнет?» И иногда встряхивало.
С Елизаветой Лесток обращался грубо, без всяких французских тонкостей и экивоков, а когда ему пеняли на это, отвечал: «Помилуйте, с ней иначе нельзя – она глупа и ленива». Цесаревну, конечно, коробила развязность лекаря, но она терпела – как советчик Иван Иванович был незаменим. Но когда по утрам хирург являлся к ней с докладом, Елизавета поеживалась, словно от сквозняка, – дурные вести, казалось, были написаны на обширном лбу Лестока.
Правда, на этот раз Иван Иванович был несколько смущен – цесаревна не на шутку увлеклась смазливым гвардейским сержантом, и сообщить ей о том, что друг сердца в это самое мгновение, возможно, висит на дыбе, следовало поделикатней. Тем не менее арест Шубина показался хирургу превосходным способом подтолкнуть Елизавету на дворцовый переворот. «Мальчишку арестовали как нельзя вовремя… – решил лекарь. – Нынешняя императрица еще некрепко сидит на троне. Стало быть, нужно внушить принцессе, что освободить друга сердца она сможет, только воцарившись».
Ночной визит Лестока удивил Елизавету – обычно лекарь надоедал ей по утрам. При виде его кислой физиономии цесаревну, как обычно, пробрало холодом.
– Ваш друг оказался слишком болтлив, принцесса, – начал Иван Иванович, приложившись к пухлой ручке. – Как это похоже на русских – говорить о политике в кабаке!
– А где еще говорить прикажешь? – отрезала цесаревна, зевая. Она ждала Алешу и хотела отложить дурные вести на завтра. – Трактиры да ассамблеи самое подходящее для этого место. А коли случилось что, утром расскажешь. Не время сейчас, – и добавила с кокетливым простодушием: – Нешто не понимаешь? Друга жду.
– Знаю, принцесса, но он не придет, – произнес Лесток с тайной и жестокой радостью. – Не сможет… Арестован.
– Алеша?! – охнула цесаревна, и лицо ее исказила нервная батюшкина гримаса. – Когда?
– Несколько часов тому назад, принцесса. Ваш драгоценный Шубин болтал в кабаке невесть что, а за соседним столом сидел шпион из Тайной канцелярии. Так что теперь его наверняка допрашивают. Как бы мальчишка не наговорил лишнего! А то ведь вам, принцесса, недалеко до монастыря, а мне – до Сибири, или того хуже – до плахи.
– Будь покоен, – усмехнулась Елизавета, только усмешка получилась кривая, жалкая. – Алеша ничего не скажет. Даже на дыбе.
И тут же запричитала по-бабьи:
– Я к государыне в ноги брошусь, скажу – уйду в монастырь, скажу…
Лесток брезгливо поморщился при виде женской глупой слабости и прервал Елизаветины вопли грубым замечанием:
– В монастырь вас и так упрячут, принцесса, особливо если сами попросите. Только Шубина с дыбы не снимут и в полк не вернут. Императрица Анна не прощает заговорщиков.
– Но ведь Алеша не заговорщик! – возмутилась цесаревна.
– Конечно, не заговорщик, – охотно согласился Лесток. – Он болтун. А болтунов царствующая императрица сажает в крепость – чтобы разговаривали со стенами.
Хирург был доволен своим остроумием, но Елизавета от его шутки вздрогнула, как под кнутом.
– Как быть, Иван Иванович? Как помочь ему? – робко и жалко спросила она у Лестока. – Научи…
– Как быть, принцесса? – холодно переспросил Лесток, которому неожиданная безгневность цесаревны спутала карты. – Надобно подымать гвардию! Сами на троне будете и друга вашего спасете.
– Гвардию? – отшатнулась Елизавета – Нет! Не время еще, али сам не видишь…
– Время, принцесса, самое время, – заверил Лесток. – Императрица Анна еще не укрепилась на престоле вашего отца.
– Нет! – по-бабьи завыла цесаревна, вцепившись в руку Лестока. – Нет…
Лесток не стал слушать воплей и, вырвав свое рыхлое белое запястье из ее онемевших пальцев, позвал Мавру Шепелеву, утешать Елизавету. Та немедля явилась и завыла в такт, так же пронзительно и надрывно. Иван Ивановичу захотелось заткнуть уши – так раздражал его этот несносный бабий дуэт. Но пришлось постоять пару минут для приличия и даже проронить слезу. Исполнив неприятный долг сочувствия горю Елизаветы, Лесток покинул ее покои.
«Принцесса слаба, но я знаю, как придать ей сил, – подумал хирург, затыкая уши, чтобы не слышать несшихся за ним вдогонку воплей. – Русские проявляют чудеса храбрости лишь тогда, когда им больше нечего терять. Мужество отчаяния – вот что необходимо для революции. У принцессы его будет вдоволь».
Но вышло совсем не так, как рассчитывал Лесток. С той памятной ночи Алешиного ареста, которую Елизавета провела без сна, в слезах и причитаниях, на цесаревну нашло оцепенение, тупой и отчаянный страх. Она сжалась, поникла, к государыне на поклон не ездила и просьбами ее не изводила, затаилась, ждала. А когда узнала, что Шубина бросили в каменный мешок, где нельзя было ни встать, ни лечь, а приходилось, присев на корточки, сморщившись и съежившись, ждать приговора, то исходила ночными кошмарами, как рыданиями.
Елизавете снилось, что и она оказалась в такой же узкой и тесной, как могила, тюрьме, где ей при немалом, в батюшку, росте и статной фигуре пришлось поникнуть не только телом, но и душою и замереть в неподвижности, которая была цесаревне страшнее смерти. Она просыпалась от собственного крика, шепотом кляла императрицу Анну и ждала опалы и заточения. О возлюбленном своем вспоминала часто, но боялась даже спрашивать о нем, а не то что просить милости у новой государыни, только сочиняла жалобные стихи да плакала. Плакала часто – слезы давались ей легко. Так коротала красавица-цесаревна первые дни анниного царствования. Иногда, таясь, всхлипывала не то по-детски, не то по-бабьи и звала Алешеньку, как будто Шубин и вправду мог явиться на ее причитающий зов. Но он не только не являлся, а даже не снился цесаревне.
Последнее казалось Елизавете особенно несправедливым и непонятным, и иногда в душу закрадывалось сомнение – неужели и над снами ее властна новая государыня, неужели может она вот так, по одной своей воле, удалить Алешу и из жизни цесаревны, и из ее снов? И лишь тогда поняла, что не может, когда Елизавете наконец-то приснилось, что Шубин с ротой солдат морозной ночью ведет ее к дворцу – свергать новую императрицу.
Утешилась Елизавета, ожила, распрямилась телом и духом. Анна, не властная над ее снами, уже не так страшила цесаревну…
Елизавета с детства боялась сонной малодушной одури, находившей на нее, как припадки неизвестной и прилипчивой болезни, – она знала, что и у батюшки бывали приступы страха и бездействия, которых он всю жизнь стыдился, тогда как в бешенство впадал легко и с охотой.
«Где же ты, Алешенька, друг мой милый?» – шептала она по ночам, хотя прекрасно знала, что сейчас Шубин в каменном мешке или, того хуже, – висит на дыбе, и не сегодня завтра сошлют его в Сибирь или на Камчатку, и только захватив трон, сможет она изменить его и собственную участь. Но действий решительных и жестоких, как требовал от нее Лесток, цесаревна страшилась больше, чем разлуки с возлюбленным. Оправдывала себя тем, что не пришло еще ее время, что любой заговор сейчас будет обречен на неудачу, что недостаточно любит ее гвардия и мало страшится Анна, а без крепкой, такой, чтоб душу переворачивало, смеси любви и страха дворцовый переворот будет подобен несмазанной телеге, на которой впору только на лобное место ехать.
Втайне Елизавета надеялась, что Анна не выстоит и загрызет ее шумная придворная свора, но толстая и рябая девка, которой, как казалось Елизавете, было самое место в ее нищем курляндском герцогстве, на ногах стояла крепко, опираясь на немца Бирона. А ей, Елизавете, не на кого было опереться, кроме развязного лекаря-француза, который обращался с ней как с пугливой деревенской бабой.
Пока шло следствие над Шубиным, Елизавета истово молилась и без меры плакала. Сначала цесаревна изливала тоску в стихах, а потом стала подумывать о постриге. И пока Анна Иоанновна готовилась вытрясти из своих обидчиков душу, единственная ее соперница собиралась в монастырь, предпочитая свою печаль славе царствования.
Александр Барятинский стоял на коленях перед цесаревной Елисаветой Петровной. В комнате было темно, холодно, горела одна-единственная свеча, то и дело потрескивая от усталости – так ей не хотелось освещать эту тягостную сцену. Свечи, дрова и соль Елизавета вынуждена была экономить, столь скудным оказалось отпущенное ей содержание.
Цесаревна сидела в кресле, ее неподвижный, рассеянный взгляд был устремлен куда-то в сторону и никак не мог встретиться с отчаянными, вопрошающими глазами Барятинского. Пухленькое личико цесаревны покраснело от слез, руки были бессильно скрещены на коленях, и Барятинский не узнавал в сидящей перед ним до смерти испуганной женщине ту восхитительную, победоносную красавицу, которая еще недавно, во Всесвятском, белой лебедью проплывала перед их полком.
– Ваше императорское высочество, – снова и снова твердил князь, – надобно Шубина из крепости спасать. А уж мы за вами идти готовы. Скажете – государыню с трона скинем. Вас на престол возведем. Допрашивают его сейчас, на дыбе висит. А потом, если жив останется, сгниет в Сибири. После заплечных дел мастеров никто не жилец. И ему не выжить.
– Знаю… – тихо, бессильно прошептала Елизавета. – Муки его во сне вижу. Но сделать ничего не могу.
– Да почему же, матушка? – в отчаянии закричал Барятинский.
Сейчас ему хотелось не валяться у цесаревны в ногах, а взять ее за плечи да встряхнуть хорошенько, чтобы реветь перестала и взялась за ум.
– Битый час перед вами на коленях стою. Пол вон весь в ваших покоях вытер. Товарищи меня в казарме дожидаются. Алешка на дыбе висит. А вы…
– А я, Александр Иванович, сделать ничего не могу. – Елизавета поднялась, подошла к Барятинскому и опустила на его дрожащие от волнения богатырские плечи свои слабые руки. – Знаю наверняка, ежели сейчас выступим, удачи нам не будет. И Алешу не спасем. Подождать надобно.
– Да откуда вы это знать можете? – изумился прапорщик.
– Батюшка ко мне приходил, – тихо, буднично сказала Елизавета. – Пришел и сказал: «Не время, Лиза. Поберечься надо».
Барятинский испуганно перекрестился. «Правы старики, – подумал прапорщик, вспомнив недавний, случайно услышанный им разговор солдат, ходивших в петровские походы. – Не ушел Петр Алексеевич из этого мира. Тень его за дочкой следом ходит. Да предостерегает, видно».
И, словно в ответ на его слова, лицо Елизаветы исказилось, а голубые глаза наполнились угрожающей чернотой.
– Рано еще выступать, – закричала она, быстро, нервно расхаживая по комнате широкими отцовскими шагами. – Меня в монастырь дальний сошлют, Алешу казнят, а тебя, дурака, с товарищами твоими – в Сибирь, да подале. От цинги гнить да лес валить. Сидите себе по казармам тихо да меня не тревожьте.
Елизавета снова села в кресло и добавила тихим, нежным, дрожащим голосом:
– А я за Алешеньку молиться буду. Даст Бог, отмолю его у государыни нашей.
– Благослови меня, матушка, – сказал Барятинский, поднимаясь с колен. – На страдание благослови. Потому как молчать я не буду и вслед за Алешкой на каторгу пойду.
Елизавета подняла было руку, но потом резко, решительно опустила ее.
– Не будет тебе моего благословения, Александр Иванович, – тихо, но твердо сказала она. – Не тебе эту чашу испить. Алешина она и моя. Иди себе с Богом да часа жди. Когда пора наступит, я сама вас на дело позову. Или ждать не умеешь?
– Умею, ваше императорское высочество, – вздохнул Барятинский и направился к дверям. Потом пулей вылетел в ночную темень и холод, а вслед ему понесся отчаянный елизаветин вой: «Где же ты, Але-е-шенька ми-и-лый?»
И долго еще прапорщику казалось, что плач этот летит вслед за ним, кружит над замерзшим городом и заставляет редких прохожих плотнее кутаться в свою жалкую одежонку… Так и дошел до казарм вместе с летевшим за ним воплем, а потом все не мог опомниться и ставил свечи в церквях за здравие рабов Божиих Елизаветы и Алексея и упокой души раба Божьего Петра…
«Ангел мой Настенька! Жизнь наша течет по-прежнему – легко и неспешно. Фрейлина моя Мавра Шепелева написала пьесу из древних времен – о прекрасной палестинской царице Диане, жене царя Географа, и ее жестокой свекрови. Свекровь эта Диану в пустыню изгнала, перед мужем оклеветала и погибели ее ищет. Хотели мы поставить пьесу сию на домашней сцене, в Смольном доме, где государыня велела мне поселиться. Да только вот не нашли никого на роль царя Географа, в коем царица Диана души не чает. Прежде заглавные мужские роли в театре нашем твой брат исполнял, да, видно, придется другого актера найти. Может, посоветуешь кого, Настенька, или сама к нам приедешь? Приезжай, душа моя, в Петербург, ждем тебя не дождемся.
Друг твой Елисавета».
Настя Шубина несколько раз прочитала это невразумительное письмо, потом поднесла его к глазам, как будто хотела прочесть между строк, но от этого оно не стало ни на йоту понятнее. К чему этот бессвязный рассказ о пьесе, сочиненной Маврой Шепелевой, история несчастной красавицы Дианы, над которой издевается безобразная свекровь? Но потом Настя вспомнила, что новая императрица Анна Иоанновна, как поговаривали видевшие ее люди, собой некрасива и цесаревну не жалует. Стало быть, рассказывая о страданиях прекрасной царицы Дианы, Елизавета имеет в виду себя и свою нынешнюю опалу. А если никого не нашлось на роль царя Географа, значит, с Алешей – первым актером домашнего театра Елизаветы – стряслась беда, и нужно немедля ехать в Петербург.
Объяснять отцу Настя ничего не стала и спешно покинула Шубино.
Настя вспоминала, как Алеша впервые привел ее к Елизавете, как она с восхищением вглядывалась в пухленькое, обольстительное личико цесаревны, без тени огорчения или зависти любовалась пленительным изгибом ее губ, чувственной и царственной улыбкой, манерой говорить, слегка растягивая гласные, и легко, еле заметно, словно играючи, касаться ладонью щеки брата. Боже мой, как она ловила каждое слово этой красавицы, как мечтала быть такой же беззаботной и страстной, уверенной в своем нерушимом праве на чужие судьбы и сердца! Как потом, вернувшись домой, с тенью недоумения и неудовольствия разглядывала себя в зеркале и видела серые, грустные глаза и усталую тихую улыбку, которой никогда не было на лице Елизаветы. И как мечтала быть хоть сколько-нибудь похожей на цесаревну, и однажды, словно травинку, мять в руках чье-то страстно бьющееся сердце. Но этого Настеньке было не дано – она лишь пыталась погасить зажженный Елизаветой огонь.
– Приехала, приехала! Велик Господь! Только брата твоего нет с нами… – горячо, быстро шептала Елизавета, обнимая едва ступившую на порог Смольного дома Настеньку. А та с удивлением смотрела на скромное тафтяное платьице цесаревны, на стянутые в узел волосы, которые раньше были уложены в замысловатую высокую прическу, на заплаканное, померкшее лицо и бессильно опущенные руки. Настя не узнавала стоявшую перед ней женщину, отчаянно, в голос рыдавшую.
– Что с Алешей? – спросила она.
– Арестовали его, Настенька, – прошептала Елизавета, – на дыбе висел…
Цесаревна прижала к глазам горячие ладони, как будто хотела отогнать страшное воспоминание. А потом договорила сквозь слезы:
– На Камчатку его сослали. От меня и от тебя подале. Я к государыне новой в ноги кинуться хотела, да поняла – она не в Алешу, она в меня метит. Меня уязвить хочет. И не спасти его никак.
– Как не спасти? – возмутилась Настя. – Гвардию подымать надо. Полк, где Алеша служил. Отцовский трон отвоюете и брата моего спасете.
– Не время еще, Настенька, видит Бог – не время! – оправдывалась Елизавета, рыдая на плече у любимой фрейлины. – В монастырь меня дальний сошлют или в Сибирь, а там и умереть недолго. Затаиться пока надо, терпеть. А потом я у власти буду и Алешеньку нашего освобожу. Ты только не покидай меня, Настенька милая. Не смогу я одна, никак не смогу.
Настенька глубоко вздохнула, обняла Елизавету и нежно, медленно провела рукой по ее спутанным волосам. В это мгновение сестре сосланного на Камчатку ординарца цесаревны показалось, что утешает она не любимую дочь грозного императора, а испуганную девчушку, которой приснился кошмарный сон. Настя терпеливо, по-матерински, шептала Елизавете слова утешения, и постепенно отчаянные рыдания стихали, и в глазах российской Венеры появлялся прежний, капризный, как петербургское солнце, блеск…
Настенька увела Елизавету в ее покои, а потом долго еще сидела одна в отведенной ей комнате, медленно раскачиваясь на постели и повторяя вслух: «Алеша жив, он вернется…»
Так она просидела всю ночь, а наутро сон накрыл ее с головой, как волны никогда не виденного моря. Во сне Настя увидела, как Алеша, словно ребенка, нежно и бережно ведет Елизавету за руку, но глаза у цесаревны почему-то закрыты, а на лице порхает легкая, победоносная улыбка. «Ей ангел-хранитель в человеческом облике положен», – подумала Настенька и поняла, что в отсутствие брата ей самой придется вести Елизавету за руку. А потом, когда придет срок, напомнить цесаревне о страшной Алешиной участи.