«Вы бы только поглядели, как я здесь живу. Точно королева какая. Служанки у меня нет, да она мне и не нужна. Попробуй-ка найди в Лиссабоне приличную девушку для услуг, их почему-то с каждым годом все меньше и меньше, и к тому же все они косорукие — чистое наказанье! Я думала даже привезти сюда девушку с Зеленого Мыса, там любым заработком не гнушаются, посулишь двести эскудо в месяц, она и рада-радешенька. Только теперь наши красотки слишком много о себе понимают. Ты им оплачиваешь проезд, носишься с ними как с писаной торбой, а они ни с того ни с сего вдруг начинают отлынивать от работы, да еще нос задирают, эдакие негодницы, ни стыда ни совести. Или бегают в казармы к солдатам, там-то, конечно, заработать можно больше, да только кто им оплатил проезд, спрашивается? Так вот и остаешься в дураках — и служанка тебя надула, и денежки твои плакали. А зачем мне в Лиссабоне служанка? Нас ведь с пареньком только двое. Без работы я бы тут с тоски померла, надо же иметь хоть какое-то занятие. Поверьте, одинокой женщине необходимо быть при деле». Дона Лусинда перебивает ее: «Жожа, вот ты сейчас упомянула о пареньке, кто это?» — «Знаешь, милая подружка, я недавно взяла его на воспитание. Кожа у него черная-пречерная, до того, что иной раз даже оторопь берет, но парень он хоть куда, умница и с характером. Он уже почти взрослый». Я спросил: «Нья Жожа, он с Сантьягу или с другого острова?» — «С Сантьягу, с Сантьягу, там он родился там и детство провел. Я его из настоящей клоаки вытащила. Зовут его Витор Мануэл. Отец дал ему имя Нельсон, но, когда я решила взять его на воспитание и захотела официально усыновить в Прае, мне запретили оставлять парнишке такое имя. «Нельсон звучит не по-португальски», — сказал ньо Фонсека Морайс из отдела гражданской регистрации. Теперь-то я понимаю, что это была просто придирка, что уж тут говорить. Сколько раз я слыхала, как упоминают Нельсона — Нельсон то, Нельсон другое, он ведь знаменитый человек был. Я про него кино видела: стоит на палубе корабля, и на левом глазу — черпая повязка. На левом или на правом? Кажется, на левом. Так вот, мальчишку и окрестили тогда Витором Мануэлом. Живем мы с ним вдвоем точно у Христа за пазухой. Поглядели бы вы только, какой у меня парень, — приветливый, живой как ртуть. Черный что твой уголь, лицом, правда, неказистый, волосы курчавые, губы вздувшиеся, точно его пчела ужалила». Дона Лусинда снова вмешалась в разговор: «Жожа, а ты вели ему поджимать губы. У меня в доме была молоденькая служанка — губы толстые, зубы торчат. Вот так — (она опустила нижнюю губу, обнажив зубы). — И вечно эта девчонка ходила с отвисшей губой. «Закрой рот, Милу, закрой рот», — шептала я ей на ухо, если поблизости кто-нибудь был. Наконец я надумала брать с нее штраф, и дело пошло на лад. Милу стала поджимать губы, и рот у нее исправился. Надо только покрепче стиснуть зубы, вот и все. Каждый час я ей твердила, этой Милу: «Закрывай рот, закрывай рот!» Она подросла, выровнялась, и теперь — красотка хоть куда, губа у нее совсем не отвисает, рот нормальный. И ты приучи своего парня». — «Но, Лусинда, знаешь, он ведь совсем взрослый. Правда, и дня не проходит, чтобы я не говорила ему про губы. Он работает в мясной лавке, хозяин им очень доволен. Конечно, это не бог весть какое место, но лучше синица в руках, чем журавль в небе. Хозяин лавки — крестьянин из провинции, без всякого образования, и мой Витор у него правая рука. Он хочет заниматься электроникой или как она там называется. Внешность у него, бедняги, неказистая, зато голова светлая и любая работа в руках спорится. По-португальски он говорит лучше, чем иной учитель». — «Нья Жожа, вам бы надо говорить с Витором и на креольском языке, чтобы он практиковался. Ведь криольо — его родной язык», — прервал ее я. «Что за вопрос, дома мы, конечно, говорим по-креольски. В иные дни я обращаюсь к мальчугану только на креольском. Ему это ужасно нравится. И вот что я стараюсь внушить Витору: если мы говорим на криольо, это должен быть чистый криольо, а если переходим на португальский, нельзя его смешивать с креольским. Я заставляю Витора правильно произносить слова, не пропускать слогов, не проглатывать окончаний. Когда он приехал сюда в первый раз, он был совсем неотесанный. Бывало, скажет мне: «Матушка (он меня матушкой называет), матушка, один парень таких делов наделал!», я его тут же поправляю: «Витор, надо говорить «дел», а не «делов». Не то, увидишь, тебя за бразильца примут». Правильно говорить по-португальски — очень важно, это придает человеку вес и выделяет его из общей массы, вы со мной согласны? Мой Витор умница, каких свет не видывал. Пишет на португальском такие сочинения, что вы и представить себе не можете. Я прямо диву даюсь. И потом с ним не соскучишься. Я тут однажды прямо живот надорвала от смеха. Учительница велела ему взять несколько интервью у местных жителей. Он направился к соседке с пятого этажа, а потом к какому-то господину, который выходил из автомобиля, не то преподавателю лицея, не то морскому офицеру, а может быть, летчику. Я уж всего и не упомню, память слаба стала, но разговор с соседкой, что живет на пятом этаже — она нам еще книги читать дает, — показался мне страсть каким забавным. И откуда только этому постреленку пришли в голову подобные вопросы, ума не приложу. Вот, например, он спрашивает: «Сеньора Эужения, какая у вас профессия?» — «Я, мой милый, домашняя хозяйка». — «А если бы вы не были домашней хозяйкой, кем бы вы хотели стать? Неужели вы никогда об этом не думали?» — «Знаешь, милый, человек предполагает, а бог располагает». — «Но, предположим, дона Эужения, что вы можете сами распоряжаться своей судьбой, кем бы вы тогда хотели стать?» И дальше все в таком роде, ну разве не умница? Пойду-ка поищу это сочинение. Оно где-то тут, в ящике. Этот парень меня уморит своими причудами». Нья Жожа, маленького роста, миловидная и кругленькая, поднялась с места и, покачивая бедрами, прошла мимо нас в другую комнату, но тут же вернулась. «Совсем из памяти выпало, сочинения-то в школе остались. Учительница хочет их напечатать в школьной газете, забыла, как она называется. Ах да, «Спутник юношества», правильно, «Спутник юношества», ее Марио Кастрин выпускает, тот самый обозреватель, что выступает по телевизору. «Знаешь, дорогой, он когда-нибудь доконает своей критикой телезрителей», — говорю я Витору, а он себе только посмеивается в ответ: этим, мол, все нипочем, они и не такое проглотят. Одного лишь я этому обозревателю простить не могу, так бы и сказала ему все прямо в лицо, если б довелось его где-нибудь встретить: «Вы, сеньор, человек честный, этого у вас не отнимешь, одного лишь я вам не могу простить». Так бы и выпалила по-креольски. Он-то нашего языка, ясное дело, не понимает. Я нарочно обратилась бы к нему на криольо, чтобы привести его в замешательство, пусть принял бы меня за иностранку. Воображаю, как бы он растерялся. А я бы сказала ему: «Успокойтесь, сеньор Кастрин, вы не знаете моего языка, зато я ваш знаю. Вы человек ученый, сеньор, и мне очень нравится, как вы говорите, но одного я вам никогда не прощу». Он, конечно, воззрится на меня с удивлением и подумает, что у старушки, наверное, не все дома. А я ему тут все и выложу: «Вы плохо отозвались о Бана, о нашем знаменитом исполнителе морн Бана». Бедный Бана! Хотя, с другой стороны, Марио Кастрин прав. Ведь бедняге пришлось петь в неволе, точно птице в клетке. А попробуйте посадите в клетку свободную птаху, привыкшую жить на лугах, в лесах или в горном краю, разве сможет она петь за решеткой? Погодите, о чем же это я?.. Ах да, интервью Витора хотели напечатать в «Спутнике юношества», приложении к «Диарио де Лисбоа». Вот будет занятно увидеть имя Витора Мануэла в газете! Я, пожалуй, куплю несколько штук и пошлю на Острова, в редакцию «Архипелага». То-то удивятся наши друзья в Прае! Подумать только, сын несчастного ньо Той до Розарио в газете печатается! Витор сейчас на улицу вышел воздухом подышать. В воскресенье самое время прогуляться. Иной раз, бывает, и с ребятами подерется. А как же иначе? Пареньку необходимо размяться, дать волю рукам. Всю неделю работает как проклятый. А нынче принял душ, побрился, ногти подстриг, причесался, привел в порядок свою курчавую шевелюру — (она лукаво подмигнула нам), — вырядился в новый костюмчик, надел ботинки, что я купила ему на прошлой неделе, и был таков. Бродит сейчас где-то по улицам, на мир смотрит. За этого парня можно не беспокоиться. Вы бы почитали, какие сочинения он пишет. Как-нибудь я позову вас в гости отведать кускуса на меду. Сейчас у меня кастрюлька для кускуса прохудилась, не в чем приготовить, я попросила прислать мне с Зеленого Мыса новую, здесь ведь таких не делают, угощу вас кускусом на меду и кофейком с острова Фогу, поджаренным и смолотым по всем правилам, словом, Жожа приготовит все как полагается, и тогда вы познакомитесь с Нельсоном. Честное слово, паренек что надо, голова у него отлично работает».
«Скажите, нья Жожа, — спросил я, — у вас в доме, кажется, еще и девочка живет?» — «Да нет, это моя внучка Мими, иногда забегает меня проведать, ей семь лет. Такая малышка, а уж проказница, никакого сладу с ней нет. И язык у этой девчурки здорово подвешен, так я и сказала однажды ее матери по телефону. Знаете, этой девчушке только бы учиться да учиться. Когда она бывает у меня, я учу ее уму-разуму: если говоришь на креольском, это должен быть чистый креольский, без примеси португальского, а если по-португальски — старайся говорить правильно, да, я хочу научить Мими хорошему произношению. Я всегда любила читать, узнавать новое. Человек должен сам всему учиться, нельзя же всю жизнь оставаться круглым невеждой и ровным счетом ничего не уметь. Наши земляки должны показать себя, я это постоянно твержу. Ведь жители Островов Зеленого Мыса — люди умные, смекалистые и, коли захотят, могут всюду выдвинуться. Беда в том, что многие наши соотечественники не умеют найти применения своим способностям. Вот и слоняются по лиссабонским пивнушкам, убивают время на Кайс-до-Содре, в Кампо-де-Оурике или еще в каких подозрительных местах — совсем как в портовых забегаловках на острове Сан-Висенти. Сюда приезжает много девушек из наших краев, а кем они становятся? Стыдно сказать, потаскушками. И все кругом это знают. Зеленомысцев, сумевших достичь высокого положения, немало, но попадаются среди них и совсем никчемные люди. Правильно сказал креольский поэт Сержио Фрузони: у зеленомысца пороху много, а тормозов никаких, не человек, а дьявол. Креол нигде не пропадет. Правда, он любит прихвастнуть и порисоваться, и не признает никаких замечаний. Но разве бывают люди без недостатков? Знаете, держала я одно время служанку, родом с острова Сан-Николау. Ее прежние хозяева — доктор Фонсека и его жена Лия, вы ее, конечно, знаете, она уроженка Санту-Антана, — так вот, они уехали на Канарские острова. Как-то Витор занимается французским языком, а я сижу рядом с ним и смотрю в учебник, я ведь еще помню по-французски несколько слов, недаром два года в лицее проучилась. Так вот, эта девчонка — Лулуша ее звать — подходит к нам, поводя бедрами, ладная такая и хитрая, как бес, и спрашивает: «Нья Жожа, что это за язык?» — «Латынь», — отвечаю. «Ах, моя бабушка на Санту-Антане часто читала по-латыни». Воображаете, как эта бабушка, неграмотная старуха, которая живет у черта на куличках, в Рибейра-де-Паул, читает по-латыни! А может, ее, сердечной, давно и в живых-то нет, упокой господи ее душу. Вот какая хвастушка была эта Лулуша. Не так давно наши земляки устроили тут в Доме Алентежо вечеринку, и эта паршивка Лулуша непременно захотела пойти. Я ей говорю: «Милая, ты себя там будешь неловко чувствовать, ты же никого не знаешь, эти люди вовсе тебе не компания». А она так и вскинулась: «Чепуха какая, нья Жожа, жители Островов Зеленого Мыса всюду одинаковые». Я ей опять свое: «Ты пойми, Лулуша, может быть, жители Зеленого Мыса всюду и одинаковые, не спорю, только не все они едят из одного котла». — «Что вы этим хотите сказать, нья Жожа?» Она так упорствовала, что мне ничего другого не оставалось, как повести ее на танцы. Хотя, признаюсь откровенно, я ничуть не раскаялась, что пошла. Никогда в жизни не видела такого столпотворения! Эти чванные гусыни с Островов меня даже рассмешили. Кого там только не было: и откормленные толстухи из столицы, и тощие девицы с острова Фогу, а уж молоденьких девчонок самого разного пошиба с Рибейра-Бота, Шао-де-Алекрин и прочих уголков нашего острова Сан-Висенти — видимо-невидимо. Танцевали морну, коладейру, такое началось, только держись. Праздник в полном разгаре, все веселятся, а тут еще Бана вышел, он ведь здорово поет наши народные песни, помните коладейру про тщедушного ньо Антоньо: Когда впервые ехал я в деревню, Рибейра-Гранди, Рибейра-Гранди, в купе отдельном было очень славно, Рибейра-Гранди, Рибейра-Гранди, и вот явился мой сосед Антоньо, такой тщедушный, такой тщедушный, такой тщедушный… — не правда ли, приятный мотив? Лулуша танцевала до упаду, а я хохотала и дурачилась, даже и не заметила, как рассвело. Но человек должен сам всему учиться, нельзя же всю жизнь оставаться круглым невеждой и ничего ровным счетом не уметь. Я не люблю читать, что попадется под руку, я признаю только хорошие книги. Больше всего мне нравятся трагедии, хватающие за душу. Лусинда, ты помнишь, когда мы с тобой еще учились в лицее, был такой писатель, как же его звали… дай бог памяти, погоди, Холл, Холл, Холл… ай, голова у меня совсем дырявая стала…» — «Холл Кейн[14]», — подсказала Валентина, и нья Жожа обрадовалась: «Правильно, Холл Кейн. Знаешь, подружка, на Саосенте все зачитывались книгами этого Холла Кейна, и мне они казались просто великолепными. Теперь же иное дело, мне теперь больше по душе другие книги. Ведь человек читает, чтобы узнавать новое, не правда ли?»
Тетушка Жожа, сидящая напротив меня, болтает без умолку, и речь ее льется размеренно и плавно — словно ручеек журчит. Но слова ее исполнены житейской мудрости. «Сколько вам лет, нья Жожа? Шестьдесят?» — «Ах, дорогой, лучше не спрашивай». Кожа у нее гладкая и упругая, ни единой морщинки, лицо круглое, полное, фигура пышная, она что-то рассказывает, увлекшись беседой, — такая славная, довольная жизнью женщина. Голова у нее ясная, ум живой, и мысль перескакивает с одного предмета на другой, вот она закусила удила и понеслась галопом неведомо куда, точно лошадь, сбросившая седока. «Так вы сказали, нья Жожа, вам шестьдесят?» — «Нет, милок, уже шестьдесят три». — «Честное слово, никогда бы не дал вам столько». Нья Жожа продолжает говорить, и вот что мне кажется удивительным: она никогда не вспоминает о былом, печали или тоски о минувшем нет и в помине. Тетушка Жожа думает всегда о настоящем и болтает без умолку, точно молоденькая девушка, видевшая всего двадцать весен, для которой всегда ярко светит луна и все реки текут в море. Я с трудом припоминаю ее прошлое. Она шила на чужих, жила то в одной, то в другой семье, детей вырастила на подачки родственников и друзей. Не все было гладко на твоем жизненном пути, Жожа. Сколько раз ты недоедала, лишней ложки кашупы не позволяла себе проглотить. Случалось, по целым дням маковой росинки во рту не было. Я с ней познакомился… да-да, конечно, это было в доме у ньи Лии Боржес, куда она, как мне кажется, всегда являлась к определенному часу, чтобы попасть как раз к обеду. Помнит ли меня в те времена тетушка Жожа? Признаюсь, я и сам сохранил о ней весьма смутные воспоминания. Но Жожа никогда не говорит о былом. Она избегает разговоров на печальные темы. Нет, она вовсе не пытается скрыть свое прошлое. Если придется к слову, она непременно расскажет, как у нее частенько живот подводило с голодухи. «Мы с ребятишками страдали от голода, случалось, за несколько дней только раз заморим червячка». Она не стыдится бедности, ей-то хорошо известно, почем фунт лиха, хотя она знает, что жизнь обходится сурово отнюдь не с каждым. Жожа не утаивает своего прошлого, она просто не говорит о нем, избегая огорчений. Она не любит углубляться в неприятные воспоминания и стойко сопротивляется невзгодам, приливам и отливам житейского моря. Вот она сидит перед нами — прямая, точно кокосовая пальма, удары судьбы не сломили ее. Так оставим и мы до лучших времен воспоминания о минувшем. Лучше я посижу молча, затаившись, точно мышонок в норке, и послушаю эту женщину, которую природа наградила даром красноречия. «Когда мы читаем книги, то узнаем много нового, становимся образованными людьми. Бывает, конечно, сболтнешь что-нибудь, насочиняешь с три короба. Но разве это кому-нибудь вредит? А тебе приятно. Как-то на днях стою я на трамвайной остановке, подходит мой трамвай, поднимаюсь на площадку — народу тьма-тьмущая, форменное столпотворение. В этой давке я возьми да и споткнись, наступила на ногу какому-то господину, должно быть, отдавила бедняге мозоль, не иначе, потому что он взвыл и при всем честном народе обозвал меня глупой старухой. Я прошла в вагон, заплатила за проезд, подождала, пока мы окажемся рядом, и, едва он ко мне приблизился, оборачиваюсь и говорю: «Ах вы такой-сякой разэдакий, надо сперва смотреть, с кем говоришь, прежде чем оскорблять человека». Захотелось мне показать ему, что Жожа не лыком шита, что она женщина почтенная. «Послушайте, сеньор. Вы назвали меня глупой старухой, а уж если кто и старый, так это вы, да еще и косой впридачу. Вы-то одним глазом видите, а я двумя». Так я ему все прямо и выложила чин по чину. Ох, мои милые, такой хохот в вагоне поднялся, все животики понадорвали, а я решила выдать ему сполна, перевела дух и опять на него напустилась. «Имейте в виду, — сказала я ему напоследок, — я не какая-нибудь там простушка, у меня университетский диплом есть, понятно? Я преподавательница лицея, да будет вам известно». Он спрашивает: «Какой факультет кончили?» — «Факультет экономики и финансов», — отвечаю». И нья Жожа залилась смехом, вспомнив эту перепалку в трамвае номер двадцать восемь, идущем в сторону Эстрелы. «Пассажиры просто катаются. Ну и отмочила старушка! Там стоит, суматоха: Только косоглазому господину не до смеху, он не знает, куда деваться от стыда. А я распалилась пуще прежнего, приподнялась на цыпочки и уставилась на него, пусть думает, что, если я захочу, прикажу задержать его первому полицейскому, который сядет в трамвай. Представляете, кажется, он и впрямь поверил, что мой покойный муж был важной птицей, — это простачок-то Дуду! — генеральным директором или еще какой-нибудь там шишкой в министерстве. Он ужасно расстроился, еще бы, назвать при народе глупой старухой почтенную даму, преподавательницу лицея, окончившую факультет экономики и финансов, и к тому же еще супругу высокопоставленного лица! Это может дорого обойтись! Он стал рассыпаться в извинениях: «Ах, сеньора, ради бога простите, я не хотел вас обидеть». И тут я опять со всего маху наступила ему на ногу и стою с таким видом, будто я особа королевской крови. Вы же знаете, если нас, зеленомысцев, раззадорить, нам сам черт не брат, мы любим привлекать всеобщее внимание. Так вот, я нарочно наступила ему на ногу, чтобы отомстить за оскорбление, надо же было его наказать, я ведь преподавательница лицея и закончила факультет экономики и финансов. Потом я преспокойно усаживаюсь на свое место и умолкаю, хотя весь вагон на меня смотрит. Прихожу домой и сразу же к зеркалу. Поглядела на себя и усмехнулась. «Ну и чертовка ты, Жожа, наглости и бахвальства тебе не занимать!» И такой на меня тут смех напал, прямо удержаться не могу. Нет, слыхали вы что-нибудь подобное: Жожа прослушала в университете курс экономики и финансов?! Что касается экономики, тут я еще кое-что соображаю, могла бы, конечно, быть и поэкономнее, что правда, то правда, но по финансовой части уж куда мне, финансов-то у меня только и есть, что те денежки, которые мой сын Роландо выдает мне каждый месяц на расходы. Хороший у меня сынок, пошли ему господь всяческих благ, хотя и трудно мне было его воспитывать. Одна я знаю, чего стоило поместить парня в лицей. Видно, бог услыхал мои молитвы, не иначе. А сейчас Роландо уже женат, у него двое детей, сын и дочь, свой дом у них, и все идет как положено, но эту квартиру он купил специально для меня — она оформлена на его имя, однако я имею право пожизненно пользоваться ею. Так я всем и говорю. Как-то раз приходит ко мне сыночек и заявляет: «Вот вам квартира, матушка, живите в свое удовольствие. Я хочу, чтобы моя мать жила как королева». И впрямь я живу по-королевски. Земляки с Островов спрашивают меня: «Скажи, Жожа, чем ты теперь занимаешься?» А я им гордо в ответ: «Живу теперь в собственном доме».
Кто бы мог подумать, тетушка Жожа! Теперь у тебя свои дом, дети твои, слава богу, пристроены и живешь ты припеваючи, не зная забот, в Лиссабоне — о чем ты мечтала, как и большинство твоих ровесников, с давних пор. А ведь я знаю, что во время последней засухи на Сан-Висенти погибло много людей, очень много. Столько земляков умерло от голода на нашей родине, хотя и меньше, чем на других островах, где враждебные стихии свирепствовали еще сильнее. Когда солдаты экспедиционного корпуса расселились по всему побережью Саосенте, тетушка Жожа открыла столовую-пансион и тем зарабатывала себе на жизнь. Скромная это была столовая, тут можно было только червячка заморить, лишь как-то голод утолить, с едой в те времена было трудно, и солдаты, питаясь у Жожи, могли сэкономить немного денег, чтобы послать родным в Португалию, каждый старался хоть чем-нибудь помочь своим. Жизнь тетушки Жожи после открытия столовой превратилась в пытку, что и говорить. Вечно не хватало припасов, приходилось из кожи вон лезть, чтобы состряпать для постояльцев какой-нибудь обед. Ложилась нья Жожа за полночь, а на рассвете уже вскакивала, несмотря на то что с вечера долго не могла заснуть от усталости, — надо было одной из первых попасть на рынок, чтобы купить бананы, манго, фасоль, горох, виноград. Потом она шла на кухню, иной раз приходилось самой прислуживать за столом, случалось, и посуду мыла, за все бралась, а помогала ей одна лишь сестра Фаустина, да, сестра Фаустина, она, бедняжка, только и годилась, что для таких дел, разве можно было поручить ей серьезную работу! Тетушке Жоже самой приходилось следить за служанками — ведь с ними надо было держать ухо востро, а не то клиенты тут же начнут жаловаться. А в те времена каждый рад был бы устроить у себя пансион с обедами, но вскоре и у Жожи постояльцев стало меньше, одни питались тем, что сажали на своем участке, другие перебрались жить к подружкам, или построили себе дом и — прости-прощай… О, как трудна была твоя жизнь, Жожа! Поверишь ли, я помню, какой ты была тогда, сдается мне, я видел тебя несколько раз у ньи Консейсао, у нее еще в то время жила племянница, прехорошенькая девушка, хотя и немного легкомысленная, кажется, Манинья, да, точно, ее звали Манинья, она родила ребенка от капрала и убила его, ее судили — вот такая грустная история. Если не ошибаюсь, ты повадилась ходить к тетке Маниньи чуть ли не через день и как раз в обеденные часы. Послушай, ты ходила обедать к нье Консейсао или к нье Лии Боржес? Нет, к Лии Боржес ты стала наведываться после окончания войны, когда жизнь твоя снова пошла под уклон. Правда, к тому времени дети тетушки Жожи уже подросли: старший окончил лицей и отправился без гроша в кармане в Лиссабон, поступать в университет, дочери стали учиться шить, несколько лет спустя она и сама с божьей помощью перебралась в столицу.
Тетушка Жожа сидит напротив меня, на диване, обитом тканью цвета морской волны, по левую руку от нее моя жена Валентина, по правую — дона Лусинда, наша общая приятельница и подруга детства ньи Жожи. В гостиной еще два дивана, кирпично-красного цвета. На полу лежит темно-коричневый ковер, подарок ее сына Роландо. Посреди комнаты — круглый стол и стулья, память о матери; около стены стоят рядышком два шкафа с посудой, Жожа приобрела их в самые тяжелые для нее времена. В углу — трюмо, привезенное с Сан-Висенти. На одной стене — репродукция картины на охотничий сюжет, к другой прислонен вставленный в рамку, чтобы можно было его повесить, небольшой итальянский гобелен, который Жожа также вывезла с Островов Зеленого Мыса, — индийские торговцы продают их там за бесценок, так же как и в портах Средиземного моря или в городах Африки, ведь эти люди странствуют по всему свету. Тетушка Жожа сидит напротив меня, и я внимательно разглядываю ее, зачарованный ее голосом, ее жестами, ее улыбкой, и с наслаждением слушаю ее болтовню. Я рассматриваю ее гладкую, упругую кожу (просто поразительно, у нее совсем нет морщин!), ее тонкие, тронутые сединой волосы, небольшие ясные глаза, они перебегают с одного собеседника на другого, точно воробьи, порхающие в ветвях цветущего дерева. Я любуюсь цветом ее кожи. Кожа у нее не темная, а смуглая, напоминающая спелый финик. Ничего не скажешь, красиво. Этот цвет вызывает у меня определенные ассоциации — мне вспоминаются картины Гогена. И я думаю о креолках с Зеленого Мыса, о смуглянках с черными, голубыми и карими глазами, и мне приходит на ум простая мысль: если бы Гоген отправился на Острова Зеленого Мыса, вместо того чтобы безрассудно похоронить себя на Таити, какие бы чудесные полотна он мог там создать! Но что поделаешь, тут некого винить. Если бы сердце ему подсказало уехать на архипелаг Зеленого Мыса, когда он бежал из Европы, он бы высоко взлетел и, уж конечно, не умер бы в нищете. Сочинители морн, писатели, поэты, гитаристы и художники — на Островах уважаемые люди, и такого художника, как Гоген, с его тягой ко всему необычному, несомненно, пленили бы и наши морны, и креолки, это уж точно, а женщин на Зеленом Мысе у Гогена было бы без счету, и многие пришлись бы ему по вкусу. И, увлеченный красотой нашей земли, нашей музыкой, женщинами, чертами нашего быта, он запечатлел бы прекрасные лица креолок в пылких тонах своей палитры. И сам убедился бы, насколько счастливее оказался его удел здесь, на креольских островах, чем судьба, уготованная ему в изгнании, в дальних странах. Он бы не умер здесь с голоду, нет, он скончался бы, окруженный всеобщей любовью и поклонением. Впрочем, судьба каждого предопределена от рождения. Я разглядываю легкое платье Жожи — темные ветви на зеленом фоне, — ее статную фигуру с чуть выступающим животиком, который эта модница стягивает корсетом всякий раз, как собирается принарядиться, чтобы прогуляться по улицам или сходить в гости, и тогда он становится совсем незаметным, ведь тетушку Жожу не назовешь толстушкой, отнюдь нет. Слушая ее болтовню, я с улыбкой поглядываю на Жожу и думаю о том, что зеленомысцы удивительно похожи — все они наделены редким даром доставлять своим слушателям удовольствие. Я почти не открываю рта, боясь прервать этот поток слов, — пусть себе говорит на здоровье. И вдруг неожиданно с губ моих срывается вопрос: «Нья Жожа, сколько лет вы прожили в Лиссабоне?» — «Ах, сынок, вот уже одиннадцатый год пошел, как я приехала. С той поры, как наши Острова оплакивают свою несчастную долю». Значит, уже десять лет она живет в столице и вполне довольна своей жизнью, затерявшись в огромном городе, она обрела покой и счастье. «Я приехала в Лиссабон, чтобы выдать дочерей замуж. И кому угодно это повторю. Да, я приехала в Лиссабон с намерением выдать моих девочек замуж. Сама я хлебнула немало горя, случалось, и к бутылке прикладывалась; мне казалось, выпьешь стаканчик грога — усталость как рукой снимет да и удача дается в руки только смелым. На днях я как раз рассказывала об этом Жужу. Однажды вечером, я жила тогда на Саосенте, сижу я на кухне и спокойно попиваю свой кофе, как вдруг меня словно кольнуло: надо выдать дочек замуж. Иначе какая это жизнь? И потом, что может быть приятнее для матери, чем выдавать дочерей замуж? Да только разве здесь, на Саосенте, у них есть какие-нибудь возможности? Парни с нашего острова не желают жениться, они просто находят подружку себе по вкусу и начинают жить с ней одним домом. Знаете, на острове Сантьягу, у негров в глухих районах, по две или даже по три жены. Проклятые отголоски трибализма все еще дают о себе знать на нашей земле. А мне хотелось, чтобы дочки вышли замуж и хорошо устроились в жизни. И я сказала себе: «Жожа, надо ехать в Лиссабон». Но как? Об этом я и понятия не имела. Но видно, не зря говорят: кто ищет, тот всегда найдет. А раскисать — это самое последнее дело. И вот я в Лиссабоне. Привезла с собой немного деньжонок, запаслась маисом, фасолью, копченым мясом, свиной колбасой. Еды и кофе нам хватило месяца на два. Потом наступили тяжелые времена. Я изворачивалась, как могла, с меня семь потов сошло, пока я добывала средства к существованию для себя и для девочек. Немало времени и сил на это потратила. Знаете, очень туго нам пришлось. Жизнь в Лиссабоне нелегкая. Случалось, мои девочки едва не рыдали от голода. Но мне упорства не занимать. Ведь правильно говорят: что посеешь, то и пожнешь. Я начала брать заказы на шитье, да и земляки мне помогали. Я стала сдавать комнаты жильцам. Жизнь постепенно налаживалась. Оставалось только снять небольшой домик за умеренную плату. Так я и сделала. Стала приглашать к нам на вечеринки молодежь: студентов университета, докторов[15], инженеров, служащих министерства — словом, земляков, достигших какого-то положения. Теперь в доме появлялись только люди, достойные внимания, разве что случайно забредет иной раз какая-нибудь старая знакомая — не могу же я захлопнуть у нее перед носом дверь. Я хотела, чтобы эти парни обратили внимание на моих дочерей, а дочки у меня, надо признаться, были прехорошенькие — я говорю это вовсе не потому, что они моя плоть и кровь. Молодые люди приходили, ели, пили, танцевали, играли на гитаре, болтали, развлекались. А я, мои милые, все время держала ухо востро: пуганая ворона куста боится, разврата у себя в доме я не потерплю! Жожа в таких делах стреляный воробей, меня на мякине не проведешь. Я долго раздумывала, как сдвинуть дело с мертвой точки, и наконец нашла выход. «Соблюдайте благоразумие, — твердила я дочкам, — смиряйте до поры до времени свои порывы». Ведь молоденькая девушка что порох, кровь в ней так и кипит, ни в коем случае нельзя оставлять ее одну, без присмотра — это же все равно что пустить вскачь норовистую лошадь без седла. «Настанет и ваш черед, — повторяла я. — Без терпения не будет и умения». И слава богу, все устроилось наилучшим образом. Ни одному прощелыге не удалось воспользоваться слабостью моих дочерей. Старшая вышла замуж за преподавателя технического училища — вот он на самом деле окончил факультет экономики и финансов. А моя внучка Мими — дочь другой, младшей моей дочки, Жулиньи… Ах, эта Мими! До чего у девчонки язык здорово, подвешен! Здесь, в Лиссабоне, я могу, наконец, отдохнуть». — «Нья Жожа, а вы не скучаете по родным местам?» — «Ах, мои дорогие, вы же знаете, что Острова — моя родина и, хотя острова эти совсем крошечные, забыть их невозможно. Порой мне так не хватает наших Островов. Я надеюсь еще туда вернуться. Я даже собираюсь потихоньку, думаю, что в один прекрасный день отправлюсь в путешествие. Всему свое время — (она скептически улыбнулась, словно посмеиваясь над своими собственными мечтами). — Возьму да и махну на Зеленый Мыс, проведу на родине сезон — будто туристка. Да, все мои мысли теперь там, на родной земле. Сын частенько говорит мне: «Матушка, вы точно королева живете». А тогда я думала: «На Сан-Висенти у меня будет своя служанка и все, что полагается, не как-нибудь, на Сан-Висенти — имейте это в виду — Жожа ни за какую работу браться не станет, боже упаси! Она будет отдыхать, развлекаться, пускать пыль в глаза. Ох, до чего же это приятно!»
Я вспоминаю. Когда они жили на Сан-Висенти, дочери тетушки Жожи начали понемногу зарабатывать, сын в Лиссабоне работал и учился. Деньги за столовую-пансион с обедами, которую пришлось в конце концов продать, пошли на уплату долгов, оставшихся после смерти мужа. Времена изменились, и жизнь на Островах стала чуточку полегче. Тетушка Жожа поступила в семью англичан из «Ойл компани» гувернанткой, они хорошо платили, да и не нужно было тратиться на еду. Зато приходилось надрываться на работе с утра до ночи, англичане шутить не любят, они мастера выжимать из людей все до капли, на американский манер. Потом я долгое время ничего больше не слышал о тетушке Жоже, оказывается, она уехала в Лиссабон, чтобы выдать дочерей замуж, и ей это великолепно удалось, сын окончил медицинский факультет университета, получил специальность отоларинголога, Жожа любит шикануть, произнося, к вящему изумлению земляков, полное название его профессии: «оториноларингология». Сын тетушки Жожи стал преуспевающим врачом, хорошо зарабатывает, купил ей собственную квартиру, где она и живет по сей день. Наконец-то она обрела покой. Что греха таить, нелегко пришлось ей в Лиссабоне, пока дети не встали на ноги. А до той поры Жожа держала столовую-ночлежку в квартале Сан-Бенто, где могли бы найти приют земляки. Многие оказали ей тогда помощь, но кое-кто и надул, да так, что она это на всю жизнь запомнила. Но, как видите, об этом рассказываю я, сама тетушка Жожа старается не касаться таких тем, а если ненароком зайдет об этом речь, она не придает былым горестям большого значения; и если когда-нибудь и упоминает о своей столовой-ночлежке, то, скорее, для того, чтобы рассказать о земляках, о том, как они, бедняги, попав в метрополию, теряют голову от всего, что там видят, и в один миг транжирят все свои денежки. Ну разве могла она оставить их без поддержки в трудную минуту? Честно говоря, я не знаю, в каких переделках побывала тетушка Жожа в последние годы своей жизни на Сан-Висенти, пока не уехала в Лиссабон. Но я не спрашиваю ее об этом. Не сегодня, так в другой раз мне все равно это станет известно. Я представляю себе, как тетушка Жожа появится в Минделу. Независимая, самостоятельная женщина! Она проживет несколько недель или месяцев в этом небольшом городке, на своей родине, о которой она не может вспоминать без слез. Я даже в состоянии представить, что Жожу примут в высшем обществе и откроют для нее двери «Гремио» — клуба для избранных, куда она никогда даже и не мечтала попасть. Я рисую в своем воображении множество картин… Но довольно, не пора ли остановиться, к чему загадывать наперед? Куда интереснее слушать тетушку Жожу, плыть вместе с нею по волнам воспоминаний, отдаваясь на волю прихотливого течения ее фантазии. «На Островах Зеленого Мыса Жожа ничего не будет делать, ровным счетом ничего. Дома чистоту станет наводить служанка, она же приготовит и обед. И вправду королевская жизнь. Утром, часов эдак в десять, Жоже подадут в постель чашечку кофе. Затем она примет ванну. Чистые полотенца, теплая вода, ароматные соли. Лусинда, ты слышишь, ведь это твоя подружка Жожа спит, сколько хочет, и встает, когда ей вздумается! Так приятно поваляться утром в постели, пока служанка все приготовит, накроет на стол и подаст завтрак, а ты потом знай себе посиживай в кресле-качалке, покачиваясь взад-вперед, взад-вперед. О, как не хватает мне здесь такого кресла — их делают только у нас на Островах. Когда я туда поеду, непременно закажу качалку мастеру Жону Сабине и привезу с собой, правда, это обойдется мне около шестисот эскудо, но игра стоит свеч, вы только вообразите себе: свежий ветерок с моря, хорошо, как в раю, и я — сама себе госпожа, настоящая королева, спасибо моему сыну, помогай ему бог. А к концу дня у Жожи собираются гости. Приходят старые подруги поболтать, угоститься чаем с пирожными. Мои гостьи разряжены в пух и прах: платья из тончайшей материи, дорогие туфли — все выписано прямо из Лиссабона, чтобы пофорсить, подать товар лицом. Ох, как стосковалась я по нашему Саосенте! По друзьям (кое-кого из них уже нет в живых), по прогулкам вдоль берега моря, по пристани, по нашим вечеринкам и празднествам, мне ужасно хочется побывать на родине во время карнавала. Говорят, на Саосенте теперь в карнавальные дни царит такое веселье! Молодые люди и девушки в ярких нарядах выходят на улицу, гуляют, поют и танцуют. Прежде так не бывало. Наверное, бразильцам подражают. Вы ведь знаете, у зеленомысцев всегда была мания подражать бразильцам».
Тетушка Жожа болтает, трещит без умолку, а я разглядываю ее гостиную и замечаю вставленный в рамку портрет, который приковывает мое внимание. Я встаю с места, чтобы рассмотреть его получше, и она поясняет: «Это дон Луис, сын дона Карлоса[16]. Я привезла портрет с Саосенте, в память о тех временах, когда он посетил Острова Зеленого Мыса — я была тогда совсем еще маленькой. Глаза у него голубые, волосы — чистое золото, красавец, прямо загляденье! В его честь написали тогда величальную, помнишь, Лусинда?» — «Конечно, помню, подружка. Послушай, Жожа, ты сейчас, наверное, не узнаешь Островов, так все там изменилось. На Саосенте теперь есть такси, построили гостиницу, даже автобус ходит. Понаехало много молодых японцев, они промышляют рыбной ловлей. Выберут себе подружку и строят дом. У некоторых уж и дети подрастают. Смугленькие такие, волосики тонкие, черные-пречерные, глаза как миндалины, огромные и чуть-чуть раскосые. Даже коладейру на японском языке сочинили. А наши ребята с пристани научились объясняться по-японски. На Саосенте сейчас тьма японцев. Японцев и голландок. Их мужья, бедолаги, в поте лица трудятся в Голландии, а эти мерзавки корчат из себя аристократок, щеголяют в красивых нарядах, туфли меняют чуть ли не каждый день, ничего не делают, только друг перед другом выхваляются — не жизнь, а рай земной. Попробуй-ка с ними потягайся! Явится такая краля в лавку и начинает скупать всю подряд шикарную обувь, самые лучшие шелка рулонами, чего-чего только не наберет, и с продавцами даже не торгуется — только бы пустить пыль в глаза. А зачем нам это?» — «Да ну их, твоих голландок, оставь их в покое. Судьбу не переспоришь, что кому на роду написано, то его и ждет». — «Так-то оно так, Жожа, только мир изменился до неузнаваемости, прямо голова кругом идет. Ты можешь себе представить, чтобы голландка исполняла коладейру? Нашу родину прямо-таки наводнили эти голландки, а какой от них прок, что они могут сделать для нас полезного, коли они убеждены, что их назначение в жизни — пускать пыль в глаза. Зачем нам это все надо?»
Когда тетушка Жожа сойдет с парохода, она уже не будет прежней Жожей, которая содержала столовую-пансион на приморской улочке. Когда тетушка Жожа сойдет с парохода, все станут относиться к ней с почтением — ведь она мать доктора Роландо. Она наймет служанку и будет наслаждаться комфортом. «Послушай, Жожа, ты же собиралась ехать в Америку». — «Да, с тех пор как мои девочки пристроены, я только и делаю, что обдумываю всевозможные планы на будущее. Однако, когда Роландо купил мне квартиру, я решила остаться здесь, в Лиссабоне. Не то бы, наверное, последовала примеру сестры Фаустины. Знаешь, поездка в Америку — выгодное дело. Куда более прибыльное, чем заниматься контрабандой в порту. Главное, чтобы у тебя в Штатах были родственники или знакомые. Вот, например, сестра Фаустина, она с Саосенте махнула прямехонько в Нью-Йорк, где ее ждал наш двоюродный брат Онтоне, а оттуда она отправилась на автомобиле в Принстаун, посетила Нью-Джерси, а там и до Нью-Бедфорда рукой подать. Вы же знаете, в Бедфорде полно зеленомысцев. Она всюду побывала, ездила на легковой автомашине, на грузовике, на поезде, на автобусе, на подземке, летала на самолете. Вот какая она путешественница. В Бедфорде Фаустина пробыла дольше всего. Там живет наша двоюродная сестра Дада́. Когда приезжает кто-нибудь из зеленомысцев, земляки непременно являются к ней с визитом — поболтать, отвести душу, узнать, как дела на Островах, справиться о семье, о родных и дальних родственниках, посидят, выпьют чайку, а перед уходом оставляют деньги. Десять, двадцать долларов, некоторые даже тридцать и больше дают. Однажды сестра Фаустина ужасно рассердилась. Какой-то соотечественник оставил всего-навсего один доллар. Ну разве не нахал? Если ты собрался уезжать, в зеленомысском клубе устраивают в твою честь прощальный вечер. Только для креолов. Все являются в выходных костюмах и нарядных платьях, красиво одетые, в модных туфлях, с уложенными в парикмахерской волосами. Гости танцуют, беседуют между собой, потом их имена и фотографии появляются в газете. Знаете, сейчас зеленомысцы в Америке помешались на том, чтобы произносить спичи. Ведь это сущее бахвальство, верно? Стоит нашему земляку попасть в Америку, как он начинает провозглашать тосты, будто на свадьбе. Говорит один, потом другой, каждый непременно хочет произнести речь, а как же иначе? Точь-в-точь как у нас на Островах, где-нибудь в глухомани. Однажды я отправилась на свадьбу к знакомым в Санта-Катарину, так вот, там мне довелось услыхать, как держит речь ньо Лоуренсо Себастьян. Ньо Лоуренсо Себастьян — человек состоятельный, земли у него хоть отбавляй. На свадьбу ли, на крестины, ньо Башу приглашают обязательно. И вот мне однажды довелось послушать, как он говорит. Признаться откровенно, я чуть со смеху не лопнула — ньо Баша треплет языком, а гости с воодушевлением хлопают в ладоши.
— Солдаты, хранящие честь оружия, и знатные бароны!
— Слава! Многие лета ньо Баше! Он большой человек, ума палата, и говорит — как пишет!
— Которые с западного побережья Лузитании…
— Слава! Многие лета ньо Баше! Он большой человек, ума палата, и говорит — как пишет!
— По морям, где доселе никто не плавал…
— Слава! Многие лета ньо Баше! Он большой человек, ума палата, и говорит — как пишет!
— Друзья мои, слушайте внимательно! Человек без жены — все равно что мясо без маниоки, он словно стакан без полной бутылки, словно рот без куска! — Вы представляете, эти бедняги негры все ладони себе отхлопали в честь Лоуренсо Себастьяна по прозвищу ньо Баша. Так вот, у наших земляков в Америке тоже появился пунктик — говорить спичи. Правда, они произносят их по-английски. Португальский там мало кто знает, а креольский вообще презирают, и ребенок, родившийся в Америке, говорит на исковерканном криольо, не язык, а просто мешанина какая-то. Сестра Фаустина прожила в Штатах год и два месяца. Все время она проводила в гостях — на приемах, на обедах с богатыми людьми. Если б Фаустина пробыла там еще немного, вернулась бы миллионершей, я ей так прямо и сказала. Она возвратилась с полной кубышкой денег, теперь живет в Бразилии. Зеленомысцы в Америке помогают землякам. Потом сестра Фаустина написала мне, что надумала еще разок съездить в Америку. Я тут же намотала себе на ус: неспроста сестрице Фаустине понадобились деньги, верно, она опять что-нибудь новое затевает. Что-то ее ожидает в будущем? Я написала ей: «Знаешь, сестрица, будь поосторожнее и не очень-то мудри. По-твоему, наши соотечественники в Штатах все дураки?»
Только Жожа проговорила эти слова, как вошел Витор, и мы все как один уставились на него. А он едва бросил на нас беглый взгляд и, конечно, тут же заметил наше удивление. Мне давно хотелось познакомиться с этим пареньком поближе, посмотреть, какой он у себя дома. Я воображал его юношей разумным, энергичным, мне представлялось, что поначалу он будет со мной сдержанным, но постепенно раскроется и станет общительнее, я думал о том, что он будет когда-нибудь инженером или — как знать? — может быть, и писателем. Теперь же, увидев его, я вздрогнул, пораженный, и все мы едва удержались, чтобы не вскрикнуть от изумления. Жожа вскочила с дивана и бросилась к нему, и мы последовали за ней. «Витор, сыночек мой, что с тобой приключилось? Волосы мокрые, по лицу течет кровь. Ты упал?» Жожа обмыла, смазала йодом и перевязала рану, которая оказалась несерьезной. Витор стиснул зубы. Мало-помалу он успокоился и с возмущением стал рассказывать, что с ним произошло. Возвращаясь домой, он встретил на углу какого-то парня, с виду тот был постарше его, и, когда Витор поравнялся с ним, он сказал своему приятелю: «Знаешь, я уронил монету; вон идет черномазый, пусть поднимет». Витор остановился и пристально посмотрел на него. Тот спросил: «Ты чего встал как вкопанный? Дорога, что ли, перекрыта?» Витор поглядел на него в упор и сказал: «Да, кожа у меня черная, но белых я не боюсь». «Я весь кипел от ярости, — рассказывал Витор. — Он полез на меня с кулаками, я бросился на него, мы сцепились и стали колотить друг друга. Но тут его товарищ схватил меня и принялся бить головой об стену». Витор замолчал, все еще переживая оскорбление. Потом он ушел в свою комнату. Пора было расходиться по домам, настал, как говорят зеленомысцы, «час прощания». Мы поднялись. Нья Жожа со свойственной жителям Островов приветливостью уговаривала нас остаться: «Милые, может, посидите еще немного?» Потом она проводила нас до дверей. «Бедный Витор, иногда его оскорбляют на улице. Вообще-то здесь все к нему хорошо относятся, уважают, но порой случаются неприятности. Я сразу все угадываю по его лицу. Правда, в нем есть много такого, что мне трудно понять. Как-то раз, представляете, я нашла у него в кармане вырезку из газеты. Там была напечатана какая-то чушь — негр, видите ли, принял снадобье и стал белым. Это все американцы фантазируют. А Витор парень самостоятельный и с характером. Он видит, как черна его кожа, и не хочет быть хуже других. Я понимаю его, но временами начинаю беспокоиться: а вдруг Витор озлобится на людей, ведь всякое бывает. У себя на Зеленом Мысе он не привык к подобному отношению. Там люди не придают значения цвету кожи. А здесь, в Лиссабоне, хотя с зеленомысцами — и с белыми и с черными — обращаются неплохо, существует непреодолимый барьер. Я бы не сказала, что в Португалии процветает расизм. Это вам не Южная Африка или Америка. Сестра Фаустина порассказала мне о тамошних хулиганах. Зеленомысцы в тех странах живут обособленно от белых и не смешиваются с американскими неграми. Там креол тянется к креолу. Но знаете ли, и тут существует дискриминация. В Америке зеленомысцы с белой кожей стараются не общаться с чернокожими соотечественниками. Белый зеленомысец избегает черного зеленомысца, он, видите ли, не желает иметь неприятности. Ерунда какая-то. Только в Штатах подобное и возможно, у нас на родине такое никому и в голову не придет. Сейчас пойду успокою Витора, покормлю его ужином, а потом мы будем смотреть телевизор. Что я люблю смотреть по телевизору, так это программу про Беглеца и еще «Парад индустрии. Фабрики, выставки, промышленное развитие». Знаете, у нас на родине этого нет. Как-нибудь на днях я к вам загляну, только не в субботу и не в воскресенье. По субботам и воскресеньям у Жожи прием, так я всем и объявляю. Вот и сегодня у меня приемный день, милая, очень рада была тебя повидать».
Я думаю о Виторе Мануэле, о его темной коже и курчавых волосах, о спрятанной в кармане вырезке из газеты — вероятно, он намеревался поискать в лиссабонских аптеках это снадобье, превращающее черного человека в белого. Я думаю об этом пареньке, о его огорчениях, о том, что ему приходится сносить грубость наглецов, которые постоянно встречаются на пути, я вспоминаю тот вечер, когда впервые увидел его у тетушки Жожи, — охваченного яростью, с окровавленным лицом. И у меня не нашлось для Витора ни единого слова утешения. Нет, даже не утешения, а дружеской поддержки, мне хотелось выразить свое восхищение мужеством, какое он проявил при встрече с этими подонками, я разделял его боль. Но он не принял бы моего сочувствия — ведь я белый. «Наша особенность в том, что у нашей культуры двойственные корни. Мулат овладел и африканскими, и европейскими ценностями и теперь стремится придать им универсальное значение. Мы — постоянно эволюционирующая этническая и культурная национальная общность. Мы в самом деле можем говорить об аккультурации». Это был вовсе не мятеж. Теперь мятежи перекочевали в официальные салоны, а туда нам вход закрыт. Это был не мятеж, а всего лишь спор единомышленников, собравшихся на лиссабонском бульваре, чтобы разобраться, что хорошо и что плохо. По мнению своего однокашника, оратор, университетский студент, забыл о том, что, «как бы то ни было, мы все еще не преодолели фазу ассимиляции. Мы отреклись от африканских корней, а они — необходимое условие для гармонического развития нашего народа». Этот студент иногда делился со мной своими мыслями на сей счет, хотя в наши дни следовало помнить об опасности, любое неосторожно брошенное слово могло повлечь за собой серьезные последствия, и потому далеко не все, о чем мы думали, надлежало высказывать открыто. Вот откуда появилась новая манера говорить, проглатывая окончания. Ведь если все таить в себе, душа переполнится.
А тем временем один из парней, собравшихся на бульваре, говорил: «Судьба нашего народа — кабовердиандаде. Наши Острова расположены между Африкой и Европой. И мы должны помнить о значении наших собственных культурных ценностей. Пора нам покончить с подражательностью и избавиться от последствий политики ассимиляции. Мы обременены предрассудками, мешающими нормальному развитию личности. Например — цвет кожи. К чему бояться точного значения слов? Черный, мулат, квартеронец, белый — все это очень конкретные понятия, и незачем пытаться их замаскировать. Другой пример — наши волосы. Можно подумать, будто вы стыдитесь своих курчавых волос, «дурных волос», как их называют на креольском языке. Дурные, скверные — эти абсурдные определения отражают сугубо европейскую точку зрения. В самом деле, если волосы вьются или стоят копной — почему это плохо? Они просто кудрявые, стоят шапкой, вот и все. Почему же они скверные? Мы должны принимать их такими, как есть, они ничуть не хуже тонких, гладких или волнистых волос».
Я думаю о Виторе Мануэле и о тетушке Жоже, о том, что телевизор — этот кудесник, заставляющий нас забывать о времени, — в известной мере скрашивает наше существование, я вспоминаю о том, как Жожа рассказала нам, что взяла на воспитание черного мальчугана, умницу и с характером. Как-то живется Витору теперь? Придет ли он к нам сегодня вместе с Жожей? Глаза мои скользят по корешкам книг, стоящих на полке, — вот книги, которые бросали вызов миру жестокости и насилия, миру расизма, — и я слышу пламенный призыв африканских писателей и поэтов, проникающий в сердца людей, точно муравей салале́ — в сердцевину дерева. Я слышу голос Сенгора с его противопоставлением черного и белого человека, мятежного духом Сартра, Франца Фанона. Да, Франца Фанона, порывистого, как ураган. Я вспоминаю Эме Сезера и его удивительное перо, которое стало оружием восставшего против насилия антильского негра. Я вспоминаю всех людей, кто был причастен к движению за права негров. Одни пали в бою, как Мартин Лютер Кинг, другие вышли победителями в этой борьбе. Итак, война объявлена. Настало время борьбы за освобождение черных людей, и она должна разгораться.
Да, я знаю: Витора Мануэла уже не пошлют есть на кухню, и он тоже это знает. Но он знает и другое. То, о чем предпочитает молчать, делает вид, что забыл, потом припоминает, раздумывает, притворяется, будто не замечает, не слышит, а сам все отлично слышит, только делает вид, будто не слышит — столько раз хочет забыть и даже простить о, люди, но простить-то он не может, он думает, он размышляет и словно бы и забыл обо всем, но не забывает, мужество покидает его, снова возвращается, то оно у него в избытке, то иссякает, а тут еще матушка Жожа со своими советами, довольно, он ими сыт по горло, когда его обижают, он ни у кого не просит совета, когда ему говорят такое, это все равно, что дают пощечину или бьют палкой, и ярость поднимается в нем, подступает к горлу — гнев закипает и становится совсем невмоготу, когда в воскресный день он мирно возвращается домой, а на углу какой-то сукин сын обзывает его черномазым, а чуть раньше в Зоологическом саду, когда он беззаботно и весело разглядывает зверей, какой-то кретин, иначе такого типа и не назовешь, сын уличной потаскухи спрашивает у него с издевкой, боятся ли черномазые в Африке львов и пантер, и в эту минуту ему нестерпимо хочется плюнуть обидчику в физиономию и расцарапать ногтями эту опухшую лоснящуюся рожу, а когда на перекрестке ему встречается расфуфыренный пижон, вырядившийся под американского хиппи, и говорит приятелю: я уронил монету, гляди, идет черномазый, пусть поднимет — словно он мальчишка на побегушках, тут уж ни один человек, каким бы терпеливым он ни был, не выдержит, не стерпит обиды, чем он хуже других, и пусть этот красавчик убедится, что с ним шутки плохи и что издеваться над собой он никому не позволит.
Да, Витор, тебя уже не пошлют есть на кухню, но ты не сумеешь смириться и с тем, что безропотно сносят другие, и совсем не желаешь — это я точно знаю — мириться с несправедливостью, так ты по крайней мере решил. Я в тот день был так ошеломлен, что не сказал тебе ни одного дружеского слова, чтобы поддержать в тебе мужество, которое так необходимо пылкому юноше, взбунтовавшемуся против предначертанной ему от рождения судьбы раба. Поэтому вечером в начале октября, сидя у себя в кабинете, среди книг, окруженный ритуальными масками, копьями, стрелами, луками, ножами и кинжалами, цимбалами, тамтамами, фигурками африканских божков, окруженный мыслителями, домовыми, колдунами, всем этим миром, дремлющим для тебя во времени и растворенным в пространстве (впрочем, может быть, я и ошибаюсь), здесь, сидя на диване в своем доме, слушая спиричуэлз Беллафонте и внимая шуму дождя за окном, я с нетерпением поджидаю прихода тетушки Жожи и твоего прихода, Витор. Я вспоминаю живой рассказ ньи Жожи и намереваюсь кое-что у нее позаимствовать, такая уж у меня привычка, почти мания — заимствовать все, что я слышу, рассказывать то, что вижу. А Витора я жду в надежде стать его другом, я хочу увидеть его спокойным, смирившимся (нет, не смирившимся — бей, барабан, бей! — стать покорным такому парню было бы хуже, чем открыто заключить союз с подлостью), я только хочу убедиться, что он обрел спокойствие. Я хотел бы, чтобы этот юноша полнее проявил свою индивидуальность. Наверное, ему есть что порассказать. Наконец-то, Жожа пришла. О, как я рад! Выхожу к ней навстречу, чтобы поздороваться. Но меня ожидает разочарование. Она пришла, но без Витора. Ужасно жаль! Она пришла с допой Франсискиньей, дальней родственницей моей жены Валентины. Минутой позже появляется дона Жужу Барбоза, с острова Фогу, вдова Сержио Фариа, уроженца острова Брава, капитана американского торгового судна (теперь он на пенсии) и друга известного поэта Эуженио Тавареса. Дона Жужу живет в собственном доме, не зная ни хлопот, ни забот, она сотрудничает в Обществе Красного Креста — здесь она обрела постоянный источник впечатлений на весь причитающийся ей остаток жизни. А дона Франсискинья, бедняжка, прожитые годы состарили ее, ни детей у нее, ни пенсии, да и здоровье не ахти какое. Но стоит ей чуть-чуть оправиться от болезней, она тут же начинает развивать бурную деятельность, чтобы добыть средства к существованию. Ей помогают знакомые, друзья и родственники, и, кроме того, вместе с соотечественником, часто посещающим Антильские острова, дона Франсискинья потихоньку занимается контрабандной торговлей. Говорят, она любит принимать подарки. Правда ли это? Увидев дону Франсискинью, дона Жужу ласково обращается к ней: «О, моя милая, я так давно тебя не видала. Как поживаешь? Как твое здоровье?» Что могла ей ответить бедная дона Франсискинья, истерзанная жизнью? «Здоровье мое, подружка, пошатнулось, и я целиком во власти божьей. Чаще падаю, чем подымаюсь, ох, дайте мне сперва немного отдышаться. — И она опустилась на диван. — Меня донимает лихорадка, но я стараюсь не поддаваться. А как твое здоровье, Жожа?» — «Я, подружка, слава богу, не могу пожаловаться». Итак, нас собралось пятеро — дона Франсискинья, дона Жужу, дона Жожа, Валентина и я. Дона Лусинда не пришла. Жожа тут же сообщила новость: «Дорогие мои, наконец-то я дождалась своего часа. Еду на родину. Уже заказала билеты на теплоход «Ана Мафалда». Буду наслаждаться жизнью. За проезд, конечно, не правительство заплатило, за все платит мой сын Роландо. На Зеленом Мысе ничего не стану делать. Найму служанку, она все приготовит, так что не о чем будет заботиться. Стану жить барыней, каждое утро пить кофе в постели». — «Да ты нахалка, Жожа, как я погляжу». — «А что же мне теряться? Дочка, свари для меня кофе с молоком и разогрей к завтраку булочки. Дочка, завтра утром к десяти часам приготовь теплую ванну. В назначенный час — обед, потом послеобеденный отдых в кресле-качалке, его сделает для меня мастер Жон Сабина, — вперед-назад, вперед-назад, свежий бриз дует с моря, о, как хорошо, сама себе госпожа, прямо королева, и все это благодаря сыну Роландо, помогай ему бог. Вечером я отправлюсь в гости к Шенше, или доне Жертрудес, или к Динье — прямо глаза разбегаются, не знаешь, к кому лучше пойти. Надену красивое платье, дорогие туфли, все привезено из Лиссабона, чтобы похвастаться, пустить пыль в глаза». Дона Франсискинья возражает: «Ах, все это пустые мечты».
«Знаешь, — (говорила как-то Жожа доне Лусинде), — голландкам или японкам я завидовать не стану. На Саосенте женщины теперь все взяли в свои руки. Неужели я буду опасаться женщин? Какими бы отчаянными ни были эти голландки, до Жожи им далеко, мало кто может с ней сравниться. Всяк сверчок знай свой шесток, так ведь? У меня и счет в банке, чековая книжка в кармане, — и все это благодаря сыну Роландо. Вот вернусь в Лиссабон и привезу с собой новое белье, новые платья, пальто — все, что нужно, куплю у ньи Диди, которая получает посылки из Штатов. Слегка поношенная одежда из Штатов продается на Саосенте по дешевке — ведь ее купили в Нью-Йорке за бесценок, в комиссионном магазине на Бродвее, где видимо-невидимо белья и платьев из тонкого шелка, пальто наимоднейших фасонов и других вещей. Богатые американки наденут их разок-другой, и тут же несут в комиссионку на Бродвей. Эту одежду надо лишь привести в порядок, и она станет совсем как новая».
У тетушки Диди торговля идет ходко, товары ей доставляет родственница Жермана, медицинская сестра, она замужем за пуэрториканцем. Итак, на Саосенте Жожа будет отдыхать, будет задавать тон, а пока здесь, до отъезда насочиняет с три короба, как только подвернется удобный случай, она уже привыкла фантизировать, и ей нелегко отказаться от этой своей привычки. Нья Жожа держит в руке наполненный до половины стакан вермута с ломтиком лимона. «Я не люблю виски, моя милая, я пью только в торжественных случаях, для храбрости», — и отправляет в рот орех кажу. Я вижу тетушку Жожу в зале судебных заседаний в ее родном городке Минделу. Тогда она еще не располнела, и седины не было заметно у нее в волосах, но она уже тогда была кругленькая, как пышка. Жожа выступает свидетельницей защиты, она говорит, что прекрасно знает отца подсудимого и его мать, знает его братьев и сестер. «И вообще Пидрин, сын тетушки Мари-Аны, — парень хоть куда, можете мне поверить, господин судья. Его мать вплоть до самой смерти всегда была примерной хозяйкой, а отец, пока не уехал в Америку, куда его пригласил родственник, не чурался никакой работы и, хоть не прочь был пропустить стаканчик-другой грога, никогда ни с кем не затевал ссор. Обвиняемого, которого у нас зовут Пидрином, я помню с тех пор, когда он еще пешком под стол ходил, один год он проучился в лицее, но из-за бедности не мог продолжать занятий и пошел в солдаты, зарабатывал чем мог, что бог пошлет. Он парень рассудительный, разумом его природа не обделила, да, сеньор, я готова со спокойной совестью подтвердить это господину судье и всем присутствующим, я ведь пришла сюда не для того, чтобы давать ложные показания. Пидрин, сын Мари-Аны, любил погулять и покуролесить, этого у него не отнимешь, но он парень работящий и бандитом никогда не был, порядка тоже никогда не нарушал. Я знавала его еще ребенком, когда он жил в домишке, построенном отцом на вершине холма. Как дошли до нас слухи об аресте Пидрина? Известно ли мне, что ему вменяется в вину? Да как же я могла не слыхать об этом, дружок, я еще в здравом уме. Как я отнеслась к слухам о происшествии в казарме? Они меня просто потрясли, господин судья. По совести и от чистого сердца вам говорю, они меня просто потрясли. Когда среди земляков пошли эти разговоры о Пидрине, я сразу не поверила. И даже сказала сестре Фаустине: что-то здесь не то, надо бы получше разузнать, не такой человек Пидрин, чтобы ни с того ни с сего на людей бросаться. Вы знаете, господин судья, что у нас за народ. Чуть что, сразу тут же начинают чесать языком. Я вот тоже вроде бы поговорить любительница, а какой от этого толк? Мы вот болтаем, не закрывая рта, а порой и сами не знаем о чем. Отец любил меня поучать: «Послушай, дочка, что я тебе скажу. В жизни нередко приходится поступать, как те три арабские обезьянки из басни: зажмуривать глаза, чтобы не видеть, зажимать уши, чтобы не слышать, закрывать рот, чтобы молчать». Вы, господин судья, сами знаете, люди частенько болтают лишнее и слышат лишнее, и видят лишнее, прав был мой отец. Стоит ли мне продолжать?» — «Непременно, продолжайте, госпожа свидетельница. Суд интересует общественное мнение. Вы, так сказать, глас народа, а ведь устами народа глаголет мудрость». — «Пожалуйста, если господин судья настаивает. Однако Жожа промолчит о том, что у нас здесь творится, я только повторю то, что говорят на улице, в пансионатах, в пивных, на базарной площади и тому подобных местах. Все это слышали. И никакого секрета тут нет». Тетушка Жожа взвешивает каждое слово, точно устанавливает на весах корзинку с земляными орехами. Она все твердит: я скажу то, я скажу се, я скажу всю правду, а сама ни с места. А может, она просто никак не соберется с мыслями и не сообразит, с чего начать? Спохватившись, тетушка Жожа говорит себе: «Осторожнее, Жожа, держи ухо востро, с судом шутить опасно. Многие дают ложные показания и возвращаются домой как ни в чем не бывало, но кое-кого за это судья засадил в кутузку. Клятвопреступницей быть негоже, боже упаси, а с судом шутки плохи, это всем известно». Судья пристально посмотрел на нее. И адвокат защиты, доктор Лопес де Баррос, тоже пристально посмотрел. Они глядели на Жожу и видели ее колебания, опасения, даже страх — тот самый страх, что пиявкой впивается в человека, в тебя, в меня, во всех нас и унижает и тебя, и меня, и разрушает душу каждого, — безотчетный страх, который мешает нам высказать то, что мы чувствуем, то, что мы знаем, мешает подтвердить истинную правду. О люди, да разве правда-матушка заслуживает божьего наказания? Адвокат, видя колебания и опасения тетушки Жожи и угадывая ее замешательство, попытался ее ободрить: «Госпожа свидетельница, говорите все, что вам известно, ничего вам за это не будет. Суд интересует, что вы думаете и что говорят в народе. Суд заседает здесь для того, чтобы принять справедливое решение, а не для того, чтобы осуждать невиновных. Ваши показания для нас очень ценны». И тут тетушку Жожу внезапно осенило. Ведь она сама обсуждала новость с подругами, сама рассказывала им то, что — слышала на Новой площади, или у себя дома, или где-то еще, не имеет значения, где именно. Она вдруг преисполнилась уверенности и решимости — так благотворно подействовали на нее слова доктора Лопеса де Барроса. Если так говорит Лопес де Баррос, ее земляк и двоюродный брат, уж кто-кто, а он-то законы знает как свои пять пальцев, этот человек отдает себе отчет в своих поступках, никто не помогал соотечественникам больше, чем он, и законы доктор назубок выучил, говорит — будто по-писаному читает, и никто не смеет его прервать, пока он пытается выяснить истину, — раз Лопес де Баррос так сказал, значит, нечего опасаться. И она отбросила колебания. «Да ведь то, что я расскажу, у нас ни для кого не секрет».
Тетушка Жожа дожевала орех кажу, допила вермут и поставила стакан на желтый индийский поднос, красовавшийся на черном лакированном столике, привезенном из Японии. «И вот я дала себе волю и пошла чесать языком. Такого судилища люди не припомнят за всю историю существования Минделу. В зале суда яблоку негде было упасть. Там собрались военные, собрался народ со всего нашего Саосенте, кто в шикарных туфлях, кто босиком. Пришли даже батраки и поденщики, что слушают по воскресным дням, как Жоржи Корнетин играет на гармонике. Они, конечно, не сидели в зале заседаний, а толпились на улочке, что ведет к зданию суда. Зато они топали ногами и кричали, как люди, от всей души наслаждающиеся зрелищем, которое доставляет им удовольствие. Многие остались на улице, ведь зал был битком набит. И с первой до последней минуты никто не тронулся с места, пока судья не зачитал приговор. Можете мне поверить, Жожа никогда не лжет. Про себя скажу: едва я начала говорить, мои милые, так меня понесло, понесло, и я уже никак не могла остановиться. Замолчала, лишь когда меня прервал адвокат: «Спасибо, нья Жожа, довольно». Пока я говорила, никто в зале даже не шелохнулся. Судья спросил: «Все, что вы сейчас нам рассказали, вы сами слышали?» — «Все, как есть, в точности вам изложила, господин судья». Посмотрела я на Пидрина, сидящего на скамье подсудимых, и подумала: откуда мне знать, отчего это с ним приключилось, виновата ли тут его дурная голова или еще что, только я, как свидетельница защиты, имею право рассказать все, что слышала, этого права у меня никто не отнимет, тем более что доктор Баррос тоже это подтвердил. Взглянула на жертву покушения, капитана Круза, — физиономия у него постная, губы поджаты — и вручила свою судьбу в руки божьи. Вы помните, в те времена провинившихся подвергали наказанию палматорио[17]? Разве зеленомысцы могли с этим примириться? На Саосенте и в Прае наказание это давно отменили, потому что все кругом возмущались и военный комендант получил анонимное письмо — сочинил его, судя по всему, ньо Афонсо, муж ньи Ноки, которого позднее в Таррафал отправили. Военный комендант приказал произвести расследование, расспросил людей, внимательно все выслушал, поразмыслил, и с палматорио было покончено навсегда. А капитан Круз, начальник Пидрина, был непроходимый тупица, да к тому же еще злой как черт. У него у самого было рыльце в пушку, он связался с одной женщиной, женой Лелы Баррадаса, особой весьма предприимчивой и неразборчивой, она никого не пропускала. Однажды Лела перехватил письмо капитана Круза, по промолчал и затаился. Когда же он отправился в отпуск в Лиссабон, прислал оттуда жене копию письма и возбудил дело о разводе. Теперь Эва второй раз замужем. Везет же людям! Так вот, этот капитан хороводился с Эвой и, кажется, собирался перевестись в Мозамбик, служить в тамошней полиции. Не любил он наших земляков, злобный был, как дикая кошка. Хуже, чем он, трудно было сыскать человека на всем архипелаге. Когда солдаты возвращались в казарму позже назначенного срока, он вызывал их к себе и жестоко избивал палматорио. Если бы он посадил провинившихся на гауптвахту или придумал еще какое-нибудь наказание, на зеленомысцев это бы не произвело никакого впечатления, они продолжали бы нарушать дисциплину, но зато палматорио действовало безотказно. Наши ребята из Монте-де-Сосегу, Шао-де-Алекрина и других населенных беднотой кварталов — народ отчаянный, привыкший ко всяким передрягам, они не являлись в казарму в назначенный срок и знать ничего не желали о комендантском часе и, уж конечно, не думали о наказании. А капитан каждый раз устраивал им взбучку. Но кому не известно, что зеленомысцы — народ гордый и не выносят телесных наказаний, хотя кого из нас не пороли в детстве, и здорово пороли. Итак, стоило кому-нибудь опоздать, как капитан Круз требовал виновного к себе в кабинет и тут уж ему доставалось на орехи. Однажды Пидрин пропустил сигнал к вечерней поверке и заявился в казарму только ночью, около часа. Едва он переступил порог, капитан вызвал его к себе. Пидрин, сын тетушки Мари-Аны, парень самостоятельный, в обиду себя не даст. Перед армией он несколько лет работал грузчиком в порту, но по нему никак не скажешь, что это голодранец, он ведь и в лицее учился, юноша с понятием. Как только капитан приказал ему явиться, Пидрин сразу смекнул, в чем дело, он знал, что в таких случаях бывает. Он подошел к двери капитанского кабинета, где уже ждали его капитан, сержант и капрал. Капитан велел ему войти. Пидрин вошел. «Почему ты опоздал к вечерней поверке?» — «Я не успел, господин капитан. Время спутал». На самом деле Пидрин ничего не спутал: он прекрасно знал, который час, знал, что опаздывает и что ему всыплют по первое число. Все это Пидрин знал назубок, но не было сил расстаться с красоткой Зулмириньей, которая казалась ему милее всех на свете, не мог он пожертвовать ее обществом ради вечернего построения. Не мог он расстаться с Зулмириньей и веселой компанией, которая танцевала под оркестр из гитары, скрипки и кавакиньо, наяривающий самбы. Славную вечеринку они устроили, Пидрин танцевал с Зулмириньей, сжимая ее в объятьях; то и дело касаясь щекой ее лица: «Милая, ты слаще меда!», а потом они улизнули на задний двор. Наступил час вечерней поверки, а он, словно зачарованный, все не мог сдвинуться с места, ничего вокруг не видел, кроме Зулмириньи. Капитан отдал приказ часовому, чтобы тот доложил ему, как только Пидрин явится. И вот он появился, часовой велел ему немедленно отправляться к капитану Крузу, но тот сначала зашел в казарму, а уж потом отправился к командиру. Он постучал в дверь кабинета. «Да, да, входите!» Пидрин отворил дверь, вошел, приблизился к капитану Крузу, а сам наблюдал за ним краешком глаза. Капитан с виду казался спокойным, но спокойствие это было обманчивое. Просто он умел хорошо владеть собой. Кроме капитана, в кабинете были еще дежурный сержант и капрал. Этот капрал, некто Жозинья, был местный уроженец, с Сан-Висенти, правая рука капитана в таких делах, да и в некоторых других — поопасней. Сволочной тип, товарищи его ненавидели, земляки не раз хотели ему морду набить, да все не решались, как-никак он военный, а военных обычно побаиваются. С этим молодчиком Пидрин познакомился на гулянках — еще до того, как пошел в солдаты, тот промышлял в гавани контрабандой, работал в Табачной компании и таскал для приятелей сигареты. Вообще раньше он казался неплохим парнем. И вот этот неплохой парень поступил в армию и сразу переменился. Такой сволочью стал, что Пидрин решил: дайте мне только срок, отслужу свое и уж непременно подкараулю его в каком-нибудь темном переулке, в квартале Рабо-де-Салина, я ему покажу, почем фунт лиха. Пидрину оставалось служить еще целых полтора года, и дня не проходило, чтобы он не мечтал разделаться с Жозиньей. Где это видано, чтобы земляк стал подлизой и подхалимом и ходил у начальства в любимчиках, а на своего соотечественника смотрел свысока: я, мол, капрал, а ты простой солдат? Да что толку сейчас говорить об этом?! Вот когда кончится срок службы в армии, Жозинья на всю жизнь запомнит его науку — говорил себе Пидрин. Капитан приказал ему подойти поближе. Пидрин повиновался. Существуют приказы, которым солдаты повинуются беспрекословно, и Пидрин не стал долго рассуждать. Он пододвинулся, но только чуть-чуть, на два шага, если не меньше, и застыл как вкопанный. Сделал два крошечных шажка, а сам тем временем лихорадочно обдумывал свое положение. Он смотрел на капитана Круза, затем на сержанта Мату, затем на капрала Жозинью, известного у нас под прозвищем капрал Собачье Дерьмо. Он следил за его жестами, впивался взглядом в сумрачное, не предвещавшее ничего хорошего лицо. Сержанта Пидрин не опасался. Он был хороший, добрый человек и солдатам друг. Однако капитана Круза и капрала Жозинью по прозвищу Собачье Дерьмо, с которым он не преминет свести счеты и здорово проучит, дайте только срок, приходилось побаиваться. «Подойди сюда», — сказал капитан, и Пидрин понял: с этим шутить опасно. Ничего не поделаешь, Пидрин еще немного продвинулся вперед. Совсем чуточку. Выполнил все в точности, как полагалось по уставу. С силой ударил левой ногой по полу, слегка выставил правую ногу и щелкнул пятками. Капитан опять приказал ему подойти, и Пидрин сделал еще один шаг. Он стоял по стойке смирно, пятки вместе, руки по швам, кисти повернуты внутрь, подбородок приподнят. Капитан Круз по привычке напомнил ему исходную позицию: «Ну-ка встань правильно, по стойке смирно: пятки вместе, носки врозь, руки опущены, ладони широко раскрыты, пальцы растопырены, руки слегка касаются туловища, голова приподнята, подбородок вздернут, да что ты напыжился, не стой как чурбан, вот чучело огородное!» Пидрин слегка расслабился — насколько это было возможно в таких условиях, но левая рука оставалась словно привязанной к телу. «Ты еще не отдал мне честь. Слушай, ты, разве тебя не учили отдавать честь, когда приближаешься к старшему по чину? А ну-ка давай попробуем». И вот Пидрин по всем правилам отдает честь. Рука вытянута на уровне плеча и слегка согнута, пальцы растопырены. «Так, так!» Пальцы раздвинуты, расстояние между указательным пальцем и большим должно быть равно дюйму. «Именно так! Вот мы и начинаем понимать друг друга. И не смотри на меня, парень, такими злющими глазами, потому что я ни тебя, ни любого другого сукина сына вроде тебя не боюсь. Я среди солдат нахожусь очень давно и знавал молодцов похлеще, чем ты, и то никогда не пасовал перед ними, понятно? Соображаешь, что к чему? Ладно, я вижу, ты начинаешь соображать». Капитан терпеть не мог Пидрина. Просто ее выносил. Солдат он был вялый, разболтанный, все делал из-под палки, армейской службы не любил и не ценил, плевал он на эту службу. Капитан испытывал к нему отвращение. Впрочем, он вообще мало кому из подчиненных симпатизировал, частенько шпынял их и бил без причины. Но некоторых он особенно невзлюбил, и Пидрин оказался в их числе. У этого парня был вид типичного штафирки, такие не очень ревностно относятся к своим обязанностям. К тому же капитана раздражали усики Пидрина, так и не удалось заставить его сбрить их, эти усики были и на фотографии, хранящейся в личном деле Пидрина. Итак, Пидрин безразлично относился к службе в армии, и капитан испытывал к нему непреодолимую антипатию. И вот Пидрин стоит перед ним, согласно уставу — по стойке смирно, он проштрафился, и его призвали к ответу — согласно уставу. Но что бы ни гласил устав, остальное зависело теперь от капитана, и Пидрин следил за каждым словом, за каждым жестом Круза и Жозиньи. Время от времени он испуганно вздрагивал от какого-нибудь резкого движения капитана. Сержант — славный парень, его Пидрин не опасался.
Капитан Круз пристально глядел на Пидрина. Этот солдат прямо-таки напрашивается на строгое наказание, ведет себя так, точно он не в казарме, а у себя дома, точно он не обязан соблюдать устав, а ведь устав для того и существует, чтобы его соблюдали, хотя его и сочинили при царе Горохе, как острил командир их батальона. Беда, если солдаты вдруг перестанут соблюдать устав, армия превратится в балаган. «Послушай, почему ты все-таки опоздал к вечерней поверке?» Как же, держи карман шире, так Пидрин и станет сейчас перед тобой исповедоваться. Да и что толку, если он даже, предположим, и признается, из-за чего опоздал. К чему это приведет? Капитану вовсе не обязательно знать о его личной жизни. Смешно было бы рассказывать, что Пидрин протанцевал весь вечер с Зулмириньей, что Зулмиринья — красотка, лучше которой на всем белом свете не сыскать, что он давно увивается за ней, и как раз этим вечером, два часа назад, а может, чуть позже, в уголке сада ньи Жулы Рикеты Зулмиринья была с ним и ему принадлежали ее губы, ее поцелуи, ее пылающие щеки, и эти горящие, как звезды, глаза, и это учащенное дыхание — все принадлежало ему и только ему, девушка вся дрожала в его объятиях. Но неожиданно на крыльцо вышла нья Жула Рикета, он отпрянул назад и спрятался за угол дома, а Зулмиринья одернула платье, поправила растрепавшиеся волосы и — давай бог ноги — бросилась наутек. Вот незадача! И все же она была с ним два часа назад, а теперь он, видите ли, должен объяснять капитану, почему не явился к вечерней поверке, как бы не так, нашел дурака. Пидрин ни словом не обмолвился о Зулмиринье. Просто он не заметил, как пробежало время, думал, еще рано. Капитан Круз сидел молча, с окаменевшим лицом, потом он поднялся, встал около письменного стола, все еще сохраняя спокойствие, и оперся на стол левой рукой, а в правой он держал хлыст, который мерно покачивался туда-сюда. Капитан взглянул на капрала, тот мгновенно догадался о его намерении, придвинулся чуть ближе, и Пидрин оказался в ловушке. Сын тетушки Мари-Аны вздрогнул: сейчас что-то произойдет. «Так, значит, ты не заметил, как пробежало время, ты не знал, который час?» Теперь капитан положил правую руку на рукоятку хлыста и потер ладони. «Так, стало быть, ты не знал, который час?» Он потер ладони, ухмыльнулся, погасил в пепельнице сигарету, снова ухмыльнулся и потер ладони, хлыст продолжал мерно раскачиваться из стороны в сторону — тоненький, гибкий, элегантный хлыст. «Подойди сюда». Капрал Жозинья немного пододвинулся и встал с правой стороны от Пидрина. Капитан — напротив него. Сержант — слева. Круг сужался. «Подойди сюда», — приказал капитан. Приблизиться к нему? Ну уж дудки, больше он не тронется с места. «Подойди сюда!» — и опухшие глаза капитана сверкнули холодным блеском. Пидрин собрался с духом и сказал: «Я опоздал на вечернюю поверку и заслуживаю наказания. Пусть господин капитан назначит мне наказание, полагающееся по уставу». «Так ты требуешь наказания по уставу? Вот как? Я вижу, ты отлично разбираешься в уставе. Превосходно! Такие бравые парни и должны служить в армии. Только почему ты не считаешь нужным соблюдать устав и не опаздывать хотя бы на вечернюю поверку, почему совершаешь множество других нарушений?» Капитан Круз неуклюже повернулся всем своим грузным телом в сторону нарушителя дисциплины. Пидрин больше не колебался, в нем клокотала, в нем кипела ярость. «Если только он посмеет поднять на меня руку, сто чертей ему в глотку, если только он меня хоть пальцем тронет, я на него брошусь, разрази его гром, я ему покажу!» Во рту у Пидрина пересохло, язык прилип к гортани, все мышцы напряглись, он стиснул зубы. «Тысяча чертей ему в бок!» Капитан, тяжело ступая, подошел к провинившемуся. «Ох, как хочется вцепиться ему в физиономию!» Глаза у Пидрина метали молнии. «Ах ты, змееныш! Получай, что положено по уставу, сукин сын!» Капрал придвинулся почти вплотную, Пидрин оказался зажатым между ними, он не мог двигаться, но ведь он не связан и не скован цепью, руки у него пока свободны, ноги — тоже, он просто во вражеском окружении, ну и что из того? Никто его не удержит! Пидрин рванулся из ловушки, разъяренный, как дикий кот, и в тот момент, когда капрал хотел броситься ему наперерез, он ударил капрала ногой в пах. Тот взвыл от боли и повалился на пол, но едва взбешенный капитан замахнулся на него хлыстом: «Ах ты, негодяй», — Пидрин, не помня себя от гнева, выхватил нож, спрятанный слева за поясом, и крикнул: «Если вы меня ударите, я убью вас!» Капитан подошел: ближе, угроза Пидрина не произвела на него никакого впечатления. Этому все было нипочем. Пидрин замахнулся ножом и, конечно, всадил бы его в капитана, но тут вмешался сержант. Он-то и спас жизнь капитану Крузу, он же и остановил капрала Собачье Дерьмо, который уже занес над Пидрином палматорио, чтобы ударить его по голове. Все было кончено. Да, теперь хорошо говорить: все было кончено. Пидрина взяли под стражу, закон есть закон. Он обвинялся в неподчинении старшему по чину и нанесении телесных повреждений, да еще ему приписали преднамеренность действий — отягчающее вину обстоятельство. А знаете, Пидрин не виноват, он первый не бросился бы с ножом на капитана Круза, Пидрин бы себе этого не позволил, я уверена. Это какой-то злой дух в него вселился. Сам Пидрин не способен на дурной поступок. Вот я и все как есть рассказала суду, что люди говорят. Выложила начистоту. Господин судья подозрительно на меня косится, и я тоже гляжу на него с недоверием. Ну что я могу сказать в заключение? Правда ли это, нет ли, откуда мне знать?»
Но суд все-таки поверил тетушке Жоже, иначе Пидрин, сын Мари-Аны, получил бы высшую меру наказания. Ведь задача суда в том и состоит, чтобы разобраться, где правда, а где ложь. «Что Пидрин мировой парень, я в этом не сомневаюсь, могу поклясться спасением своей души, господин судья. Люди рассказывают, будто друзья капитана Круза хотели здорово насолить Пидрину. Выручил его один приятель, он изложил все честь по чести моему двоюродному брату Лопесу де Барросу; да, вспомнила: его фамилия Карвальо, он армейский сержант, он еще завел подружку на Саосенте и построил дом на вершине холма, а когда уехал в Лиссабон, забрал с собой обоих сыновей. Это был истинный друг зеленомысцев, он всегда охотно участвовал в наших праздниках и вечеринках и любил ходить по трактирам — то к одному в гости заглянет, то к другому, поесть кашупы и выпить грогу. Звали его сеньор Карвальо, так вот, он предупредил доктора Лопеса де Барроса, и тот поспешил в столицу, чтобы защитить невинно осужденного. Наши ребята народ отчаянный, этого у них не отнимешь, но бывает, что их наказывают ни за что ни про что. Капитан первый начал измываться над Пидрином. Кто же такое стерпит? Истинная правда: если обижать человека без всякой причины, просто так, по злобе, рано или поздно обязательно получишь по заслугам — отольются кошке мышкины слезки. А Пидрин замечательный парень. Я знала его еще ребенком, этот не потерпит издевательства над собой. Товарищи Пидрина, солдаты, тоже возмущались, когда их наказывали за опоздания, только ни у одного из них не хватило мужества протестовать. В армии возражать начальству не принято. А Пидрин, сын тетушки Мари-Аны, человек гордый. Вот он и решил дать отпор этому капитану. Кое-кто утверждал потом, будто Пидрин обдумал свой план заранее и даже сговорился с какими-то подозрительными людьми. Однако наш земляк Лопес де Баррос все поставил на свои места, и всем стало ясно, что Пидрин ничего такого не замышлял. Преднамеренность действий отягчает вину. Да чтобы обдумать такое дело, надо не меньше суток обдумывать. Так или иначе, Пидрин своего добился, сомнений нет. Покушение на начальника оказалось действенным средством. С той поры капитан Круз никогда больше не осмеливался наказывать наших земляков палматорио или стегать хлыстом, этот наглец стал тише воды ниже травы. Пускай лучше порет ремнем своих детей, они этого стоят, если в отца пошли. Наказание палматорио вообще отменили в армии, военный комендант даже издал специальный приказ. Так говорил мой двоюродный брат Адриано, покойник, да будет земля ему пухом. Жаль мне тех, кто безропотно сносил побои, ну, да за одного битого двух небитых дают. Я навестила Пидрина в тюрьме. «Ты не раскаиваешься в том, что сделал?» — спросила его. «Никоим образом, тетушка Жожа. Раскаиваться надо тому, кто совершил преступление». Я посмотрела ему в глаза и поняла, какой это мужественный человек. Пидрин отбыл наказание и уехал. Его удел — странствия. Люди говорят, не сладко ему живется на чужбине».
«Люди говорят». А правда ли это? Жоже и невдомек, что я тоже знаком с Пидрином. Я уверен, она и не подозревает об этом. А ведь я в самом деле знаком с Пидрином. Имя этого парня было тогда у всех на устах. Зеленомысцы даже морну о нем сочинили. Запрещенную морну, которую пели вполголоса. Я познакомился с Пидрином на Сан-Висенти, а потом встретил его далеко от родины. Имя этого боевого парня, портового рабочего, после судебного процесса было у всех на устах. Отбыв тюремное заключение, он куда-то исчез, потом вернулся, снова уехал и больше уж не возвращался; забытый на родине, он плыл по волнам безбрежного людского океана. Впрочем, «забытый» о Пидрине вряд ли можно сказать. Сын Мари-Аны принадлежит к тем людям, что привыкли искушать судьбу и играть в прятки со смертью. «Первая торпеда с немецкой подводной лодки попала в машинное отделение, погибли два кочегара и два смазчика. На палубе пассажиры и команда метались в поисках спасательных шлюпок, и тут последовало еще два взрыва. Капитан и старший помощник пошли на дно вместе с судном, которое затонуло в течение двадцати пяти минут. В сумраке ночи мужчины и женщины ожесточенно боролись с волнами. Страшно даже представить себе такую картину! Наш соотечественник Педро Дуарте Рибейро, находившийся в спасательной шлюпке, бросился в воду и спас капитана английского корабля, который держал курс на Фритаун и подорвался на мине. После того как Педро Дуарте Рибейро вытащил из воды английского капитана (у того оказалась сломанной рука), он спас еще нескольких человек: члена судовой команды, инженера, смазчика и английского журналиста, вскоре, правда, скончавшегося». (Вырезка из газеты, издаваемой на португальском языке в Нью-Бедфорде; в центре — фотография Пидрина.)
Сын тетушки Мари-Аны — как вы уже догадались, Педро Дуарте Рибейро — это и есть его христианское имя — настоящий герой, проявивший мужество и решимость в минуту опасности. Так вот, я встретил его вдали от родных мест, и знаете где? В доме Брито Миранды, Мирандиньи, начальника отделения в Кофейном тресте, — тот был моим другом с юности, прошедшей на Сан-Висенти. В доме Мирандиньи царило веселье, музыка и танцы продолжались до самого утра, обильному угощению и напиткам, казалось, не было конца, все удивлялись пышности праздников, которые устраивал мой друг. Великолепная кашупа со всеми необходимыми приправами, жареное мясо разных сортов, нежнейшие тефтели, пирожки, крокеты — просто объеденье, аперитивы на любой вкус, мясо на вертеле со специями и под обильным соусом, фрукты — сочные манго, с которыми могли сравниться разве что манго из Гоа, как утверждал Томазиньо Медейрос, отбывавший в Индии воинскую повинность, бананы в молоке, виноград и яблоки из Южной Африки — и сладости — я не сомневаюсь, что сладостей было вдоволь. Дом был полон гостей. Тут и молодежь, и старики — столпотворение, да и только. Для девушек и парней эти вечеринки — главное занятие их жизни. Развлечения, можно сказать, их профессия. Единственное дело, которое есть у них в жизни, — это окончить колледж. Ну, потеряют они из-за своей нерадивости годик-другой, не имеет значения, денег на содержание сына или дочки у родителей хватает. Вот они и развлекаются день и ночь: танцевальные площадки, кафе и рестораны, пляжи и, конечно же, вечеринки и пирушки, продолжающиеся иной раз до самого утра. Так проводит время «золотая» молодежь. Люди посолиднее, принадлежащие к узкому кругу избранных, собираются по субботам и воскресеньям то у одного, то у другого и веселятся, как могут, — наедаются до отвала и пьют столько, что диву даешься, как они не лопнут. Богатый ассортимент напитков: дорогие вина, старые, выдержанные вина, молодое виноградное вино, ликеры, бренди, и, уж конечно, не какого-то там 1920 года! Наилучший грог, прохладительные напитки, соки, пиво и виски, о, виски хоть залейся, бутылок всегда полным-полно, холодильник набит до отказа; на кухне огромные куски жареного мяса, кастрюли с гарниром, пирожки с мясной и рыбной начинкой, огромный бар, где бутылки стоят между кусками льда — ночь длинная и душная, как ее выдержать без холодного питья? В доме Мирандиньи развлекается самая знаменитая среди зеленомысских землячеств в Луанде компания. В самом деле, я не ошибусь, если скажу, что здесь собираются сливки местного общества и ни одного приезжего из метрополии. Впрочем, извините, есть тут один португалец, Пирес де Алмейда, известный своими статьями в местной прессе, жена его, Кандида Фейжо, — уроженка острова Санту-Антан. Ангольцев тоже здесь не видно. Окинем собравшихся беглым взглядом. Нет необходимости представлять их всех. Достаточно выбрать нескольких гостей наугад. Знакомьтесь: Марио Антунес, директор департамента финансов. Луис де Кастро, заместитель директора. Доктор Луз Монтейро (земляки зовут его просто Монтейриньо), преподаватель колледжа, Налдиньо из Ангольского банка. Доктор Жардин Медина, ректор лицея, человек, пользующийся всеобщим уважением. Его брат — Жозе Медина, из Института кофе. Шурин Жозе Медины — Педро, муж ньи Даде, служит в Управлении национальной безопасности и слывет за подхалима и карьериста. Жоан Туда, двоюродный брат доктора Луза Мадурейры, полицейский комиссар при прокуроре республики, и так далее, все в таком роде. Разумеется, все мужчины явились с женами, друзьями, сыновьями и дочерьми, а как же иначе? Привели с собой приятелей и друзей своих детей — почему бы и нет? — и, конечно, приглашены обедневшие родственники и знакомые, что живут в муссеках[18]; родственники и их друзья; и еще те, что приходят угоститься на дармовщинку, поесть и выпить, главным образом выпить, ибо да будет вам известно, на вечеринках у Мирандиньи еды и питья хватает для всех. Но давайте еще раз оглядим залу. Смотрите, вот пошел танцевать со своей кузиной директор Судебных учреждений Шикиньо Маркес. Крато Монтейро ни на шаг не отходит от жены доктора Медины, прелестная женщина эта Коншинья! Хирург Фонсека-и-Соуза третий раз танцует с мулаткой Грасиетт, у него слабость к молоденьким незамужним девушкам легкомысленного поведения. Грасиетт очень опасная особа, она любит кружить головы женатым мужчинам. А вот поглядите, рядом со мной высший судейский чин, ныне пенсионер, Оливейра Гама, которого прозвали Жоаном Чернушкой. У него немного мозги набекрень, он обожает рассказывать пикантные анекдоты. Оливейра Гама развалился в кресле и с наслаждением перемывает кому-то косточки. А теперь взгляните на кирпично-красную физиономию директора Информационного центра, обжоры и выпивохи, вон он сидит на диване в окружении пустых стаканов из-под виски, а молодые люди подтрунивают над ним. А какая панорама открывается с веранды седьмого этажа, где живет Мирандинья! Отсюда видны огни вечерного города, бухта и вдалеке очертания залива; с океанского побережья доносятся порывы свежего ветра, то сильные, то едва ощутимые, но неизменно-несущие прохладу; на веранде тоже сидят гости, со своего места я вижу Томазиньо Медейроса, он беседует с Манекасом, администратором анклава Кабинда, и замечаю главного редактора газеты «Диарио де Ангола», уж наверное, он уединился здесь с Луизой Перпетуа, светлокожей мулаткой, отличающейся изысканными манерами; время от времени она публикует в его газете лирические стихи собственного сочинения, но язычок у нее ядовитый, точно змеиное жало, она супруга Монтейриньо, преподавателя колледжа; рассказывают, однажды он накрыл их с поличным, но ничего не стал предпринимать, эдакий ротозей; однако не стоит перечислять остальных гостей, это ничего не даст для нашего рассказа, тем более читателю и без того уже ясно, что за публика собралась у моего друга. Итак, гости танцуют, едят, пьют, курят, шумят, смеются, шутят, несут околесицу, рассказывают анекдоты, злословят по поводу правительства, сидят по углам или бродят по комнатам, на веранде, по всей квартире. В разгар пирушки раздается стук в дверь. Бог мой, кто еще к нам пожаловал? Ну конечно, это Жижи, без Жижи не обходится ни одна попойка, Жижи никогда не танцует или танцует очень редко, мало говорит и совсем не умеет слушать собеседника, или это только так кажется, зато пьет он не переставая и при этом почти ничего не ест — отщипнет кусок мяса, ухватит еще кусочек чего-нибудь и с таким же мрачным видом, как вначале, возвращается домой. Падать Жижи не падает, даже когда споткнется, и способности соображать не теряет; с неизменным стаканом виски в руках он слоняется из угла в угол или забьется на кухню и начинает рыться в баре, где во льду стоят бутылки, а потом с интересом разглядывает всевозможные таганки и кастрюли на плите. «…Он садился обедать, а так как был он от природы флегматиком, то он начинал с нескольких десятков окороков, с копченых бычьих языков, икры, колбасы и других на-вино-позывающих закусок»[19]. Это отрывок из книги Рабле о Гаргантюа, человеке-великане, сыне Грангузье и Гаргамеллы. Жижи далеко до Гаргантюа, он совсем не такой. Жижи мало ест и много пьет, что и отличает его от Гаргантюа, отца Пантагрюэля, человека, похожего на бездонную бочку: чем больше он ел, тем больше ему хотелось. Так вот, Гаргантюа, если верить хронике, был великаном, а Жижи тощий как щепка, не следует об этом забывать. «Вволю наигравшись, просеяв, провеяв и проведя свое время сквозь решето, Гаргантюа почитал за нужное немножко выпить — не более одиннадцати кувшинов зараз, а потом сейчас же вытянуться на доброй скамейке или же на мягкой постели да часика два поспать сном праведника.
Пробудившись, он некоторое время протирал глаза. Тут ему приносили холодного вина; пил он его с особым смаком»[20]. На рассвете у гостей Мирандиньи вновь просыпался аппетит и они набрасывались на еду: все так вкусно, пальчики оближешь. Одного Жижи ничто не интересовало, кроме выпивки. «Потом рассудили за благо подзакусить прямо на свежем воздухе. Тут бутылочки взад-вперед заходили, окорока заплясали, стаканчики запорхали, кувшинчики зазвенели.
— Наливай!
— Подавай!
— Не зевай!
— Разбавляй.
— Э, нет, мне без воды. Спасибо, приятель!
— А ну-ка, единым духом!
— Сообрази-ка мне стаканчик кларету, да гляди, чтобы с верхом!
— Зальем жажду!
— Теперь ты от меня отстанешь, лихоманка проклятая!
— Поверите ли, душенька, что-то мне нынче не пьется!
— Вам, верно, нездоровится, милочка?
— Да, нехорошо что-то мне.
— Трах-тарарах-тарарах, поговорим о вине.
— Я, как папский мул, пью в определенные часы.
— А я, как монах, на все руки мастер: и пить, и гулять, и молитвы читать.
— Что раньше появилось, жажда или напитки?»[21]
Когда мы задали этот вопрос Жижи, он расхохотался как сумасшедший, но так и не сумел на него ответить. Жижи никогда не мог решить, что появилось раньше, жажда или напитки. И он отправляется за новым стаканом виски, возвращается и начинает изводить сидящего рядом собутыльника: «Ответь мне на такой вопрос, приятель: что сперва появилось, жажда или выпивка?» Мнения, к вящему удовольствию Жижи, расходятся. В одном только нет сомнений: когда выпьешь, сразу на душе легче становится. Он идет за новой порцией виски, возвращается со стаканом в руке, все такой же угрюмый, похожий на привидение и все так же спотыкается. Жижи расслабил узел галстука, снял пиджак, расстегнул рубаху сверху донизу, засучил рукава, брюки ему широки и едва не сваливаются с худого тела, волосы растрепались, под мышками выступили пятна пота. Окна распахнуты настежь, и в комнату проникает свежий ветерок — отрада для всех, кто живет и наслаждается жизнью. Мужчины снимают пиджаки и, следуя примеру Жижи, остаются в рубашках. Некоторые щеголяют в «балалайке», как называют рубашку с двумя карманами и короткими рукавами, «made in Масао»[22], из искусственного или натурального шелка, дамы в легких шелковых платьях с большим декольте, и все-таки все изнемогают от жары. Жара любого доконает. Гости посолиднее тяжело дышат, чертыхаются. Никаких признаков близкого дождя нет и в помине, наверное, он вообще никогда больше не пойдет. «Мирандинья, когда ты поставишь у себя кондиционер?» Ишь ты, куда хватил! Можно подумать, будто Мирандинье некуда деньги девать, ему, бедняге, надо внести ссуду за покупку автомобиля да еще долг погасить — в прошлом году он занял солидную сумму для своей дамы сердца. Все истомились. Наконец наступает ночь, а часа в два или три утра приходит прохлада и становится легче дышать. К этому времени гости снова плотно закусили, выпили, и вновь появляется охота шутить и смеяться. Здесь говорят по-креольски и по-португальски — говорят на невообразимом, смешанном наречии. У Жижи дрожат руки, глаза ввалились, он едва держится на ногах, но один из всей компании изъясняется по-английски. Точнее сказать, пытается это делать. Время от времени он бросает ту или иную фразу по-английски. «Help yourself. Make yourself at home. Food or drink? By the way, speaking about food». (Угощайтесь. Будьте как дома. Вам положить закуски или налить вина? Кстати, о закуске…) И далее разговор идет о еде. Наконец приходит черед его коронного номера. Он обращается к присутствующим с вопросом: «What did came first, the food or the drink?» («Что возникло раньше: закуска или выпивка?») Потому что, когда Жижи в ударе, он не признает ни криольо, ни португальского, отвергает оба языка и говорит исключительно по-английски, как мы пытались только что воспроизвести, — то ли бросает кому-то вызов, то ли просто из бахвальства. В пристрастии к английскому у него находится единомышленник. Это инженер Жозе Ваз, знакомые зовут его просто Жо. У зеленомысцев все называют друг друга уменьшительными именами. Твоему земляку ровным счетом наплевать, инженер ты, дипломированный специалист или преподаватель лицея — все мы, креолы, едим из одного котла, — обычно у нас обращаются друг к другу на «ты». Если Жо напьется вроде Жижи, он ведет себя точно так же. Признает один английский. Говорит по-английски или на худой конец на криольо, но ни в коем случае не по-португальски. Это, повторяю, все проделки Жижи. Когда он накачается виски, сам черт ему не брат. Но пока еще Жо не пришел. Никогда заранее не известно, явится он или нет. Что-то подсказывает мне, что сегодня Жо обязательно придет, и, чует мое сердце, нас ожидает сюрприз, и уж я постараюсь, чтобы его присутствие не осталось незамеченным. Впрочем, это такой остряк! Жо с первой минуты становится душой общества, все непременно желают с ним познакомиться, да он и в самом деле человек незаурядный, вы сами потом убедитесь, прав я был или нет. А теперь спрашивается, зачем я нагородил весь этот огород? К чему такое длинное вступление? А к тому, что мне нужно ввести в повествование нового героя. Ведь к этому кружку избранных принадлежит и Пидрин. «Как Пидрин?!» — может быть, удивится кто-нибудь из вас. Представьте себе, Пидрин. Мир тесен. Его привели в Анголу странствия по свету. Пидрин, рабочий парень, грузчик из портового района Рибейра-Бота — все у нас помнят, как он бегал по улицам босиком, — стал вхож в привилегированное общество, и сегодня мы видим его на празднике, посвященном концу недели. И это еще не все. Он забежал к Мирандинье ненадолго, ему еще предстоит отправиться на вечеринку к директору Судебных учреждений или управляющему Ангольским банком, к начальнику таможни, а может быть, и еще к кому-нибудь, и это лишний раз доказывает, что пригласили его сюда не случайно и что теперь Пидрин свой человек в кружке Мирандиньи. Удивительно устроен этот мир! Кто бы мог подумать, что мы встретимся с Пидрином в Луанде?
— Нья Жожа, знаете, ведь я тоже знал Пидрина.
— Ах, голубчик, с трудом могу в это поверить. Неужели вы и вправду знавали Пидрина тетушки Мари-Аны?
— Я встречался с Пидрином на Островах Зеленого Мыса, а потом в Анголе, в Луанде.
— Вы видели Пидрина в Луанде? Просто невероятно!
— Да, я его видел своими глазами.
— Как же он очутился в Луанде?
Охваченная радостным волнением, нья Жожа, казалось, вся светилась от счастья. Подумать только, я встречал Пидрина уже взрослым, может быть, у него теперь седина в волосах пробивается, и на лице морщины. Но, наверное, он все такой же худой и подвижный. Он обосновался в Анголе, после того как приехал с потоком эмигрантов с острова Сан-Висенти и два года проработал на плантации во внутреннем районе страны, около Бенгелы. Чего только ему не довелось вытерпеть! «Для вас, конечно, не новость, что с зеленомысцами в Анголе обращаются так же плохо, как с коренными жителями. И мы сразу ощущаем это. Ведь у нас на Островах расизма нет и в помине. Правильно я говорю или нет? В прежние времена в Анголе даже колонистов с Зеленого Мыса не было. Теперь иное дело. Наши земляки становятся фермерами. Одни считают, что это хорошо, другие — плохо. Не знаю. Я лично такой жизни не мог выдержать. Вечно пререкался с надсмотрщиком — придирчивым отставным полковником, у него явно не все дома. А потом вместе с двумя лихими парнями я дал тягу с плантации, только они нас и видели. Но это еще цветочки. Ягодки были впереди. Я хлебнул горя, скитался по всей стране, пока не попал сюда, в Луанду. Знаете, Луанда, тогда ничего собой не представляла. Отстроили только нижнюю часть города, а на холмах было разбросано несколько домишек. Кинашиши, который теперь превратился в квартал с десятиэтажными домами, был простым муссеком, теперь в это даже трудно поверить. Но я его видел сам, своими глазами. С той поры все здесь переменилось. Вы уже слыхали, что в Луанде собираются строить небоскреб? Когда успели возвести столько домов, уму непостижимо! А ведь их уже после окончания гражданской войны построили. Все в точности как я вам рассказываю». Пидрин достает из кармана трубку, неторопливо насыпает в нее табак, раскуривает, затягивается. «Сперва никто не хотел брать меня на работу, не доверяли. Откуда ты пришел? Чем занимался раньше? Как сюда попал?» И Пидрин то рассказывает правду, то угощает меня невероятными небылицами — как ему подскажет жизненный опыт. «Узнал я, почем фунт лиха! Время было тяжелое, приходилось зарабатывать на жизнь всеми правдами и неправдами. Наконец мне удалось получить место в торговой фирме, где я служу и по сей день. Там я не гнушался никакой черной работы. И не стыжусь этого. Подметал, убирал комнаты, чистил, скоблил, передавал поручения, получал от клиентов деньги, мыл туалет. Представляете, Пидрин, уважающий себя человек, мыл туалет, честное слово, и много дней жил впроголодь. Я вкалывал, как каторжный, хуже, чем раб на плантации, хозяева оценили мое усердие и теперь я — коммерческий управляющий одного из крупнейших торговых домов в Луанде». Говорят, на все воля божья, но Пидрин вышел в люди только благодаря твердости характера, я уверен, именно это помогло ему найти свое место в жизни. «Я сейчас неплохо устроился, я холостяк и жениться не собираюсь, мне не улыбается на склоне лет стать отцом. Я тут завел было роман с одной глупышкой, а потом еле от нее отделался. Осталась она на бобах, теперь денег клянчит. Пусть выкручивается как знает. Сейчас у меня другая, беленькая-беленькая, совсем молодая девчонка, тоже хочет меня окрутить, ха-ха-ха, но она мне уже порядком наскучила. В женщинах недостатка нет. Сами приходят, садятся на краешек кровати, тут уж не зевай. А женитьба меня не привлекает», — повторил Пидрин. «Ты слывешь здесь ловеласом, Пидрин, и, наверное, не без оснований. От такой репутации трудно отделаться, да, вероятно, ты не очень-то и стараешься, клубничка-то все равно тебе достается. Я знаю, тебе удалось поживиться возле жены твоего хозяина, женившегося на старости лет второй раз, да еще как поживиться! Ну, перестань разыгрывать из себя скромника». Всем известно, что его любимое занятие — совращать молоденьких девушек. Это его новое хобби. Сбивать с пути истинного, посвящать их в тайны наслаждения… «Сядь-ка ко мне на колени», прикоснется щекой, обнимет, приласкает, разок-другой поцелует, не спеша, с нежностью опытного волокиты, и разжигает в них любопытство и страсть. Приходит день и уходит день, Пидрин не спешит и не торопит события, не теперь, так чуть позже он своего добьется, он будоражит свою жертву, будит в ней чувственность, расстегивает платье, приобщает к любовным утехам, так что тело ее постепенно погружается в пучину греха, и тогда она сама просит продолжать, идти до конца, и, конечно, Пидрин с готовностью откликается на просьбу. А может, все это наговоры и сплетни? Все может быть. Я не рискнул бы ничего утверждать. И тем не менее в тот самый вечер в доме у Мирандиньи была Золина Морайс. Ее муж, военный, получил назначение в провинцию, и Золина, оставшись одна, пустилась в разгул, словно девица легкого поведения, говорят, Пидрин тоже приложил к этому немало сил. Я слыхал, будто это Пидрин сделал ребенка Мари-Роке, что служит в министерстве финансов. Нет дыма без огня, частенько повторяет нья Жожа. Может быть, оттого-то Пидрин и начинает петушиться, как только заходит речь о его сердечных делах, у него появилась привычка обороняться, на всякий случай. «Ясное дело, каждому охота сунуть свой нос в мою жизнь, но я всем даю отпор. Хорошее жалованье, мощная машина шведской марки, ее здесь испытывали, комфортабельная квартира на восьмом этаже, на проспекте, что выходит к океану, громадный холодильник, полный всякой снеди, чтобы угощать гостей и приятелей, красивый вид из окна на залив — что за жизнь! Словно вызов прошлым страданиям. Дважды я уже побывал в Лиссабоне — ездил за границу по делам фирмы и сам не остался в накладе. Да, там все по-другому, в Лиссабоне совсем иная жизнь, но позвольте, я выскажу вам откровенно свое мнение: я предпочитаю Луанду. Я привязался к ней. Сам не понимаю, в чем дело. Наверное, напился воды из реки Бенго — есть такое поверье у португальцев. Каждую неделю мы устраиваем пирушки, развлекаемся, ходим в гости, то к одному, то к другому, здесь такие чудесные пляжи, вкусные моллюски, пиво, мясо на вертеле. Мы удим рыбу, охотимся. Зеленомысцу тут есть где развернуться. Он тратит все денежки, что зарабатывает. Но этому краю суждено большое будущее, вы слышали? Нужно, чтобы тебе везло, но многое зависит и от ловкости рук, от сообразительности. Я долго размышлял и теперь могу вам признаться откровенно: сдается мне, что не мой это удел — покоиться на кладбище в Луанде. Бывает, иной раз одолевает меня отвращение, вероятно устал я от такой жизни. А может быть, это влечет меня судьба? А куда? На Острова Зеленого Мыса? Ничуть не бывало. Наша родина — райский уголок, только сейчас она стала убогой. Нет дождей! Нет работы! Даже если выпадают обильные ливни, вот как сейчас, например, в сентябре, пусть даже все лето дождливое, все равно это ничего не меняет. Наступает год, кончается год, а голод не кончается. Я тоскую по Островам. Несчастный у нас парод и мужественный, только тяготеет над ним злой рок. А какую помощь люди у нас получают от правительства? Неужели для наших земляков и в самом деле нет иного выхода, как восстать, о чем постоянно твердит этот человек?[23] Я люблю слушать песни в исполнении Боба Дилана. Не знаю отчего, но его песни напоминают мне креольскую музыку. То ли морну, то ли коладейру. Нет, пожалуй, все-таки морну. Вечеринки в Луанде устраивают часто. Когда нет повода, мы сами его придумываем». На сей раз Пидрин говорит чистую правду. Без праздника и без шутки, без веселья и без танцев зеленомысец не может обойтись. И если он надолго оказывается в одиночестве, он начинает хандрить. Встреча друзей, пикник, прогулка, исполнение новой морны под аккомпанемент гитары — все может служить предлогом для пирушки, а если нет повода, надо его выдумать, как утверждает Пидрин, а уж Пидрин знает жизнь своего народа, как никто другой. Где бы зеленомысцы ни находились — у себя на Островах или на краю света, — жить уединенно, сидеть целыми днями взаперти, спокойно следя за ходом времени, — это не для них, от такой жизни можно с ума спятить, Это все равно что самому накинуть петлю на шею. Нет, лучше уж провести время в беззаботной компании, с друзьями. Вот потому-то и образуются тесные кружки зеленомысцев в Лиссабоне, в Бисау, в Дакаре, в Бразилии, в Лоренсу-Маркише, в Луанде и в других местах. Однако широко раскрывать двери своего дома для всех, принимать гостей со всей округи, радушно угощая их в любое время дня, — такое возможно только на Островах Зеленого Мыса. Вдали от родины креол замыкается в своей скорлупе, ест кашупу, танцует морну и коладейру, и, хотя почти ежедневно устраивает вечеринки, двери его квартиры распахнуты только для земляков, остальных он не пустит дальше порога.
«Ходили слухи, будто он уехал в Бразилию и там попал в неприятную историю в местечке Санто-Андре, неподалеку от Сан-Пауло. Будто он приволокнулся за одной девчонкой, а ее ухажер, бразилец, всадил в него нож». — «В кого, нья Жожа? В Пидрина?» — «Да, в Пидрина». — «Как же это? Ведь я встречался с Пидрином в Луанде». — «Так мне рассказывала моя двоюродная сестра Кандинья».
Вас интересует, как возникла идея устроить этот праздник у Мирандиньи? Фирмино Гусиные Лапы, молодой человек, принимавший участие в битве при Мукабе — видите, он там, у окна, наклонился к проигрывателю, ставит новую пластинку, — так вот, этот молодой человек вместо с Жижи и адвокатом Титой на подозрении у властей, поговаривают, что он якшается с террористами, хотя никто не знает наверняка, правда это или нет. Однажды под вечер они напились пива, хорошо закусили и стали придумывать, чем бы заняться. Тита позвонил Мадурейре, полицейскому комиссару при прокуроре Республики: «Знаешь, твой двоюродный братец Фирмино тут набедокурил, так что приезжай поскорей, а не то у него отберут водительские права». Тот сразу примчался. И взбеленился, когда узнал, что все это выдумка и Фирмино ничего не натворил. Тут Жижи и осенило: «Раз уж Фирмино избавился от неприятностей, давайте отпразднуем это событие». — «Где же мы это отметим, Жижи?» Тот не смутился. Он никогда не смущается. Жижи решил: «У Мирандиньи дома». Они отправились к Мирандинье. «Понимаешь, — говорит Жижи, — Фирмино избежал крупного скандала, его едва не посадили в тюрьму и не лишили водительских прав, надо бы это спрыснуть». Мирандинья позвонил одному, позвонил другому, и народ собрался. Кое-кто сам пришел. Пронюхали откуда-то. Знаете, как это бывает? Паренек прогуливается у подъезда, слышит музыку, видит ярко-освещенные окна, смекает, что люди веселятся, поднимается в лифте, стучит в дверь, спрашивает такого-то или такую-то, входит, и дело в шляпе.
Пока Пидрин раскуривает трубку, я сравниваю его, нынешнего, с Пидрином тех дней, когда происходило судебное заседание в Минделу. Все случилось оттого, что однажды вечером он потерял голову из-за Зулмириньи, продувная бабенка водила Пидрина за нос, словно была честной девушкой, а сама-то давно уже стыд потеряла, с кем только не путалась. Теперь у нее куча детей от разных отцов, да еще случайных любовников целый хвост. А Пидрин превратился в совершенно другого человека, стал кутилой и соблазнителем молоденьких девушек, любит вкусно поесть, да, он превратился в обывателя, вид у него теперь самоуверенный — мужчина, знающий себе цену. Он усвоил манеры солидного человека, повидавшего жизнь и умудренного опытом, ничего не осталось в нем от тогдашнего, одурманенного страстью Пидрина. «Если вы тронете меня пальцем, я убью вас!» — крикнул он капитану Крузу, и действительно заколол бы его ножом, если б не вмешался сержант, — ведь в ту минуту буйствовал не он, Пидрин, а вселившийся в его тело дух, как утверждала на суде нья Жожа; тетка Пидрина, давно уже переселившаяся в мир иной, сказала об этом во время спиритического сеанса у ньо Лусио Алфамы, нья Эрмелинда, жена ньо Ноки, тоже подтвердила, что слышала ее голос.
«Значит, Пидрин жив и здоров?» — «Нет, он был жив и здоров». — «Стало быть, Пидрин умер?»
Боже мой, мне такая мысль и в голову не приходила! Я беру со стола стакан виски, подношу ко рту и нарочно медлю с ответом, тетушка Жожа, охваченная нетерпением, выжидающе глядит на меня.
Теперь уже никто не танцует. Гости едят, пьют, ведут беседу, флиртуют, дремлют, мечтают, шепчутся, выбирают пластинки, насмешничают, болтают вздор, рассказывают анекдоты, восторгаются, хвастаются, острят, отдыхают и, может статься, — откуда нам знать? — где-нибудь в укромном уголке на кухне, в кладовой или в ванной комнате, за дверьми или за шкапом обнимается какая-нибудь парочка, прижавшись друг к другу и учащенно дыша. А сейчас все взоры обращены на брата хозяина, Жулиньо Миранду, и молодежь, и старики слушают, как он читает свое любимое стихотворение «Со[24] Санто» ангольского поэта Вириато да Круша. «Это я, — говорит Жулиньо, — открыл Вириато да Круша, когда приехал в Луанду». Так оно и было на самом деле. Да, по приезде в ангольскую столицу Жулиньо развернул кипучую деятельность: не раз выступал с лекциями, участвовал в работе киноклуба, писал стихи, вступил в секцию культуры. Но ему приходилось служить, а служба предъявляла свои требования. Жулиньо постоянно разъезжал по стране — будь они неладны, эти поездки, — был в Бенгеле, в Маланже, в Лобиту, потом судьба забросила его на юг, почти на край света, и Жулиньо Миранда сделался бродягой — таков удел сыновей Зеленого Мыса. Без гроша в кармане, усталый, разочарованный, измученный одиночеством — друзей у него почти не осталось, — с опустошенной душой, мертвой, как тишина, он был на грани отчаяния. Затем Жулиньо возвратился в Луанду. Началось февральское восстание[25], в городе стало опасно находиться. На каждом шагу баррикады, повсюду солдаты в защитной военной форме. Мало-помалу Жулиньо оставил поэзию и увлечение киноклубом, бросил прежние хлопоты и беготню по жаре и предался более приятным занятиям — пирушкам, попойкам, ища успокоение в беззаботной, не обремененной никакими обязанностями жизни, его не привлекал однообразный каждодневный труд. Где взять мужество и неутомимо продолжать идти по пустыне, где обрести бесстрашие, чтобы оказать сопротивление солдатам в защитной форме? Теперь Жулиньо любит обсуждать с приятелями футбольные матчи, выписывает из метрополии спортивную газету. И только когда он находится среди своих, среди земляков, в нем порой вновь загорается затаенный в груди огонь. Он знает, что здесь никто его не выдаст — соотечественники на предательство не способны. Жулиньо мысленно возвращается к временам детства и юности на Островах Зеленого Мыса, к временам своего приезда в Луанду, когда он призывал товарищей к борьбе против колонизаторов, он и теперь еще сохранил в сердце чистоту и приверженность прежним идеалам. Он мысленно возвращается к годам учения в лицее, к временам остросоциальной поэзии.