Черников прилетел в Кишинев в сентябре 76 года. Еще предварительно, оказывается, подготавливаясь к этой поездки, он подобрал несколько снимков той поры и сравнивал их со своим отражением в зеркале.
В 1976 году ему еще не подопытному, наивному было тридцать семь (вполне соответствовал внешности обновленного «межгалактического» Черникова).
Он действительно как будто планировал долгожданный отпуск, купил билеты, приготовил рубли, одежду (искал в кишиневе-2000 футболки без надписей, легкие брюки и босоножки). Он даже купил две дорожные сумки, но оставил выбор на маленькой старенькой сумки по образу портупеи (туда помещались плавки, футболка, пакетик с документами и деньгами, дежурная пачка «Мальборо»).
Он даже не то, что обдумывал, а вспоминал все расклады тогдашнего Черникова. Что он делал в сентябре 76? С кем общался. Какие проблемы. Тот Черников, кажется, взял с первого сентября отпуск и отбыл в санаторий в Яремчу (и это еще было поводом смотаться в Кишинев именно в эти дни). Он пытался вспомнить осень 76, и не мог толком точно ничего воскресить.
Восьмичасовой перелет Черников провел в дреме. Он как будто уже по чьей-то подсказки расслаблено экономил силы по любому поводу. Он перестал беспокоиться, суетиться. Он наслаждался этой выпавшей дремой, этим состоянием полу сознания, этим мирным пассивным существованием, хотя еще глубже на другом уровне все было в готовности для прыжка, отслеживало обстановку, звуки, перемещения, даже переменчивую маску на лице стюардессы, улыбавшейся всем дежурно и ровно до того момента, когда отворачивалась от них. Он ощущал солнце на лице при сомкнутых веках и медлил припустить заслонку, он терпеливо сносил несвежий выдох соседа и его грузное поскрипывание на их сочлененном кресле. Он слышал и не слышал мерное гудение самолетных движков. Он точно представлял толщину напряженного дюралюминия и сумму его нагрузок и перегрузок в моменте, и градус забортной температуры, скорость встречного ветра, и время свободного падения тела на «море тайги», и это все равно было сейчас подспудно и не в сознании.
Он остановился в гостинице «Кишинэу». С ним была командировочная от «вечерки», и еще заранее по телефону он законопослушный заказал чуть ли не за месяц бронь. Номер был двухместный, и уже заселенный. Кровать у окна была слегка потревожена, и на умывальнике, в стаканчике, гнездились чужие зубная щетка и станок для бритья. Черникова это общежитское уже напрягало, и он уже сбавил до минимума шансы на то, что задержится здесь.
Он вышел на улицу. Было воскресенье, вторая декада сентября, начало учебного года и еще не ушедшее лето, по крайней мере, до позднего вечера, когда наступало осеннее похолодание.
Он прошелся пешком до самого центра и, хотя уже чувствовал голод, не хотел упираться в какой-нибудь ресторан.
— Черников! — вдруг вскрикнула встречная женщина в брючном костюме.
Он поднял голову, и уже помимо брючного костюма смог внимательно разглядеть женщину, и, прокачав память, уже опознать однокурсницу.
— Привет, Анжела Карауш! Или уже давно не Карауш.
— Два раза уже не Карауш. — она легко выдала историю своего семейного положения. — Черников! Тебя ведь похоронили. Ольга Гарбуз говорила, что у тебя какая-та в голове опухоль, прости меня. А ты такой цветущий.
Анжела Карауш в том далеком студенчестве, в их глубоко бабской филологической группе, была небожителем (по-теперешнему — секс-бомба) о которой Черников мог только мечтать и мечтал. И, наверное, только малочисленный мужской контингент филфака, позволил ей не забыть Черникова.
Они вспомнили тех, кого еще совместно помнили, и таких было меньше, чем на пять минут разговора на перекрестке.
Она сама удивилась своему порыву: чем так ее взбудоражила встреча даже не полностью однокурсника (он, кажется, отчислился по болезни на втором курсе). Возможно и то, что она действительно даже где-то похоронила того худого в драном костюмчике паренька. А здесь перед ней материализовался в потертых (белых!) джинсах с ранней проседью зрелый даже не упитанный, а атлетичный мужчина.
Она торопилась домой из оперного театра, куда сопровождала делегацию из Казахстана (удрала, ушла со второго акта — оставила все на помощнице). Сегодня вечером как раз они малым в основном кишиневским, исключительно женским составом, собирались отметить пятнадцатилетия окончания универа. Сбор по традиции объявлен был у нее. Матушка еще проживала одна на земле в самом центре.
Ухоженная Карауш погрузнела в бедрах, но это кому-то даже покажется в плюс. С нее действительно хотелось сорвать этот брючный костюм и разглядеть ее полные сильные бедра.
— Идем со мной. — пригласила она (а была все-таки заминка — приглашать его не приглашать) — У нас сегодня посиделки — юбилей — 15 лет со дня выпуска.
Черников сейчас смотрел на Анжелу и решил почему то прогнать ее на поисковике, и «Эвелина» что-то тормозила никак не скидывала обратку, не хотела разразиться быстрой короткой справочкой (умерла тогда-то или уехала в Канаду тогда-то), она что-то там копошилась, и Черников уже знал — значит, она полезла в дерби и что-то нащупало интересное.
Вечер был прекрасный с неявной печалью подступающей осени. Они уже двигались вверх по «28 Июня», пересекли «Искру».
«Эвелина» огорошила Черникова на 10 минуте: ну, батя (гусар), бывший офицер оказывается в еще румынской Бессарабии параллельно с матерью Черникова встречался с какой-то гимназисткой. Поисковик «Эвелина» перечислила цепочку фамилий и ссылок в том числе на архивные данные 2017 года (Главная библиотека Солт-Лейк-Сити. «Города у соленного озера»). И там были мемуары одного румынского профессора, диссидента и эмигранта, который в юности не ровно дышал к матери Карауш (в девичестве Березовская). Там было описание Бессарабии середины тридцатых годов, гимназисты и гимназистки, прогулки на велосипеде и этот злой гений — бывший русский офицер Черников (механик на железной дороге) с которым гимназист готов был стреляться на дуэли.
Внутренний дворик был относительно обширный, чтобы расположиться компанией как бы на отшибе, в районе сараев под яблоней и черешней. Соседи пока не возмущались, а кивали Анжеле, которая здесь появлялась все реже, навещая мать. Один из ее друзей детства — Колюня (с которым лазили по деревьям) прибился к кампании, вернее к дармовой выпивке, но был полезно разговорчив, весел и еще мужского рода. Он занимался шашлыком, а потом начал разливать домашнее вино, привезенное из Кагула другой однокурсницей, которую Черников плохо помнил. Его тоже помнили через пень колоду, но некоторые точно его признали. Обняла бедолагу, первая вышедшая замуж еще на первом курсе, Антонина Харя (в том числе, чтобы быстрее поменять фамилию), ставшая по мужу Монастырской, и друзья вирусно стали называть ее Харя монастырская. Облобызали Черникова многодетная Лера Лазарь, крашенная погрузневшая Пархоменко, потом, наконец, бывший комсорг Ранеева, у которой, казалось, все было впереди, но по суровой реальности, она накануне сороковника оказалась в одиночество незамужней и бездетной с невзрачной карьерой доцента.
В своём первом филологическом студенчестве Черников можно сказать был влюблён в нее. Она была такой стройненькой, с веснушками, которые смущали ее, но были такой умилительно трогательной обаятельной черточкой. Ко всему она была отличницей и небольшим комсомольским лидером, когда общественное служение в ее случае было продолжением добросердечия. Она, пожалуй, жалела его (два раза сходили в кино, несколько раз танцевали на вечеринках), пока он по здоровью на втором курсе не взял академ (и в больнице она навещала его дольше всех, то ли по доброте душевной, то ли по партийной обязанности).
Он смотрел на Ранееву и не мог вспомнить былых чувств, все выгорело дотла, и остался стыд или неудобство от присутствия свидетеля его былой слабости или болезни. А она, наоборот, просветлела, увидев его, и помнила, оказывается его лучше всех присутствующих и зачем-то берегла тайну их единственного неловкого поцелуя.
Женщины были уже не те, зашоренные первокурсницы, и дружно, легко взяли на грудь по стакану вина, раздухарились, раздурачились, развспоминались. Черников хохотал вместе со всеми, хотя не был с ними ни на этнографической практике, ни на свадьбе Хари-Монастырской, и не знал многих других преподавателей, их кликух, их экзаменационных приколов. Он посматривал на Анжелу Карауш и реже на Ранееву, которая сидела рядом с ним и подкладывала ему на тарелку салатика, соленых огурчиков и грибочков.
Вышла во двор и мать Карауш, и Черников напрягся, присматриваясь к этой строгой старушке с сигаретой в руках.
«Расспросить ее об отце?»
Вечер уже был после сумерек, похолодало. Мать Карауш куталась в кофту и, кажется, согревалась, затягиваясь сигаретой.
— Вы случайно не помните Петра Черникова? — спросил он.
— Почему вас это интересует? — резко по-учительски спросила бывшая преподавательница французского языка.
— Ну, хотя бы, потому что это был мой отец.
— Я помню Петра Сергеевича. — Она глубоко задумалась и также глубоко затянулась. — Удивительно. Вы его сын?
— Я недавно прочитал воспоминания профессора Павла Диаконеску, он еще жив и обитает в Америке. Там он описывает вас, моего отца, мою мать.
— Мама, неужели вы были знакомы с родителями Черникова? — воскликнула Анжела.
— Да у нас там была компания. Жили на Садовой и Черников тоже, ремонтировал нам велосипеды и был значительно старше, ходил летом в белом костюме, высокий, галантный …почему-то те годы — 38–39 я вспоминаю как одно лето… И Павлик Диакон он был, наоборот, младше всех. Он потом учился в Бухаресте. Последний раз получила от него весточку в 43.
Черников хотел сказать и не сказал, что по воспоминаниям этого Диаконеску, из-за ревности нынешняя Карауш старшая (в девичестве — Березовская), уже при Советах в сороковом, накатала донос на техника Черникова, как на бывшего белого офицера. В июне сорок первого его вместе с семьей депортировали. Черников старший попал в Киргизию. Мать с сыном на спецпоселение в Сибирь.
Шашлыка только едва хватило попробовать всем, как и вина из двухлитровой стеклянной банки. На завтра была суббота, дворовые пока не возмущались (женщины через одну учительницы не устраивали пьяных разборок), т. е. все хотели продолжения банкета. Колюню стали напрягать сбегать в магазин. Колюня стал намекать на складчину, дамы потянулись к кошелькам мусолить рубли. Черникову, который явился на праздник не прошеным гостем, ничего не оставалось, как вызваться с Колюней в поход.
— Попробуем дёрнуть в ресторан, магазины закрыты. В ресторане «Молдова» работает мой дядя. — Колюня сразу выдал заготовленный план, — Только придётся доплатить. Как потянешь?
Дядя, а по возрасту скорее дедушка работал швейцаром. Он уже собирался сбегать за водкой, но Черников остановил этого портье с расширенными функциями хостиса и попросил принести не водку, а шампанское, а ещё каких-то закусок, только по-быстрому… пусть принесут то, что уже готово для посетителей ресторана, а они готовы заплатит две цены.
Дед позвал официантку, она сбегала на кухню.
— Цыплёнка табака три штуки есть. Там ещё мясная нарезка. Салатики разные с помидорами… А колбасы не хотите — сами нарежете. Есть сырокопченая — только ещё дороже…
— Девушка несите все ваше меню. — улыбнулся Черников.
— Двести рублей. — Официантка покраснела от своей наглости, — За все двести рублей (наверное, эта цена была рождена коллективным разумом и поэтому в голосе появилась твердость).
— Ну, так что стоим. Я начинаю отчитывать время и деньги.
Они управились в полчаса, почти бежали обратно по Комсомольской, потом по Щусева, потом по Армянской. Под восхищенные женские возгласы Колюня из кастрюли (её дали с возвратом под гарантию дядюшки) доставал закуски, презентуя каждый пошлый съедобные дефицит. Бутылки шампанского поставил на шаткий дворовой летний столик Черников.
«Эвелина» без всяких особых вопросов-запросов несколько навязчиво уже предоставила информацию к размышлениям: к 2020 доживут почти все присутствующие. у Монастырской два внука, у Пархоменко три, Ранеева замуж не выйдет, но в 1980 родит в 42 года (Алка Карауш упросит, и не за даром — за полноценное свидание, бывшего своего любовника переспать с Ранеевой и стать для нее донором). Сын Ранеевой станет программистом и увезет в Америку мать, а мать Анжелки Карауш умрёт в 88 после второй операции. Колюна в 92 будет челночить и пьяным погибнет где-то в Румынии на вокзале под поездом.
Черников попытался уйти незаметно, но его караулила Анжела. Она выскочила за ним, когда он уже поворачивал за угол.
— Ну что тихонько решил смыться.
— Ну да.
— Я даже не знаю, где ты работаешь.
— Говорят в научно-технической библиотеке. Занимаюсь непонятно чем.
— Говоришь о себе в третьем лице. Давай я пройдусь с тобой. Не против? — Она взяла его под руку, — Там мама что-то скрывает про твоего отца. Любопытно. Какая-та тайна. Они ведь тоже были молодыми. Говорит, что ты больше похож на свою мать.
— Успокой ее. Она переживает, что написала донос на отца в сороковом. Его бы и так все равно арестовали, он служил в штабе Щербачева.
— А кто такой Щербачев?
— Царский генерал, командующий Румынским фронтом. Дал согласие на ввод румынских войск в Бессарабию. Потом жил на пенсию короля Румынии.
— Вот как. Мамаша моя расстроена. Разбирает старые фотки в слезах.
— Мы тоже уже не юные.
— Про себя как хочешь, а мне двадцать лет!
— Вот-вот. Такая мне ты нравишься.
— А раньше нравилась?
— Ну, помню, как мы после лекций стояли в раздевалке, и ты сзади стояла, болтала с подругой, наверное, не замечая меня. И вдруг, слегка налегла, может, отступилась, коснулась меня своей грудью… Я тебя тогда так захотел… Вспышка молнии, в смысле у штанов чуть не разорвалась молния…
Анжела рассмеялась, остановилась, сильно сжав его руку.
— Ты чего? — спросил Черников.
— Обними меня.
Они несколько минут стояли, обнявшись в темноте переулка, не совсем безлюдного на другой стороне улицы.