Еще вытирая в сенях ноги о рогожку, Таня услышала необычно возбужденный голос Варвары Степановны. Вошла. И, снимая калоши возле дверей кухни, прислушалась.
— Будто уж без тебя там не обойдутся! — слышалось из соседней комнаты. — Ну добро бы просил кто или другая надобность была, а то ведь сам, сам насылаешься, будто своего дела нет.
— Ничего, Варюша, не убудет меня, не бойся, — отвечал успокаивающий голос Ивана Филипповича.
— То и есть, что убудет! Здоровье подрываешь, горюшко ты мое! И как только втолковать тебе! — Варвара Степановна вышла из комнаты и, увидев Таню, обратилась к ней. — У нас, Танечка, час от часу не легче, — сказала она, горестно махнув рукой. — Уж я молчу про то, что на обед да на ужин сроку нет — бог с ним! — так, мало того, отдыхать, когда положено, и то отказываемся. А на сердце обижаемся: то покалывает у нас, то дух перехватывает…
По тону Варвары Степановны и по тому, что она говорила о муже «мы», Таня поняла, что она расстроена чем-то всерьез. А Иван Филиппович, услышав, что вернулась с работы Таня, заговорил обычным шутливым гоном:
— А-а! Нашего полку прибыло! Танюша, приглашаю вас в союзники, помогайте отбиваться!
— Нет, Иван Филиппович, — укоризненно сказала Варвара Степановна, возвращаясь в комнату мужа. — Я не шутки шучу и, как хочешь, изводить самого себя не позволю. Вот не дам, и все!
— За что это вы сердитесь, Варвара Степановна? — спросила Таня, входя за нею к Ивану Филипповичу.
— Сержусь, сержусь! Да кабы сердилась я! — Волнуясь и укоризненно поглядывая на мужа, Варвара Степановна рассказала Тане о том, что так расстроило ее сегодня.
Иван Филиппович последнее время стал прихварывать, жаловался на сердце. Варвара Степановна с трудом уговорила его показаться врачу. Выполняя его советы, она ежедневно в одно и то же время укладывала Ивана Филипповича на два часа в постель. Он всякий раз рьяно сопротивлялся. Однако поднимался после сна посвежевший и бодрый, говорил, что мозги ему словно добрый сквознячок продул. И вот вчера все нарушилось. Иван Филиппович лег вовремя, но, войдя к нему через полчаса, Варвара Степановна увидела пустую постель. Иван Филиппович, склонившись над большим листом белой бумаги, старательно вырисовывал какие-то замысловатые— и, видимо, не для скрипок — узоры.
— Это чего еще? — воскликнула Варвара Степановна и услышала в ответ непривычное для слуха, не скрипичное слово:
— Орнамент, орнамент, Варюша, для образцов, на фабрику.
Все выяснилось тут же.
Забежавший вечерком накануне Илья Тимофеевич пожаловался, что все, дескать, с новой мебелью ничего, а вот подходящего узора для инкрустации, на которой настаивает главный инженер, никак не получается. Иван Филиппович сходил утром на фабрику, посмотрел мебель и тоже нашел, что инкрустация «тяжеловата». Сперва он решил не думать над этим, но желание улучшить рисунок не давало покоя. Даже работая над своей скрипкой, думал: «Вот бы полегче-то прорисовочку!..» Осенило его вдруг, как раз в ту самую минуту, когда лег вчера отдыхать. Иван Филиппович встал.
Варвару Степановну, заставшую его «на месте преступления», он кое-как успокоил, пообещав не нарушать больше режима, и на другое утро понес рисунки Гречанику. На месте его не застал, узнал, что главный инженер будет лишь после трех часов. Это было то самое время, когда Ивану Филипповичу по строжайшим предписаниям медицины полагалось отдыхать. Но жена, уложив его, очень кстати отлучилась. Иван Филиппович подождал немного, поднялся, собрал рисунки…
Гречаник был у себя.
— Простите, может, не в свое дело мешаюсь, — сказал Иван Филиппович, передавая рисунки, — только вдруг что-нибудь из этого пригодится…
Орнамент Гречанику понравился. Рисунки он оставил у себя. И дальше получилось бы все очень хорошо: Иван Филиппович успел бы вернуться домой до прихода жены, если бы… не наткнулся на нее возле магазина.
Трудно сказать, что ошеломило Варвару Степановну больше: сама неожиданная встреча или виноватый, ошарашенный вид вконец растерявшегося «нарушителя». Домой он был доставлен под конвоем и со строгим приказом ложиться немедленно. Пришлось покориться…
А когда, так и не заснув, Иван Филиппович поднялся и принялся за скрипку, Варвара Степановна снова начала ему выговаривать…
— Ну как, Танюша? — спросил Иван Филиппович, когда Таня узнала все. — Кто же вы сейчас в этом семейном трибунале: помощник прокурора или адвокат?
— Все шуточки тебе, Иван! — уже окончательно огорчилась Варвара Степановна и обернулась к Тане. — Уж сидит за скрипками — я молчу, так нет, за мебель, за вовсе чужое-расчужое дело хватается!
Таня еще ничего не успела сказать, как Иван Филиппович, тряхнув шевелюрой, стал отбиваться самостоятельно.
— Ничего ты не понимаешь, Варюша, ничего! Одним я занимаюсь, слышишь? Одним! Да и как упустить такой случай?
— Да что упустить-то, что? — не сдавалась Варвара Степановна. — Скрипку-то твою в руки берут, так хоть знают, что Ивана Соловьева работа, — а это? Поставят рисунок на мебель — а чей он?..
— Да разве в этом дело, разве в этом? — горячо заговорил Иван Филиппович. — Душа вот не стерпела, не могу рук не приложить. И ничего мне не надо! Пускай только скажут, что вот ведь чего руки человеческие могут! А значит, через меня и всему человечеству благодарность. Эх, Варюша, Варюша!..
Он говорил, и густые белые брови его то взмывали кверху, то слетались на переносице и, нависая, почти заслоняли глаза.
— Да разве возможно человеку прожить так, чтобы человеку же радости не причинить? Вот скажи-ка: ты можешь так? Ага! То-то вот и оно! Душа к этому сама тянется! Правда ведь, Танюша?
— Вот именно, радость причинить! — горячо поддержала Таня и спохватилась: —Только зачем же вы себя-то не бережете? Ну дали бы мне, я бы отнесла.
— Все это правильно, Танюша, — согласился Иван Филиппович, — только разве искра от костра задумывается над тем, куда ее несет ветер, когда и где погаснет она? Лететь и гореть на ветру — вот ее дело! Тут многое и простить можно.
— Поздно прощать-то, когда дотла сгоришь, — сокрушенно произнесла Варвара Степановна. Она махнула рукою и ушла.
А Иван Филиппович, оставшись наедине с Таней, заговорил снова:
— Вот представьте, Танюша, пришел я, допустим, домой с работы. С ног валюсь, ни есть ни пить — ничего не надо! Может, устал, а может, и кошки на сердце скребут. А мимоходом глянул на шкафик с книгами, на новый, на тот, что вчера купил, и глаз не оторвать… Гляжу и гляжу… Подошел, вблизи полюбовался. Открыл. Взял с полки книгу, может, Лермонтова или Пушкина, а то и самого Алексея Максимыча Горького. Полистал. Да так и остался на стуле рядышком. А пока читал, вроде и усталости поубавилось, и сам поуспокоился. Вот и подумайте: кто же вместе с Лермонтовым да с Горьким еще меня успокаивал, а?
И Таня после долго думала о своей собственной жизни, о музыке, о том, что делает она сегодня. Ведь в руках у нее такое, в сущности, незаметное дело, почти без романтики… Мебель.
Но кто сказал: без романтики? Она снова и снова вслушивалась в неожиданную музыку вдруг полюбившихся слов: быть искрой. Лететь и гореть на ветру!
— Перед концом дневной смены Алексей ненадолго отлучился в контору: Гречаник наказывал зайти для разговора о проекте.
— Все ваше у директора, — оказал он Алексею, когда тот вошел к нему. — Пойдемте.
Алеквею показалось, что у Токарева сегодня хорошее настроение. Директор усадил Алексея в кресло, долго и задумчиво смотрел ему в лицо.
— Сколько классов кончал, изобретатель, сознавайся? — спросил он, улыбнулся и долго ждал ответа.
Алексей признался, что ушел из восьмого.
— Ну вот, значит, еще тебе годиков восемь, и порядок! Добрый инженер получится. — Токарев положил руку на желтую конторскую папку с белыми завязками, в которой лежал проект Алексея, и сказал: — За это вот дело молодец! Предложил я все это главному инженеру вне всякой очереди — в технический отдел и чтоб в месячный срок полную разработку! Делать твою линию будем у себя и своими силами. Как думаешь, справимся?
У Алексея даже дыхание перехватило.
— С нашими ребятами еще и не такое можно!
— Ну вот и добро! А завтра — на технический совет. Возьмите, Александр Степанович. — Токарев передал папку Гречанику, заглянул в настольный календарь и сказал — Только соберите совет в такое время, чтобы я был на месте: с утра к лесопильщикам в Ольховку собираюсь. Словом, часа на четыре назначайте.
Радостный и ликующий, Алексей стремительно бросился в цех. Первым, кого он там увидел, был Горн, по улыбающемуся лицу которого было ясно, что он осведомлен о судьбе линии.
— Спасибо вам, Александр Иванович, за помощь спасибо, — радостно кинулся к нему Алексей. — Техеовет завтра, слыхали?
— Знаю, знаю, — пророкотал Горн и начал декламировать — «Надо мною небо — синий шелк; никогда не было так хор-ро-ш-шо!»
Алексей поискал Таню, но в цехе работала смена Шпульникова, и Алексей заторопился домой. Он шагал огородами, срезал углы, шлепал прямо по лужам, в которых степенно плавали крупные ленивые пузыри — предвестники затяжного ненастья; сыпал холодный осенний дождик.
Дверь Таниной комнаты была закрыта.
— Пришла Таня? — спросил Алексей у матери, вешая на гвоздь возле печки набухшую водой кепку.
— Пришла, — отозвалась Варвара Степановна, — приборкой у себя занимается. К празднику.
Дверь комнаты отворилась. На пороге появилась Таня с ведром и тряпкой в руках. Она была в рабочем халате и босиком.
— Варвара Степановна, — сказала она, запястьем поправляя съехавшую набок косынку, — я вымою заодно и кухню, а?
— Рано, Танечка, натопчут еще до праздника-то. Потом уж.
— Можно, Татьяна Григорьевна, с делом с одним… — сказал Алексей.
— Через часок. Управлюсь вот, — ответила Таня, приветливо взглянув на Алексея и нащупывая ногою калоши…
Алексей постучал ровно через час. Таня прибирала на этажерке. Книги и все, что размещалось на полочках, составлено было на столе. На кровати лежали приготовленные чистенькие занавески для окон.
— Рановато я? — спросил Алексей, перешагивая порог.
— Не кончила немного. Теперь скоро уже.
Таня не пригласила Алексея зайти попозже, и он стоял, не зная, уйти или ждать здесь. Стоял, наверно, долго, потому что Таня сказала:
— Что же вы стоите, Алеша? Присаживайтесь. — И сказала так просто, так приветливо, что Алексею сделалось очень хорошо и тепло. Он сел у стола и взял первую попавшуюся книгу. Полистал. Таня вытерла полки и начала расставлять книги. Алексей положил книгу и ждал. На столе возле стопки почтовых конвертов и каких-то фотографий лежала маленькая блестящая коробочка. Возможно, Алексей не обратил бы на нее внимания, если б не приметил гравировку на крышке. Суворов!
У Алексея, вероятно, был очень ошеломленный вид, потому что Таня, обернувшаяся за книгой, спросила:
— Что с вами?
— Татьяна Григорьевна, вы… — У Алексея вдруг сразу пересохло во рту.
Таня ждала.
Алексей молча показал на табакерку. Лицо у Тани сделалось почему-то виноватым и растерянным, но сказала она совсем спокойно и просто:
— Все это было, Алеша… Только очень, очень давно было… — Она помолчала и добавила: — Мирону Кондратьевичу об этом не нужно… Ни слова.
Алексей молчал, как завороженный, старался осмыслить все как следует. Наконец совсем невпопад сказал:
― А я на фабрике искал вас. Да вот не нашел… — и сконфузился оттого, что говорит совсем не то, что хотелось бы, покраснел. Взял табакерку и долго-долго смотрел на нее.
— Вот бы Мирон-то Кондратьевич увидал… — проговорил он в глубоком раздумье.
— Ой, что вы, что вы! — всполошилась Таня, и глаза ее стали большими и испуганными. — Ни за что!
— Да я ведь так только, просто подумал, — успокоил Алексей. — Только почему, а?
— Вы должны понять это, — взволнованно заговорила Таня. — Для него… для Мирона Кондратьевича та девочка…
— Вы, — поправил Алексей, и невольная обида прорвалась в его голосе, будто кто-то и в самом деле обидел при нем дорогого ему человека.
— …та девочка, — твердо повторила Таня, — она для него особенная. А я… такая, как все. И я не хочу быть другой. Вы должны понять…
— Да я понимаю ведь.
Алексей видел, как плотно сжались Танины губы. И только теперь он спохватился, что, может быть, не имел права начинать этот разговор, что совсем за другим пришел к Тане. И, как бы извиняясь, проговорил негромко:
— Спасибо вам. За все.
— Мне?
— Приняли, Татьяна Григорьевна! Проект мой, понимаете? Завтра техеовет. Спасибо!
Таня молча протянула руку. Он стиснул ее с откровенной и нежной силой и долго не хотел выпускать. А Таня не отнимала свою.
— От души рада за вас, Алешенька, — взволнованно сказала она. — От души! — И ответила на пожатие, ответила горячо, сильно, порывисто.
И Алексей даже удивился, откуда она, эта сила, в таких тонких и нежных девичьих пальцах. Он не выпускал ее руку, не выпускал потому, что тогда уже надо было бы уходить, а уйти он не мог. Нужно было сказать наконец все, так и не сказанное, как ему казалось, до сих пор.
— Татьяна Григорьевна, — решился наконец он, — вы позвольте… — Уловив едва заметное движение ее бровей, он заговорил быстрее: — Я ведь ничего обидного… Вы уж позвольте.
В голосе Алексея, в его глазах было что-то, что просто не позволяло отказать ему. Таня осторожно высвободила руку, села у стола.
— Говорите, Алеша.
Алексей не мог заговорить сразу. Он сидел молча, крутил в пальцах табакерку и мысленно подбирал слова, чтобы получилось именно то, что нужно. Потом бережно положил табакерку и начал, конечно, совсем не с того:
— Помните, вечером тогда… Вы еще вроде обиделись… Вот я и хотел… мне просто правду нужно узнать… — «На что я все это говорю?» — подумал он, мучительно отыскивая и не находя какие-то другие слова и мысли, более короткие и простые…
Таня сидела, подперев рукой щеку, и пальцы ее машинально перебирали на столе стопку конвертов.
— Я такой человек, все могу разом обрубить в себе. — И снова подумал: «Все не то! Ну зачем?» — Могу сотню лет ждать, — продолжал он, — если знаю, чего жду. Лишних полсотни лет прожить смогу, если дело потребует, а нужно — через час на смерть пойду. Я, Татьяна Григорьевна, жил вроде не много, а что пережил… Война по мне колесом проехала. Хватит сил.
Слова вдруг кончились. Алексей мучительно отыскивал другие, не находил и понял наконец, что все это говорил зря.
— Вот как оно, — растерянно сказал он. — Наговорил, наговорил, а не сказал ничего… Извините. Это потому, что… люблю я. — И растерялся окончательно; слишком уж обыкновенно и просто как-то высказалось все то большое, что наполняло его. Он вздохнул и добавил; — Вот и все.
Таня молчала. Все перебирала конверты. Потом взяла со стола табакерку, стиснула в пальцах.
И потому, что Таня ничего не ответила, Алексей повторил:
— Вот и все.
— Алеша, не сердитесь на меня, — взволнованно сказала наконец Таня. — Я люблю… У каждого человека, Алеша, в жизни есть что-то вот такое же… единственное. И вы помогли мне понять это. Не сердитесь. И поверьте, Алеша, поверьте, придет это единственное и к вам.
Алексей молча улыбнулся. Но улыбка эта взяла столько сил, сколько, наверно, пошло на все самые трудные годы прожитой жизни. Таня не выдержала этой улыбки. Отвернулась. Уткнулась лбом в корешки книг на этажерке.
— Счастья вам настоящего… Татьяна Григорьевна, — сказал Алексей и, возвращая последнее, в чем собралась жизнь, добавил: — Таня. — И вышел.
Трехдневный обложной дождь кончился. Сплошная пелена облаков стала рваться на отдельные клочья. Проглянуло солнце. Оно было низкое и огромное. А голубые просветы неба казались погруженными в золотую дымку. Края облаков розовели. Холодало.
Алексей долго сидел на влажной скамейке в палисаднике. Курил. Глядел в землю. Все больше прояснявшееся небо бледнело. Облака обступали краснеющее солнце и словно пили, высасывали его, набухали красным огнем, предвещая на завтра крепкий ветер. Он сейчас уже принимался понемногу пробовать силу. В воздухе кружились одинокие листья. Они опускались на землю и ложились возле истлевших, как блики желтого света.
Ветер промчался по дороге, и лужи поголубели от ряби. Встряхнул, закачал ветви голых черемух. Разыскал на одной крохотную веточку с уцелевшими багряными листьями. Оторвал. Покружил в воздухе. Обронил у ног. Алексей подобрал ее и долго держал в руке, глядя на темные листья. Солнце, уже совсем красное, скользнуло лучом по руке, по листьям. Они стали пурпурными. И погасли. Алексей провел веточкой по лицу. Листья были холодные.
— Все, товарищ Соловьев, — вполголоса, самому себе, сказал Алексей, — хватит. Впрягайся теперь в дело тройным запрягом. Там-то уж сам ты себе хозяин. Ясен вопрос?
Алексей поднялся. В Танином окне задернулись на тугом шнурке свежие занавески. Секунду на них виднелись тонкие пальцы. Он пошел по дороге, но вдруг остановился и оглянулся на окно. Теперь в темных стеклах только отражались яркие облака и холодное небо. Алексей медленно зашагал в сторону фабрики.
Подозрения Ильи Тимофеевича, что пакости в бригаде «малого художественного» — дело рук Ярыгина, постепенно превращались в уверенность. И когда после очередной фанеровки история с браком повторилась, он дома сказал сыну:
— Пойду к Тернину, Серега, поделюсь; способ надобно отыскать — изловить гада.
— Способ один, — убежденно ответил Сергей Ильич, — подкараулить и набить морду, чтобы неделю кровью чихал. Потом выгнать.
— На словах-то оно все проще пареной репы, — проворчал Илья Тимофеевич, натягивая стеганый ватник и все никак не попадая в рукав. — А вот на деле…
Тернин был дома. Он только что отужинал и читал за столом газету. Илье Тимофеевичу он обрадовался и тут же поспешил поделиться новостью:
— Вот, бригадир, смотри-ка! Наше дело, выходит, правильное. Во! Слушай: «Став на предоктябрьскую трудовую вахту, бумажники Светлореченского бумкомбината борются за высокие показатели…» Постой, где это?.. Во! «По инициативе бригадира сеточника тов. Кучевого бригада второй машины отказалась от бракеров ОТК. Тов. Кучевой сказал: рабочая совесть самый строгий контролер». Обязательно главному инженеру почитать дам.
— Все это, Андрей Романыч, хорошо, радостно, что и мы вроде не в отсталых… Только я к тебе, худого не скажу, большую, да и дрянную притом, беду приволок, — сказал Илья Тимофеевич, присаживаясь к столу и отодвигая в сторону чей-то недопитый стакан чая. Хмурясь и усиленно теребя и без того редкую бороденку, он рассказал, зачем пришел сейчас, в столь позднее время.
— Вот, понимаешь, беда-то где! — шумно выдохнул он воздух. — Знаю ведь, что он, гад, пакостит. У него это сызмала с легкой денежкой в кровь просочилось. Кто артелку в сорок шестом спалил, полагаешь? Как только пятерни своей не оставил, дивлюсь! Есть, Андрей Романыч, такая скотинка, вошь называется, смирнее нет вроде — а что крови выпить может! Я за свою жизнь водки столько не выпил. На ту скотинку один закон: изловил и к ногтю! Его счастье — время не то. Выволок бы его самолично из избы в ограду да, худого не скажу, его бы собственным рылом у его же избы все бы за-уголки напрочь посшибал!..
По энергичной расправе Ильи Тимофеевича с собственной бородкой Тернин догадался, что все внутри у старика кипит.
— Не знаю уж, чего тебе посоветовать, Илья Тимофеевич, — сказал Тернин, посверливая мизинцем в ухе, — вообще-то подежурить бы надо, вот он и не станет пакостить.
— Не станет! — нахмурился Илья Тимофеевич. — А за старое кто ответит? Изловить надо! Туда и клоню!
— Ну, подкараулить...
— Подежурить! Подкараулить! Не то вовсе! Такое надо, чтобы сам, волчья душа, всплыл.
— Чтобы сам всплыл, — почти механически повторил Тернин и, как бы забыв обо всем этом разговоре, снова уткнулся в газету. Долго молчали. Но Тернин, по-видимому, не читал, а усиленно обдумывал что-то. Он сложил наконец газету, снова ковырнул в ухе и сказал:
— Значит, говоришь, чтобы сам всплыл? Та-а-ак… Я лично считал бы, вот что надо: собрать в бригаде самых надежных, рассказать, в чем дело, выбрать день, поднажать, чтобы норма у всех под полтораста вылезла…
— А наутро айда к нам в цех, вместе «чижиков» глушить станем, — заметил Илья Тимофеевич, — аккурат по полторы сотни на каждом щите чирикать будет!
— Постой, Тимофеич, я не все сказал, — остановил его Тернин. — Поработайте в цехе после смены, пока вечерует Ярыгин, пусть он уйдет раньше вас. Потом — цех на замок, ключ — в проходную, а утром результат — брака нет. Что это будет означать?.. А после созовем цеховое профсоюзное собрание, и… некуда вашему Ярыгину будет деваться…
Предложение Тернина Илье Тимофеевичу понравилось.
— А это ты, Андрей Романыч, дело говоришь, — сказал он. — Это, значит, что ж выходит? Выходит: в самый работистый день пакости кончились?.. Да-а… Не по носу ему табачок покажется. Только, слышь, вот что еще здесь…
Они долго еще обсуждали отдельные стороны маневра, предложенного Терниным.
Домой Илья Тимофеевич возвращался поздно. На подмерзшей земле лежал первый ноябрьский снежок. Он был пушистый и легкий, но уже чуть слышно поскрипывал… В сенях Илья Тимофеевич отряхнул голичком снег с сапог и переступил порог, чуть придержавшись за дверной косяк.
— Слава те господи, — с облегчением произнесла Марья Спиридоновна. — Что поздно-то, батюшко? — Она подошла и настороженно повела носом возле лица своего благоверного, пытаясь уловить спиртные пары.
— Это чего? Рабочий контроль, что ли? — поинтересовался Илья Тимофеевич и, похлопав старушку по плечу, рассмеялся. — Не думай, не нюхивал.
Поздно ночью в окно ярыгинского дома постучали.
— Кто? — приникая к стеклу и вглядываясь в темноту, хрипнул Ярыгин.
— Дядя Паша, я это. Откройте! — донесся голос Степана Розова.
Ярыгин вышел, сопя и кутаясь в полушубок, зазвякал щеколдой ограды.
В бледный просвет двери глянула ноябрьская ночь. На секунду возник силуэт Розова. Степан юркнул во двор и слился с потемками.
— Дядя Паша, цех-то закрыт, на замке. Здоровущий такой повесили. Чо делать-то станем? — скороговоркой выпалил Розов.
— «Чо, чо!» — зло передразнил Ярыгин. — А мое-то какое дело? Я при всем при том с тобой, друг-товаришш, политуркой рассчитываюся? Будет в бригаде наутро порядок — ну и не оберешься туману. Видел, как нажимали сегодня-то? На твоей совести дело; не вытянешь — истинной бог — все про тебя скажу, не отмигаешься, — закончил он злобным шепотком.
Розову даже показалось, что он разглядел, как топорщатся ярыгинские усики.
— Так я-то причем? — спросил он угрожающим шепотом.
— При всем! — сипло огрызнулся Ярыгин, раздосадованый перспективой крушения. — Уговор у нас был? Был. Рассчитывается Ярыгин исправно? Исправно. Ну и держи свою линию. Не учуял, дура? Не ярыгинскую денежку — свою спасаешь. Резанут расценочки — будешь знать! Я в контору заходил утром, разговор слыхал насчет этого, — для надежности приврал он. — То-то вот! По мне хоть в окно полезай, а сделай.
— Не стану! — запротестовал Розов. — Сами идите, а я под замок не пойду!
— Ох, друг-товаришш, не знаешь ты Ярыгина, видать. Ты покумекай, как я тебе житуху искорежить могу, — наугад пригрозил Ярыгин.
— А ничего вы со мной не сделаете! — огрызнулся Степан. — Вот пойду сейчас к самому директору на квартиру, а то к Тернину или Ярцеву и все по совести, как есть, выложу. Пускай хоть посадят меня, а под замок не пойду.
— А у тебя, друг-товаришш, уж давненько схожено, или не чуешь? Пакость-то она, что под замок, что так, все одно — пакость. Или честность, простота при всем при том замучила?
— Не пойду! — Степан шагнул к двери. Увидев в просвете его силуэт и торчавшие из-под шапки оттопыренные уши, Ярыгин забеспокоился; он не мог разобрать, лицом или спиной к нему стоит Розов.
«В самом деле, пойдет дурак, натреплется…» — шевельнулось в мозгу Ярыгина.
— Стой! Погоди пятки-те насаливать! Пошли на пару, раз уж дело такое, — без особого рвения впрочем проговорил Ярыгин. — Дождися. В избу схожу, оболокуся ладом…
Вскоре снова звякнула щеколда. Это захлопнулась за Ярыгиным и Степаном дверь ограды. Они медленно зашагали к фабрике.
Во втором часу ночи на фабричную ветку неожиданно подали семь платформ с досками. Таня позвонила Токареву на квартиру.
— На полтора часа остановите смену. Выводите людей на разгрузку. Простоя вагонов не допускать. Ясно? — послышался из трубки голос директора.
— Тогда я подниму комсомольцев из четвертого общежития, — сказала Таня. — Там человек пятнадцать ребят…
— Действуйте! — скрипнуло в трубке,
Таня собрала людей, объявила: придется идти выгружать доски.
Боковцы по обыкновению закапризничали.
— Работа не по прямой специальности, — процедил Нюрка.
— Опять за старое? — строго спросила Таня.
— Мы за новое, — возразил Нюрка. — Ком-му-низьм строим, эксплатации нет, закон и точка!
— Попробуй только сорви! — басом прогудел над ним Шадрин.
Из цеха боковцы выходили последними.
— Выгружать, что ли? — скорчил гримасу Рябов.
— Увидим, — безразлично проговорил Нюрка, сбавляя шаг.
Таня разбила людей на бригады, распределила их по вагонам, а сама отправилась за комсомольцами в четвертое общежитие. В переулке она едва не налетела на каких-то двоих, шагавших навстречу. Они вынырнули из темноты, и она едва успела посторониться. Разглядеть полуночников Таня не смогла и только, различив хрипловатый смешок и обрывок фразы: «А ты думал как, друг-товаришш?» — догадалась, что откуда-то тащится со своим собутыльником Ярыгин.
Вскоре четырнадцать человек, в числе которых был и Саша Лебедь, входили по железнодорожной ветке в западные ворота фабрики.
Разгрузка шла полным ходом. Над лесобиржей стоял многоголосый гул. Гремели падающие доски. Слышались громкие возгласы парней, пронзительный визг девчат. Кто-то начал частушку. Ее подхватили. Боковцы, не слишком утруждая себя, оттаскивали от платформы по одной доске, то и дело присаживались отдыхать. Тогда с высоты четвертой платформы слышался бригадирский бас Шадрина:
— Эй, помощники! Сызнова обед или что? Такая работенка не в счет!
И боковцы снова принимались таскать доски. Саша Лебедь где-то потерял рукавицу. Он попросил у Тани запасную пару.
— Нету, Саша, сама без рукавиц работаю, — ответила Таня.
— Разрешите в гарнитурный сбегать, — попросил Саша, — у меня там в шкафу давно, еще от субботника, пара припасена, резервная.
— Беги быстрей.
Саша спрыгнул с платформы и, загремев по доскам, бегом помчался к цеху.
Розову с Ярыгиным везло. Они прошли прямо через ворота, которые оставались незапертыми. Скоро за порожняком должны были подать паровоз.
Свернуть сразу за ближние штабеля досок и пройти незамеченными вдоль забора до здания фабрики было вовсе не сложно. Миновали пустой станочный цех, поднялись на второй этаж. Степан достал припасенный гвоздь…
— Попытаем счастье, — сказал он, пробуя просунуть острие гвоздя в замочную скважину. — Как войдем туда, дядя Паша, я пресса быстренько разверну, а вы водичкой скорехонько это… чтобы моментально все, ну? — говорил Степан, ковыряясь в замке.
— Давай-давай, колупай, друг-товаришш, — поторапливал Ярыгин.
— Вам языком-то ладно «колупать», а раз он, проклятый, не лезет, — огрызнулся Розов, безрезультатно шаря гвоздем в отверстии. — Вот зараза, не зацепиться никак! — Степан длинно и сложно выругался.
По лестнице взбежал Саша Лебедь. Он остановился в недоумении. Брови его сдвинулись. Испуг и удивление были в его глазах. Зачем здесь эти люди? Почему гвоздь в руке Степана? Почему у него вдруг так тревожно заметались глаза?
— Ты чего здесь, а? — приглушенно спросил Саша, начиная догадываться, что становится свидетелем какого-то черного дела. Заметив на двери замок, он только сейчас вспомнил, что Илья Тимофеевич сегодня запер цех. Значит, и за рукавицами он сюда зря бежал. На замок заперто! Ага! Не удалось мазурикам? Они, значит, пакостят! «А я-то на Илюху думал! — пронеслось в мозгу! — Вот когда вы попались!»
Саша стоял, не зная, что предпринять. Уйти? Они оба скроются. Но как известить людей?
— Пошли, дядя Паша, — сказал Розов, засовывая руки в карманы. — Утром проверим, раз уж запер какой-то олух.
Он шагнул к лестнице. Следом двинулся Ярыгин. Глазки его укололи Сашу, и столько темного прочиталось в них, что у того по спине брызнули мурашки.
— Не выйдет номер! — пронзительно крикнул Саша, кидаясь по ступенькам вниз и с размаху толкая Ярыгина плечом. — Не выйдет! Не уйдете далеко!
Ярыгин успел схватить его за полу ватника. Саша рванулся так, что у Ярыгина защелкали суставы пальцев. Опрометью сбежав с лестницы, Саша помчался через станочный цех.
— Сцапают при всем при том! — трусливым шепотком просипел Ярыгин, покосившись на Розова. Тот, ничего не говоря, внезапно кинулся вверх по лестнице, на площадку второго этажа к запертой изнутри на крюк двери запасного выхода. «Самому-то смыться бы! — пронеслось в голове Розова. — Пускай старый пестерь один кашу расхлебывает». Сбросив крюк, он толкнул дверь и стремглав ринулся вниз по лестнице с другой стороны корпуса. Неведомо откуда взялась прыть и у Ярыгина. Скатившись со ступенек, он вприскочку помчался вдоль забора, насмерть перепуганный, и никак не мог поспеть за Степаном, который необыкновенно быстро удалялся от него.
Поднявшись на второй этаж вслед за взволнованным, запыхавшимся Сашей Таня, Шадрин, Алексей и Илья Новиков не обнаружили ничего, кроме отворенной двери запасного выхода, свежих следов на заснеженных ступенях лестницы, на снегу возле корпуса. Следы шли и дальше, напрямик мимо штабелей к забору.
Илья Тимофеевич, которого Саша спозаранку известил о ночном покушении, пришел в цех сразу. Он хозяйским глазом оглядел прессы: все было в полном порядке.
— Вынимать-то когда будем? — поинтересовался Саша.
— Народ придет, тогда уж… при всех чтобы.
— Скорей бы уж, — нетерпеливо проговорил Саша.
— Терпи. Теперь-то уж все равно пакости кончились.
— Значит, это уж определенно они, да? — Глаза у Саши стали строгими.
— А ты думал кто? Эх, Шурка, Шурка! Ты вот молодой, тебе особо помнить полагается: два сорта людей на земле живет — человеки и человечишки. У одних забота— сделать побольше, у других — побольше денег слупить. Им все равно за что, лишь бы деньга, да потолще. И нам чем дальше, тем тошнее стает на грязь эту глядеть, хоть и меньше ее год от году. Сам посуди: ежели одежонка на тебе дрянь, рваненькая да припачканная, ты хоть по самые ноздри в грязи обваляйся — мало заметно будет. А ну-ка надень все новое, праздничное, светлое, да посади хоть крохотную грязинку? Душа ведь изболится, пока не смоешь. Вот и в жизни оно так. А всего досаднее, браток, что живут эти человечишки промеж нас, пользуются всем наравне, говорят по-нашему, наше дело делают, праздники наши справляют и за ручку с нами здороваются, а в душонке у них, худого не скажу, помойка! Вот, браток.
Саша слушал Илью Тимофеевича, глядя на него во все глаза и приоткрыв рот. Старик подергал бородку, усмехнулся.
— Рот затвори, сквозняком продует, — сказал он и тихо, тепло засмеялся.
— Таких в тюрьму надо, а то и под расстрел! — гневно проговорил Саша. — Хуже врага всякого такие вот.
— Ну это ты, браток, хватанул, — сказал Илья Тимофеевич. — У меня получилось спервоначалу: всего-навсего морду набить требуется. А после другое понял. Показать человечишкам, что ихнего ничего среди нашей жизни нету, кроме того куска земли, на котором ихние пятки стоят. Ну ладно, давай-ка, браток, к работе приготовляться, — неожиданно оборвал разговор Илья Тимофеевич и направился к своему верстаку.
Понемножку собирались люди. Они приносили с собою морозный воздух и непередаваемый запах первого настоящего снега, который с ночи валил и валил не переставая. Они снимали шапки и ватные куртки, отряхивали их у дверей и расходились пэ верстакам. Пришел и Тернин. Ярыгин ввалился уже после гудка. Только Розова почему-то не было.
Ярыгин поглядывал вокруг спокойно и независимо, будто вовсе ничего не произошло. Он неторопливо прошагал к своему верстаку, мимоходом обронив замечание насчет «снежку и погодки». Так же неторопливо разделся, повязал фартук и направился к прессу, в котором были зажаты еще вчера зафанерованные им щиты.
Начали освобождать и остальные прессы. Илья Тимофеевич распорядился разложить все щиты на верстаках, чтобы видно было. Осмотр закончили быстро. Браку не было.
— Ну, товарищ бригадир, доволен работой? — спросил Тернин, потрогав зафанерованную поверхность щита кончиками пальцев.
— Фанеровка первый сорт, — ответил Илья Тимофеевич. — Пал Афанасьич! — окликнул он Ярыгина, — ну-ка поди сюда, погляди, будь любезен, как оно по-доброму-то получается, когда пакостить некому.
Ярыгин вздрогнул, покосился на разложенные щиты, нехотя подошел.
— Ты, Тимофеич, насчет чего? — и уставился в бригадирово лицо на удивление ясным взглядом.
— А насчет того, что под замок-то, видать, не летят «чижи». Как скажешь? — Обычно спокойное лицо Ильи Тимофеевича сейчас стало гневным. Он не мог, не собирался прятать свою ненависть дольше. Смотрел на Ярыгина в упор. Ждал.
— Зря ты себя разостраиваешь, Тимофеич, — проговорил Ярыгин с мурлыкающими нотками в голосе, — да и народ в заблуждение заводишь, хе-хе… — Нарочито широкая улыбка распялила лицо Ярыгина. — Я при всем при том сам внимание обратил: аккурат новый клеек вчерася на бригаду получили, мудрено так называется… экстра, знать-то.
— Экстра, говоришь? — громыхнул Илья Тимофеевич. — Экстра, по-твоему, помогла? А мешало что? Какой клей? Какого он сорту и названия? Не контра ли, а? Ты такого не слыхивал? Отвечай, паскудная душа!
Илья Тимофеевич шагнул навстречу Ярыгину, но Тернин, стоявший рядом, и неизвестно откуда взявшийся Сергей схватили его за руки.
— Спокойно, батя, — сказал Сергей, — горячку не след пороть.
Наступила тишина.
— Ты ночью зачем на фабрику приходил? — спросил Тернин.
— Я, товаришш фабком, вчерася с самого вечера дома на полатях, извиняюся, пьяненький провалялся. Хоть старуху мою спросите, хоть соседей. Не мог я на фабрику наведаться, никак не мог. Да и к чему мне? — совершенно спокойно возразил Ярыгин.
— Тебя ж видали здесь, — не отступал Тернин. — Ты с Розовым был.
— На то моей вины нету, товаришш председатель, — все тем же мурлыкающим голоском ответил Ярыгин. — У меня, извиняюся, порядок: коль напьюся — шабаш! Нигде не шалаюся. Ну, а кто под градусом по фабрике колобродил, с какой такой стороны я виноватый, что ему померещилося?
Но не успел Ярыгин договорить, как вперед вырвался Саша Лебедь. Красные пятна ходили по его лицу, глаза горели гневом. Он подался к Ярыгину почти вплотную, лицо в лицо.
— Стой! Не пройдет тебе этот номер! — начал он скороговоркой, как будто и высказать торопился и боялся, что ему помешают говорить. — Я кого на лестнице у двери видел? Кто в замке гвоздем ковырялся? Не ты со Степаном? А кто по запасной лестнице удрал, пока я за народом бегал?.. Не отвертишься! Забыл, как в цехе, вот здесь, ты нас, молодежь, всякой грязью поливал, а сам что?.. — Голос у Саши вдруг сорвался. Он набрал полную грудь воздуха и, словно отыскивая потерявшиеся слова, прерывисто проговорил в самое лицо Ярыгина: — Я… я… я, худого не скажу… гнида ты, вот!
И вдруг, почувствовав, что и сила, и правда теперь уже окончательно на его стороне, замолчал, высоко вскинул голову и отступил, хлестнув по Ярыгину уничтожающим взглядом.
Тот отвернулся, заискивающе сказал Илье Тимофеевичу:
— Ты, друг-товаришш, все на меня напираешь, все какую-то пакость приклеить мне хочешь, а моего-то греха тут вовсе и нет. Ты вот не знаешь, а я как с вечеровки домой направляюся, так реденько же Степку Розова на лестнице не встречу…
— Товарищ Тернин! Дайте слово! Дайте, раз уж до того дошло! — раздался резкий голос Степана Розова.
Степан появился в цехе незаметно и слышал почти все. Он опоздал умышленно. Решил утром: «Пускай за опоздание таскают, а с остальным Ярыгин пускай один разбирается!» Люди расступились. Степан с красным от волнения лицом вошел в круг и, покосившись на Ярыгина, повернулся лицом к людям.
— Виноват я, и делайте со мной что хотите, но и этот, — мотнул он головой на Ярыгина, — от ответа не уйдет! Его, гада, послушался, боялся: расценки срежут. — Розов повернул к Ярыгину искаженное ненавистью лицо, и сквозь эту ненависть просвечивало какое-то неистовое торжество. Сам сказал все! Опередил своего засыпавшегося «вдохновителя». — Попался уж, так и говори, что попался! Нечего вилять! Думал, я молчать про тебя стану, старый пестерь?
— Ну ладно, хватит шуму да ругани, — внушительно произнес вдруг Тернин, — работать надо. Сейчас двоих этих к директору, а вечером собрание профсоюзное ― и конец с ними, хватит!
Кругом одобрительно зашумели. Розов опустил голову и отвернулся. Лицо Ярыгина стало землистым, сморщенная кожа под его подбородком мелко тряслась, глаза метались.
Илья Тимофеевич подошел к Ярыгину вплотную.
— Доигрался, перхоть! Может, теперь понял, какое твое место на земле, а? Молчишь? Ну так знай: свалка по тебе плачет! — Он кидал злые слова, словно стегал ими Ярыгина по лицу. — И какой только дьявол тебе помог сызмалетства в наше святое краснодеревное дело протиснуться? У нас о ту пору кровь от голода да от натуги серела, а ты, небось, как луна масленый, за своим Шараповым ходил! А нынче, как художество наше наново в ход пошло, ты его помоями мазать вздумал? Эх ты! Друг-товаришш… Мне с тобой не говаривать больше, потому и скажу напоследок все, чего до сей поры на людях не говаривал. Ты про то один только знаешь: красный-то петух в сорок шестом — твоих рук дело!
Все затаили дыхание. Глазки Ярыгина вспыхнули оловянным блеском. Он выпрямился, но как-то странно, так, что плечи опустились, а шея вытянулась, стала по-гусиному длинной, и от этого он казался еще более сгорбленным.
— А ты чем докажешь, чем? — прохрипел он, кривя рот и нервно теребя фартук.
— Душонкой твоей рогожной, жизнешкой твоей копеечной, всем! Да и что доказывать? Ты вот этой последней пакостью с головой себя выдал! Все, конец с тобой! Всеобщий наш это сказ тебе!
…Давно уже увели к Токареву Ярыгина и Розова, а в цехе все еще обсуждали происшествие, и только один Саша Лебедь не принимал в этом обсуждении участия. Закрепив на верстаке фанерованный щит, он широкими сильными взмахами строгал его, чуть склонив голову набок и слегка закусив губу. Ровная тонкая стружечка с шелковым шипением выплескивалась из двойного рубанка, покрывала верстак, бесшумно падала на пол. Временами Саша останавливался, любовно поглаживал поверхность ладонью и улыбался про себя. К нему подошел Илья Тимофеевич.
— Ну, краснодеревец, полегчало, говоришь, малость? — сказал он.
Саша отложил рубанок, расправил ладони, оглядел их и, подобрав с верстака шелестящий ворох стружки, похожий на маленькое розоватое облачко, улыбнулся Илье Тимофеевичу.
— Сегодня и двойничок-то совсем иначе идет, словно моет.
— То-то что моет, — задумчиво проговорил Илья Тимофеевич, выщипывая из бороды волосок.
Высокие окна цеха были белые от спокойного света, который лился, казалось, не сверху, не с неба, а от белой посвежевшей земли, от заснеженных деревьев, крыш… Мягкий свет снежного уральского утра.
На Нюрку Бокова Шадрин не жаловался. Правда, новый подручный работал без особого рвения, но обязанности выполнял сносно. Перед сменой смазывал станок, приносил запасные ножи, а когда станок работал, принимал и укладывал на стеллаже строганные бруски. Если подсобники вовремя не доставляли к станку свободный стеллаж, разыскивал его сам, иногда уволакивал даже от другого станка. Когда стеллаж там был занят, Нюрка просто-напросто скидывал с него детали. А если хозяин стеллажа сопротивлялся, Нюрка многозначительно говорил:
— Ты на вещи гляди шире и свою «безопасную бритву» (так называл он чужой станок) с нашей машинищей не равняй. Тебе на смену одного стеллажа хватит? Хватит. А я пяток отправляю, понятно, нет? А ну посторонись, детали скину! — Иногда при этом он добавлял: — Закон и точка!
За такие налеты ему попадало от Шадрина и от Тани. Он оправдывался:
— Мне что! Не для себя старался, для общества, строгальный станок обеспечивал. Натурально!
Бросил он это лишь после такой же реквизиции стеллажа у Нюры Козырьковой. Та со слезами прибежала к Шадрину и нажаловалась. Когда же она, вытирая слезы, увозила стеллаж, Нюрка буркнул ей в самое ухо:
— У-у, простокваша! Развела воду! За карман трясешься, а на общество тебе наплевать!
На «общество» плевал, конечно, сам Нюрка. За заработок он дрался свирепо и целеустремленно, а выработку подсчитывал виртуозно и с быстротой опытного счетовода. Подбирая в цехе обрезки фанеры, аккуратно и даже красивым почерком выписывал на них все, что сделано за смену, и, когда Шадрин в конце ее выключал станок, Нюрка тут же докладывал ему, сколько заработано за день. И всякий раз втайне терзался. Кабы не маршрутные листы! Кабы не строгий этот учет! Приписать было теперь совершенно невозможно. Хуже того, чем добросовестнее был взаимный контроль, тем больше деталей не доходило до склада Сергея Сысоева. В маршрутку заносилась окончательная цифра, и Нюрка свирепо скоблил затылок: «Вот придумала порядок чертова бухгалтерия!»
Нюрка потерял покой. Иногда он отлучался от шадринского станка лишь затем, чтобы пошарить по цеху: не наоткидывал ли кто из придирчивости лишних деталей? Рылся в отбракованном, наскакивал то на одного, то на другого: «Чего набросал, дура? Гляди, такое даже по эталону годится, а ты? Несознательный элемент! Или выслужиться хочешь?»
В ноябре, уже после праздника, в станочном цехе появился Егор Михайлович Лужица, Он ходил возле станков, заглядывал в маршрутки, записывал что-то в свою обтертую записную книжицу, долго рассматривал стопки готовых деталей возле промежуточного склада и опять без конца все рылся в маршрутках…
Разбираясь в какой-то путанице неподалеку от шипореза, он вдруг услышал невообразимый шум, — такой, что даже гул станков не мог его заглушить. Слышались атакующие бранчливые вскрики Нюрки Бокова и визгливые оборонительные вопли Козырьковой. Егор Михайлович прислушался…
— Нет, ты мне отвечай, чего ради расшвырялась? Кто тебе такие права дал? — орал Нюрка. Он подбирал с полу отброшенные Козырьковой бруски, подносил их к самому ее лицу. — Мы с Шадриным чего, на тебя работать станем?
— Уйди! Отстань! Отвяжись! Барахольщик! — верещала Нюра, заслоняя локтем лицо, чтобы не ткнул невзначай Боков. — Мне станок-то как настраивать, как?
— «Настраивать»! Я тебе покажу, как нашим хребтом станок настраивать! — все громче и громче шумел Боков. Он размахивал руками, подбирая бруски, швырял их, разваливал аккуратные стопки готовых, пересчитывал те, что отбросила Козырькова, и опять кричал — Одна маята государству с такими клушами вроде тебя! Несознательный элемент! Тебе бы при ка-пи-та-лизь-ме жить! Чего не свое-то расшвыряла? Это ж народное! Строгано, пилено, нам за него деньги получать надо, а ты! У-уу! Так бы и навернул вот…
Нюра разревелась визгливо, по-девчоночьи. Она пронзительно выкрикивала сквозь плач что-то неразборчивое и нелестное в адрес Нюрки Бокова.
Пришла Таня. Она отослала Бокова к станку и сказала Нюре:
— А ты, Нюра, зачем для настройки издержала столько деталей? За них теперь не заплатят ни Шадрину, ни Бокову, ни другим… Вообще никому.
— А чего он как собака лается? — вспыхивая и размазывая по лицу слезы, перемешанные с древесной пылью, оправдывалась Нюра. — Я всегда так, что ли? Это сегодня не настраивалось никак. Нарочно я разве? Что я, дура, что ли?
Когда все утихомирилось и Нюра снова включила станок, Егор Михайлович, довольно потирая руки, сказал Тане:
— Вот это компот! Подумать только! Рыцарь кошелька Юрий Боков в роли защитника народной копеечки! Татьяна Григорьевна, да это же здорово, черт побери! До чего здорово! Ха-ха-ха! — звонко рассмеялся он. — Вот что значит система! Я всегда говорил, уважаемая, всегда: научить бережливо обращаться с копейкой можно в первую очередь при помощи самой копейки…
История с Боковым настолько воодушевила Егора Михайловича, что он долго еще не уходил из цеха, изучая особенности и «белые пятна» новой системы учета. Алексей, к которому он подошел, спросил:
— Что это вы, Егор Михайлович, вроде не по расчетной части, а в выработку вникаете?
— Привычка, Алексей Иванович, привычка! — с улыбкой ответил Егор Михайлович. — Такой уж «копеечный» я человек, что поделаешь, — и снова рассмеялся. — А знаете, что мне в голову пришло только что, а? Все это можно упростить. К чертям эти маршрутные листы! Что, думаете, свихнулся старый лешак Лужица? Ого-го! Ничуть! И вот увидите, упростим! Пальчики оближете! Вот такой компот.
— А что вы, бухгалтерия, делать тогда станете? — пошутил Алексей.
— Да к вам на станок пойду, в подручные! — Егор Михайлович подмигнул Алексею и легонько подтолкнул его локтем. — Примете?
— А что? Такого фрезеровщика из вас сделаю, просто заглядение! Мне как раз сменщик требуется.
Егор Михайлович развеселился еще больше. Домой он пришел в редкостном настроении и даже притащил баночку сливового варенья, купленного по пути.
И, конечно, о последних событиях в цехе он рассказал Вале, упомянув между прочим о забавном предложении Алексея сделать из него фрезеровщика.
— Ты подумай, Валя, — говорил он, прихлебывая чай с блюдечка и выуживая ложечкой из банки крупные сливы, — бухгалтер Егор Лужица у станка! Да еще у какого! У умнейшего из умнейших среди всех ваших деревяшечных агрегатов, а? А потом когда-нибудь еще в изобретатели тоже попаду! Фоторепортеры приедут! Скажут: «Постарайтесь, товарищ Лужица, сделать умное лицо!» Вот задача-то, а? И — щелк! А в газете на другой день со страницы будет глядеть этакий усатый бронтозавр, и подпись внизу: «Егор Лужица за работой». Вот бы ты со смеху покатилась!.. Ты чего это пустой чай пьешь? Варенье бери, слышишь! Бери, а то настроение у меня испортится. — Егор Михайлович придвинул Вале банку, которую, увлекшись разговором, едва не опорожнил один, и сказал: — Нет, до чего же великая сила эта копейка в нашем социалистическом предприятии!
Валя сидела, так и недопив чай и не притрагиваясь к сливам. Она думала совсем о другом.
«Вот бы мне на станок… К Алеше… Ничего бы мне не надо больше. Ничего!.. Всегда бы с ним была…»