ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

В конце августа полегчало с сырьем. Бригада Александра Ивановича Горна, хотя и основательно застряла в Ольховке, дело свое сделала: вторая лесопильная рама на лесозаводе наконец пошла.

Маневровый паровозишко, деловито посапывая, закатывал на фабричный двор с лесозаводской ветки груженные досками платформы, пронзительно свистел, заглушая голоса рабочих-укладчиков. Гремели рассыпавшиеся доски… Сладковато пахло смолистым тесом, горячей подсыхающей корой и паром от сушилок. Веселые девчата катили в цех вагонетку за вагонеткой. Росли штабеля заготовок…

И все-таки дело в цехах шло неважно. И все потому, что Токарев ввел рабочий контроль разом, повсюду.

— Не по чайной ложечке, как микстуру, глотать, — заявил он, собрав у себя мастеров, — а на операционный стол, и все. Один раз болеть.

Гречаник не соглашался, доказывал, что новую систему надо проверить сначала в одной смене или, на крайний случай, в каком-то одном цехе.

Его поддержал Тернин.

— Черт его знает, товарищи, — нерешительно говорил он, — не запороться бы нам враз-то, а? Главное, насчет заработку боязно; ахнет это сдельщикам по карману.

— Осторожность, Андрей Романыч, хороша со смыслом, — убеждал Ярцев. — А ты, видать, за бракоделов болеешь, а? Только их ведь по карману и стукнет.

— Да так-то оно так, — колебался Тернин. Спорили и взвешивали долго, но Токарева поддержало большинство. Приказ вывесили в тот же день.

…Вечером изрядно подвыпивший Ярыгин встретил на улице Степана Розова, клеильщика из фанеровочного цеха. Степан шагал под руку с Нюркой Боковым. Ярыгин остановил их и, поймав сухими пальцами малиновый галстук Степана, тянул за него, как за уздечку, пригибал Степанову голову к самому своему лицу, дышал в него парами политуры и пророчествовал заплетающимся языком:

— Ты при всем при том, друг-товаришш, Ярыгина после помянешь, хе-хе… Докумекалися тоже. Сово-бо-ра-зи-ли, — выговаривал он по складам никак не получавшееся слово. — Со-об-рази-ли, докумекалися, хе-хе… Вот погоди, друг-товаришш, выпрет им этот самока-а-ан-троль боком, хе-хе… — И сворачивал совсем на другое — Ты при всем при том ко мне заходи… политурки уделю…

Он долго не отцеплялся от Розова. В конце ковцов не вытерпел Нюрка Боков и двинул Ярыгина гармонью в бок. Она жалобно хрипнула.

— Убери клешни, старый пестерь! — рявкнул Нюрка. Ярыгин вытаращил на Нюрку глаза и отцепился, но долго еще, пошатываясь, один стоял на обочине, таращил покрасневшие глазки и бубнил:

— Вот и именио да… Ты при всем при том Ярыгина помянешь, хе-хе…

2

Если бы Илья Новиков после обеденного перерыва проверил ограничители копировального шаблона, брака не получилось бы. Но Илья этого не сделал. Почему? Этого он и сам не знал. До обеда проверял несколько раз, а после — ни разу.

Ограничители оказались вывернутыми на два полных оборота; ножки к стульям — три сотни без малого — целиком пошли в брак. Такого с Ильей никогда еще не случалось.

Он догадывался: пакость подстроил Боков, который давно обещал рассчитаться с Ильей за подбитый глаз. Но подозрение строилось на одних догадках, прямых улик против Нюрки не было. У Ильи чесались кулаки. «Эх, и дал бы я тебе, гадина!» — думал он, расписываясь у Шпульникова в контрольном талоне на брак. Илья догадывался, что Костылев теперь отведет на нем душу. Он знал по опыту: если уж в чем не повезло ему, невезение это пойдет полосой, бесконечной, как ненастье. Да и вообще-то везло ли ему хоть когда-нибудь, ну хоть чуточку? Нет. Как ни напрягал Илья память, случая такого он припомнить не мог.

…Рано, с детства еще, надломилась у Ильи жизнь. Осиротел. Спутался с компанией жуликов. Карманничал. Потом пошли кражи покрупнее. На одной из таких краж шайка влипла. Илья угодил в трудовую колонию.

К работе его приучали долго. Целых два года мотался он из мастерской в мастерскую, нигде не обнаруживая ни рвения, ни способностей. Лишь на третий год, когда попал в музыкальный цех, где делали баяны, увлекся мало-помалу музыкальным ремеслом. А еще через три года не только стал первым настройщиком, но и лихим баянистом вдобавок. А потом цех закрыли. Тогда Илье показалось, будто заодно с полюбившейся работой отобрали у него и жизнь. Не скоро привык он к мебельному цеху, куда его перевели. И единственное, к чему все же пристрастился он после, были станки. В их ровном поющем гуле как бы растворялась глухая тоска по прежнему делу. И выливал Илья эту тоску песней. Пел вполдыхания, не боясь, что услышат. Станки заглушали, как бы хоронили песню.

А потом Илья расстался с колонией. Приехал по путевке в Северную Гору. Приехал с нехитрым багажом — парой белья, буханкой хлеба в заплечном мешке да с баяном через плечо. Этим баяном премировали его в колонии.

На фабрике поставили к станку в смене Шпульникова. Поселили в общежитии, где обитали неразлучные Нюрка Боков и Степан Розов. Илья ни с кем не дружил. Его сторонились. Говорили, что это непонятный человек, у которого черт знает что на душе, потому, мол, и словом ни с кем не обмолвится, и вырос к тому же в трудколонии, а там, кто его знает, всякий, дескать, попадается народ, да и дорожка туда, всем это известно, ведет не от добрых дел.

Но, когда по вечерам Илья брал в руки баян, усаживался на крылечко и играл, музыку слушали все. Напротив рассаживались на куче бревен девчата из второго барака, лущили подсолнухи и вполголоса подпевали знакомой песне. А тоненькая Люба Панькова не сводила с Ильи больших завороженных глаз. И до того хорошо пел у него баян, что даже Нюрка Боков забросил на время свою трехрядку. А однажды, услышав, как играл Илья что-то вовсе незнакомое, но такое, что просто так вот само и впивалось в сердце, Нюрка долго сидел молча, а потом подошел к своей койке, вытащил гармошку и попробовал повторить то, что играл Новиков. Но ничего не вышло. Тогда, снова запихнув трехрядку под кровать, он пнул ее пяткой, завалился на койку и долго лежал, неподвижно уставясь в потолок.

— Ты чего? — спросил Степан Розов, впервые увидевший приятеля в странном раздумье.

Нюрка повернулся на бок, досадливо сплюнул и с непонятной злостью проговорил:

— Здорово пес выводит…

Илья все играл и играл каждый вечер, и на душе его становилось от музыки спокойно и радостно. Когда же взгляд его встречал пронзительную синь Любиных глаз, баян под пальцами так начинал петь, что девчата даже забывали свои подсолнухи.

А потом, проходя как-то по цеху, Люба как бы невзначай плечиком задела Илью. Он обернулся.

— Приходи вечером на речку к падающей елке, ладно? — сказала Люба, рассмеялась и убежала, на ходу подвязывая косынкой рассыпающиеся каштановые волосы.

На берег Елони Илья пришел с баяном. Он сидел, откинувшись спиной на ствол ели, и играл. А когда обернулся, увидел: Люба стоит рядом.

Она села возле, поджав под себя ноги, грызла пахучий стебелек и в упор глядела на Илью. Он то ловил ее взгляд, то оборачивался к соснам на том берегу и все играл, играл. Играл все, что умел. И было это о чем-то одном, об очень большом, хорошем и неожиданном. Люба понимала. Когда Илья кончил, она вдруг прижалась щекою к его крепкому плечу, сказала:

— Сыграй еще… — и заглянула в глаза.

Когда они вернулись в поселок, в небе уже проступали звезды.

Илья дотронулся до ее руки.

— Любушка… — и замолчал, словно испугался этого, первого за свою жизнь, нежного слова.

— Приходи завтра, ладно? Туда же, — сказала Люба. Рассмеялась и убежала.

Встретились они и на другой, и на третий день, и на четвертый… Но Илья почему-то так ничего и не говорил о том, о главном. Не назвал больше ласковым именем. Не решался. Он только играл. Играл, наклонив голову к баяну, будто прислушивался: то ли, что нужно, так ли говорит за него верный друг?

Люба ждала и томилась. Даже хмурилась. Илья, провожая ее в поселок, всякий раз думал: «Вот уж завтра обязательно скажу!» Но и завтра не говорил, только мысленно ругал себя за эту проклятую, неизвестно откуда взявшуюся застенчивость.

И вот на пути встал Степан Розов, кудрявый парень с маслянистыми глазами и злым красивым лицом. Он носил пиджак нараспашку, выставляя напоказ малиновый в голубую полоску галстук, брюки с напуском и хромовые сапоги гармошкой.

Началось с того, что вечером в бараке, когда Илья с газетой в руках сидел на своей койке, к нему с пакостной улыбочкой подплыл Нюрка, сплюнул и заявил:

— Бросай птаху, парень, не то мы со Степкой «варвару» тебе устроим. Понял? — Для большей убедительности он растянул гармонь и шумно, через все басы, выпустил из нее воздух.

Илья не понял. Он удивленно смотрел на Нюрку.

— Чего шары пялишь? — сдабривая вопрос крепким словцом, спросил Нюрка. — Сказано: за Любкину юбку не цепляйся, закон и точка!

Илья отложил газету, молча встал, взял Нюрку рукой за голову и, повернув ее, как заводную головку часов, придавил книзу. Нюрка взвыл и сел на пол под дружный хохот обитателей барака.

А через день под вечер, когда Илья снова достал баян и накинул на плечо ремень, баян рассыпался в его руках на части. Илья остолбенел. Только заглянув в футляр, пахнущий сыростью, клеем и еще какой-то дрянью, догадался, что это и есть обещанная Нюркой «варвара». На рассвете, когда Илья спал, Нюрка осторожно выудил из-под койки баян и, окунув его в пожарную бочку с застоявшейся водой, аккуратно уложил на место.

В тот вечер Илья до темноты прождал Любу. Но она так и не пришла. Утром он увидел ее в цехе, хотел заговорить. Люба отвернулась и ушла, обиженно подняв плечи. Илья ничего не понимал.

Люба стала избегать его. Через несколько дней Илья увидел ее с Розовым возле барака, где обычно приспосабливалась кинопередвижка. Нюрка был здесь же. Увидев Илью, он сказал что-то на ухо Степану. Все трое обернулись, но Люба тотчас отвела взгляд. Илья догадывался, что его оговорили перед нею.

Несчастья продолжались. Мстительный Нюрка стал подстраивать пакости. Илья из-за него часто делал на станке брак. Костылев переговорил с Гололедовым и прогнал Илью из цеха. Его перевели грузчиком на автомашину. Илья озлобился, работать стал плохо. Поскандалил с начальником гаража. Тот настоял, чтобы скандалиста убрали. Илью перевели в котельную кочегаром, но в его смене вскоре потекла труба. Илью выгнали и из котельной.

Только после того как на фабрике пустили еще два фрезера, на которых некому было работать, Костылев на время снова взял его в цех.

На фрезеровке стульных ножек Илья мучился — ни дела, ни заработка. Резцы не резали, а рубили, часто скалывали концы, а то и полбруска обрывали. Вот тогда и придумал Илья фрезу. Особенную, с резцами по винтовой линии. Сделать — и ни ударов, ни рвани — ничего не будет. А если, думал Илья, прибавить еше оборотов, вообще красота получится! Оставался пустяк: сделать.

Илья рассказал обо всем этом Шпульникову. Тот — начальнику цеха. Илья случайно подслушал костылевский ответ: «Скажи этому бывшему ворюге: станет валять дурака — выгоню!»

Илья выругался вполголоса, сплюнул. И махнул на фрезу рукой: не хотелось расставаться со станком. Но, выходя как-то в обеденный перерыв из цеха, он остановился у дверей, увидев свежий приказ Гречаника, который в то время уже заменял Гололедова. Трижды перечитал слова: «Благодарность… Денежная премия Костылеву… За… изобретение фрезы…»

Илья опешил. А чуть позднее увидел, что рядом, на станке Нюрки Бокова слесарь под наблюдением Костылева устанавливает его фрезу, фрезу Ильи Новикова.

Илья не выдержал. Он подошел к Костылеву и проговорил дрожащим от волнения и гнева голосом:

— Кто ж из нас-то двоих ворюга?

— Чего? — гаркнул Костылев.

— Фрезу сперли, — вот чего! — выдохнул Илья. — Мою фрезу!

— Твою? — давясь неестественным смехом, сказал Костылев. — Ты что, вовсе ошалел? Может, и благодарность в приказе тебе объявлена? Может, и деньги за это дело, премию, тоже тебе отдать прикажешь?

Новиков помчался к Гречанику, рассказал все и попросил вызвать Шпульникова. Тот пришел, долго скреб щеку, мялся, но… заявил, что ничего про фрезу не знает, не слышал. Ничего такого Новиков ему не говорил.

Через два дня новые фрезы поставили и на другие станки, и на фрезер Ильи. Резала фреза великолепно, строжка была чистой, детали не раскалывались, и все-таки Илья работал без радости. Нервное напряжение, впрочем, прошло вскоре, но Костылева Илья возненавидел на всю жизнь.

Потом в конторке у Костылева пропал из стола фабричный секундомер. Его выкрал Нюрка и подсунул в инструментальный шкафчик Ильи. Костылев хватился на третий день. Он обегал всю фабрику, у всех спрашивал. Наконец принялся обшаривать рабочие шкафы…

Костылев подошел к Илье и, тыча секундомером ему в лицо, проговорил:

— Тебя что, с участковым милиционером познакомить? — глаза его сделались маленькими и хищными, верхняя губа дергалась. — Воры мне не нужны!

Однако Гречаник, которому Костылев написал об этом длиннейшую докладную, велел оставить Новикова в покое. Зато брошенная Нюркой кличка «блатной» пристала к Илье накрепко. В цехе на него косились. В общежитии позапирали чемоданы и тумбочки на висячие замки…

Из общежития Илья ушел. Спал где попало. Скитался после работы по берегу…

А Нюрка не унимался. Он таскал у Ильи обработанные детали, подсовывал вместо них брак… Подобно грозовому облаку, разрасталась в душе Ильи ненависть. И это была не просто ненависть к Костылеву, Шпульникову, Нюрке Бокову, это была ненависть к людям вообще.

Только к Любе и сохранилось у него доброе чувство. Может, потому, что жалел ее, как пожалел бы всякого, кому не повезло,

Недавно, встретив Любу, он поймал ее случайный и какой-то очень жалостный взгляд. Сразу припомнил все — и встречи на берегу, и как прижималась плечиком Люба, слушая его музыку, и… как отвернулась вдруг. Теперь Люба — скоро уже полгода —замужем за Степаном Розовым. Тот пьянствует, путается с Нюркой Боковым и его дружками, по праздникам заставляет Любу бегать за водкой для компании. Часто бьет… Вспомнил, как этой весной Люба, забившись в дальний угол раздевалки, плакала, уткнувшись лицом в чье-то пальто. Илья подошел тогда, тронул ее за плечо. Она вздрогнула, обернулась. И с такой ненавистью, с такой пронзительной болью глянули на Илью мокрые от слез глаза Любы, что он даже отступил. А она закусила губу и бросилась прочь от него.

Припоминая все это, Илья затосковал. На душе стало тяжело-тяжело… Он отвлекся от работы.

И вот первый раз в жизни напорол брак.

— Допрыгался, бракодел, доигрался! — разносил Илью Костылев на следующее утро. — Выловил тебя, голубчика! Не желает мастер Шпульников бракодела в смене держать! К Озерцовой пойдешь, подручным на станок! Вот так!

Илья слушал, уставившись в костылевское лицо черными упрямыми, немигающими глазами, сжимал кулаки и сдерживал себя: не ударить бы… не ударить бы… Он знал, стоит дать волю ненависти — и тогда… О! тогда ему несдобровать. Он хорошо помнил выговор в приказе за давнишнюю драку, помнил заметку в стенной газете, помнил костылевское обещание отдать под суд. Два противоречивых желания боролись в нем: «Долбануть бы этому!..», долбануть с плеча и окончательно утвердить за собой позорную славу буяна и скандалиста; или промолчать, сдержаться, доказать всем, что он, Илюха Новиков, настоящий человек. Он знал: доказать это трудно, может быть, немыслимо даже, но желание было такое сильное, что он поборол себя, сдержался… В эту минуту он ненавидел Костылева еще и за то, что тот не понимал главного: не оскорбления, не угрозы причиняют ему, Илье, невыносимую боль, а сознание того, что попал в бракоделы, ни разу не испортив на фабрике даже самого пустяшного бруска, попал по милости какого-то подлеца.

«Вот бы дознаться мне, вот бы дознаться!» — думал он, выслушивая костылевский разнос. Но как дознаешься?

Не знал Илья, что Шпульников давно уговаривал Костылева убрать из смены «трудоколоновца», из-за которого постоянно возникали недоразумения и скандалы и которого Шпульников, говоря откровенно, основательно побаивался. Не знал Илья, что Костылев на эту просьбу ответил: «Напортачит — уберу».

Все было просто. Нюрка Боков пришел к Шпульникову жаловаться на то, что «блатной» опять откидывает, не берет на фрезеровку детали от него, от Нюрки, опять придирается. Шпульников намекнул: не знаешь, мол, сам-то, что сделать надо? И Нюрка, сговорившись с одним из дружков, Мишкой Рябовым, от которого Илья тоже частенько не брал испорченные детали, в обеденный перерыв подкрутил ограничители.

«Теперь начнут с работы на работу гонять!» — тоскливо думал Илья, разыскивая Таню. В конторке он молча протянул ей записку: «За допущенный брак направляю в вашу смену подручным до исправления».

Историю с браком Тане еще вчера рассказал Вася Трефелов. А о неудачно сложившейся судьбе Новикова она знала очень немного. Он стоял перед ней такой же угрюмый, как и тогда, на берегу Елани. Сейчас лицо Ильи не выражало ничего, кроме равнодушного ожидания: «Куда-то пошлют?»

— На каком станке работали? —спросила Таня.

— На шестом фрезере, — неохотно ответил Илья. — А вам не все равно, что ли?

— А еще на каких? На строгальном четырехстороннем работали? — не обращая внимания на его слова, расспрашивала Таня.

— Не рабатывал… Да на что вам это? Тут в бумажке сказано: подручным за брак. Вот и ставьте подручным. Чего выспрашивать без толку?

Таня заметила, как он с силой стиснул челюсти, как дернулись мышцы на его щеке.

— Я вас и поставлю подручным, — сказала она, — а выспрашиваю потому, что на строгальном подручному тоже иногда приходится управлять станком. Вот и хочу знать, сможете ли.

— Смогу, да не буду, — резко ответил Илья, — не то опять бра-ку на-по-рю!

В его словах, в тоне чувствовалось неподкупное, злое упрямство. «Не надо озлоблять понапрасну, — решила Таня, — посмотрим, что за человек».

— Хорошо. Становитесь подручным к Шадрину, а там видно будет.

3

Взаимный контроль особенно плохо приживался в смене Шпульникова. Не помогали даже костылевские «льготы».

Шпульников никак не справлялся с приемкой, да и Сергей Сысоев теперь неумолимо возвращал детали даже с пустяковыми изъянами. Он совал в руки Шпульникову эталон, технические условия и приговаривал:

— Видел? Читал? Понял? Ну вот и все! Забирай и девай куда хочешь.

На Сысоева не действовали теперь никакие уговоры.

Плохо Шпульникову приходилось потому, что за детали он хватался лишь тогда, когда они прошли уже через все станки, когда уже невозможно было определить, кто именно виноват в пропуске брака. Взаимного контроля от станочников он не требовал, на эталоны махнул рукой с самого начала.

А Нюрке Бокову с дружками жилось и работалось в этой обстановке превосходно: они «жали на рубли».

Шпульников долго относился к этому благосклонно. Однако после того как ему влетело на совещании у директора, спохватился. От Нюрки Бокова и его приятелей нужно было избавляться любой ценой. Но как?

Тогда и состоялся ночной и совершенно секретный разговор с Костылевым. Шпульников пришел к нему домой в сумерках с заметно оттопыренными карманами, а ушел за полночь, стараясь держаться поближе к стенам и заборам, обнимал попадавшиеся на пути столбы и подолгу размышлял перед каждой канавой.

4

Появление Бокова с двумя его приятелями в смене Тани было для нее неожиданностью. Еще до гудка она увидела возле фрезерных станков, на которых постоянно работали девушки, трех парней. Один из них, широколицый, с большим улыбающимся ртом, подошел к ней. Под его левым глазом тускло посвечивало серо-зеленое пятно, след синяка. Он улыбнулся правой половиной рта, прищурился и назвался:

— Боков. Мне сегодня какая работа будет, позвольте узнать?

— А вы откуда появились? — недоумевая, спросила Таня. — У меня тут девушки работают.

— Девок черти с маргарином съели, — с деланным огорчением ответил Боков и развел руками. — Ну, а мы здесь по распоряжению начальства. Закон и точка! Знакомьтесь! — театральным жестом он указал на двух остальных парней и вытащил из кармана записку.

«По производственным соображениям в вашу смену переводятся фрезеровщики: Боков Юрий, Рябов Михаил, Зуев Николай. Станочницы… переведены в смену мастера Шпульникова». Внизу была подпись Костылева.

— Что за производственные соображения? — возмутилась Таня.

— Начальство больше знает, — пожал плечами Боков. — Так чего мне фрезеровать?

Разыскивать Костылева было бесполезно. Смена уже началась, и отправить парней обратно значило «завалить» задание….

— Будете фрезеровать спинку к стулу, — сказала Таня.

Боков оттопырил губу и свистнул:

— Не выйдет номер.

— Это почему?

— Заработок на этой детали плевый, — пояснил он. — Я чего — уборщица вам, что ли? Давайте щиты или заднюю ножку к стулу. Обеспечивайте мне материальную заинтересованность. Закон и точка!

— Вот что, товарищ Боков, — раздельно и спокойно проговорила Таня. — Или принимайтесь за дело, или уходите. Вот вам и точка и закон. Поняли?

Решительно опустив сжатые кулаки в карманчики халата, так, что он натянулся на плечах, Таня ушла к шипорезу. К Бокову подплыли приятели.

— Ну как, Нюрка? Чего она поет? — спросил Мишка Рябов, коренастый парень со смуглым лицом и огромным черным чубом, застилавшим весь лоб.

— Чего, чего, — передразнил Нюрка. — Поет натурально, как по нотам. Тоже мне инженерша! — Он сердито сплюнул и нехотя поплелся к своему фрезеру.

— Работы не дает, что ли? — поинтересовался третий из компании, Колька Зуев, худощавый и длинноносый, с маленькими свинцовыми глазками.

— Пес ее разберет, — недовольно отмахнулся Мишка, — жди вот теперь.

Ждать, однако, долго им не пришлось: работу получили все.

… А в середине смены к Тане подбежала Нюра Козырькова. Лицо ее было в красных пятнах, волосы растрепались, повылезали из-под косынки.

— Татьяна Григорьевна, что же это, а? — скороговоркой начала она. — Это зачем же, а? Зачем в смену-то нашу этих обормотов сунули, а? Там с ними намаялись досыта, так нам теперь надо, да?

— Что случилось, Нюра? Расскажи толком, помедленнее говори, — успокаивала ее Таня.

— Да то и случилось! Идемте скорее ко мне, гляньте, чего мне от них к шипорезу наволокли!

— Не принимай, если брак. А волноваться-то зачем? — втолковывала Таня, идя за Нюрой к ее станку.

— Как так зачем? — не успокаивалась та. Она оборачивалась на ходу, смешно взмахивала руками, все время заправляла под косынку волосы, которые тут же вылезали снова. — А на склад вы-то чего сдавать станете? Я сказала широкоротому, а он меня облаял всяко.

Добрая половина деталей, поданных к шипорезу от станков боковской тройки, действительно никуда не годилась.

— Что я, дура, что ли, дрова-то принимать? — не унималась Нюра. — Вы же сами меня учили, вот… — Торопясь и роняя на пол то эталон, то калибр, то тетрадочку с условиями обработки, она достала из шкафа все нужное. — Ну, глядите… Вот вам италон! Что, годится, да? Ага, вот! А размеры?.. А это вот еще чего?.. В условиях сказано: «Выхваты, отщепы и неровная обработка…» — читала Нюра.

Таня и так видела, что детали испорчены. Она сдержала улыбку, любуясь, как ревностно Нюра выполняла свои дополнительные и новые для нее обязанности контролера.

— Вот! И не буду зарезать! Я им сказала и италон в глаза сунула, и тетрадку вот эту, все, — горячилась Нюра. ― А Мишка Рябов мне италон в нос ткнул. А Боков говорит: «Плевал я на ваши порядки»… Вы еще не знаете, какой он вредный! А я все равно сказала: нет! И вот к вам пошла. Прими от них! А в получку только распишешься, и все! Что я, дура, что ли?

Таня привела к шипорезу всех троих. Боков покосился на эталоны, пренебрежительно сморщил нос и махнул рукой.

— У меня обработка законная.

Остальные двое настороженно молчали.

— Придется расплачиваться, Боков, — строго сказала Таня.

— Не нравится — браковщика ставьте, — заявил Нюрка. — А эта трещотка, — он кивнул на Козырькову, —мне не закон. Актов не подписываю, иду к главному инженеру.

— Дело ваше, — все так же спокойно сказала Таня, — но и работу я не запишу. После смены явитесь на десятиминутку.

На десятимииутку боковцы не пошли. Едва кончилась смена, они, как ни в чем не бывало, направились прочь из цеха. Таня окликнула. Никто даже не обернулся. Тогда, опередив их, она стала в дверях, загородила выход.

— А на десятимииутку за вас кто пойдет?

Боков стоял впереди своей свиты, подбоченясь, с наглыми светящимися, как у кота, глазами.

— Идите сейчас же, — повторила Таня, — не задерживайте людей.

Нюрка потянулся, широко зевнул и с ехидной вежливостью проговорил:

— Передайте вашим людям, товарищ мастерша, большущий привет и скажите: мы их на тютельку не задерживаем. — Он изобразил на мизинце «тютельку» и добавил: — И разрешаем расходиться по домам. — Он повернулся к спутникам. — Мужики, пожелайте нашему мастеру спокойной ночи. Ну! Что надо сказать?

«Мужики», Рябов и Зуев, сделали масленые рожи и утробно загоготали.

— Значит, не пойдете? — не сдавалась Таня.

— Голуба, поверь, ну никак невозможно, — продолжал свою игру Нюрка.

— Бессовестные вы люди! — возмутилась Таня. — Браку нафрезеровали, смену подвели — и скрыться пробуете?

— Натурально! — согласился Нюрка. — Наша забота знать, сколько бумажек в кармашек ляжет! — он похлопал себя по карману. — А поскольку вы нас нынче на брачке купили, заработку нету и кушать нечего…

— Хватит трепаться, пошли! — Колька Зуев потянул Нюрку за рукав. Тот предупредительно поднял ладонь и шагнул к Тане.

— Ты, голуба, нам не препятствуй, — он подался вперед и, конспиративно прикрыв рот ладонью, сказал — Причина сильно уважительная — девочки в общежитии дожидаются. Ты расстроила, а они успокоят, накормят, бай-бай положат на подушечку: а-а-а-а…а! — пропел он, подперев рукой щеку, и прищелкнул языком.

Мишка и Колька снова расхохотались. Таня вспыхнула и, круто повернувшись, пошла прочь.

5

Август кончался, а дела на фабрике шли по-прежнему плохо. Перестройка системы контроля основательно затормозила работу цехов. План проваливался. И все-таки… Все-таки в настроении людей, в их озабоченности, в разговорах и в том хорошем ожесточении, с которым они работали, — во всем чувствовалось что-то такое, что еще недавно трудно было ощутить. Это было ожидание второго рождения давным-давно позабытой славы северогорских мебельщиков.

«Бои» за эту славу развернулись на двух фронтах. Одним была начатая перестройка, вторым — подготовка новых образцов мебели.

Еще недавно гарнитурный цех считался уголком, где старейшим было отведено сносное место для спокойного доживания считанных дней. Но теперь все знали: здесь рождалась и вот-вот должна была встать на ноги она, слава.

Образцы, однако, готовились много медленнее, чем хотелось всем. После того как «художественная» (так стали звать, ее на фабрике) бригада Ильи Тимофеевича принялась за них, Гречаник вдруг начал предлагать то одно, то другое изменение. То ему вдруг приходила мысль, что можно облегчить конструкцию стенки, то изменить крепление. Целые вечера, а то и ночи напролет просиживал он за расчетами в своем кабинете. Похудел. Почти перестал бриться, а в конце концов и вовсе отпустил себе бороду. Иной раз целую ночь проводил в цехе, когда там никого не было и никто не мешал. Комбинировал что-то, вычерчивал здесь же на листе фанеры… А утром Илья Тимофеевич находил приклеенную к инструментальному шкафику записку: «И. Т.! Прошу до моего прихода не трогать щиты и детали на верстаке слева. Проглочу стакан кофе и приду. Гречаник». А бывало и так, что утром Гречаника, с чертежами и метром в руках, заставал у образцов сам Илья Тимофеевич, который после подолгу ворчал, раздумывая над новыми изменениями:

— Вот неспокойная душа, всю ночь сидел, да и высидел на грех новую заковыку…

Но если его воркотню поддерживал кто-нибудь из бригады, Илья Тимофеевич сердился:

— Пораскинь-ка самоваром-то своим, какое из-за этой переделки после удобство людям получится! Он, между прочим, дельно, лешак, придумал! Ну и ничего, и переделаем! — урезонивал он то ли сам себя, то ли товарища. — А ворчать — дело нехитрое. Жучка и та умеет.

6

Сентябрь начался первым утренним заморозком. Солнце вылезало из-за Медвежьей горы, ярко-оранжевое, большое и чистое, словно умытое. Лучи его скользили по крышам и еще не грели, но под ними уже исходил легким парком иней. Он лежал сплошным белым налетом на ступеньках крылечек, на мостках, перекинутых через канавы. Остекленелая трава стала серой и неподвижной.

Дверь дома, где жил главный механик фабрики Горн, отворилась. Александр Иванович вышел на крыльцо, прищурился на солнце, сделал несколько энергичных гимнастических движений, довольно потер руки и сказал:

— Хорошо! Исключительно хорошо!

И как бы в ответ за дверью заскулила и заскреблась собака, которой очень хотелось, должно быть, увязаться за хозяином.

Горн цыкнул на нее, легко сбежал с крылечка и быстро пошел к фабрике.

Нужно было спешить. Осталось меньше суток до срока, назначенного Токаревым. Завтра в пять утра гидравлический пресс должен быть сдан.

Прошедшая неделя была для Горна, пожалуй, самой беспокойной и ответственной. Монтажники почти без отдыха возились с прессом. Гречаник торопил:

— Поднажать, поднажать, Александр Иванович! Первую партию щитов по новым образцам нужно запускать уже через две недели. Без горячего прессования ничего не выйдет… Каковы возможности?

Возможностей у Горна не было. Гречаник знал, сколько времени потеряла бригада в Ольховке. Но Александр Иванович, подумав, ответил:

— Возможности? Да, да, конечно… Вы сказали — через две недели? Ну что ж, через десять дней постараемся сдать.

— Серьезно?

— Вполне. Я шучу только триста дней в году…

Токарева это встречное предложение обрадовало.

В обкоме партии он дал слово, что в сентябре, как только поспеют образцы, фабрика начнет готовить узлы и детали для новой мебели.

Работа не прекращалась ни днем, ни ночью. Вместе с бригадой, засучив рукава спецовки, неутомимо работал сам Горн. Необыкновенная жизнерадостность этого человека подбадривала людей, гнала усталость…

Александр Иванович был человеком среднего роста, с заметным животиком, полным, всегда чисто выбритым лицом, добрыми, постоянно улыбающимися глазами. Он любил пошутить, к месту подбросить остроумное словцо, озорной каламбур. Но люди говорили про него: «У нас Александр Иванович шутить не любит». И это означало: уж если что пообещал — сделает обязательно. Он постоянно был в движении. И если бы отыскался на фабрике человек, который вздумал бы заявить, что видел Горна сидящим или бездействующим, человека этого немедленно назвали бы вралем. Горн постоянно кипел. Кипела и работа вокруг пресса.

К концу каждых суток лысеющая макушка Горна приобретала несколько копченый вид. Она обладала предательским свойством чесаться именно в тот момент, когда были заняты или перепачканы чем-нибудь руки. И хотя Горн при этом энергично скреб ее только тыльной стороной ладони, она мало-помалу все же перекрашивалась в несвойственный ей то темно-кофейный, то попросту черный цвет.

— Александр Иванович, «зеркальце» закоптилось! — смеялись монтажники.

— Да? Когда ж это я успел? — удивлялся Горн и, забывая осторожность, касался макушки перепачканной ладошкой к величайшему удовольствию всей бригады.

Если Горн обнаруживал в чем-нибудь брак, он не сердился, не повышал голоса. Просто сам переделывал испорченное и спокойно, даже ласково приговаривал, называя виновника по имени и обязательно в ласкательной форме:

— Заметьте, Петенька, ни самая крохотная морская свинка, ни наикрупнейшая сухопутная свинья никогда в жизни не производили столь редкостного свинства, какое допустили вы, дорогой мой, уважаемый мой человек!

И изобличенный «уважаемый» человек, пылая от стыда, неуклюже топтался возле с единственным желанием— исправить грех самостоятельно. Но Александр Иванович все доделывал сам. Вытирал руки о тряпку и, передавая ее виновнику брака, спрашивал:

— Что это у вас вид такой растерянный? Дома неприятности?..

…Кончались решающие сутки. Шли последние приготовления к пуску. На усталых, испачканных маслом, осунувшихся из-за недосыпания лицах монтажников было нетерпение.

— Все ли ладно-то будет, Александр Иваныч? — спрашивали Горна.

Вытерев руки, он спокойно и уверенно отвечал:

— Тревогу одобряю, сомнение исключаю! Все обязано быть в порядке, товарищи монтажники!

Испытание началось. К пульту управления стал главный инженер. Он повернул рукоятку. Вспыхнула зеленая лампа. Включены цилиндры низкого давления. Плиты пошли кверху.

— Хорошо! — сказал Токарев.

Гречаник вернул плиты книзу.

— Давайте прогрев, — сказал он.

Горн включил пар. Вскоре от пресса повеяло приятным теплом. Могучая машина ожила и, казалось, хотела теперь согреть своим дыханием людей, которые оживили ее, вернуть им потраченное тепло.

— Давайте! — скомандовал Гречаник.

Рабочие намазывали клеем щиты, накладывали фанеру… Пресс заполнили. Снова пошли кверху плиты. Автоматически включились цилиндры высокого давления. Стрелка манометра полезла вверх, дошла до контрольной и остановилась, словно наткнулась на невидимое препятствие.

— Порядок! — облегченно сказал кто-то. Гречаник включил хронометр — вспыхнул красный сигнал. Прошло пятнадцать минут; контрольное время истекло. Горн стоял рядом с Гречаииком и посасывал краешек нижней губы, как всегда в минуты большого волнения. Последние секунды… Щелкнуло сработавшее реле времени. Стрелка пошла вниз. Плиты опустились.

— Великолепно! — сказал Гречаник и протянул руку Горлу. — Поздравляем с победой! — Он тепло улыбнулся. — Спасибо, товарищи монтажники, за хорошую работу!

— За спасибо — спасибо, а обмыть бы, само собой, надо! — поскребывая шею у подбородка, намекнул бригадир монтажников и покосился на директора.

Тот не слышал, он говорил в это время Гречанику:

— Дело сделано, Александр Степанович, большое дело! Теперь — задача: создавать бригаду и с завтрашнего дня — пресс в работу! Двенадцатого я должен докладывать в обкоме. Не забыли?

В высокие окна цеха вливался зеленоватый свет только начинавшегося утра.

7

С боковцами Таня мучилась. После истории с браком, когда из заработка удержали солидную сумму, Нюрка и его приятели стали поосторожнее. Однако взаимный контроль, с таким трудом приживавшийся в цехе, то и дело ломался именно на их станках. Боковцы только сами стали работать чуть внимательнее, но от других на свои фрезеры принимали все сплошь — иначе какой же заработок? За испорченные детали, которые проскальзывали при этом, никто не отвечал, и многие стали относиться к контролю легко.

Таня требовала, чтобы Костылев забрал боковцев и вернул в смену девушек. Костылев обещал подумать и решить «по силе-возможности», но ничего не решал. На доске показателей станочного цеха в строке «Смена мастера Озерцовой» угрожающе стали нарастать сначала десятые доли, а потом и целые проценты брака. На новое требование Тани заменить боковцев Костылев ответил:

— Это ж целая промблема, Татьяна Григорьевна, я просто возможности пока не имею, — и подумал: «Согнешься, неправда!»

И вот очень кстати на комсомольском собрании было решено выпустить цеховую сатирическую газету. Ей дали острое имя — «Шарошка».

Однажды перед сменой ввалившиеся в цех боковцы заметили какое-то необычное оживление. У стены толпились рабочие. Слышались веселые возгласы, звонкий смех девчат, чей-то откровенный хохот.

— Поздравление принимайте, именинники! — проходя мимо озадаченной тройки, пробасил строгальщик Шадрин.

— Чего треплешься? — огрызнулся Нюрка. — Какое еще поздравление?

— А с известностью в международном масштабе!

Смех и возгласы не стихали. Мышиной походкой пробрались боковцы к своим станкам, не понимая еще толком, что, собственно, произошло.

Смена началась. Работая, боковцы то и дело косились на дальнюю стенку, где было вывешено «что-то такое…», ловили на себе пристальные насмешливые взгляды соседей. За час до обеда Боков набрался наконец решимости и подошел к листу ватмана, на котором красовалось название «Шарошка» № 1, выписанное осанистыми, толстоногими буквами. Под названием был изображен фрезерный станок на тоненьких, подгибающихся паучьих ножках, удирающий по направлению к двери с надписью: «Выход из цеха». На длинном валу фрезеpa, на самом конце торчала огромная, похожая на тыкну голова с улыбающейся физиономией Бокова, прикрученная сверху здоровенной гайкой поверх кепки. Черты лица, выражение глаз были схвачены с исключительной точностью. За длинные оттопыренные уши боковской головы держались повисшие на коротких крылышках амуров Мишка Рябов с черным чубом до самого подбородка и Колька Зуев с тоскливым, доходившим чуть не до середины груди носом. Сверху на удиравших пикировал краснокрылый реактивный самолет с молодцеватым краснощеким летчиком в кабине. На фюзеляже было написано: «Рабочий взаимоконтроль». Пониже справа бешено вращалась шарошка, из-под нее желтым снопом вылетали стружки. Две здоровенные ручищи сжимали рукоятки копировального шаблона, в котором под огромным винтом был приплюснут человечек с растрепанной шевелюрой и разинутым в испуге ртом. Из него в обрамлении стайки восклицательных знаков вылетали слова: «Простите, больше не буду!» Очевидно, это была эмблема «Шарошки». Ниже был текст — эпиграф первого номера:

Всем честным — слава и почет!

Всем срывщикам — обжим и строжка!

Кто к ней попал, с того «Шарошка»

Болячки начисто сдерет!

Однако шедевр музы Василия Трефелова был помещен ниже, под изображением дезертирующего трехликого фрезера:

Тройка мчится, тройка скачет,

Удирает, не спросясь,

Око Бокова маячит,

Вширь улыбка расплылась.

Гриву Миши стелет ветер,

Ветер Коле дует в лоб.

Удираете — заметьте! —

Вы не нам — себе назло!

Дуйте! Скатертью дорожка!

Мы без вас не загрустим.

Мы бесстыдников шарошкой

Вдоль загривков прошерстим!

Вслед платочком не помашем!

Плюнуть вслед вам каждый рад,

Коль уж вы от жизни нашей

Удираете назад!

Всех таких «друзей хороших»

Нынче мы предупредим:

Бракоделов — прошарошим!

Безобразить — не дадим!

Нюрка читал, и тяжелая злоба подкатывала к самому горлу. Плюнуть! Отойти! Но разрисованный лист сверкал всеми красками позора, не отпускал от себя. Рука поднялась… «Сорвать! Изодрать в клочья! Растоптать!» Но сорвать Нюрка не посмел. Только вцепился в козырек собственной кепки, и замусоленный ободок ее заерзал по вспотевшему черепу. Мысль перекинулась на другое: «Узнать, кто малевал! Ваське-стихоплету «варвару» устроить! Инженерша чертова! Ее рук дело!»

Нюрка длинно и замысловато выругался.

— Что, Боков, стихи дополняешь? — спросил кто-то над самым ухом.

Нюрка обернулся. Позади стоял Алексей.

— Ну как, одобряешь композицию? Может, поправки будут? — с иронией спросил он. — Ты бы гавриков своих сюда привел для коллективного чтения. Эх ты, деятель!

На широком лице Нюрки появилась гримаса презрения. Он эффектно сплюнул сквозь растянутые губы.

— Нашли дураки забаву, ну и радуйтесь, если вам больше делать нечего! А мне это, что кобыле зонтик! — Повернувшись с нарочитой небрежностью, Нюрка ушел к своему фрезеру.

— Ну чего там? — торопливо прошипел Мишка, сверкнув глазами из-под запыленной гривы.

— Сволочи! — гулко выдохнул Нюрка и с размаху ткнул пальцем кнопку пускателя. Фрезер взвыл.

Рябов и Зуев выключили станки, гуськом поплелись к «Шарошке».

Позор еще только начинался. Главное наступило позже. Когда на время обеда остановились станки, в цехе вдруг послышалось стройное звонкое пение. Запевали девичьи голоса: «Тройка мчится, тройка скачет…» Девушки, обняв друг друга за плечи, стояли перед «Шарошкой» и, легонько раскачиваясь из стороны в сторону в такт пению, выводили трефеловское творение на мотив известной «Тройки», добавляя от себя еще и припав, а мужские голоса подхватывали его: «Эх! Едет, едет Боков с ней, с шайкой-лейкою своей!» Кто-то начал подсвистывать…

А шайка-лейка сидела в стороне и угрюмо жевала всухомятку хлеб, помазанный маргарином; за чаем к кипятильнику нужно было идти мимо «Шарошки», мимо самодеятельных исполнителей.

Шайке-лейке было тошно.

Загрузка...