В библиотеке Таня долго перебирала книги на полках, отыскивая что-то по электротехнике. Неожиданно для себя она извлекла сборник рассказов Мопассана.
— Странно! Французский классик среди авторитетов в области электричества? — она протянула книгу Вале.
Валя взяла и потупилась: не знала, куда деться от стыда.
А Таня слезла со стремянки, передвинула ее к другому шкафу, снова забралась на самый вверх и снова стала перебирать книги.
Наконец нужная книга отыскалась.
Таня обрадовалась и чистосердечно призналась Вале, что не смогла сегодня разобраться в какой-то запутанной электрической схеме. На одном из импортных станков отказало реле. Горн обстоятельно растолковывал дежурному электрику схему, а тот скреб затылок и никак не мог понять. Таня слушала Горна очень внимательно, но многого тоже так и не поняла. «Хорошо, что не меня попросили разъяснить, — подумала она, — вот бы засыпалась-то».
— Вообще электрические схемы хочу вспомнить, — сказала она Вале.
Валя покачала головой.
— И когда только вы поспеваете? — Она знала, как много Таня работает, и никак не могла представить себя на ее месте.
После, когда Таня ушла, Валя долго разбирала книги, наводила порядок на полках. С самой верхней свалилась книга. От удара отлетел переплет. Валя подобрала с пола плотную синюю корочку, повертела в руках, задумалась… «Вот и человек бывает такой… Идет к нему другой, тянется. Хвать! Пустые корки…» И с удивительной ясностью пришли на память слова Алексея о любви: «Такая, чтоб ты словно ослеп сперва, а потом, потом вдруг увидел, что не ослеп, а, наоборот, зорче других стал; чтобы как открылось тебе что-то…»
«Счастливая! — подумала она о Тане. — В тебе он уже открыл, конечно, все самое главное».
Как и все на фабрике, Валя знала об успехе Алексея, о том, как ему помогла Таня.
… После того как большая и такая радостная вначале Валина любовь не встретила ответа, Валя еще острее почувствовала себя отрешенной от жизни. Она болезненно переживала свое одиночество. Работа в библиотеке отвлекала лишь на время. Роясь в каталогах, записывая, отыскивая и выдавая книги, Валя как будто ненадолго приближалась к жизни — только приближалась! — но войти в нее не могла… Работала она без души. Поэтому и порядка в библиотеке не было. От всего этого делалось стыдно и горько. Валя понимала, что и библиотека, так же как и ее незадачливое инженерство, совсем не ее дело, что и книги требуют внимания, заботы, а главное, настоящей большой любви к ним. Ничего этого у Вали не было.
Возвращаясь с работы домой, Валя уже больше никуда не выходила. Сидела над книгой в своей комнате. Даже Егора Михайловича видела редко.
Егор Михайлович Лужица, как он сам про себя говорил, в бухгалтерии увяз по уши. В рабочее время он никогда не укладывался, сидел вечерами. Кроме своего материального стола, он не хотел знать ничего. В прошлом году у него скоропостижно умерла жена, и это перевернуло всю его жизнь. Хозяйства он не вел, обедал и ужинал в столовой. Только вечером кипятил дома большой эмалированный чайник. Этот чайник вечно изводил Нгора Михайловича своим тяжелым характером: у него постоянно сваливалась и закатывалась куда-нибудь крышка. А когда чайник закипал, эта крышка разражалась таким оглушительным бряканьем, что Егор Михайлович всякий раз пугался и вздрагивал. Он заваривал чай и звал Валю. За столом начинал бесконечный разговор. Рассказывал разные истории, цитировал Козьму Пруткова, расспрашивал Валю о ее жизни. Она обычно ртвечала скупо и неохотно, больше любила слушать сама.
Разделавшись с шестым стаканом чаю, Егор Михайлович разворачивал газету. Валя мыла посуду, благодарила, уходила к себе и снова бралась за книгу…
Чтение сделалось главным смыслом ее жизни, главным утешением. За книгой незаметно шло время и можно было не думать ни о чем своем. Но иногда от неотвязных мыслен не спасала и книга. Валя вдруг отвлекалась и погружалась в раздумье. Чаще всего возникала одна мысль. Это был почти сон наяву. Ей представлялось, что ночью в грозу она одна идет по лесу. Синие молнии хлещут мокрую землю. От них шарахается в сторону темнота, обнажая дорогу и белые стволы берез, которые словно вышагивают из тьмы. Навстречу идет Алексей. Он протягивает Вале руки и говорит: «Наконец-то я нашел тебя, Валя! Наконец мне открылось самое важное…», а у нее от счастья слабеют ноги. Она опирается на протянутую Алексеем руку и идет рядом. От этого делается легко и радостно.
Но мысль-видение гаснет и исчезает. Остаются книга и одиночество. В такие минуты Валя начинала жалеть, что когда-то выбрала библиотеку вместо станка в цехе: «Была бы теперь с Алешей!» Но сразу вспоминалось другое. Там все равно ведь Таня. Конечно, Алексей любит ее. Ну какой толк был бы от нее там? Работала бы для себя и все. А для других? Что она могла бы сделать для других, как Таня? Чем и кому могла бы помочь хоть в самом пустяке?
Но тут Валя вспоминала случай, когда она помогла Егору Михайловичу. Из-за пропавшей копейки у него не клеилось дело с отчетом. Эта копейка была постоянным врагом Егора Михайловича. Она всякий раз терялась в последнюю минуту перед завершением материального баланса. Начиналось сражение. Егор Михайлович сбрасывал пиджак, оставался в полосатой тельняшке, засучивал рукава и, скинув со счетов все косточки, гонялся за копейкой, снова и снова пересчитывая свои ведомости по вертикалям и горизонталям.
За то, чтобы сохранить каждую народную копеечку, добываемую, как он говорил, с превеликим трудом, старый бухгалтер сражался всю жизнь. Он любил свою работу упрямой и бескорыстной любовью. Потери в производстве его возмущали как самое тяжкое из преступлений. Когда приходилось списывать что-нибудь бесполезно потраченное, он вскипал: «Насобирали миллион подписей, безалаберники, и похоронили народную копейку!» Часто он не выдерживал, шел к директору, доказывал: «Не списывать, а наказывать надо!»
Про Лужицу говорили: «От Егора Михайловича ни одна копеечка не скроется!» А вот в балансе у него копейка очень часто терялась, будто пряталась за колонками цифр, расплачиваясь черной неблагодарностью за постоянную заботу о ней. В поисках неточности Егор Михайлович раздражался, ворчал и серел лицом. А когда окончательно выдыхался, на помощь приходили сослуживцы, и хитрая копейка наконец отыскивалась…
Валя как-то вечером зашла к нему в бухгалтерию за ключом от дома и, застав Лужицу в отчаянных поисках копейки, робко предложила помочь. Егор Михайлович с радостью согласился. Он стал диктовать Вале цифры. Дубовые косточки грохотали под ее пальцами, как снаряды ударяя в незримый заслон, за которым пряталась каверзная копейка. Вале повезло: потеря отыскалась в течение двадцати минут, к великой радости Егора Михайловича и ее собственной. Потом она стыдила себя за эту радость по такому пустяшному поводу, представляла себе, что переживают люди, в руках которых спорится большое дело. «Ничтожество! Из-за пустяка разрадовалась!» — упрекала она себя.
В тот вечер Егор Михайлович за чаем был в великолепном настроении. Допив третий стакан, он перевел разговор с потерянной в балансе копейки на государственные средства и ошеломлял Валю страшными цифрами.
— Нет, ты только прикинь, Валюша, — говорил он, наливая себе новый стакан, — до чего иногда мы невнимательны к пустякам. Бюджет государства строится из копеек, именно из них слагаются миллиарды! Без одной копейки нет миллиарда, как же не драться за нее? Каждый сбережет по копейке в день, сколько это получается — в целой-то стране, а? Да за весь год? Вот и в производстве так. От одной дощечки сантиметровый обрезок пропал, посчитай: за смену тысяча дощечек — тысяча обрезков — десятиметровая доска! Помножь на три смены, да на триста дней в году, да приведи к пятилетке, да возьми сотню фабрик, хотя их, конечно, куда больше — всех-то. Что получится? Четыре с половиной миллиона метров! Вот такой компот! Полсотни тысяч кубометров братья мебельщики ногами истопчут! Тебе, Валюша, не страшно?
Валя слушала и наливала чай мимо стакана. Спохватившись, она торопливо промакивала лужу на клеенке полотенцем; а Егор Михайлович принимался подсчитывать, сколько бесполезно тратит древесины одна только мебельная промышленность. Получалась астрономическая цифра. Он множил ее на рубли, для чего-то делил на время и в конце концов выкладывал перед потрясенной Валей добытую, как ядрышко из ореха, цифру: мебельщики во всей стране каждую секунду бесполезно растрачивают, топчут, жгут, превращают в пыль больше кубометра драгоценной, золотой древесины.
— В секунду! Понимаешь, Валюша? В се-кун-ду! А ведь это же двадцать тысяч копеек!
Егор Михайлович так разошелся, что вместо шести обычных стаканов чаю выпил семь. Отодвигая последний, он гремел блюдечком и отдувался.
— Тридцать лет я по «деревянному» балансу работаю, вот и посчитай, Валя, сколько же за это время добра через вашего брата, мебельщиков, прахом пошло. Вот такой компот!..
Валя сочувственно вздыхала и немножечко радовалась, что мебельщик из нее не получился и на совести поэтому не успело накопиться столько смертных грехов. Ночью она видела сон. В цехе хрипела маятниковая пила. Из-под нее сыпались крохотные обрезки. Больше, больше… Вырастала целая гора. Она шевелилась и разваливалась. Из-под обрезков вылезал Егор Михайлович. Процеживая между пальцев, как зерно, золотистые деревянные призмочки, он выпячивал губы, словно дул на что-то очень горячее, и шумел: «Ты подумай, двадцать тысяч копеек за секунду! В одну секунду! Вот такой компот!..»
От таких разговоров с Лужицей все чаще и чаще приходила мысль, что вот, если бы каждый заботился о том, чтобы сберечь неоценимые природные блага, что проходят через человеческие руки, сколько было бы сохранено! Какая это радость — сберечь ценное! Даже самый пустячок, хоть совсем немного! Какая радость участвовать в жизни, пусть так же незаметно, как Егор Михайлович, но по-настоящему! А если по-настоящему, то, значит, и счастья добиться можно! И снова приходили на ум слова Алексея о том, что счастье — это когда человек врезается в жизнь, как сверло в самый твердый металл, нагревается, и всем рядом с ним делается тепло…
И вдруг все эти мысли уходили — начинался приступ одиночества.
Так шли дни. С трех часов до девяти Валя работала в библиотеке. Принимала и выдавала книги, рылась в путанице разноцветных корешков и переплетов, в беспорядке, созданном ею самой, да изредка поглядывала на дверь: не войдет ли Алеша.
Но входили другие.
Валя тяжело вздохнула, огляделась. Пора было закрывать библиотеку, идти домой. В свою комнату. В тишину…
Есть на земле тишина, которая страшнее бури, — это тишина одиночества. Ничто не движется, даже время. Движутся только мысли, но движение их беспорядочно. Они проносятся, гаснут, не оставляя следа. Иные вспыхивают ярко, в них угадывается что-то теплое и хорошее, нужное. Но и эти мысли умирают. Тишина. Слышны только удары твоего сердца. Оно стучит, стучит… и ничем не может помочь…
Когда-то эта тишина стала для Вали спасением. Теперь она угнетала. От нее нужно было уходить, — но куда? У Вали даже подруг не было. С тех пор как познакомилась с Таней, Валю тянуло к ней, хотелось сойтись поближе, поговорить, бывать вместе. Таня, правда, все время звала ее к себе. Но Валя не решалась. Вспоминала, что идти нужно в дом, где живет Алексей, и думала, что это неудобно. Алеше может показаться, что она это нарочно, из-за него…
Но однажды в начале сентября Валя все-таки пришла. Днем она пообещала Тане отыскать номер журнала с какой-то очень нужной статьей. Журнал Валя приготовила, но около пяти часов ее вызвал Токарев. Библиотеку пришлось на время закрыть. Вернулась Валя в шестом часу. Тани не было. И Валя решила отнести ей журнал домой.
Таня обрадовалась ей и долго не хотела отпускать. Валя подумала: «А она, оказывается, совсем простая и такая приветливая…» До этого Таня представлялась ей строгой, неразговорчивей и назидательной.
В маленькой комнатке было светло, уютно и чисто. Свеженькая занавеска на окне, цветы. Аккуратно прибранная постель под белым вышитым покрывальцем. В углу этажерка с книгами. И как много их!
— Неужели все с собой привезли? — удивилась Валя, вспомнив о том, что сама в прошлом году захватила только институтские конспекты да пяток учебников, какие понужнее.
— Куда же я без всего этого, — словно оправдываясь, ответила Таня. — Книги так нужны! Разве в голове все удержишь?
Вале очень хотелось расспросить, как именно Таня помогла Алексею. Тоже в книги заглядывала? Но она не спросила. Рассматривала книги, одну достала. На темном переплете белая надпись: «Техническое черчение».
— У меня только вот за это и бывали пятерки, — сказала она, листая книгу. Потом захлопнула, положила обратно на полку. — Люблю черчение… со школы еще. А это что, Пушкин? Вы и стихи любите… — На внутренней стороне переплета она прочла: «Танюше Озерцовой… в знак ее чудесного музыкального дарования…» — Неужели вы еще и музыкой занимаетесь?
— Да нет, это так… в детстве еще, немного… Теперь где же? — ответила Таня.
— Я тоже люблю музыку, — сказала Валя, — только понимаю не всякую… классическую особенно. Правда, она красивая, только красота в ней какая-то трудная, глубокая слишком, что ли: манит, а в себя не пускает…
Валя замолчала и подумала о том, что вот как бы совсем нечаянно она про себя сказала, про свою жизнь, про любовь к Алеше. Мысли ее прервала Таня. Слова ее прозвучали задумчиво и тоже тронули Валины мысли:
— Все красивое, все хорошее — почти всегда трудное… — Таня вздохнула.
— Да-да! — подхватила Валя. — Это вы очень правильно сказали: именно почти всегда трудное и такое, что не знаешь, как пройти в него.
— В него не проходить надо, для него надо очень много делать. Все и изо всех сил! Чтобы трудное обняло тебя, твоим стало. Совсем-совсем твоим… Это я про музыку, — как бы извиняясь, пояснила Таня.
— Да? А я сейчас подумала совсем о другом, — сказала Валя и сосредоточенно повторила: — «Чтобы трудное обняло тебя… Обняло!» А вы знаете, оно, трудное, чуть меня не задушило. Извините мне слово это страшное… Я когда на фабрику приехала…
И Валя рассказала о несложившейся своей жизни, о работе на фабрике, о неудачах, не обмолвившись, конечно, и словом о своем отношении к Алексею.
— Страшный человек этот Костылев, — закончила она, и Таня мысленно согласилась с нею.
Уже собравшись уходить, Валя спросила, взяв со стола фотокарточку: «Кто это?» Ясное, ласковое лицо женщины со светлыми пушистыми волосами улыбалось тепло и немного грустно.
— Мама, — ответила Таня. — Ее в войну бомбой убило… В госпитале. Она медсестрой работала. А отец раньше еще… Я всю войну в детдоме пробыла.
— Как похожа, — сказала Валя, останавливая взгляд на Танином лице
Потом шла домой и думала: «Вот, оказывается, как ей трудно было, а вышла на дорогу…»
В этот вечер не было обычного мучительного самокопания. Были только очень трудные мысли: «Что-то делать надо… чтобы иначе все как-то… чтобы хоть чуточку на человека походить».
За окном погасал неяркий закат. Сквозь узкую щель в темно-синей далекой туче скупо сочилось золото. Валя долго сидела у окна, пока совсем не потемнело небо. За стеной послышались шаги и какая-то особенно сердитая воркотня Егора Михайловича. Валя прислушалась, но слов не различила, и лишь по некоторым интонациям догадалась, что Лужица чаще обыкновенного поминает нечистую силу. Это с ним бывало, когда он совсем выходил из себя. Он долго шагал по комнате. Гремел чайником. Что-то упало, и воркотня стала громче. Это опять закатилась куда-то крышка от чайника…
Когда Егор Михайлович позвал Валю пить чай, гнев его уже чуточку поубавился, только усы все еще топорщились и губы выпятились больше обыкновенного.
— Ну и ну! Ну и дела, Валюша! — приговаривал он, сердито сдвигая брови. — Вот вещички-то открываются, залюбуешься! — Наливая себе чаю, он излишне круто наклонил чайник. Сердитая струя расплескивала содержимое стакана через край…
Составляя месячный отчет, Егор Михайлович обнаружил сегодня нечто совсем неожиданное. По рабочим листкам мебельных деталей получалось куда больше, чем было сделано. Он учел и те, что попали уже к сборщикам, и те, что хранились пока на промежуточном складе у Сысоева. И все это оказалось лишь частью того, что мастера понаписали в рабочих листках. Прежде, до введения рабочего взаимоконтроля, тоже случался разрыв, но такого не бывало. Однако это не было и припиской… Стоит ли удивляться, что бережливая душа Егора Михайловича переполнилась гневом и возмущением, как только обнаружилось это «величайшее безобразие».
— Но это же понятно, — сказала Валя, помешивая ложечкой в стакане. — Бывает, фуговалыцику запишешь, например, три сотни деталей, и он их на самом деле выстрогал, а пока они дойдут до конца — отсеиваются то на строгальном, то на фрезере, то на долбежке… — Валя хотела налить чай в блюдечко, но обожгла о стакан пальцы, подула на них и добавила: — Ну, брак там обнаружится или при настройке…
— При долбежке! При настройке! Брак! Отсеиваются! — вскипел Егор Михайлович. — Да ты знаешь, сколько за август насеялось? Знаешь? Ах, нет! А всходы когда ждать, в сентябре? Или в ночь под рождество, да? А сколько, позвольте узнать, в одном кустике червонцев нарастет? А виды на урожай? Сам-двадцать? Так, что ли? Производственники! Техники-инженеры! «Сеятели» копеечки народной! На первой фабрике такое вижу. А знаешь, отчего все?
Валя съежилась и с опаской поглядывала на все больше расходившегося Лужицу. Впервые она видела его таким возбужденным.
— Все это ваш «рабочий взаимоконтроль»! Дело, конечно, большое, правильное, — заговорил он уже чуть спокойнее, — но как можно его без нас, бухгалтеров, начинать? Не посоветовавшись!
Резко подвинув к себе стакан, Егор Михайлович невзначай опрокинул его и плеснул чаем на колени. Вскочил, стал отряхиваться, и лицо его вдруг сделалось виноватым. Происшествие это еще немного его остудило, и он заговорил уже спокойно:
— Вот ты сказала: отсеиваются. Согласен, отсеивались и прежде — да разве столько? Контроль дело строжайшее. Если когда-то по десятку в смену теряли, так нынче по сотне! Я в цех сбегал посмотрел, как все идет. И получается точь-в-точь, как ты сейчас говорила.
Валя слушала, а Егор Михайлович все втолковывал ей, что теперь, раз уж ввели взаимный контроль, весь учет нужно перестраивать.
— Надо каждому столько записывать, сколько с последнего станка сошло, сколько на склад принято. Я — первый, настрогал шестьсот деталей. Ты — последняя, после тебя — склад. Ты из моих шести сотен четыре с половиной навыбирала. Вот каждому по четыреста пятьдесят и записать: смотри лучше, разглядывай внимательнее, хоть внутрь влезь, а копейку лишнюю обереги! Да и мастеров поприжать надо, чтобы требовали построже.
Выполнив свою обычною чайную Норму, Егор Михайлович решительно заявил:
— Завтра с утра к директору, и конец! Так и скажу: впрягайте и нашего брата в этот контроль!
Уходя к себе, Валя думала: «А что? Егор Михайлович добьется, чтобы мастеров поприжали… Нет, отчасти все-таки хорошо, что я не в цехе…»
Алексей все сильнее, все отчетливее начал понимать, что Таня ему не просто нравится. Это уже было что-то такое, чего не спрячешь даже от других, не говоря уже о Василии, излишне догадливом и проницательном друге, чье поэтически обостренное чутье помогало угадывать многое с полуслова или с полунамека. Подтрунивая над товарищем, Вася испытывал удовольствие уже от одного смущения Алексея, которое чувствовалось по его колючим ответам. Но однажды наступил день, когда Вася понял, что шуточкам пришел конец.
Они работали в третью смену. Алексей велел Васе переделать фиксаторы на копировальных шаблонах, как ему подсказала Таня.
— Никому покою не дает наша беспокойная москвичка, — сказала Вася, едва успевший сменить резцы на шипорезном станке у Нюры Козырьковой, — ни Kостылеву, ни тебе, Алеш, ни мне, бедному слесарю…
Через час он принес новые фиксаторы. Помогая устанавливать их, он неожиданно толкнул Алексея локтем и подмигнул.
— Итак, она звалась Татьяной… — начал он и осекся: лицо Алексея показалось ему непривычно строгим.
— И что дальше? — выжидательно спросил Алексей. Вася положил руку ему на грудь, словно прощупывая, где сердце, и произнес таинственным голосом:
— Ты скажи, как другу, царапает здесь, ага?
Глаза Васи стали глубокими и задумчивыми. Алексей сперва молчал, потом вдруг схватил его обеими руками за комбинезон на груди и, притянув к себе, обдавая жарким дыханием его лицо, произнес:
— Слушай, Васек…
И это необычное «Васек» прозвучало с такой неожиданной нежностью, что Васе стало немножечко страшно. Алексей поднимал его все выше, выше… и пола касались уже только носки Васиных сапог…
— Слушай, Васек, — повторил Алексей, — человек, набитый стихами, дурью и любопытством! Есть в жизни такое, куда не всякий, даже самый поэтический, нос можно совать! Если ты настоящий друг, отстань! Ясен вопрос?
— Ясен, — покорно прошелестел Вася, чувствуя, как натянулся и трещит на его спине комбинезон.
Подошла Таня.
— Что это вы, Алексей Иванович, сменным слесарем на близком расстоянии любуетесь? Или изучаете какие-то изменения на его лице? — Она засмеялась.
Висение кончилось; Васины каблуки возвратились на твердую землю.
— Я просто ему насчет фиксаторов объясняю, Татьяна Григорьевна, чтобы лучше понял, — ответил Алексей и слегка оттолкнул Васю.
…А потом был еще один день. Алексей шел по берегу Елони. После трех суток обложного моросящего дождя с северным ветром вдруг снова потеплело, и сентябрьское небо стало похоже на апрельское, голубое. По нему над самым горизонтом стремительно бежали легкие облачка.
Над обрывом, у самого края, обхватив одной рукой ствол падающей ели, на выступающих корнях ее стояла Таня.
Ветер раздувал ее легкое платье. Алексей остановился и долго любовался Таней. Он чувствовал, как его наполняет что-то необыкновенное и пронзительное. Это было последней ступенью созревшего чувства, когда человека вдруг ослепляет раскинувшийся перед ним мир: небо, темные ели, багряный наряд осинок, мелкая солнечная рябь на воде… когда все сливается в единственном ощущении чего-то праздничного, необыкновенного и прекрасного.
Захотелось подойти к Тане, взять за руку, назвать по имени и сказать ей без всяких предисловий, что не может больше без нее! И пусть делает с ним что хочет!
Алексей шагнул с тропки в сторону и пошел к Тане.
Она не заметила, как подошел. И вдруг обернулась, вздрогнула. Нога ее сорвалась, скользнула между корнями; ком земли оборвался и упал в воду. Таня обхватила ствол обеими руками… И тотчас Алексей кинулся к ней, подхватил, оттащил в сторону…
Все это произошло за какое-то мгновение.
— Так ведь и сорваться можно, — сказал Алексей, взволнованно дыша и все еще не выпуская Таню.
Она благодарно улыбнулась. Улыбнулась, как умела улыбаться только она, — уголками губ.
— Вы так незаметно подошли, — сказала она, не делая попытки освободиться из рук Алексея, державших ее осторожно, но крепко. Сердце все еще отчаянно прыгало, может, еще от испуга, а может… может и оттого, что Алексей был рядом.
А у него словно язык отнялся — так внезапно и неожиданно все это произошло. И разом исчезли куда-то все подходящие слова, которые только что собирался произнести. Он только беспомощно смотрел в ее глаза, большие, ласковые… в бездонные Танины глаза.
Он не знал, что они видели сейчас не его. Перед глазами Тани стояло лицо Георгия. «Если б это был он!» И, наверно, настолько сильным было воображение, что Таня даже руки положила на плечи Алексею. Но… Георгия не было. Был Алексей. Мужественное, всегда чуть-чуть насмешливое лицо его сейчас было растерянным…
— Я ведь не сорвусь больше, Алексей Иванович, — сказала Таня и опять улыбнулась.
И снова, как тогда, на крыльце, Алексей почувствовал в шутливых словах ее какую-то спокойную, строгую и чистую силу. Он сконфузился, опустил руки. Медленно отошел в сторону. Постоял. Потом сел на самом краю обрыва на жесткую траву и свесил ноги.
Внизу под обрывом мягко плескалась Елонь.
— Красиво здесь, правда? — Он произнес эти слова, чтобы хоть что-то сказать. Ему очень хотелось сказать «Таня», но язык выговорил:
— Правда, Татьяна Григорьевна? Смотришь на эту красоту, а внутри у тебя все поет…
Таня не ответила. Она сняла прилипший к волосам багряный листок осинки и долго держала его на ладони. Ветер сдул его. Листок закружился над Елонью, как алая бабочка, и медленно опустился на воду… Река неторопливо понесла его. Алексей провожал листок глазами. Он не сказал больше ни слова. Молчала и Таня.
И тоже провожала листок. Он уплывал все дальше и дальше, но она на удивление долго видела его на воде — яркий, точно кровинка на ладони.
У Тани было непривычное и странное чувство, которое не хотелось объяснять, хотелось просто надольше сохранить. Ей было и тревожно, и хорошо. От всего. От осторожного солнца. От сверкания воды. Оттого, что не одна, что здесь Алексей… Он глядел на воду и о чем-то думал. О чем? Не все ли равно.
А за всем этим было мучительное и неисполнимое желание: увидеть Георгия. Увидеть совсем рядом. И чтобы она стояла у ели. На корнях. И не держалась бы. И чтобы Георгий крикнул: «Сорвешься!» — подбежал бы и подхватил ее, а она ответила бы ему: «Как же я сорвусь, если ты рядом?» И засмеялась бы.
…Листка уже не было: Таня замечталась и потеряла его. Она снова подбежала к падающей ели и, уцепившись рукою за ствол, всматривалась вдаль. Алексей глядел на нее тревожно и выжидательно.
— Татьяна Григорьевна…
— Ничего… Я просто ищу листок, — ответила она, ладонью заслоняя глаза от ослепительного сверкания неба. — Отсюда виднее. — И добавила: — Не бойтесь, я не сорвусь больше.
Алексей не ответил. Только нахмурил лоб и каблуком сбил ком земли с обрыва. Ком шлепнулся в воду. Вода на мгновение порыжела, разбежалась кругами. И сразу опять стала прозрачной и чистой.
Алексей понял, что наступит день, когда никакие силы не помешают ему высказать все.
Предложение Лужицы Токарев подхватил сразу. Это было то самое, чего не хватало, как выразился он, для постоянной температуры накала.
Но как только введены были маршрутные листы на каждую партию деталей, начались новые затруднения. Рабочие путали, заносили выработку не в те графы, маршрутки то и дело терялись. Мастера не успевали следить за их движением. Таня с ног сбилась, стараясь наладить дело. А тут еще досаждали боковцы. Правда, они стали смирнее, но недоразумения из-за них возникали по-прежнему чуть не каждый день.
Тогда и решилась Таня на смелый шаг — перевести Бокова в подручные вместо Ильи. На это, однако, требовалось согласие начальника цеха. Но Костылев отрезал: «Нет!»
А терпеть больше не было никаких сил. «Сделаю сама, и будь что будет!» — решила Таня. Она сказала об этом Шадрину, у которого Илья Новиков работал подручным.
— Бокова? Мне? — поморщился Шадрин. — Ну, это номер будет! Да он и не пойдет. Тем более, Костылев против.
— Я вас как коммуниста прошу, Петр Гаврилович, — убеждала Таня. — Вас уважают, вы можете повлиять…
— Задача, — пробасил Шадрин. — В общем… ежели для пользы дела, то, пожалуй…
Нужно было сказать об этом Новикову, но Таня помнила его манеру держаться, когда он пришел в ее смену, и не знала, как начать с ним разговор.
В смене у строгального станка не хватило заготовок. Нужно было подвезти их из раскройного цеха. Новиков укатил туда тележку. Таня пошла за ним. Она показала, где брать заготовки, и тут же сама стала помогать Илье укладывать пиленые бруски на платформу тележки.
— Вы, товарищ мастер, идите, — хмуро посоветовал Илья. — Сам управлюсь.
— Вдвоем и быстрее, и веселее, — ответила Таня.
— Один управлюсь, — упрямо повторил он и добавил: — Житуха к веселью не приучила.
— Вы все еще из-за брака расстраиваетесь? — не отступала Таня, пытаясь вызвать Новикова на разговор.
Он укладывал бруски и молчал.
— Бросьте, не надо, — продолжала Таня. — Все это мы скоро поправим…
Глаза у Ильи стали злыми и упрямыми.
— Делать вам, что ли, нечего? — огрызнулся он. — Чего вы тут меня жалеете? Кто вас просит?
— Послушайте, Новиков…
— Уйдите! Не трогайте! Не помогайте…
Сдернув с головы кепку, Илья вытер подкладкой вспотевшее лицо, нахлобучил козырьком набок и стал швырять бруски на тележку огромными тяжеленными охапками, так что тележка подпрыгивала.
Разговор не получался. Однако отступать Таня не собиралась.
На другой день она позвала Илью после смены. Он вошел к ней в цеховую конторку и стал в стороне, настороженный, ощетинившийся.
— Товарищ Новиков, — Таня подошла к нему, — я хочу поставить вас станочником. Подручным у Шадрина будет Боков. Дело так требует. Вы на фрезере работать умеете и должны согласиться. Не решитесь же вы подвести коллектив.
— Запросто подведу, — глухо и мрачно сказал Илья.
— Неправда. Такие люди, как вы, не подводят. С вашим характером…
— Да чего вы меня агитируете?
Таня подошла и положила руку ему на плечо.
— Забудьте на минуту, что перед вами мастер. Поговорим как товарищи.
— Товарищи… — едко усмехнулся Илья. — Да какие из нас товарищи! Ну, в общем, хватит разводить!
Он повернулся и шагнул к двери. Таня молча схватила его за руку, схватила с такой неожиданной силой, что Новиков, удивленный, остановился. Тонкие напрягшиеся пальцы цепко держали его руку, руку Ильи Новикова, одного движения которого было достаточно, чтобы не только сбросить эти хрупкие пальцы, но и человека отшвырнуть прочь. Нет, не рука приковала его к месту и не давала уйти, а удивление от столкновения с необыкновенным: до сих пор все его только гнали от себя, но никто никогда в жизни его еще не удерживал. А эта девчонка…
— Сядьте, — властно сказала Таня и свободной рукой подвинула ему стул. Она все еще не выпускала его руку.
Новиков неохотно повиновался.
— Я хочу, чтобы вы снова стали станочником…
Спокойное упрямство послышалось Новикову в Танином голосе. И это упрямство, идущее наперекор его упрямству, его воле, снова ощетинило его.
— Вы всегда работали хорошо, — продолжала Таня, — и я знаю…
Новиков вскинул голову. Скулы его напряглись. Глаза сузились.
— Не рабатывал я хорошо! Слыхали? Не ра-ба-ты-вал, — проговорил он громко и резко, словно железо ударилось о железо. — Я всегда брак порол! Всегда пороть буду! Для меня это самое разлюбезное дельце, — слыхали? — Он стиснул кулаки, напрягся и подался к Тане.
Таня не шевельнулась.
— Неправда. Не верю! — она затрясла головой. — Я знаю, вы не такой. Вы любите свое дело, свою работу, вы…
— Ненавижу! — громыхнул Илья. — Проклятая она! Все проклятые! Всех ненавижу! Все вы на одну мерку, только прикидываетесь! — Он вскочил со стула.
Таня не могла больше сдержать гнев. Она решительно подошла к двери, распахнула ее.
— Уходи! — срывающимся голосом приказала она. — Уходи прочь! Видеть не хочу больше, — слышишь? За себя все простила бы, все! За людей, за обиду их, за грязь, которой плещешь на них, не прощу!.. Уходи!
Она стояла неумолимая и гордая, со стиснутыми губами и, придерживая рукой упрямо затворявшуюся дверь, смотрела в лицо Новикову. В глазах его снова появилось удивление, но уже другое — такое бывает у человека, только что открывшего новую землю.
— Уходи! — повторила Таня.
Новиков сел. Уронил голову. И долго сидел так. Таня стояла в дверях, все еще не в силах унять расходившееся сердце. Новиков, не поднимая головы, повернул к ней лицо, с трудом выдавил:
— Блатной я… Слыхали? — и отчаянье прозвучало в его надтреснутом голосе.
Таня отпустила дверь. Она медленно, со скрипом затворилась. Илья отвернулся и еще ниже опустил голову. Таня подошла, взяла ее у висков мягкими и прохладными от волнения ладонями. Подняла.
— Забудь это дикое слово, — уже совсем мягко сказала она. — Брось… Ты другой. Совсем другой. А все это… все это ты напускаешь на себя, оттого, что тебе самому-то очень, очень больно.
Илья не отвел взгляд и ничего не ответил. Но Тане показалось: что-то вдруг произошло, потому что в глазах его, где-то в самой глубине, как будто осторожно, зажглись две далекие тоненькие свечечки.
Боков испортил в ночной смене полтораста комплектов ящичных стенок. Он знал уже по опыту: незамеченным это не останется, шлифовщицы детали от него не примут.
«Дьявол с ним, с заработком, — думал он, — вот за материал удержат, натурально!» Записать работу в маршрутку в надежде на то, что «авось, проскочит», было делом совершенно пустым: «Раскопают, черти!» Гораздо проще было уничтожить маршрутный лист. Правда, детали никуда не денешь, но если вдруг исчезнет «маршрутка», можно еще попробовать вывернуться. Ну, а коль долежит партия до конца смены, так чего проще — перетащить все куда-нибудь в дальний угол цеха, где еще не убрали штабеля деталей, забракованных в прошлом месяце, а там пускай ищут и доказывают.
И маршрутку Боков порвал.
Возможно, ему удалось бы замести следы, если бы не Нюра Козырькова, которая издали заметила, что Боков что-то «ненормально» мудрит над маршруткой. Она уследила, как в обеденный перерыв он разорвал ее и выкинул обрывки во дворе, в водосточный желоб. Нюра сразу помчалась к Тане и взволнованно заявила: «Обормот маршрутку напрочь изорвал!» Таня пришла к станку.
— Где маршрутка на стенки, Боков? — строго спросила она. Боков нахально таращил глаза и молчал. Таня позвала его в конторку. Он на удивление послушно пошел за ней.
«Сейчас акт станет писать, гадюка», — подумал он, входя и затворяя за собой дверь. Но Таня акт писать не стала.
— Все с вами, Боков, — сказала она. — Пойдете подручным к Шадрину.
— Не выйдет! — огрызнулся Нюрка.
— Упрашивать не буду… Образумитесь — посмотрим, а завтра передадите фрезер Новикову.
— Натурально! Любимчикам первый почет, — съязвил Боков. — Вошли в доверие! У меня таланту нету подлизываться, вот! У меня талант на работу! Пятый разряд у меня еще до вашей фабрики. Натурально! Я на любом станке могу! Не думайте, по самые ноздри этими талантами начинен!
— Перестаньте шуметь и слушайте меня, — попробовала остановить его Таня, но Нюрка расходился все больше и больше, кидаясь в «психическую атаку».
— У вас к человеку подходу настоящего нету! Вы людей не воспитываете, а малюете по-смешному для паники. «Плюнуть вслед вам каждый рад!» — процитировал он памятные строки из первого номера «Шарашки». — Проплюетесь! Все равно ваш контроль накроется. Поиграют в игрушки и бросят.
Не слушая Бокова, Таня подошла к двери и, выглянув в цех, попросила одну из девушек сходить за Шадриным.
А Нюрка все кипятился.
Когда вошел Шадрин, Таня сидела за столом, подперев рукой щеку. Нюрка разглагольствовал:
— Все равно без нас ком-му-низь-ма не построите! И ко мне обязаны особый подход иметь, внимание проявлять… — Он стоял, разухабисто привалившись плечом к конторскому шкафу и закинув ногу за ногу. Шадрин подошел сзади и легонько ткнул его в спину.
— К себе внимания требуешь, а перед мастером стоишь, ровно у пивной стойки! — грозно пробасил он.
— На вытяжку прикажешь? — Нюрка скривил рот, не изменив позы. — Я простой человек, без интеллигентских замашек, закон и точка!
Шадрин презрительно усмехнулся.
— Что и говорить, добёр бобёр, только шерсть собачья! Простой человек! Дрянь ты замысловатая, вот что! — Шадрин положил свою тяжелую длинную руку на плечо Бокова и, стиснув, рванул его, заставил выпрямиться. Нюрка слегка опешил.
— Ты тут насчет коммунизма обмолвился, так запомни: без нюрок там обойдемся. На порог не ступишь! Ну, а вот… Юрию Николаевичу там, пожалуйста, дверь — обе створки настежь, в горнице — красный угол. Вот тебе и закон и точка! Наша точка, — понял?
— Точка, точка! Плевал я на твою «точку»! Ты ко мне…
— Знаю-знаю, — перебил Шадрин, — особый подход требуется! Ну что ж, это мы обеспечим: через строгальный разов десяток без передыху да на полную стружку прогоним, чтобы разом все лишаи сдернуло, и все!
— Ну, хватит играть на моих нервах, — попробовал отмахнуться Нюрка. — Все равно никто меня идти к тебе не заставит.
— Вот жалость-то! — нарочито уныло произнес Шадрин и даже голову чуть наклонил. Потом вскинул, стеганул по Нюрке глазами и сказал Тане:
— Вы, Татьяна Григорьевна, нервы с ним не тратьте. Брякает как пустое ведро: звон да гром…
— А ты не слушай, коли грому не любишь, — съязвил Нюрка. — И в подручные к тебе не пойду! Желания нету. Закон и точка!
— Ну вот чего, — строго и таким зычным басом прогудел Шадрин, теряя, по-видимому, терпение, что Нюрка трусливо съежился. — Рассусоливать с тобой нам недосуг. Желания, говоришь, нету? А у нас, у всего цеха, значит, никакого желания нету в работе об дубовые чурбаки запинываться, да притом, заметь, здорово трухлявые! Силой, конечно, не поволокем, но уж слово даю: завтра к директору — и заявляю: ни нам, ни мастеру нашему крови больше с тобой не портить! Как думаешь, чего получится?.
Нюрка угрюмо молчал. Невесть куда пропала охота к «психической атаке». Он знал, как уважают Шадрина в цехе, знал, что, если этот старый коммунист в самом деле пойдет с таким делом к директору, которого, кстати, Нюрка основательно побаивался, дело наверняка обернется скверно.
Оставшуюся часть смены он работал нехотя, а когда Колька и Мишка, которым не терпелось узнать, о чем это там «балакали» в цеховой-конторке, стали расспрашивать его, Нюрка долго и упорно отмалчивался. Но приятели наседали. Тогда он выключил станок, обтер об штаны руки и, поймав Кольку Зуева за нос, помотал его голову из стороны в сторону и проговорил:
— Вот согну тебе шпиндель, тогда будешь спрашивать, икра баклажанная!