Иногда меня занимает мысль — что бы я сделал, если бы мама не уличила меня в первый же раз? Пошел бы с Вацеком и Янеком еще и еще?
Я думаю, что, если б я пошел тогда на исповедь, моим мучениям пришел бы конец. Наш ксендз на воскресных проповедях часто поминал «наших братьев, которые в беде». Он имел в виду евреев. Не то что ксендз у Вацека и Янека — тот всегда говорил о «жидах, которые распяли нашего Христа». Если бы мама не рассказала мне тогда всю правду о моем отце, я наверняка рано или поздно пошел бы на исповедь. И рассказал бы ксендзу, что сделал. Я любил ходить к нему. И не только потому, что мама, как правило, спрашивала меня хотя бы раз в неделю: «Мариан, ты уже был на исповеди?» И не из-за Антона, который ходил на исповедь раз в месяц, в последний четверг, как по часам. Просто в исповеди я находил утешение и избавление от всех своих семейных и школьных проблем. И еще — я любил и уважал нашего ксендза. Но эта история с деньгами не дождалась моей встречи с ксендзом. Мама рассказала мне всю правду о моем настоящем отце, и с тех пор я больше не ходил исповедоваться. Какой смысл идти, если ты не можешь говорить о том, что занимает тебя больше всего. А меня тогда больше всего занимала история моего отца.
Я уже рассказывал, что мой отчим Антон не любил лишних слов. Но в пьяном состоянии он становился разговорчивым. И однажды, когда я в очередной раз тащил его домой, он сказал мне, что человек не может все таить в себе, а тот, кто пытается так жить, в конце концов заболевает от своей скрытности. И добавил, что поэтому он всегда все рассказывает маме. А с тем, что он не может рассказать маме, он идет к ксендзу. Я воспользовался случаем и спросил, что именно он не может рассказать маме. Я думал, что он вспомнит случай с Крулем, но он меня удивил. Он вдруг сказал что-то такое, чего я никак не ожидал:
— Я клянусь тебе, Мариан, это не про других женщин. Я не хожу в публичный дом, клянусь. Я люблю твою мать. И тебя. Но почему ты не хочешь называть меня папой?
И он заплакал пьяным плачем. Потому что я ни за что не соглашался, чтобы он усыновил меня по закону.
Я думаю, что эта история с деньгами произошла в начале декабря, еще до того, как выпал настоящий снег. Это значит, месяца через три-четыре после того, как я начал ходить с отчимом по туннелям. Я вышел из дому и увидел, что земля уже покрыта белой изморозью и лужи вдоль всей дороги замерзли. Это было в понедельник, и я встал очень рано. Мне нужно было перед школой вернуть пану Кореку его трехколесный велосипед с прицепом.
Я добрался до трактира, поставил велосипед на место и вышел на улицу. Людей было мало, дети еще не шли в школу. Я выбирал замерзшие лужи подлиннее, хорошенько разбегался и потом скользил по всей их длине, размышляя о подошвах: права ли мама, когда говорит, что они от этого истираются? И вдруг меня окликнули. Я оглянулся и увидел Вацека и Янека. Помню, я еще подумал: откуда они взялись, холера им в бок? Что они здесь делают в такую рань? Дорога в нашу школу шла в прямо противоположном направлении. Моя мама называла этих двоих не иначе как «хулиганы» или даже «бандюги». Она запрещала мне с ними ходить, однако я ходил. Но что им здесь понадобилось ни свет ни заря? Ну ладно я, так у меня есть на то причина.
Оказалось, что у них тоже была. Но тогда я еще этого не знал.
Вацек и Янек не были моими близкими друзьями. Хотя они опережали меня на два класса, я был крупный для своего возраста и не слабее их, и поэтому они иногда приглашали меня «искать приключений». Мы ходили, к примеру, в Пражское предместье, через мост Кербедза — я мог наврать маме, что иду к бабушке, — и дрались с тамошними ребятами. Или ходили красть по мелочи из лавок. По-моему, они никогда не ходили на исповедь, потому что порой воровали такие вещи, которые я даже трогать не осмеливался. Я таскал для себя мелочи — конфеты, например, — и каждый раз, когда говорил об этом на исповеди, наш ксендз наказывал мне прочесть две молитвы вместо одной и произносил мрачным голосом, как будто из могильной ямы: «Вор кончает веревкой, сын мой…»
А иногда, когда у нас — у Вацека, Янека и меня — было хорошее настроение, мы «учили» малышей, останавливая их на улице. Отловим такого по дороге в школу — и объясняем ему, откуда берутся дети.
Вацек и Янек делали это особенно хорошо. Мама говорила, что у них просто нет совести.
Ну вот, я несся себе по замерзшей луже, и вдруг, откуда ни возьмись, выскочили из-за угла Вацек и Янек — и сразу ко мне, с гадкой такой улыбкой:
— А ты что здесь делаешь?
И начали гоготать. Потому что на самом деле они прекрасно знали о моем распорядке. Знали, что я каждый понедельник утром должен возвращать велосипед пана Корека во двор за трактиром, потому что каждое воскресенье вечером мой отчим напивается в этом трактире так, что не в состоянии решить, с какой ноги начать путь домой, с левой или с правой.
Они отсмеялись, а потом объяснили мне, что в этих местах часто появляются евреи, которые тайком выходят из гетто, чтобы выбраться из города. И если ты приметишь человека, который идет, стараясь выглядеть спокойным и равнодушным, а на деле его глаза так и бегают во все стороны, и сам он бледный и лицом похож на еврея, то нужно к нему этак вежливо подойти и сказать: «Зайдемте, пан, в подворотню, мы просто хотим у вас что-то спросить». И сразу видно, как он начинает дрожать, потому что он уже все понимает. И тогда нечего даже сомневаться, что он еврей.
На улице ты с ним говоришь вежливо, чтобы не привлечь внимания какого-нибудь прохожего: не дай бог, увидит и тоже захочет войти в долю. Но когда вы уже зашли в подворотню, там ты можешь спокойно кончить свои дела с ним, а потом уйти себе как ни в чем не бывало.
Они мне все это рассказали как самое обычное дело, и все-таки я испугался. Тогда они сказали, что не выдают этих евреев ни полиции, ни немцам. А ведь за это можно было получить хорошее вознаграждение. Нет, они их всего лишь «чистят» — забирают у них деньги, а потом дают уйти. Иногда даже оставляют немного, чтобы было на дорогу или еду купить. Зато у них, у Вацека и Янека, появляются деньги, много денег, на все что угодно. И они опять начали гоготать не переставая, и тогда кто-то наверху открыл окно и выплеснул на нас ведро воды. Вацек поднял было камень, но тут в воротах появился сторож и погрозил нам кулаком. Тогда мы немного отошли. Вацек взвесил камень в руке и посмотрел, куда бы его швырнуть. На той стороне улицы брел, к своему несчастью, пес — он и получил этот камень. И даже не заскулил — просто поджал хвост и дал деру.
Они спросили, хочу ли я к ним присоединиться. Я сказал:
— Я думаю, это грех.
— Ну так сходи к своему ксендзу и исповедуйся, — насмешливо сказал Вацек.
А Янек добавил:
— Не будь фраером. У этих евреев кроме купюр есть еще много золота и бриллиантов. И подумай, какие вещи ты сможешь купить на эти деньги. Ты что, любишь евреев?
Я видел, что они именно так и думают обо мне — что я фраер и придурок, который любит евреев.
— Но если дойдет до мамы…
— Если ты ей сам не расскажешь, как это до нее дойдет?
— Да он еще сопляк совсем, маменькин сыночек, — презрительно сказал Вацек. — Идем, брось его.
Мне было четырнадцать лет, но я выглядел на все шестнадцать и даже больше, и это их пренебрежение меня разозлило. В трактире у пана Корека многие говорили о том, какие деньги несут с собой евреи, которые бегут из гетто. Я сам слышал о нескольких поляках, которые изрядно нажились на таких делах. И потом, в самом деле, если я сам не расскажу, как они узнают, мама и отчим? Я представил себе, сколько чего смогу накупить на такие деньги. И подумал: а что?! Всего один раз! Даже если я не пойду с ними, они все равно обчистят какого-нибудь еврея. Так какая разница? И я сказал:
— Хорошо.
Янек похлопал меня по плечу, и мы пошли искать евреев. И сразу увидели одного — он и правда шел так, как будто куда-то спешил, и действительно был бледным. И хотя такие встречались и среди наших, но у этого глаза бегали во все стороны, даром что он старался не поворачивать голову. Мы затолкали его в ворота одного дома и сразу же сказали:
— Жид, давай деньги!
Он начал умолять. Если мы заберем у него деньги, ему останется только пойти и сдаться немцам. Потому что он не сможет укрыться. И у него не будет на еду. У меня немного болело за него сердце. Но ребята предупредили:
— Из твоей доли.
А потом Вацек сказал еврею:
— Будь доволен, что мы не ищем у тебя бриллиантов в швах и золотых монет, которые ты наверняка зашил в свои трусы.
Это был большой сверток денег. И они уступили мне, оставив ему немного тоже, и даже не за мой счет. А потом мы его отпустили. И всю дорогу в школу я думал о том, что теперь смогу купить себе все, что мне захочется, ничего не прося у отчима. А еще я гадал, что они оба, Вацек и Янек, делают со своими деньгами такое, что они так гоготали? Наверно, что-нибудь грязное. Уж очень странно они смеялись.
Весь день в школе моя голова была занята только планами предстоящих покупок, я то и дело щупал свой кошелек и улыбался про себя. Но уже с самого начала в мои мысли нет-нет да и прокрадывалось бледное лицо этого еврея и его глаза. И с каждым разом мне было все труднее прогнать от себя этот образ.
В общем, диктант я провалил. А по дороге домой не посмел ничего себе купить. У меня вдруг появилось ощущение, что эти деньги жгут мне карман. Я не осмеливался засунуть туда руку и потрогать. Я думал: «Завтра, когда попривыкну…»
И вдруг я понял, что совершил недопустимый поступок.
В тот вечер мама пришла ко мне в комнату с той книгой, которую в последние дни читала мне перед сном. Не то чтобы я сам не мог, просто мне не нравилось читать. Но я очень любил слушать ее чтение. Кажется, тогда это была книга Виктора Гюго «Отверженные». Засыпая, я все думал об этой книге и забыл вынуть деньги из кармана штанов.
Наутро, когда я проснулся, события вчерашнего дня уже поблекли в моей памяти. Только радость от денег оставалась. Я спрыгнул с кровати, предвкушая большой день. И вдруг я увидел, что мама уже взялась чистить мои штаны. Она делала это каждое утро, чтобы я не ходил в школу в грязном. Кровь разом отхлынула от моего лица.
— Что это за деньги, Мариан?
Я сделал вид, будто ничего такого не стряслось. Я всегда был дока по части притворства, но никогда раньше не пользовался этой своей способностью, чтобы обманывать маму. Только в школе или с отчимом. Я терпеть не мог ее обманывать. Много позже, когда ей было уже восемьдесят три и она очень болела, я поневоле скрывал от нее прогнозы врачей. Конечно, это совсем другое, но мне и тогда было так же тяжело ее обманывать, как и в детстве. Она всегда узнавала правду. Когда у нее возникало подозрение, она брала мое лицо в ладони и заглядывала мне в глаза, и вот так, не сердясь, а только огорчаясь, узнавала все.
Я наклонился, как будто для того, чтоб завязать шнурки от ботинок, и сказал как бы между прочим, что нашел эти деньги на улице. Просто вчера забыл ей рассказать. Понятия не имею, чьи они. Может, какой-то контрабандист потерял, потому что такая большая пачка…
Мама промолчала, и я решил, что все обошлось. И попытался смириться с мыслью, что уже не смогу купить себе все те вещи, которые хотел. Потому что теперь мне придется отдать ей и отчиму большую часть этих денег.
Но молчание мамы было затишьем перед бурей.
Вдруг она сказала:
— Я нашла записку среди купюр.
И показала мне клочок бумаги. Там было написано: «Пусть пан подержит это в квартире до завтрашнего утра. Я приду забрать и уплачу. Крупник».
По сей день, когда я чувствую, что приближается удар, я представляю себе, что все в порядке, и начинаю спокойно — действительно спокойно — думать о какой-нибудь интересной, смешной или странной мелочи, о которой нелепо думать в такой ситуации. Помню, например, как во время вторжения русской армии в Чехословакию в 1968 году — я поехал туда как журналист — один из русских солдат, рассвирепев, направил на меня автомат. Мне помнится, что в эту минуту я почему-то подумал: «Какой он все-таки болван, этот солдатик, — застегнул гимнастерку, а одну пуговицу пропустил. Видно, спешил, когда подняли строиться. Еще отхватит за это наряд вне очереди…»
Он не выстрелил.
И тогда вот так же: когда мама смотрела на меня, в моей голове почему-то крутилось одно-единственное слово — «Крупник». Имя, которым была подписана записка. Я уже поднял было лицо, оторвав взгляд от шнурков, чтобы сказать ей об этом. Но вместо этого произнес:
— Ну и что. Может, он и не контрабандист. Может, он просто от кого-то бежал или прятался. Что-нибудь в этом роде. Может, даже человек из подполья…
— А может, даже еврей? — сказала мама.
— Может, и так, — ответил я не моргнув глазом.
— Знаешь, — сказала мама, — я встретила в лавке маму Вацека. Я всегда тебе говорила держаться от него подальше. От него и его дружка. Это пара бандюг. Когда я увидела у тебя эту пачку, еще до того как нашла записку, я сразу вспомнила, что она мне рассказала.
Я положил школьный ранец на пол. В моей чашке еще оставалось немного чая. Я вернулся к столу, взял чашку и допил. Чай уже остыл и, может быть, поэтому показался мне слишком сладким. Мне почему-то вдруг захотелось спросить маму, когда сладость чувствуется больше, — когда чай холодный или когда горячий?
Но мама продолжала:
— Мать Вацека рассказала, что несколько месяцев назад у него начали появляться большие деньги. Он покупает разные вещи и ей тоже каждый раз дает солидную сумму. Вацек говорит, что работает на рынке. Она сказала, что с тех пор как немцы забрали ее мужа, им очень тяжело живется, постоянно не хватает денег, поэтому она не задавала сыну лишних вопросов. Для нее главное, чтобы у малышей была еда. Но недавно она встретила мать Янека и рассказала ей о деньгах, которые ее Вацек зарабатывает на рынке, а мать Янека рассмеялась ей в лицо и сказала, что это они обчищают евреев.
— Это еще не значит… — начал я, но мама не дала мне закончить.
Она вдруг встала надо мной — я уже был выше ее ростом, но в это время сидел — и сказала таким голосом, которого я у нее никогда не слышал:
— Вы обчистили еврея, Мариан? Я хочу знать правду!
Я сразу понял, что Янек все равно не колеблясь донесет на меня. Он всегда был специалистом по доносам. И в школе тоже. Поэтому я рассказал ей все.
Когда я кончил свой рассказ, мама была бледна как смерть. Я ничего не сказал в свое оправдание — да и что я мог сказать?! Что они бы все равно его ограбили, со мной или без меня? Поэтому я просто рассказал ей все в точности как было. Что мы не выдали этого еврея ни немцам, ни полиции, и не искали у него бриллиантов в швах, и не требовали от него золотых монет, которые он наверняка зашил в трусах.
— Кто научил тебя всем этим глупостям?
— Это не глупости! — обиделся я. — Это то, что делают евреи, когда бегут из гетто. Так мне сказали Вацек и Янек.
— И скольких евреев ты ограбил?
— Только одного… Только этого… — сказал я.
Я думал, она будет кричать на меня. Я не привык к этому, но был готов. Я не допускал, что она попросит отчима отлупить меня, но был готов и к этому. Я был готов ко всему, только не к тому, что произошло. Потому что она просто села на пол и заплакала. Я еще подумал тогда: почему она села на пол? Но и сегодня, по прошествии всех этих лет, рассказывая эту историю, — а я это делаю впервые в жизни, — я чувствую, что сам вот-вот заплачу.
Она плакала так горько, как плачут, когда случается что-то страшное, какая-то очень большая потеря.
Я пробовал поднять ее — лишь бы она прекратила рыдать, сидя на полу. Поднять ее было не так уж тяжело, но она изо всех сил отталкивала мои руки, и это напугало меня еще больше. В конце концов мне все-таки удалось посадить ее на диван, но она продолжала плакать.
Я все время говорил ей: «Мама… мама…» — сам не сознавая, что говорю. Я думаю, что услышал свои слова только после того, как уже усадил ее, между одним взрывом рыданий и другим.
И вдруг она как-то разом успокоилась.
— Ведь сам Иисус был евреем, — тихо сказала она. — И святая Дева Мария была еврейкой. И Иоанн Креститель был евреем. Все они были евреи. Ведь это написано в святых книгах.
Я был потрясен. Я никогда не думал об этих вещах в таком плане. И тогда она сказала мне:
— И что, по-твоему, этот еврей будет теперь делать без денег? Как он сможет спастись? Ты же вынес ему смертный приговор! Твой отец пожертвовал жизнью ради равенства людей, а ты, Мариан… Ну как бы ты сейчас мог посмотреть ему в глаза? И как ты будешь стоять перед ним, когда вы встретитесь на суде Всевышнего?
Она замолчала. Я хотел было что-нибудь ответить, но не нашел слов. Я ощущал какую-то горечь во рту — так бывает, когда хотят оправдаться, что-то объяснить — и не могут. Потому что все было бы ложью или полуправдой. Как будто у тебя во рту какая-то словесная каша, которую ты пытаешься выплеснуть наружу, заранее зная, что эти слова не найдут понимания. Я чувствовал себя настолько виноватым, что мне хотелось спрятаться куда-нибудь, где меня никто не сможет найти. Как во сне, который я иногда вижу, будто я стою голый на людной улице.
Мама вдруг встала, схватила со стола эту пачку денег и швырнула к моим ногам:
— Вот тебе твой заработок, Иуда Искариот!
Я невольно перекрестился. Ведь я действительно был как Иуда Искариот, выдавший Иисуса за тридцать сребренников.
Помню, что у меня мелькнуло желание возразить маме, сказать, что Иисус не был евреем, поскольку его крестили. Но я тут же подумал, что если бы в Гефсиманском саду были немцы, Иисусу это бы не помогло. Им было бы достаточно того, что его бабушка была еврейкой.
Мама сунула мне в руки школьный ранец и подтолкнула к двери.
— Иди, — сказала она, — иди уже. Я не могу на тебя смотреть.
И тут я заплакал. Я думаю, мама давно не видела меня плачущим, потому что она подошла и прижала меня к себе. Я с силой обнял ее и сказал, что каюсь и сейчас же пойду искать какого-нибудь убежавшего из гетто еврея и отдам ему все эти деньги. Она испугалась и сказала, что сама позаботится, чтобы деньги попали в правильные руки. А потом отодвинулась и долго-долго смотрела на меня, как будто видела в первый раз. И наконец сказала как-то неуверенно:
— Может, мне все-таки следовало рассказать ему все в тринадцать лет, как я обещала… — Она снова посмотрела на меня, словно измеряя мой рост, и повторила: — Может быть, пришло время?
И рассказала.
А потом я отправился в школу. Но мои ноги понесли меня прямо в костел. Мне совершенно необходимо было помолиться. Мой мир рухнул. Я не хотел этому верить. Нет, этого не может быть. Но ведь мама не могла выдумать такое! Я всегда верил ей. Она никогда меня не обманывала. В ней была высокая честность, которая вызывала уважение, и я думаю, что никто из друзей никогда не подозревал ее во лжи. Но ведь при всем том она меня обманула — или, по меньшей мере, не рассказала мне раньше всю правду о моем отце…
Я стоял и молился. Механически, заставляя себя. Но не мог перестать, потому что все время пытался этой молитвой проверить — не изменился ли я? Не на ощупь проверить, а ощутить изнутри: тот ли я еще Мариан, которым был совсем недавно — до того, как мне стала известна эта правда о себе? Или я уже начал меняться и вот-вот превращусь в кого-то другого?
А потом я уже не молился, а просто смотрел на распятого Христа над алтарем и все думал, могли бы мы — я, Вацек и Янек — принять лицо Христа за лицо еврея? И тогда я заговорил с отцом. Этот разговор отличался от всех прежних, которые я вел с ним раньше. Я не всегда говорил с ним, когда был в костеле. И очень редко говорил с ним просто так, даже когда шел по улице.
Из-за сильного холода у меня стучали зубы. Я все пытался сообразить, открыты ли уже ворота школы. Потом наконец поднялся с колен и сел на скамью. Почему-то все это время мне казалось, что я в костеле один. И вдруг я увидел, что тут есть еще какой-то человек. Наверно, вошел так, что я не заметил. А может, уже давно был здесь и молился, как я. Во всяком случае, я увидел краем глаза, что он крестится. И что-то в движении его руки мне почудилось странным. Но я не сразу понял, что именно. И только потом, уже выйдя на улицу, сообразил, что это было. Мы, католики, всегда крестимся справа налево. А этот человек крестился наоборот!