Среди чужих

— Гей, малый!

Сережа с трудом просыпается и на несколько секунд открывает глаза.

«Может, показалось! — с робкой надеждой думает он, прислушиваясь к скупым звукам во дворе. — Темно еще». Но самому уже ясно, что ошибки нет — его звали. До слуха доносится старческий кашель, клокочущее неторопливое отхаркивание и плевок.

«Встал. Когда только спит?» — думает мальчик, глубже зарывается в согретое сено, чтобы хоть на минуту продлить сладкий утренний сон.

Налитые свинцовой дремой веки слипаются. Густой туман быстро и ласково заволакивает прояснившееся было сознание, и в нем опять мелькают неяркие картины сновидения.

Праздник. Много людей… Парад. Он, Сережа, шагает впереди колонны своей школы и несет флаг… Потом, оказывается, в руках у него не флаг, а кнут, а сзади — стадо коров…

— Сергей! — гвоздем входит в мозг сердитый окрик.

Сон слетел, как вспугнутая птица. Парнишка сбросил с плеч обрывки старой шубы, служившей ему одеялом, и выбрался из норы. Сырой утренний холодок липкими щупальцами обвил бока и спину.

На дворе слышались шаркающие шаги. Ворота сарая тягуче-пронзительно заскрипели и приоткрылись. В образовавшемся просвете показалась грузная фигура высокого старика-крестьянина. Рот старика плотно прикрывала густая швабра серых с подпалиной усов. Глубокие черные морщины пересекали его бритое лицо вдоль и поперек, отчего медно-бурая кожа на щеках, подбородке и шее казалась потрескавшейся, как глинистая земля на сухом ветру.

— Сколько ж тебя, парень, будить можно! — глухо проворчал он, почесывая бок. — Не первый день живешь, пора привыкать самому вставать. Это тебе не в городе бока пролеживать. Тут, брат, работать надо.

Сережа спрыгнул с сеновала и с тапочками в руках молча вышел во двор.

Рассвет уже добела вымыл полосу неба на северо-востоке. Звезды растаяли, но белесая, как крошечное прозрачное облачко, половинка луны еще висела над почерневшей тесовой крышей дома.

Мальчик поежился от свежести, заправил в штаны рубашку, которую на ночь не снимал, так как другой на теле не было, и, согнувшись, стал всовывать ноги в тапочки. Худые лопатки остро выступили на его спине.

— Обувку зря бьешь раньше срока, поберег бы, — наставительно проворчал сзади старик. — Через месяц-другой холода пойдут, пригодится.

— А вы что же, на холода обуви не дадите? — обернулся к нему подросток.

— Хм… Где ее достанешь, война!

— Что вам война. Мартин, как меня сюда вез, по дороге две пары сапог у пленных за буханку хлеба выменял. Да и так у вас полно…

Слова эти, будто кресало, высекли в каменном взгляде старика черные искры.

— Выменял — не украл! — со злым хрипом произнес он. — Мало ли что у нас есть! Ты свое имей, а на чужое не заглядывай!.. Копаешься вон, пора бы давно в поле выгнать!

— Еще ж не подоили! — угрюмо ответил мальчик, прислушиваясь, как рядом в хлеву тугие струйки молока с влажным шелестом вбивались в мягкую молочную пену.

Крестьянин громко спросил что-то по-латышски, обращаясь к тому, кто доил коров. Из хлева усталый женский голос негромко ответил по-русски:

— Сейчас! Одна осталась… Стой, ты! — раздался звонкий шлепок ладонью по коровьему боку.

Старик шумно откашлялся, сердито сплюнул и ушел в сени.

— У, кулачина! — прошептал мальчик ему вслед. — Стану я у тебя работать до холодов, паук проклятый…

Ожидая, когда работница подоит коров, Сережа снял с жерди свернутый в кольца длинный кнут и уселся на обрубке бревна, служившего ступенькой у входа в амбар.

Жизнь во дворе только начиналась. Большой разноцветный с оранжево-красной шеей петух, величественный и сердитый, выводил свое многочисленное семейство из-под навеса. Он шумно захлопал крыльями и горласто заорал на всю усадьбу: «Ку-каре-ку-у-у!» Потом остановился, значительно скосив голову кверху, прислушался. Откуда-то издалека донеслось такое же хозяйственное и деловитое: «Э-э-эууу!» Услышав ответ, петух удовлетворенно дернул головой, кококнул и не торопясь двинулся дальше.

Белую молодую курочку, выскочившую было вперед, он долбанул в голову, и та, испуганно вскрикнув, убежала назад. Маленькие петушки, только что выходящие из цыплячьего возраста, хором и поодиночке ломающимися простуженными голосами старательно надрывались, подражая серьезному и властному папаше. Двое из них, не поделив успевшего скрыться жучка, поссорились между собой. Пригнув головы и взъерошив на загривке перья, они несколько секунд сосредоточенно наблюдали друг за другом; потом разом подпрыгнули, стараясь взлететь повыше и стукнуть покрепче. Старик-петух глянул на них огненным глазом, сердито царапнув ногой землю, сказал им: «Ко-ко-ко!», что, должно быть, означало: «Я вас, сукины дети!» — и петушки разбежались.

Хрюкали и повизгивали свиньи в свинарнике. Шумно шарахались вспугнутые за стеной овцы.

Потом дверь открылась, из хлева показалась рогатая коровья морда, за ней — вторая, третья…

Сережа открыл ворота со двора, и его трудовой день начался.

Вот уже неделя, как Сережа Пахомов живет «в работниках» у латышского крестьянина-кулака. После страшного вечера, когда матери не вернулись к ним, ребята еще целые сутки сидели в сарае без пищи и воды. Уезжая, гитлеровцы оставили их запертыми на замок, обрекая, таким образом, на голодную смерть. К счастью, на следующий день прибывшему в поселок интендантскому подразделению срочно понадобилось помещение для склада; немцы подошли к запертой двери и стали совещаться: что это за сарай и почему он закрыт? Они очень удивились, услышав за дверью детский плач. Замок сбили, детей выгнали на улицу, покричали между собой о чем-то и снова заперли в сарай до выяснения, что это за народ и что с ним, делать. Однако сообщить им о детях никто ничего не мог, а помещение нужно было освободить немедленно. Поэтому на другой день без лишней возни ребят посадили на попутную машину и под конвоем солдата направили в ближайшую волостную комендатуру.

Тщедушный косой немец, комендант с погонами штабс-фельдфебеля на узеньких плечах, долго визгливо орал на солдата, привезшего ему детей.

— Почему не справились прежде по телефону, можем ли мы их принять? Куда я их дену? В общий лагерь военнопленных таких не берут, а мне их тоже держать негде! Молчать!.. Какое мне дело до вашего склада?

Ребят заперли в пустую кладовку, так как помещение для арестованных было битком набито задержанными. Штабс-фельдфебель принялся звонить по телефону своему начальству, в город.

Звонил долго, однако было воскресенье, и толку он не добился: то ли детей пострелять, то ли просто выгнать.

— Господин штабс-фельдфебель, вы их крестьянам раздайте, — почтительно посоветовал переводчик-латыш, работник комендатуры. — Раздайте на воспитание, а потом, в случае необходимости, собрать можно.

— Да, да, я тоже так думаю, — поспешно согласился фельдфебель. — У нас сейчас пока что детских лагерей нет. Но в ближайшее время они, безусловно, будут. Тогда мы эту дрянь соберем. Детские лагеря совершенно необходимы, — развивал фельдфебель свою мысль перед почтительно склонившимся латышом. — Мы не можем допустить беспризорного шатания этих маленьких бродяг по завоеванной территории. А в лагерях наши воспитатели будут готовить из них послушную рабочую силу.

Фельдфебель посмотрел на верзилу-переводчика снизу вверх так надменно-снисходительно, словно хотел сказать латышу: «Слушай, дурак, и набирайся ума».

— Детей немедленно раздайте, — продолжал он, — а то они загадят помещение. Да предупредите крестьян, что они отвечают, если кто из этих сопливцев сбежит.

— А если умрет? — осторожно спросил латыш. — Они едва живы.

— Умрет — другое дело. За это никто не отвечает… За это отвечает бог, — сказал гитлеровец и, довольный своей шуткой, рассмеялся.

Через час всех ребят разобрали крестьяне-латыши из окрестных хуторов, приезжавшие в комендатуру по разным надобностям. Кто победней, брал детей из жалости и сострадания, кулаки — с целью получить в хозяйство дарового работника (сейчас, во время войны, рабочих рук не хватало).

Сережу взял полицейский Рейнсон. Сам он почти не бывал дома, а старик-отец жаловался, что нынче они запаздывают с сенокосом. Мартин Рейнсон хотел было взять двух мальчиков, но уж очень заморенными выглядели дети. «Таких пока откормишь — себе дороже станет», — прикинул он в уме, осматривая ребят, и взял одного, державшегося тверже всех.

Из комендатуры Сережу уводили первым.

— Куда вы меня ведете? Я не хочу один! Мы — вместе!

Не обращая внимания, полицейский продолжал выталкивать его к выходу.

— Вон мои сестры, — пробовал схитрить мальчик, указывая на Инну с Наташей.

Мартин грубо толкнул его кулаком в спину и сказал с сильным латышским акцентом:

— Ходи, ходи!

На телегу мальчик сам залезть не мог. Рейнсон, подняв его, укоризненно и немного удивленно сказал:

— А о другой думаль, дурак!

И вот Сережа живет у Рейнсонов.

Два дня его работать не заставляли — слишком уж он ослаб. Только однажды в полдень, младший сын Рейнсона, Петр, парень года на два старше Сережи, провел его по своим полям и показал, где граница их владений. У Рейнсона было 25 гектаров земли, кроме того, пять гектаров он, уже после прихода немцев, успел заарендовать поблизости, да землю двух бедняков, ушедших с Красной Армией, тоже прихватил себе.

— Все это — наша земля, — объяснял Петр, говоривший по-русски почти без акцента. — До самого болота. А вот эта, до кустов, видишь, была Каупиня, теперь тоже наша, 30 пуравиет[1]. Сюда будешь скот гонять. Да смотри, вон гречиха, а с другой стороны — овес и клевер, не потрави.

Под горкой, куда они спустились, тянулась широкая полоса некошеного луга.

— Это все тоже теперь наше, — с довольным видом продолжал Петр, указывая рукой на низину. — Вон только клин по той стороне, что выкошен, Лацису отрезали… Ну, да нынче у нас травы много! А батька недавно еще 5 пур клеверу за поросенка выменял. Убрать бы! И немцу сдать хватит, и самим можно к зиме еще трех коров прикупить.

Занятый горькими мыслями о матери, о друзьях, с которыми недавно разлучили, Серело плохо слушал Петра. Но последние слова парня как-то неожиданно проникли в его сознание. Он удивленно посмотрел на своего провожатого:

— Еще коров покупать? А зачем вам?

— Как — зачем? — не понял в свою очередь Петр нелепого для него вопроса. — Чтобы больше было!

— А зачем вам больше, у вас и так скота полон двор.

Петр самодовольно ухмыльнулся: замечание нового работника, что у них много скота, понравилось ему.

— Много, а будет еще больше.

— Так ты же сам говорил, что с хозяйством не справляетесь, работать некому!

— Ничего, батька еще работников наймет. Или немцы дадут. Он уже толковал с кем-то.

Ребята перешли по гибкой жердочке небольшой ручеек и стали подниматься по скату овражка.

— Все равно, — недоумевал Сережа, шагая сзади Петра, — ну сам подумай: для чего вам больше, когда у вас и так всего достаточно.

Петр, несколько замедлив шаги, поравнялся с Сережей и, с сожалением глядя на него, как на слабоумного, объяснил:

— Дурак ты! Больше надо, чтоб богаче быть. Вот у нашего швагера[2] до того, как ваши пришли, 300 пуравиет своей земли было, да в аренду наймовал не то… — он задумался, припоминая. — Не помню, сколько… Что-то много! Так у него дом из восьми комнат, оцинкованным железом крытый. Вся постройка каменная, 30 коров держал. Свиней и овец — нету числа. Пять работников сквозь целый год держал. У него в банке сто тысяч лат лежало! Сто тысяч!..

— Видать, добрый жмот… — невольно буркнул Сергей.

— Кто, кто? — настороженно переспросил латыш, не знавший, к счастью, слова «жмот».

Сергей спохватился, что брякнул лишнее: ссориться с Петром не стоило. Он мельком посмотрел на своего провожатого, прикидывая в уме, как бы поуклончивей ответить ему, но, встретив самоуверенный, требовательный взгляд молодого хозяина, обозлился. «Еще унижаться перед ним!» — подумал Сергей и сказал с вызовом:

— Жмотами у нас тех зовут, которым все мало, которые все себе гребут, чтоб больше было.

К его удивлению, это не задело Петра.

— Чтоб больше было — правильно, — мотнул хозяйский сын своей низколобой головой. — Каждый к себе гребет, чтоб разбогатеть, да не каждому богатство в руки идет. Вон, гляди, хутор Лацисов за ручьем, — указал он на ветхую избу с просевшей посередине соломенной крышей. — Рядом с нами живут, а — не одинаково. Им земли нарезано всего пятнадцать пур.

— А семья у них большая? — полюбопытствовал Сергей.

— Двое самих, бабка да пятеро мальцов. Старший — мне ровесник.

— А почему же у них земли так мало, ведь семья у них, выходит, вдвое больше вашей?

Петр подозрительно покосился на Сережу. Только пройдя шагов пятнадцать, он медленно и угрожающе произнес:

— Это ты брось! Это при ваших тут всех равняли. А теперь наш Мартин в полиции, помощником начальника служит. Мы право имеем.

Некоторое время он шагал молча, видимо, подыскивая более убедительные доводы, почему им, Рейнсонам, можно иметь больше земли, чем соседям.

— У Лациса только одна корова осталась. Вторую немцы забрали, да, наверно, скоро и последнюю заберут: Лацисам налог платить нечем. И конь у них только один. Зачем им земли много?

Сережа хотел спросить, почему это v Лациса из двух коров взяли одну и последнюю хотят отнять, а у них, у Рейнсонов, 6 коров, 3 лошади и ничего немцы не взяли. Но, вспомнив, как Петр произнес: «Наш Мартин в полиции служит, он право имеет», решил, что лучше не ввязываться в спор: «Какая может быть справедливость при фашистах!» — подумал он.

Вечером, когда Сережа сидел на ступеньках крыльца и ел длинную и тонкую, как крысиные хвостики, морковь, мимо него несколько раз пробежала Мария, девятилетняя внучка старика Якова Рейнсона. Обычно она смотрела на Сережу со страхом и, встретившись с ним, стремительно уносилась прочь. А сегодня она пробегала мимо него с таким видом, словно хотела и не решалась что-то сказать. Сережа не обращал на нее внимания, пока девочка не назвала его по имени. Он обернулся.

Мария одним васильковым глазом смотрела из-за приоткрытой двери. «Чего еще ей?» — равнодушно подумал он.

— Серкей! — повторила она. — Там — русский, — и показала два пальца.

— Где русский? Кто? — насторожился Сережа, переставая грызть морковь.

Девочка шире приоткрыла дверь и, махнула рукой по направлению к бане.

— Где? В бане, что ли? — спросил он, поспешно вскочив.

— Hay! — отрицательно затрясла она головой и быстро-быстро заговорила по-латышски, махая рукой куда-то дальше.

Сережа пожал плечами.

— Не понимаю.

Девочка с легкой досадой посмотрела на него и убежала в дом.

«Какие русские? О ком она говорит? Не узнала ли что-нибудь о наших ребятах?» — подумал он. Доев морковку, хотел было идти на кухню, чтобы с помощью хозяйки разузнать, в чем дело, как вдруг Мария снова появилась на пороге.

— Там, на хутор, русски девочки живи! — воскликнула она, блестя синими пуговками глаз. — Одна маленьки, одна большой. Два дня живи.

Сережа догадался, что ей известно что-то про его друзей.

— Далеко они? Как к ним пройти? — встрепенулся он.

Из жестов и отдельных слов Марии он заключил, что, по всей видимости, она говорила про Инну Булычеву с маленькой Наташей. К несчастью, объяснить по-русски, как к ним пройти, она не могла.

— Ты завтра… морген… понимаешь? Утром… меня — туда! — затормошил ее Сережа.

Мария согласно кивала головой: да-да, она непременно проводит его. Завтра утром. Она будет очень рада, если там окажутся его знакомые.

В это время из-за угла дома вышел возвращавшийся с поля старик Рейнсон. Увидев девочку, оживленно разговаривавшую с Сережей, он недовольно нахмурился и сказал ей что-то по-латышски. Вначале та досадливо отмахнулась от его слов. Тогда Яков, поставив ногу на ступеньку крыльца, заговорил внушительно и строго. Мария покорно слушала его, с каждым словом старика выражение ее лица заметно менялось. Потом она поднялась на крыльцо и глянула оттуда на мальчика презрительно и отчужденно.

Сережа понял, что старик сказал ей о нем что-то скверное.

Потом они ушли.

С этой минуты Сережа возненавидел Рейнсона, как своего злейшего врага, а заодно и всю его семью. Они как будто не сделали пока ему ничего особенно дурного, но мальчику разом припомнились все мелкие обиды, которые он от них уже перенес. Он вспомнил, как Мартин, выводя его из комендатуры, толкнул в спину кулаком. Вспомнил, как ему небрежно, словно собаке, кинули на сеновал «одежину» — рваный, не гнущийся от грязи полушубок, который следовало бы выбросить на свалку лет десять тому назад. Вспомнил, как Петр смеялся над его порванной рубашкой и над тем, что у Сережи нет запасного белья на смену, а когда Сережа хотел ему объяснить, почему так получилось, хозяйский сын махнул рукой и сказал: «Все в России оборванцы, никогда там у вас ничего не было!» — и ушел, не стал даже слушать разгорячившегося парнишку.

Вообще Петр с самого начала вел себя по отношению к Сереже высокомерно-вызывающе, при всяком возможном случае давал почувствовать, что он — хозяин, а русский — его работник.

— Ну, подождите, кулаки чертовы, я вам это припомню! — прошептал мальчуган вслед старику и девочке.

Вскоре позвали ужинать. Из экономии лампу не зажигали, Сережа и пожилая с распухшими, ревматическими руками батрачка ели при скудном свете плиты. В громадном котле варилась к утру для свиней картошка «в мундирах». Из этого же котла хозяйка набрала и подала на стол. Обжигая пальцы, работники чистили картошку и ели, запивая кислой сывороткой.

После ужина Сережа сразу ушел на сеновал. На душе у него было скверно, пусто, тоскливо, как бывает, когда поздней осенью случается одному попасть в незнакомый глухой лес. Голые деревья шумят от ветра, кругом ни души, сыро, неуютно, холодно. Сегодняшний случай показал, как далеки и враждебны к нему те люди, среди которых он вынужден жить. Впрочем, нет, он не собирается тут жить, ни за что! Ему только бы узнать о товарищах, узнать во что бы то ни стало, а тогда уж они вместе решат, что им делать.

С мыслями о друзьях, о совместном с ними побеге к своим, о борьбе против проклятых фашистов он и уснул.

На следующее утро Сережу подняли до восхода солнца. Петр подал ему длинный кнут, помог выгнать стадо в поле, и с этого дня он стал пастухом.

Работа эта оказалась совсем не такой легкой, как почему-то представлялось раньше. Особенно памятен был ему первый день. С утра проголодавшаяся за ночь скотина паслась хорошо; но как только солнце припекло, просохла трава, появились оводы — началось настоящее мученье.

Даже в крепком, кулацком хозяйстве Рейнсонов поле, где пасли скот, по площади не превышало трех гектаров. Трава в середине этого участка была съедена и вытоптана, коровы упрямо тянулись к краям. Как сумасшедший носился Сережа от одного конца поля к другому.

— Назад! Назад, Черная! — беспрестанно кричал он на коров. — Куда? Куда? Назад!..

Едва он отгонял на середину поля одних, как другие с противоположной стороны оказывались в посевах. Только заворачивал от овса — эти уже в клевере. А там телята и овцы скрылись за кустами — надо за ними бежать.

Больше всех пастуху досаждала зловредная невысокая корова-первотелок по кличке Пестрая. Бегала она быстрей лошади. Другие коровы подбирались к посевам осторожно, как бы невзначай, а Пестрая шла туда нахально, не нагибая далее головы к траве. Выгоняли ее из овса — она бежала в клевер; с клевера — в гречиху. Несколько раз неопытный пастух пытался отлупить ее палкой. Но разве Пеструю догонишь! А длинный бич, которым так ловко действовал Петр, в неумелых руках был страшен не скотине, а самому пастуху. Мальчик до крови рассек себе правое ухо и бросил бич, предпочитая швырять в коров камнями и палками.

К полудню Сережа, еще не окрепший от недавней голодовки, выбился из сил. Пестрая, как будто понимая, совсем обнаглела. Подняв хвост, она галопом понеслась к кустам, с полпути завернула к усадьбе.

Был уже полдень. Собрав кое-как скотину, Сережа погнал стадо к дому с твердым намерением отказаться от этой адской работы.

— Пусть что хотят! Не буду больше пасти! — глотая слезы, с озлоблением шептал он. — Убегу! Сегодня же ночью убегу! Пусть! Все равно… Вот только бы со своими ребятами повидаться!

Дома Пестрая, поломав изгородь, забралась в огород, и пока ее заметила хозяйка, успела покончить с грядкой брюквы и с десятком вилков капусты.

Навстречу пастуху бежала Мария. Она сердито кричала что-то, должно быть, ругая, и глаза ее сверкали в эту минуту, как у хорька.

Сережа рассвирепел!

— Прочь отсюда, пока я тебя поленом не огрел! — заорал он на нее таким голосом, что девочка сразу остановилась. — Ты еще будешь указывать! Сами пасите, с меня хватит!

Напуганная Мария с плачем бросилась назад.

— Иди жалуйся! — продолжал бушевать Сергей. — Испугался я вас, кулаков проклятых, как же!..

Он загнал коров в огороженный за баней лесок и упал возле ворот, разбитый и обессилевший. Вспомнил мать, отца, бабушку, друзей. Слезы постепенно успокоили его. Уткнувшись головой в траву, он лежал с закрытыми глазами.

Жгло солнце. По небу бродило несколько пухлых ленивых облаков. Рядом шелестела трепетная листва осинника. С полей доносилась трель жаворонка, ровная, монотонная, как звон ручейка в камнях:

— Рли-и-ли-рли-ли-рли-ли-ли-рли…

Под звон этой песни и баюкающий шелест листьев перед мысленным взором Сережи го мелькал знакомый дедушкин домик в Вязьме: «Эх, хорошо бы сейчас там быть!», то вставали дымящиеся трубы заводов. Мелькнула целая толпа приятелей. Инна с прижавшейся к ней Наташей… «А где же остальные?» — «Идем, сейчас покажу», — говорит старик Яков. Он открывает дверь. Слышен визг железа. Машина, вроде комбайна, поворачивается. Внутри ее знакомые женщины. Они кричат что-то, но слов не разобрать. Только повизгивает железо: цыв-дзык, цыв-дзык. От машины — жар. Надо спасать людей, а Яков, открывая желтозубый рот, хватает за руку.

— Прочь! — толкает его Сергей и в ужасе просыпается.

Солнце напекло спину. Гулко билось сердце в груди. Мальчик поднял голову и увидел Марию. Она шла к колодцу, который находился с другой стороны бани. Это у нее в руках повизгивало дужкой болтавшееся ведро. Проходя мимо строптивого пастуха, она даже не взглянула на него, что должно было означать высшую степень ненависти к нему.

Сережу удивляло, что девятилетнюю девочку заставляли таскать воду. В первый же день своего пребывания на хуторе он помог ей наносить полную кадку, что стояла во дворе. Но Марии нашлась другая, не менее тяжелая работа — поливать огород навозной жижей. Никого из домашних старик Яков без работы не оставлял ни на час.

Девочка скрылась за углом бани. У колодца зазвенела цепь, лязгнула защелка о дужку ведра, и несколько раз сухо курлыкнуло деревянное колесо, по которому скатывалась цепь. Слышно было, как ведро ударилось дном о воду. Потом колесико закурлыкало медленно и протяжно — ведро поднимали вверх.

Сережа встал, чтобы уйти с солнцепека, как вдруг его остановил жалобный вскрик, а за ним — шум быстро скользящей цепи и бухающийся всплеск воды в колодце.

«Ведро уронила!» — отметил он про себя. Едва так подумал, как глухой, прерывистый вопль заставил его метнуться к колодцу.

У низкого серого сруба — никого! Сережа взбежал на скользкие мокрые доски и заглянул в колодец. Вода была неглубоко, метрах в трех, и он сразу различил мелькнувшие на поверхности маленькие белые руки. На секунду показалась голова. Раздался стон, и снова все исчезло.

Сергей в отчаянии оглянулся: кругом ни души! Баня закрывала дом. Кто тут поможет? Лицо его перекосилось, как от физической боли. Он обежал зачем-то вокруг колодца и опять припал грудью к срубу. Мелькнула надежда, что утопающая схватится за цепь. Но Мария опять лишь на миг показалась на поверхности. Теперь она даже не крикнула, а только шумно взахлеб хватила горлом воздух.

Недолго думая, мальчик перекинул в колодец ногу и ухватился за цепь, прикрепленную наглухо одним концом к толстой дубовой рогатке с колесом. Обжигая ладони, скользнул вниз, пока до плеч не вошел в воду. Колючий обруч сдавил грудь.

— Ух-хх! — невольно вскрикнул он, втягивая и выдыхая воздух. От холода зашлось сердце, в тело вонзились тысячи острых игл.

Ноги не нащупали дна, а лишь задели за ведро. «Глубоко как!» Хотелось рывком выскочить из ледяных тисков. «Где она? Не успею… Не выберусь!.. Да где же она?» — мелькали обрывки мыслей.

В эту минуту холодная, костенеюще-цепкая рука впилась сзади в его шею, потом в волосы. Кашляя, захлебываясь и вскрикивая, обезумевшая Мария карабкалась на плечи. Она без памяти лезла вверх; пальцы ее рвали Сергею волосы, царапали щеки. Удержать ее он не мог. Только когда, несколько отдышавшись, она ухватилась за цепь и почувствовала твердую опору, в глазах появилось осмысленное выражение. Из ее груди вылетали слабые жалобные стоны, прерываемые приступами кашля.

— Держись за цепь! Держись, не отпускай! — приказал ей Сережа.

Быстрыми рывками он стал подтягиваться вверх. Раз… другой… третий. Руки слабели с каждой секундой, пальцы ныли, с трудом сжимая холодные звенья; мокрые ноги скользили по цепи, нисколько не помогая рукам. «Неужели сорвусь? — испуганно подумал парнишка, чувствуя, как онемевшие пальцы начинают сползать вниз. — Нет! Нельзя, нельзя! Совсем немного осталось!» И он, стиснув зубы, напрягая последние силы, подтягивал вверх еще на несколько сантиметров трясущееся тело.

Раньше для него подняться по канату или цепи на три-четыре метра не представляло никакого труда. Теперь же, задыхающийся, мокрый, с дрожащими от слабости руками и ногами, он едва перевалился через край сруба.

— Помогите!.. Помогите!.. — позвал он, но слабый голос потерялся в кустах.

Помощи ждать было некогда: Мария замерзала в холодной воде. Несколько отдышавшись, Сергей уперся ногой в сруб и стал поднимать девочку и ведро с водой.

Дрожа каждым мускулом, он упрямо тащил цепь, а побледневшие непослушные руки, безнадежно, звено за звеном, теряли ее. На боль Сережа не обращал внимания — он преодолевал ее. Но заставить онемевшие пальцы сжиматься сильнее не мог: они уже не подчинялись ему. Это был предел.

Когда над срубом показалась наконец знакомая голова с прилипшими на лбу белыми прядками волос, силы совсем оставили его. Помогла Мария сама. Привстав из ведра, она навалилась на сруб грудью. Сережа дотянулся до ее платья и волоком потащил через край колодца. Ведро с водой полетело вниз, а дети повалились на землю.

Из-за угла бани вышел Петр. Он видел, как последним отчаянным усилием Сережа вытащил из колодца его племянницу. Подхватив мокрую девочку на руки, Петр бросился с ней в дом.

А бледный, с посиневшими губами Сережа еще минут двадцать лежал возле колодца, пока собрался с силами, чтобы идти к себе на сеновал.

* * *

С этого дня положение Сережи в семье Рейнсонов значительно изменилось к лучшему. Если раньше его кормили либо до, либо после всех, то теперь хозяйка сажала его за стол вместе с собой. Ел Сережа много. Но старый Яков не следил больше за каждым куском, взятым мальчиком из хлебницы, не заводил при нем во время еды нудных, лицемерных разговоров о дороговизне продуктов, о том, что сейчас «все едят с порции». А старуха, вечно занятая чугунами, помоями и свиньями, провожая пастуха в поле, совала ему в руки ломоть хлеба.

— На-ка вот съешь, — говорила она при этом, — ты худой-то какой!

Даже Петр, узнав от племянницы подробности ее спасения, проникся к Сереже невольным уважением. В тот же день он свил путы для коров, уговорил отца не гонять телят и овец в поле, а оставлять в огороженном леске, где травы для них было достаточно. Вечером сам рассказал Сереже, что недалеко от них живут две русские девочки, приведенные «от немца» в тот же день что и Сережа, и обещал в воскресенье проводить его к ним.

Но по утрам Яков Рейнсон все так же будил Сережу задолго до восхода солнца и, не слушая жалоб мальчика на недомогание, выпроваживал со стадом в поле. После купания в ледяной воде Сережа чувствовал себя скверно: появился насморк, болела голова, временами знобило. Однако по-настоящему не захворал.

Шли дни. Он с нетерпением ждал воскресенья, чтобы встретиться с друзьями. Потом, быть может, удастся как-нибудь разузнать и о матери…

Но встретиться довелось раньше.

В субботу, в полдень, когда он загнал коров в лесок, на повороте дорожки в сопровождении Марии показалась Инна.

Дети бросились друг к другу.

— Сережа! Сереженька! Как я рада! — повторяла Инна со счастливыми слезами на глазах. — Думала, никого из своих не найду!

— А я воскресенья ждал! Я знал, что это про тебя с Наташей мне рассказали. А прийти не мог: дорогу не знал. Обещали в воскресенье к тебе свести… Да что же мы тут стоим!.. — воскликнул он и потащил Инну к тому месту, где в тени осины лежала охапка примятого сена, служившего ему постелью во время полуденного отдыха.

— Ты знал про нас?

— Ага. Мне сперва Мария сказала. — Он поискал глазами внучку хозяина. — Убежала! Та, что тебя привела… А потом Петр…

— А я ни про кого из наших не слышала! Меня с Наташей тогда сразу за тобой дедушка Гриндаль увел. Они вдвоем с бабкой живут и никуда не ходят, ничего не знают. А сегодня копаюсь в огороде — прибегает незнакомая девчонка. Мария эта самая. Лопочет что-то — ничего не пойму: слово — по-русски, десять — по-латышски. Хотела с ней к дедушке идти, чтобы перевел, а она тянет меня за руку и все говорит: «Браукси, браукси!» Ну, я и побежала с ней. Даже рук не вымыла.

Они еще немного поговорили о том, как им хотелось встретиться и как неожиданно это произошло.

— Ну что мы о пустяках болтаем! — перебила Инна сама себя и, сдерживая дыхание, тихо спросила: — Скажи лучше: ты о мамах что-нибудь знаешь? — В голосе ее слышалась тревога и робкая надежда.

Вопрос холодным ветром дунул Сереже в сердце и разом потушил радость встречи. Мальчик закусил губу.

— Ничего! — глуховато ответил он.

Длинные, темные ресницы девочки задрожали, глаза налились слезами.

Сережа, откашливаясь, словно у него что-то засело в горле, продолжал:

— Но ребятах — ничего… Кроме вас с Наташей, близко никого нет, иначе мне бы сказали. Жду вот, на днях должен прийти Мартин — тот полицейский, помнишь, что меня увел. Хоть он и дрянь порядочная, но думаю, что через него кое-что удастся узнать… Может, о мамах. — Последние слова он сказал совсем тихо и неуверенно.

Инна, смахнув слезы с ресниц, подняла глаза:

— Ты разве полицая не видел больше?

— Не видел. Он дома не живет. Все там, в комендатуре. Брат его, Петр, говорит, что Мартин только по воскресеньям дома бывает и то ненадолго.

— Значит, завтра? — девочка оживилась. — Ой, ты его попроси получше. Через эту Марию, что ли. Она, кажется, хорошая… Только вот как ей самой объяснить?..

— Мартина расспросит сама хозяйка, его мать. Я уже с ней договорился.

— Правда? Я тогда завтра прибегу к тебе. Вот бы узнать, где мамы!..

Потом Сережа стал расспрашивать ее о Наташе.

— Очень, должно быть, трудно тебе с ней, — сочувственно сказал он. — У чужих людей, с маленькой девочкой! Тут одному и то…

— Живем пока, — сдержанно сказала Инна. — Их, стариков наших, двое только. Дочка у них есть, в городе живет. Бабушка больная лежит. Так что я сейчас вместо хозяйки. — Она смущенно улыбнулась. — Все делаю: и обед варю, и корову дою, и за свиньями, и в огороде. Работы много… Ой, Сережа! — Инна почти весело всплеснула руками, — посмотрел бы ты, как у меня ничего не получалось первые дни! Суп варю — он у меня почему-то дымом пахнет. Корову стану доить — она лягается, как лошадь. Индюк меня терпеть не может, первые дни без палки не давал по двору пройти — как собака бросался! Работы много, а я ничего не умею. Теперь привыкать стала. Бабка иногда ворчит.

— А Наташа как? Про маму вспоминает?

— Каждый день. Плачет, к ней просится. Про тебя тоже вспоминает, и про Веру…

Помолчав немного, Инна задумчиво продолжала:

— По правде сказать, мне лучше, что Наташа со мной: не так скучно. Только я боюсь за нее: играет, играет — вдруг задрожит вся, как будто испугается чего-то…

— Знаешь что? Далеко до вашего хутора?

— Да нет, не очень.

— Часа за два успею вернуться?

— Что ты, раньше!..

— Так пошли к вам! — предложил Сергей. — Дорогу узнаю и на Наташку посмотрю… А потом… — он сделал многозначительную паузу и закончил шепотом: — Мне надо поговорить с тобой наедине об очень серьезном деле…

— О каком? Мы здесь одни.

— По дороге скажу. Идем.

Чтобы из окна хозяйского дома не заметили ухода Сережи, они направились не по дорожке, а в обход, по березнику. Спустя минуту их темноволосые головы мелькнули за усадьбой среди желтеющей ржи, затем потерялись в пестрой путанице полей и перелесков.

Загрузка...