Алексей Тимофеев УТРЕХТСКИЕ ПРОИСШЕСТВИЯ 1834 ГОДА

Быть может, не совсем правильно — обнаруживать домашние дела какого бы то ни было города, дав подписку и честное слово не рассказывать о них никому в свете, но я обязался только не рассказывать. Мне кажется, что я могу описать их, не нарушая своего обещания.

Я жил в трактире Золотого Тельца, находящемся на углу площади и одной из самых многолюдных улиц Утрехта. Одна из двух занимаемых мною комнат была моей спальнею, и кровать моя стояла у заколоченной двери, ведущей в смежную пустую залу. В первую ночь моего пребывания в Утрехте, сон мой вдруг был уничтожен глухим шумом, раздавшимся в этом покое от легкого шарканья ногами и смешанных, подавленных голосов. Зала была освещена, и свет кенкетов, пробиваясь сквозь щель двери, рисовал поперек моего одеяла яркую желтую черту. Я не мог, однако ж, расслышать ни слова; но, очевидно, что-то таинственное и непозволительное происходило в моем соседстве.

На следующее утро я спросил об этом мою трактирщицу, толстую и красную голландку, которая управляла домом со смерти своего мужа. Она смутилась и отвечала мне невнятно, что это ничего; что в зале собираются иногда ее друзья, чтоб потолковать о своих домашних делах. Я не расспрашивал далее. Однако ночные собрания повторялись чаще, нежели предполагал это смысл наречия иногда, и с некоторого времени становились шумнее. Днем я замечал необычайное движение между женщинами. Мужчины казались спокойными, что я приписывал твердости их характера и голландскому хладнокровию; но женщины бегали, разъезжали по улицам, перешептывались в обществах, отводили друг друга в сторону и что-то взаимно себе сообщали, остерегаясь некоторых лиц своего пола, не пользовавшихся их доверием. Я заметил по газетам, которые читал всегда с большим вниманием, что в последнее время очень часто приезжали в Утрехт из Парижа г-жа Дюдеван, известная под именем Жоржа Занда, какая-то директриса журнала «La tribune des femmes»[23] и другие лица, принадлежащие к той же беспокойной партии. В собраниях, происходивших в пустой зале, часто разговаривали по-французски, раздавался чистый парижский акцент и слышались имена — Валентина, отец Анфангон, Лелия, Жак, Андре, Эме-Мартен, вместе с титулами — госпожа бургомистерша, госпожа советница и прочая, и прочая. Нельзя было не видеть, что тут действуют возмутители и что какой-то ужасный заговор составляется против блага и спокойствия общества.

— Мне какое до этого дело! — сказал я про себя. — Я здесь иностранец!

Однако любопытство и весьма естественное опасение за самого себя заставили меня прорезать днем маленькую скважину в таинственной двери против моего изголовья, в той мысли, что я, может быть, увижу действующих лиц этой черной драмы или услышу, о чем они тут совещаются.

Ночью, 14 сентября (по новому стилю), часу в двенадцатом, я сидел под окном. Повсюду царствовала глубокая тишина. Луна плыла по совершенно ясному небу. Тихий ветер едва-едва колыхал тополями, растянувшимися стройною шеренгою кругом площади. Через две улицы, печальный, мрачный колосс, соборная башня, по временам переговаривался с тишиною ночи заунывными звуками своих часов. Вдруг послышался сильный шум в зале, которая, по-видимому, давно уже наполнялась заговорщиками. Я бросился на постель и приставил глаз к скважине.

Представьте мое изумление, когда я увидел там одних женщин! Они казались в страшном волнении.

Я не верил своим глазам и прислонил к отверстию ухо.

Гул общего разговора не дозволял услышать ничего такого, что бы обнаружило предмет их совещания. Некоторые отдельные фразы, произнесенные в мгновенных промежутках тишины, одни долетали до моего уха.

— Можете ли вы представить такого тирана!

— Деспот!

— Мучители! Тигры! грубияны! Гордецы!

— Скупец! Да какой скупец!

— Вот, например, несчастная Каролина: один изменил ей, другой ее ограбил…

— Предатели!..

— Однако ж, надобно быть справедливыми.

— Но вы же сами говорите, госпожа бургомистерша, что и у вашего есть любовница?

— Есть; ах, есть! Вчера я открыла у этого изменника еще двух голубушек.

— Да что ж она не приходит? Уже за полночь.

— Да она, видно, нас обманула!

В зале раздался страшный шум. Все закричали:

— Вот и она. Вот и она! Наша волшебница!..

Должно знать, что в Утрехте по сю пору упражняются в чернокнижии, и многие из посвященных в тайны сокровенных наук обладают удивительными секретами, в которые наши академии не верят. Тем хуже академиям!

Я скорее посмотрел в скважину, но не мог завидеть их жданной гостьи. Угол большой голландской печи скрывал ее от луча моего взора. Я услышал только сиплый, зловещий голос:

— Что ж, вы хотите непременно..?

— Хотим! Хотим!

— Чтобы все мужчины провалились сквозь землю?

— Да, да! Прочь тиранов! Долой всех этих деспотов, изменников, обманщи…

Крак! Я провалился сквозь землю.

Желание коварных заговорщиц исполнилось во всей точности, потому что не только я, — все мужеское народонаселение Утрехта, с бургомистром, ратманами[24], синдиками, комендантом и городовыми, провалилось вместе со мною. На земле, в Утрехте, остались одни женщины.

Революция, в духе г-жи Дюдеван, совершилась в одно мгновение и с неслыханною жестокостью. На целом пространстве славного города Утрехта женщина была освобождена от власти мужчины.

Я узнал после обстоятельства, которые здесь описываю.

Едва весть об ужасном происшествии разнеслась по городу между теми, которые не участвовали в изменническом заговоре, все пришло в движение.

— Мужчины провалились сквозь землю! — Как? — Неужели? — Посудите! — Быть не может!

Изумление, смех, восклицания, толки, догадки; опять смех, опять восклицания: многие еще не могли представить себе всей крайности настоящего положения. И в самом деле, в этом положении было столько странного, столько смешного, столько непонятного, что все прочее невольно терялось из виду. Представьте только себе: мужчины провалились сквозь землю!

— Слышали? — Слышала! — Вставай, Настинька! — Что случилось? — Ты помрешь со смеха! — Но, моя милая, говори же скорее! — Представь себе… ха, ха, ха! — Ну, мой друг? — Мужчины провалились сквозь землю. — Ты с ума сошла? — Ей-Богу, клянусь тебе! Ни одного мужчины во всем городе и, говорят, даже во всем свете! — Ах, как это странно! Я не верю. — Ха, ха, ха! Спроси маменьку!..

Кухарки в кухнях, горничные в девичьих, торговки на рынках, магазинщицы в магазинах, кумушки на улицах, благовоспитанные девицы в своих уборных, молодые дамы в своих гостиных, старухи где ни попало, — все затолковало, зашумело, загудело, зашишикало — мужчины провалились сквозь землю! Прошло утро, прошел день, прошел вечер, — разговор все плодовитее и плодовитее. Наступила ночь, — первая ночь без мужчин на свете: никто, и самые даже заговорщицы, глаз не смыкают. Загорелась заря, блеснуло солнце, запели птички, растворились окна: улицы пусты. В модных магазинах появились новые платья à la мужчины провалились сквозь землю.

— Видели? — Видела! — Какого цвета? — Темно-черные! — Должно быть, очень мило! — Я не видала ничего лучше! — Maman, maman, поедемте скорее в магазин! — Некому лошадей заложить, друг мой. — Пойдемте пешком! — Как скучно! К вечеру все раскупят. — Мы сегодня должны оставаться без обеда;, одолжите вашего повара. — Он исчез вместе с прочими. — Слышали вы, милая Сашенька? — Что такое? — И повара провалились сквозь землю! — И парикмахер? — И высокие лакеи? — И магазинщики? — И кондитеры? — Все, все, все! — Ха, ха, ха! — Что вы смеетесь, бестолковые? — Ах, я лишилась супруга! — Ах, я потеряла брата! — Ах, у меня исчез мой жених!.. — Ах!.. — Ах!.. — Ах!

И все заплакало.

— Какая нынче мода? — бледное лицо, на глазах несколько слезинок, распущенные локоны для девиц, большие чепцы для дам, платья à la мужчины провалились сквозь землю для всех. — Как это вам к лицу, Шарлотта! — Нет, вы всегда такие добрые! — Нельзя ли выдумать еще чего-нибудь? Пожалуйста. Вы так изобретательны. — Ах, к чему все это? — Что с вами, мой ангел? — У меня третий день истерика! — У меня спазмы! У меня все из рук валится! — Я спать не могу! — Мне снятся ужасные сны! — Я не знаю, что делать! — Я зла на целый свет! — Мне никак не хочется одеваться! Мужчины провалились сквозь землю!

Между тем, мало-помалу все начало приходить в обыкновенное положение. Кухарки заменили поваров; прачки сели на козлы, садовницы пошли обрезывать деревья, огородницы отправились копать землю, парикмахерши принялись за щипцы, супруги плотников за топор. С необходимостью спорить нельзя!

Но, между тем, с каждым днем лица прелестных обитательниц Утрехта, — они в самом деле прекрасны, — начали становиться печальнее и печальнее. Мужчины провалились сквозь землю! Боже мой, для кого же одеваться? С кем танцевать? Кому нравиться? Над кем смеяться? Для кого быть любезными? Кого водить за нос? Кому кружить голову? Под чье крылышко приютиться, потеряв свои прелести? К кому писать билетцы на розовой бумажке? Кому передать первый девственный поцелуй, с каждым днем более и более тяготеющий на устах красавицы? Для кого просиживать до утра возле отворенного окна? Кому сказать: «Милостивый государь, теперь все кончено между нами!», чтобы на другой день сызнова начать то, что вчера было кончено, и покрепче пожать руку в знак прощения? Для кого плесть шнурочек, — по приказанию маменьки, или вышивать бумажник, — по неотступной просьбе старшей сестрицы? Кого смущать красивым лорнетом на гулянье? На чью руку опереться, садясь в карету? О ком думать, когда никто нейдет в голову? Перед кем уронить перчатку, чтобы видеть, скоро ли ее подымут? Перед кем проговориться нечаянно, что не достали билета на следующий маскарад? С кем составить маленькую партию в вист, чтобы иметь удовольствие выиграть по праву женского пола? Кому приказать принести календарь из кабинета или платок из уборной? Для кого падать в обморок или страдать биением сердца? Кто станет лечить мигрень турецкими шалями и колотье в боку брюссельскими блондами? Кого упрекать от скуки в холодности? Кому отсчитывать нежные супружеские ласки, чтобы как-нибудь убить время? После кого остаться вдовою?.. О ужас! скажите, что вы сделали! Да, теперь нельзя даже надеяться быть вдовою!.. О, женщины, женщины, то есть, о, утрехтские женщины, каким пером опишу я все ваши потери и лишения? Вы их поняли, наконец, и глубокая, искренняя, неусладимая печаль распространилась по целому городу Утрехту, и вся природа покрылась трауром вокруг города.

Грустно, неизъяснимо грустно видеть землю лишенною сильнейшей части души ее, опустевшею среди всего своего великолепия. Утро без зари, заря без солнца, солнце без прежнего блеска; в рощах одна темнота; в пении птичек одно щебетание; среди прелестного луга, среди роскошных цветов тишина и безмолвие; на гуляньях запыленные деревья; в полях пустые дороги; в городе бездушные стены; день унылый, вечер пасмурный, ночь тихая-тихая, как могила. Не слышно ни веселых песен земледельца, ни восклицаний ремесленников, возвращающихся с работы, ни громкого топота лихой четверни, запущенной искусною рукою усатого голландского кучера. Вселенная кажется пустынею. Где-где мелькнут два-три печальных лица бедных затворниц, отыскивающих чего-то в каждом чулане, в каждой забытой беседке, в каждом полустертом следе ноги; или два-три пылающих лица новых кучеров в чепце, отчаянно борющихся с лошадьми, порывающимися в разные стороны. И снова все тихо, и снова все пусто, и снова грустно, — грустно, как в тяжелом предчувствии. По временам послышатся гармонические звуки фортепиано или арфы, вольются звонкою струею в струи атмосферы, и тотчас же улетят погребальною песнею, как бы страшась нарушить всеобщий траур, как бы чувствуя, что для гармонии необходима разность чувств, понятий и полов. По временам раздастся резкий спор двух кумушек, и, нарушив на минуту всеобщее безмолвие, со стыдом скроется в эхо пустых стен, как бы чувствуя, что теперь не об чем и спорить. И снова все тихо, и снова все пусто, и снова грустно, — грустно, как по отъезде любовника.

Но, как бы то ни было, все мы созданы для жизни, а жизнь — деятельность. Законодатель над законами, ученый над книгами, герой на биваках, старуха за пряслицей, старик за мешком с золотом, женщина среди своего хозяйства, девушка перед зеркалом, ребенок за куклами. Для всякого, своя жизнь, для всякого своя деятельность. Дерево сохнет, лишась своих соков, человек умирает, будучи не в силах быть деятельным. Точно так было и там: женщины, оставшись одни, сначала посмеялись, потом погоревали, и наконец должны были решиться что-нибудь делать. Природа откажет нам во всех дарах своих, если мы начнем пренебрегать ею.

Обыкновенные домашние занятия, как я сказал уже, скоро начались своим порядком, тем более, что голландки — ужасные хозяйки. Но общественная жизнь так разнообразна, так изобретательна на нужды, так плодовита на необходимости! Хотя и существует у нас, на Руси, старинная поговорка — «Курица не птица, женщина не человек», но это одна острота наших балагуров-прапрадедушек, которая отнюдь не прилагается к славному городу Утрехту, и, по понятиям голландцев, женщина точно такой же человек, как мы с вами. И вот, мало-помалу, партия мятежниц, заговорщиц, уничтожившая мужчин, начала покорять себе умы и намекать о свободе женщины, о правах женщины, о общественном законодательстве, о преобразовании семейства. Вскоре все заговорило другим языком: «Прежние законы писаны мужчинами! Прежние законы дышат тиранством! Прежние законы обагрены кровью! Мы женщины; для нас нужны другие законы. Мы остались одни: мы докажем, что можем жить одни! Мы докажем, что такое женщина! Долой прежнее рабство! Да здравствует г-жа Дюдеван! О чем мы плакали? Чего мы лишились? Какими правами пользовались мы в прежнем обществе? Что у нас целовали ручки, что нам подавали плащи, что к нам относились с уважением? Не хотим лицемерства! Не хотим изменников, грубиянов, эгоистов! Удостоверим, что можем управлять самими собою! Мы никогда не были так счастливы, как теперь! Проклятие всем мужчинам! Не хотим мужчин! Мы лучше мужчин!..» И пошло, и пошло.

Ну, а девушки? Боже мой, до девушек ли теперь!

Мужчине стоит решиться, женщине только задумать; мужчине первый шаг, женщине первая мысль. «Что мы, в самом деле, такое? Долго ли нам еще оплакивать обманщиков и деспотов? Завтра же первое заседание. Долой их гнусные законы! Долой мужскую аристократию!»

Начались заседания.

Первое заседание, — о том, в каких платьях собираться. Все женщины, до девяноста двух лет, объявлены молодыми.

На другой день: так как вперед не может быть ни девиц, ни замужних, ни вдов, то титул старой девки отменяется навсегда.

На третий: установлена главная цензура на платья.

Через два дня: ходить всем в бархатных платьях со шлейфами.

Через два дня: скучно! Предоставить покрой платья на произвол каждой, с дозволения, однако ж, главной цензуры.

Через два дня: хотя форма платьев и оставлена на произвол каждой, однако, как общественный порядок опирается на моду, то, по крайней мере, цвет должен быть у всех одинаковый.

Через день: свободной женщине приличнейший цвет — белый.

Через день: скучно! Лучше розовый!

Через день: запрещается, под опасением строжайшего наказания, всем женщинам старее сорока лет употреблять розовый цвет.

В этом заседании большинство состояло из молодых женщин: они-то, сговорившись между собою, определили этот знаменитый закон, который произвел первые неудовольствия в свободном женском гражданстве. Все женщины старее сорока лет, исключенные интригою из розового цвета, особенно бабушки, вознегодовали на законодательное собрание и начали отлагаться.

— Маменька, сегодня заседание! — Ах, мой друг, я так расстроена, что не могу из комнаты выйти. Зачем мне ехать туда и слушать эти вздоры! — Бабушка, вас зовут в заседание. — До заседаний ли мне, душа моя! Чепца не могу надеть на голову. Вишь, умницы, хотят одни ходить в розовом! — Тетушка! давно десять часов; разве не поедете в заседание? — Мне уже наскучило ездить Бог знает зачем: поезжай, ангел мой, за меня. — Но как же, тетушка? — Ничего, ничего, поезжай! Кричи, что розовый цвет всеобщий. Госпожа бургомистерша держит нашу сторону. — Маменька, вас непременно требуют. — Слишком много умничают! Прикажи сказать, что я нездорова. — Бабинька, за вами прислали во второй раз! — Хотя бы и в третий: не поеду! Нарушают, матушка, основной закон, которым все объявлены равно молодыми. — Тетушка, вам приказано сказать, что все расстроится, если вы не приедете. — Мне нужды мало. Как хотят, так и делают. — Маменька, вам приказано сказать, что на вас сердятся. — Слишком много чести; не я начинала. — Как же, маменька? — Так же, друг мой. Я ни во что более не мешаюсь. Да эта аристократия так называемых молодых женщин хуже мужской! Да это неслыханное притеснение! Зависть! Злоба! Разбой!

Что тут долго толковать! Партия старых дев, которая в Утрехте чрезвычайно многочисленна, присоединилась вся к недовольным, и вдруг все закричало в один голос: «Зачем нам законы? Разве мы дети, чтобы водить одна другую на помочах? Между женщинами нет государственных преступников! Не надобно законов! Пусть всякая судится домашним судом! Как вы думаете, ваше превосходительство? — Что скажет госпожа бургомистерша? — Госпожа бургомистерша объявила, что, если не отменят этого безбожного закона, она распустит собрание. Она с нами».

У девиц закипело желание восстановить искусства и художества.

— О, как это будет прелестно! — О, как это будет занимательно! — Рисование, живопись, архитектура… — Нет, нет, архитектуры не надобно. Пение, музыка, ваяние… — Ох, к чему ваяние! Столько пачкотни, столько трудов, столько пыли. — Да; это правда! Не надобно ваяния; не надобно ни архитектуры, ни ваяния! — На следующий год мы сделаем выставку. — Как это будет весело! — На следующий год? Зачем так долго откладывать? Я умираю от нетерпения! Нельзя ли через месяц? — Ни в чем не успеем приготовиться! — Как-нибудь, чтобы только поскорее! — Ну, через полтора месяца! — Я согласна. — Через полтора месяца! Через полтора месяца! — Какие же награды положим мы достойным? — Розовый венок. — Потом? — Розовую ленту. Потом? — Десять фунтов конфет! — О, как это будет весело! Как это будет прелестно! — Анетта, одолжи мне на неделю своих красок. — Ты что приготовишь, София? — Я буду петь. А ты? — Я сочиню контрданс. — Кому же розовый венок? — Достойной! — Я бегу сейчас рисовать ландшафт, который позади нашего дома. — Ты чем хочешь заниматься, Аспазия? — После скажу. — Скажи теперь, друг мой! Скажи, моя милая! Какая скрытная!..

Молодые женщины вздумали возобновить науки. Со всех сторон начались приготовления. Знаете, как приготовляются женщины! С чего начать? Какими науками заниматься в особенности? Всеми, всеми, исключая историю, исключая математику, исключая естественные науки, исключая медицину, исключая астрономию, исключая хронологию, исключая геогнозию, исключая еще две-три науки, для которых нужно убить столько времени, — всеми остальными!

— Ах, как хорошо писать романы! Madame Aline, отчего вы не напишете ни одного романа? — Не могу придумать завязку. — Пожалуйста, только без кровопролитий. — Моя кузина вчера кончила драму. — Под каким названием? — Еще без названия. Мы отложили это до завтра. — Как жаль, что эту драму нельзя будет видеть на сцене! — Почему же? — Где теперь набрать актеров? — Дело обойдется и без них! Моя кузина вместо мужчин действующими лицами сделала собачек. — Неужели? — Ах, как это ново! Возьмите моего Жужу! — И моего Мими! — И моего Фигаро! — Я начала сегодня повесть. — Чем оканчивается? — Как вы думаете, чем кончить? — Пожалуйста, посчастливее! — Да, да, посчастливее! — Новенького! — Новенького! Что-нибудь, только новенького! — Мы с вами одного вкуса. Ах, как прекрасна наука писать новые драмы, новые романы и новые повести!

Время выставки приближается. Анетта встречается с Аспазией.

— Что твой ландшафт? — А твой портрет? — Я отложила на несколько времени. — Я также. — Скучно! — Досадно! — Вышьем лучше что-нибудь по канве. — О рукодельях не поминали ни слова. — А рисование разве не то же рукоделие! — Ты не слыхала, каково идет Жоржеттин контрданс? — Давно забыт. — А София? — София все поет. — Так что же наша выставка? — Все отказываются! Можно ли? — Но, знаешь ли, из Парижа новые ленты привезены! — Где? Где?

И все полетело.

Между тем, как это происходило, две или три почтенные старушки, поддерживаемые неутомимою деятельностью старых дев, овладели общественным мнением, прибрали в руки бразды правления и начали судить виновных и невиновных домашним судом. Пошла потеха. Вы знаете этот род судопроизводства? Кому из нас не случалось быть в тисках его? О вы, вздумавшие пренебрегать священными обычаями света; вы, опоздавшие в новый год пятью минутами с поздравлением; вы, бросившие невзначай лишнее слово в разговор с тетушкою своего приятеля; вы, забывшие комплимент свой в столике; вы, надевавшие когда-нибудь шаль выше, нежели следует; вы, полускромные, полунасмешливые, полузастенчивые; вы, близорукие, вспыльчивые, рассеянные, веселые, расточительные, скупые, идите все сюда и подписывайте имена свои! приветствую вас, братья по преступлениям, преступники по суду грозных судей наших! Но, вы скажете — увы, сколько лишились эти судии в Утрехте с тех пор, как мужчины там исчезли! Сколько двусмысленностей, сколько гнусных острот, сколько невежливых поклонов исчезло с ними!.. А румяные щечки, а полурасстегнувшийся башмачок, а не у места приколотый бантик, а старомодная прическа, а недоварившийся у соседки суп, а опоздавшая к обеду кузина, а заплаканные глазки, а бывшие законодательные заседания!!! Аристократия молодых взлетела на воздух, и весь женский мир приютился под деспотическое крыло своих седых правительниц.

Наступило в Утрехте время грозное, время ужасное, время, какого не знавать ни вам, ни мне, ни нашим правнукам; время, налегшее свинцовою тучею на все живущее, на все чувствующее, на все размышляющее; время, похоронившее под своими ледяными слоями последние остатки свободы человечества, — свободы воли, пощаженной и самим демоном в Еве, и самим Нероном в Сенеке. Наступило время домашнего законодательства! Восьмидесятилетняя, полумертвая, полусгнившая старуха говорила слово, и это слово становилось «правилом»; и все должно было говорить, как говорила эта старуха; и все должно было размышлять, как размышляла эта старуха; и все должно было чувствовать, как чувствовала эта старуха, которая ничего не чувствовала.

Горько было, говорят, видеть едва распускающиеся розы, еще незнакомые с прелестями весны и лета, еще не успевшие взглянуть ни на голубое небо, ни на красное солнце, ни на таинственную природу; белые, гордые лилии, спорящие красотою с самыми розами, скромные фиалки и незабудочки, покойно доцветающие весну свою, горько было видеть все это гибнущим под тяжелою, смертоносною тучею! И никто не шел на помощь; ничей отрадный голос не раздавался посреди всеобщей пустыни. Все сжалось, опустило в трепете листочки, приклонилось печально друг к другу и безмолвно ожидало решения грустной участи, — всеобщей кончины.

Все в природе, и даже самая природа имеют свои границы, свои степени; все подлежит законам необходимости. Домашнее законодательство безгранично: домашнее законодательство — вечно движущаяся машина. Пока существуют старухи и общество, домашнее законодательство беспредельно. Судя и пересуживая своих, невольно коснешься и до чужого; а молва ловит, а молва переносит; молва имеет более подписчиков, нежели самый «Penny Magazine».

В одной части славного города Утрехта одна знатная дама в праздник надела будничную шляпку; в другой части две знатные дамы сказали, что она не умеет одеваться. В первой части все закричали, что эти две знатные дамы слишком много узнают скоро; в последней части все закричали, что это явная обида целому обществу. Первая часть объявила, что с этих пор решительно прекращается всякое сообщение с последнею; последняя часть объявила, что это еще с незапамятных времен ее первое желание. Пограничные части города затворили ворота и выставили часовых. Едва известие об этом разнеслось по предместьям, предместья немедленно приняли в этом участие. Женщина создана для крайностей. Держать средину в каком-нибудь споре для нее то же, что для сороки быть безмолвною среди всеобщего щебетания. Утрехт разделился на две стороны.

Подчиненные невольно принимают участие во всем, что касается до их правительниц; правительницы невольно принимают участие во всем, что касается до их подчиненных. Разрыв между госпожами разрывает все тесные связи и между их служанками; обида, нанесенная служанке, есть уже обида и госпоже ее. При всеобщем разделении Утрехта истина эта обнаружилась еще яснее. Во всех граничащих с собою частях города, которые пристали к той или другой стороне, ни одна кухарка не хотела уже выливать иначе помоев, как на неприятельскую землю; ни одна горничная — иначе выбросить сора, как на неприятельскую землю. Все, что находили нечистого, обношенного, скверного, гадкого, летело на неприятельскую землю. Часовые удвоились. Насмешки, колкости, злоупотребления тоже. Все видят нужду в переговорах; но о том никто и слышать не хочет. Дело доходит до насилия. Против силы один отпор, — сила. Утрехт превращается в ужаснейший вулкан, ежеминутно готовый брызнуть на все стороны огнем, каменьями, дымом, пеплом и лавою.

Сильные порывы ветра, взрывая морские волны, открывают подводные камни и утесы; сильные потрясения души и сердца обнаруживают сокровеннейшие тайны человека. Голос всеобщего восстания, подобно бурной реке, разлился по городу. Все полетело вслед за первою мыслью; гроза заревела во всей силе: «Довольно мы терпели! Они думают, что без мужчин не можем отразить их дерзостей! Мы не дети! Забирать всех неприятельниц! Тюрьмы пусты; будет места для всех». Это говорили женщины в Утрехте. Это говорили те самые женщины, которые за несколько времени называли законы мужчин кровавыми, и которые при виде раздавленной мухи падали в обморок.

Бдение стражей усилилось, число военнопленных увеличилось. Начали вспыхивать небольшие схватки; оказалась необходимость в генеральном сражении. Все, что не имело сильного духа, бежало; все, что не могло бежать, спряталось; остались одни герои.

— Моя милая, ты идешь на сражение? — Бабушка приказала непременно там присутствовать. — Ах, это должно быть престрашно? — Фи, мой друг! Ни одного мужчины не будет. Ты не видала еще формы мундиров? — Разве станут сражаться в мундирах? — А разве можно сражаться без мундиров? — Каким же образом мы станем сражаться? — Я спрячусь где-нибудь за дерево. — Фи, мой друг! нам должно быть примером. — А ежели убьют! — Как это можно! Бабушка говорит, что до смерти сражаться не станут. — Я слышала, даже хотят стрелять из пушек. — О, нет! они давно все заржавели. — Их смажут прованским маслом! — Как это странно, мы станем сражаться! — Что же? Разве женщины не сражались прежде, да еще с мужчинами? — По крайней мере, не все! — Кузина никак не хочет! — Моя тетушка также. Бабушка на них за это очень сердится. — После сражения будет бал в честь победителей. — С кем же мы танцевать станем? — Друг с другом. — Как скучно! — Моя горничная пропала с самого утра. Они все на площади для получения оружия. — Сколько времени будет продолжаться сражение? — Я думаю, пока все устанут. — И потом заключат мир? — Без сомнения! — Не забудь взять с собою бутылочку одеколона на случай! Я от тебя не отстану.

Медленно, печально загоралась на востоке заря никогда небывалого на земле утра; медленно, печально всходило золотое солнце, и первые лучи его с изумлением остановились на копьях женского воинства. Птицы во всей Голландии оставили птенцов своих, пчелы — душистые свои соты, бабочки — цветы свои: все летело смотреть никогда не виданное сражение; вся природа устремила глаза на одно из чудес своих.

Подобно двум разноцветным, живым, усеянным блесками гирляндам, растянулось воинство по зеленой равнине; подобно ропоту волн, шумел никогда не умолкающий его говор. Грянула вестовая пушка, и ряды в беспорядке двинулись вперед, кроме перепадавших от испуга в обморок.

В первых рядах торговки; вслед за ними провинциальные дамы; по сторонам вооруженные ножами кухарки и прачки; в центре — трактирщицы; немного позади — всегда веселые горничные; в арьергарде дрожащий beau-monde[25] всех девяти частей Утрехта, — для примера.

Где мне взять перо Гомерово

С звонкой лирой Аполлоновой,

Чтобы вам теперь описывать

Беспримерное сражение?

Не унылым песням горлинки

Петь победы Ахиллесовы;

Не пустынному отшельнику

Спорить с кликами народными.

Помогите, музы Греции,

Ты, живая муза Байрона!

Отлетите на мгновение

От Парнаса громоносного;

Принесите мне, пустыннику

Стрелы грозные Юпитера,

Красноречие Меркурия!

Страшно плыть в ладье без паруса,

Без кормила и без кормчего;

Безрассудно в час полуночи

В путь пускаться одинокому.

Не летят ни музы Греции,

Ни живая муза Байрона;

Нет, не мне, не мне описывать

Беспримерное сражение!

Ни звучного ура, ни ободрительного — в штыки! Новые слова, повыл восклицания. Оружие в сторону, руки вперед, и — за волосы!..

Гони природу в дверь, она влетит в окно!

Beau-monde, в смущении, направо кругом и назад; горничные с хохотом в разные стороны.

Солнце взошло совершенно; все ожило новою жизнью, — сражение продолжается. Солнце уже высоко; тепло, жарко, душно; все ищет убежища под сенью прохлады, — сражение продолжается. Скоро вечер; утомленная природа с нетерпением ждет смены небесных стражей, все смотрит на запад, — сражение продолжается. Довольно! довольно! Завтра можно начать снова! Давно уже вечер! Роса, сыро, простуда, лихорадки, горячки!.. Сражение продолжается.

— Что нам теперь с ними делать? — Я говорила, не стоило начинать! — Я говорила, этому и конца не будет! — Я говорила, все это напрасно! — Я говорила, лучше было дома сидеть! — Я говорила… — Я говорила… — Я говорила… — Помилуйте, не вы ли первые? — Я! Избави, Боже, меня от этого! Вы начали. — Вы! Нет, вы! — Я никогда не начинаю первая! — Вы начали. — Я и не думала! — Вы! — Нет, вы! — Вспомните хорошенько! Вы сказали… — Разве вы! — Я? До того ли мне теперь! Вы, сударыня, вы! — Нет, вы! — Маменька, вступитесь за меня! Я смертельно обижена! Я не могу долее оставаться здесь! Вы, сударыня, забываете, с кем говорите! Оставьте меня в покое! — Тетушка, разве вы не слышите, как смеются над вами! — Господи, Боже мой! невозможно жить более на свете! — О, мой Карл! — О, мой Фридрих! — О, мой Эрнест! — О, мой Юлий! — О, друзья мои, друзья мои! Помните ли, как мы были всегда покойны? С каким почтением всегда к нам относились? Как мы весело жили? Как искусно умели нам угождать все? Как приятно было в обществах? — Помните? — Помните? — Помните?

Надобно непременно сочинить мужчину!

Я вздрогнул, лежа под землею.

— Новая мысль! — Прекрасная мысль! — Сочинить мужчину! — Ах, нельзя ли поскорее? Слышала ли ты, Лизетта? Хотят сочинить мужчину. — Неужели? Ах, как это будет весело! Мы сами сочиним мужчину! — Я сочиню жениха себе! — И я! — Да, и я! — И я! — Ну, так и я! — Фуй, мои милые, что за глупости! Они должны искать нас. — У меня будет военный! — У меня статский! — У меня артист! — Что толку в артистах: лучше военный! — Военного! — Военного! — Гусара! — Улана! — Драгуна! — Фи, какой вкус! что может быть лучше камер-юнкера? — У меня будет поэт! — Нет, нет, — поэты слишком дерзки!

— Ах, мои милые, нам не позволяют и думать о мужчинах! — Зачем? — Мы, говорят, девицы. — Да ведь все титулы уничтожены? — Уничтожены, а когда дело коснется до мужчин, так тут является новая аристократия; аристократия замужних женщин, которые говорят, что все мужчины принадлежат одним им, по какой-то привилегии. — Как скучно! Что ж теперь будет? — Женщины берут все на себя. Они говорят, что лучше нас знают мужчин, и что их мужчины должны быть точно такие, какие бывают в романах. — Да, да! Они говорят, что мужчины их будут отличные, а вдовы идут к ним в советницы и хотят их руководствовать. — Как весело быть женщиной! Они могут все делать! — Я сочиню себе мужчину тихонько! — А если увидят? — Кому увидеть? — Пойдемте, пойдемте!

И пошли.

— С чего начать? — С прически! — Какую дать ему прическу? — À la corne d’abondance![26] — Скверно! — Скверно! Гладкую! — Гладкую! — À la corne d’abondance! — Fi! — Непременно, à la corne d’abondance! Таков дух времени. Надобно во всем иметь в виду дух времени! — Начнемте! — Начнемте!

И начали.

Можете представить!

Во время этих беспорядков, заговорщицы, бывшие причиною всех несчастий, по недоверчивости к успеху затаенной фабрикации или испугавшись бедствия, причиненного своей легкомысленностью, вели тайные переговоры с своей волшебницею о возвращении городу прежних мужчин. Дело встречало сильные затруднения со стороны бургомистерши и нескольких других дам, которые никак не соглашались на отдачу им тех самых мужей, и вдовы, по усердию к пользам своего пола, ревностно отсоветывали эту меру, утверждая, что в прежних мужчинах были разные недостатки, несовершенства, неполноты, повреждения, требующие предварительной починки. Однако ж дело сладилось. Не знаю, каким образом, — только 29 ноября, о самой полуночи, мы почувствовали сильный удар в землю, которою были придавлены, и разом выскочили все наружу. Я очутился на той же кровати, с которой за два месяца с половиной провалился под землю.

Что мы делали под землею? Мы спали. Мы были заколдованы и находились все это время в странном, неразгаданном оцепенении.

Бургомистр сорвал с себя парик с отчаяния, увидев весь славный город Утрехт вверх ногами. Ноября 30, поутру, собрался в ратуше Большой Совет, и положено было произвести формальное следствие. Бургомистр был уверен, что это работа бельгийцев.

В тот же день, следствие началось с торжественными обрядами; но к вечеру бургомистр внезапно закрыл комиссию. Оказалось, что его супруга и супруги его сочленов были главными зачинщицами всего беспорядка. С той минуты признали необходимым скорее замять дело, и городовое начальство приняло все нужные меры, чтобы известие об этой домашней революции не распространялось за черту города. С самых болтливых, в том числе и с меня, взяли подписки.

Нет надежды, чтобы это странное событие было когда-либо описано в утрехтских журналах, потому что жены тамошних журналистов были самые отчаянные мятежницы.


Загрузка...