Тополь, серый от летней пыли немытого города, шуршал листочками в липких разводах машинного масла и клейкой жары, какая бывает только в моем Краснодаре, загораживая вывеску «Суши-бар у Анжелики. И хачапури».
Крутобедрая Анжелика уже полчаса сгоняла шваброй с посудного шкафа черную кошку, которая, не меняя истомной позы, изредка тюкала швабру ленивым шлепком пухлой лапки.
Искусственный плющ под потолком, одинокая голая веточка в длинной вазе и замасленное меню со страницами, упакованными в целлофановые конверты для файлов, на них картинки слишком оранжевого ошметка лосося верхом на рисовом шарике — вот уже год Анжелика пыталась вылепить из своей забегаловки в самом душном углу Краснодара первый в городе суши-бар, но тяжелые на подъем краснодарцы продолжали заказывать опостылевшие Анжелике свиные котлеты «в авторском видении вкуса».
— Геть оттуда, пока из тебя крабовый ролл не сделали! — верещала Анжелика.
За столиком развалился Аскер, поглаживая обширный живот под засаленным белым халатом. Быстрым взглядом человека, привычного к разделке разнообразных туш, он оценил потенциал упитанной кошки:
— Крабовый ролл из нее не получится. Вот ролл с тунцом — можно.
— Я полдня эти шкафы мыла, а она сейчас туда яйца свои отложит! — причитала Анжелика.
Мы обедали у Анжелики с Серегой Млечиным — самым известным оператором Краснодара. Снимал Серега довольно посредственно, но зато был улучшенной тридцатилетней копией Влада Сташевского — несколько более мужественной и поэтому более качественной, чем сам Влад Сташевский.
— Что есть съедобное? — спросил Серега, брезгливо оглядывая меню.
— Честно говоря, лучше за хот-догом в ларек сбегай, — равнодушно ответил Аскер.
— А суши-то есть? — спросила я.
— Сушей нету, сушист палец себе отрезал, — ответила Анжелика.
— А это кто? — спросил Серега, бросив прищуренный взгляд на Аскера.
— Сусушист.
— Кто???
— Сусушист! Помощник сушиста. Не боись, через две недели будут тебе самые сочные суши, — томно ответила Анжелика, низко нагнув над Серегой увесистое декольте.
— Через две недели палец вырастет обратно? — спросил бледный до синевы петербуржец Серега, всегда утомленный этим испепеляющим городом и его знойными женщинами.
Только в нашей малюсенькой телекомпании на одного Серегу было шесть журналисток — в среднем возрасте девятнадцать лет и два месяца, — и каждая полагала, что родилась для больших голубых экранов или, на худой конец, для маленьких силиконовых штучек, которые вставляют в ухо телеведущим. Но пока мы дневали и ночевали в сонной монтажке крошечной телекомпании, втиснутой новым мэром в полуподвал прямо напротив кожвендиспансера, в потной монтажке, которую никто никогда не проветривал, в сладкой монтажке, где угрюмо синел старинный компьютер, зависавший иногда на целые сутки — по ночам, ожидая, пока он отвиснет, мы пили пластиковый джин-тоник и от нечего делать по очереди целовались с Серегой.
Анжелика включила пузатый маленький телевизор в углу. Как раз шел мой бодрый сюжет с утренней мэрской летучки.
— По-братски, выключи! — взмолилась я.
— Нет уж, слушай и мучайся, — настоял Серега.
У тех, кто зачем-то закончил журфак в нашем городе, тогда было три пути. Можно было начать нигде не работать и беззаботно пить разбавленное тихорецкое, стреляя по сотенке у родственников и знакомых. Так делало большинство. Можно было устроиться в нашу крошечную телекомпанию и пить разбавленное тихорецкое несколько более озабоченно, клепая раз в день репортажи о том, почему новый мэр — это южный Лужков: тезис, придуманный Вовчиком Волиновым, мэрским пресс-секом, главной заботой которого было не расплескать жирный хаш и доставить его ровно к шести в гостиницу «Интурист», чтобы участники съезда юга России, придуманного новым мэром назло Москве, успели опохмелиться до утреннего заседания; или развернутые репортажи об этих утренних заседаниях, где сытые Вовкиным хашем участники шумно посапывали сквозь усы, а сам Вовчик Волинов брал под ручку единственного журналиста, заслужившего Вовчикино узнавание, собкора московской редакции ТАСС Павлушу Голобородько, наливал ему мутной горилочки и, причмокивая, советовался, какую из новых стенографисток Павлуша бы на его месте предпочел оприходовать первой — ту, что с белыми ляжками, или ту, что с родинкой над ключицей; или о еженедельных праздниках типа «Играй, гармонь!», с разудалыми кадрами, где растрепанный мужичок в годами не чистившемся пиджачке цвета ржи, выдающем в нем вчерашнего третьего секретаря отдаленного от столицы райкома, скачет вприсядку по перекрытой центральной улице с аккордеоном в атласных лентах, а за ним заливает всю ошалелую площадь нарядная тьма казаков с казачатами в одинаковых белых папахах, и ошалелее всех таращит на них бетонные очи трехметровый крошащийся Ленин.
Но была еще третья несбыточная вероятность. Стать единственным на весь край собственным корреспондентом московского телеканала. Приоткрыть вожделенную форточку в глянцевый мир Леонидов Парфеновых, ресторана «Твин Пигз» у Останкино, заграничных командировок, сверкающих микрофонов, увлекательных телеинтриг и романов с пьющими знаменитыми военкорами.
И это был мой единственный план.
Для этого я уже пару раз смоталась в воюющую Чечню, уже отучилась в Москве в «школе Познера» и даже успела там познакомиться с главным редактором большого московского телеканала.
— Если ты докажешь мне, что Кубань — не пустопорожнее информполе, мы откроем под тебя корпункт, — расплывчато пообещал главред.
С тех пор прошел месяц. А я никому ничего еще не доказала.
— Ты в юности хотел сделать карьеру? — спросила я Серегу.
— В Питере? — задумался Серега, потягивая тихорецкое. — Питер как женщина с прошлым — все лучшее у него уже позади. Удивительно, как там продолжают рождаться люди.
Я вздохнула о своем.
— Ничего не происходит в крае. Как тут что-то доказывать? — хлюпнула я, отпив из Серегиной кружки его тихорецкого.
— Ты бы предпочла, чтобы упал самолет? — съязвил Серега.
И ровно на этих словах в Анжеликину забегаловку вбежала коротко стриженная Анита в своих всесезонных ковбойских ботинках и с длинной сережкой в ухе — единственная из журналисток нашей телекомпании, кто ни разу не целовался с Серегой, поскольку Сереге она предпочитала всех тех, кого он целовал.
— Народ, гуляем! Самолет упал! Москва хочет репортаж! За бабки! Кто первый уговорит Хйича́, того и тапки!
В коридоре телекомпании уже бурлило непривычное оживление. Чумазые кофры от камер валялись прямо за дверью рядом с пустыми бутылками джина-тоника.
Дебелая, молодящаяся Валентина Ивановна, секретарша нашего гендиректора, заправлявшая всеми делами компании, пока директор страдал на ежедневных гемодиализах, кричала приятным мужским баритоном:
— Никто никуда не едет! До Старонижестеблиевской сорок кэмэ! Туда-сюда не наездишься с вашими самолетами!
— А что мы показывать будем? — возмущались сотрудники, знавшие, что за сюжет Москва заплатит немыслимые 50 долларов.
— Архивный самолет! Мало ли у нас самолетов падало. Каждый раз подрываться куда-то?
Никто не заметил, как в коридор протиснулся маленький человек очень советского вида, которому, как мы считали, было лет сто, хотя на самом деле ему было под пятьдесят. Мы звали его Хрыч. Точнее, Хйич. Он был глуховат и картавил.
— Валюша, дойогуша, где мой кабинет? — промямлил растерянный Хйич.
— Там же, где был вчера. А также позавчера. И вообще всегда, — строго ответила секретарша.
— Да-да-да-да, — смущенно спохватился Хйич.
Все так же смущаясь, Хйич проскользнул под могучей, лопающейся на вытачках полиэстеровой органзой Валентины Ивановны к себе за хлипкую дверь, и вскоре оттуда донесся Кубанский казачий хор.
— Ты Кубань, ты наша Йодина! — смущенно подпел Хйич.
Валентина Ивановна вздохнула с видом матери идиота на родительском комитете.
Наслушавшись и напевшись, Хйич велел Валентине звать всех к нему в кабинет.
Привстав над своим столом, заваленным подшивками советских кубанских газет, Хйич паркинсонно подрагивал, отчего его пестрый коротенький галстук метался по щуплой груди, как тополиный листок, яростно выметенный Анжеликиной шваброй.
— Товайищи! — начал, волнуясь, Хйич. — Идет стъяда. И в этот нелегкий момент, когда наш тъюдолюбивый къяй чествует хлебоеба…
— Кого? — скривился Серега.
Хйич бросил на нас слабовидящий взгляд.
— Когда наш хлебоебный къяй чествует тъюдолюба…
Серега не выдержал и предательски фыркнул. Хйич медленно перевел взгляд в его сторону и подслеповато остановился на мне.
— Деточка, ты к кому?
— Я тут работаю, Афанасий Альбертович.
— Яботаешь? А что делаешь?
— В данный момент готовлю специальный репортаж о трудолюбивых хлеборобах, — ответила я, придав своему лицу максимально пионерское выражение.
— Молодец, деточка. Итак. Что я говойил? Идет стъяда. И в этот нелегкий момент, когда олигайхи, куйощупы и сионисты…
Хйич задумался, потеряв мысль.
— Кукурузник, — устало напомнила Валентина.
— Да-да-да-да… В эту нелегкую пойу, когда нас одолевают сионисты и стъяда, на нашу йодную Кубань, на нашу многосгъядальную землю… — Хйич сделал паузу, чтобы подчеркнуть многострадальность земли, и продолжил: —…упал самолет!
«Ах!» — деланно вскрикнули все шесть журналисток нашей крошечной телекомпании. Валентина презрительно закатила глаза.
— Ужасная тйагедия. Мне звонили с федейального канала московские коллеги…
«Газета „Гудок комсомольца“ тебе коллеги», — пробубнил Серега.
Я больно пихнула его локтем в интеллигентные ребра, наощупь знакомые всем журналисткам нашей телекомпании, кроме Аниты.
— Каждый из вас, безусловно, достоин стать автойом остъего матейиала. Главное — отъязить тъюдолюбие наших хлебоебов. Кто готов?
— Я! — хором крикнули все шесть журналисток.
Хйич окинул нас медленным взглядом. Серенькие зрачки под набрякшими веками доползли до меня. Но не остановились. Я запаниковала. Мой единственный шанс улетучивался, как шипучая пена разбавленного тихорецкого. И я зашла с козырей.
— Ты Кубань, ты наша Родина! — затянула я. Четыре пары накрашенных глаз посмотрели на меня с ненавистью, и только Анита — с плохо скрываемым восхищением.
— Как, ты сказала, тебя зовут? — спросил Хйич, остановив, наконец, свои веки на мне.
Через три минуты я уже звонила в Москву, выпросив у Валентины право на один междугородний звонок в обмен на подаренный мне Анитой билет на концерт певицы Линды.
Редактор Лариса на том конце провода говорила с произношением, в котором не было ни одного кубанского смазанного согласного, с нездешними звуками, так похожими на Серегины, — и я с удивлением вдруг поняла, за что — кроме татарских глаз цвета маслин, обтянутых скул и благородной сутулости — мы все его так любили. Говорила Лариса не со мной и трубку рукой прикрывала плохо.
— На Кубани там… — я услышала край ее объяснений кому-то.
— Что??? Что может случиться на Кубани???!!! — отвечал ей кто-то капризный с отдаленно знакомыми интонациями.
— Самолет упал.
— Пассажирский? Трупов много? — оживился капризный.
— Кажется, нет. Но сегодня вообще по новостям тухляк. А тут девочка как раз с Кубани звонит.
— Девочка? — презрительно фыркнул капризный и выхватил у Ларисы трубку.
— Что я от вас хотел? — спросил он меня, и в отдаленно знакомых интонациях я узнала неповторимые придыхания одного из лучших ведущих страны.
— Не знаю, — растерялась я…
— Это что за провинциальная хамка? — спросил ведущий Ларису, тоже плохо прикрыв трубку рукой.
— Сейчас найдем другую!
— Другую провинциальную хамку?! Они все на одно лицо.
— Чтобы к вечеру был репортаж! — громко шепнула мне Лариса. — Быстро, пока он не передумал!
Редакционную машину Валентина мне не дала, пришлось ехать на своей. Полусгнившая белая десятилетняя «Ока» с проржавленным до ломких дыр жестяным дном и потерянным мною где-то на звонких трамвайных путях глушителем была главной инвестицией моего отца в мое и свое будущее. В «Оке» не работало все — даже окна не открывались. На светофорах в июльские плюс сорок три я открывала сразу обе двери и по очереди махала ими, как крыльями, чтобы не задохнуться в этом первом своем автомобиле, из-за которого девушки нашей телекомпании прозвали меня «лягушонкой в коробчонке». Все, кроме Аниты.
Отец — чистокровный армянин, что не мешало ему быть активным участником одного из казачьих объединений, изъясняться на первоклассной балачке и по запаху темной воды определять, зашла ли в ахтарский Лиман жирненькая шамайка — переживал, что в мои восемнадцать карьера моя развивается недостаточно споро, и посчитал своим долгом ускорить процесс, вручив мне орудие производства — собственный автомобиль.
— В двадцать лет ума нет — и не будет. В тридцать лет детей нет — и не будет. В сорок лет денег нет — и не будет, — провозглашал казак Симоньян, выросший на Кубани в армянской семье, впитав мудрости обеих культур с кизиловым киселем матери и кислым мацуном отца. Ему давно уже было за сорок, денег у него не было. Он знал, о чем говорил.
На этой «Оке» в поисках тем для московской редакции я объездила всю Кубань, от рогозовых плавней, поросших ежеголовником, до Абрау, где всю ночь шуршат в можжевеловых чащах змеи и черепахи, а после дождя, когда воздух налит розмарином, осторожно скользит по камням пресноводный краб, и однажды под Ейском, заночевав у дороги, где сочилось сквозь изгородь тополей предзакатное солнце, я увидела розового пеликана.
И сейчас Серега Млечин пытался упаковать свои длинные ноги в мою коробчонку, пока я с третьего раза тужилась ее завести.
— И куда мы едем? Конкретно? — спросил Серега.
— Как куда? Искать кукурузник. Где-то под Старонижестеблиевкой он пропал.
— Куда именно мы поедем его искать?
— В поля, ясное море. Куда он еще мог упасть?
— Тут у вас три Франции полей, — заметил Серега, который на Кубань приехал, спасаясь от хмари, лет десять назад, но так и не научился считать этот край своим.
— Что там той Франции? Зато вечерний выпуск! Федеральные новости!
Я с силой выжала сцепление, и коробчонка взревела своими слабомощными легкими. Сережины длинные ноги, так и не поместившись в «Оку», вдруг сделали движение обратно, на волю.
— Не, я с тобой в поля не поеду. В полях нет светофоров. А светофоры — это единственное ПДД, которое ты признаешь.
— Ты не хочешь попасть в федеральный эфир?!
— Я не хочу попасть в станичный морг. Представляешь, какие условия в станичных моргах?
— Действительно! Там, небось, нет горячей воды. И телефона.
В «Оку» затянуло непривычный сигарный дым. Послышался голос Аскера.
— Я работал в станичном морге. Есть там телефон, — пробасил Аскер.
— Успокоил, — хмыкнул Серега.
— Где ты нашел сигару? — изумилась я.
— Сосед принес. Он в аэропорту работает, в новом бизнес-зале. Если видит, что кто-то сигару закурил, — сразу кричит: «Посадка на ваш рейс заканчивается!» Все убегают, сигару он забирает. А я в ресторане, если кто коктейль не допил, забираю. И вот так мы вечером — сигару с коктейлем. Хорошо живем!
— Кем ты работал в морге? — поинтересовался Серега.
— Патологоанатомом.
— И теперь работаешь поваром?
— Так я это… Мясо разделываю хорошо.
Серега повернулся ко мне.
— Поехали, куда хочешь. Только подальше отсюда.
…Есть ли что-нибудь в мире прекраснее поля июльских подсолнухов под кубанским небом?
Едешь по трассе. Она блестит, как смола. Вокруг бесподобное лето. Густой и тягучий воздух, жирный, как петушиный бульон, заливает степь, и дорогу, и черные пашни, и рощу серебряных белолиственниц, и зеленую глубь неподвижных лиманов. Редко мигают окном голубые саманки. Во дворах наливаются персики, млеют на крышах кошки. Медленно и торжественно, как подводные лодки, плывут по жаре индоутки. На веревках сверкает крахмальная стирка. Одинокий комбайн, как самолет в небе, волочит за собой след из соломенной пыли. Ветер плещет и гонит пшеницу, разбивая ее об асфальт, словно прибой, и, как чайки над морем, над полем носятся галки.
А поверх всего непереносимо, сногсшибательно, несказанно сияет небо.
Над Кубанью небо в июле сияет так, что не видно солнца. Бледная, мутная клякса в углу, как будто на скатерть пролили пахту, — это и есть солнце. А все остальное — пронзительное бирюзовое небо.
И вот из-под этой слепящей лазури вдруг как хлынет прямо на трассу, как смерч, густозеленое поле, и на нем тысячи ярких голов, пленительных, гордых созданий; стройные, стоят перед небом, как красавицы перед царем на смотринах, расправили острые лепестки и крутят вихрами с востока на запад, послушные только движению солнца.
— Серега, снимай, — попросила я, почему-то шепотом.
Серега стряхнул с маслиновых глаз сонную муть и нехотя потащился снимать подсолнухи.
На бахче с другой стороны дороги две казачки и два казака, одетые в одинаковые синие трико, шумно пололи ровные грядки.
— Хозяева! — крикнула я.
Казаки, одинаково ухватившись за спины, разогнулись над пыльной бахчой.
— Шо?
— Где тут у вас самолет упал?
— Вы з району чи шо? — казаки подозрительно посмотрели на нас.
— Нет, мы журналисты. А вообще-то, — спохватилась я, — да, мы з району! Так где самолет упал?
— Коли вы з району, так кажите, шо нам теперечки делать? Кукуруза уся пропала! Чем бычков кормить будем?
— Понятно. Так, а с самолетом что?
— Якый самолет? Самолетов нэ бачилы.
Как по команде, казаки снова нагнулись над сладкими кавунами и дынями. Мы поехали дальше. По дороге я повторяла в уме первые строки своего будущего репортажа, который был призван сразить всех в московской редакции: «Страда. Трудолюбивые хлеборобы бьются за урожай. И в эту нелегкую пору на Кубани пропал кукурузник».
Километров еще через сорок мы заметили припаркованный у дороги автомобиль МЧС. Я придала своему лицу максимально взрослое выражение.
— Товарищи! Мы з района! Ну шо, нашли? — спросила я двух эмчеэсников с пшеничными бородами.
— Та не, ты шо. Как его найдешь там. Лес большой.
— Так он в лесу пропал?
— Ну а где? Он же за грибами ушел.
— Кто? — прокололась я.
— А вы кого ищете? — настороженно переспросил и бородатые эмчеэсники, бросив нерадостный взгляд на телекамеру, которую утомленный Серега уже прилаживал на штатив.
— Того же, кого и вы! Итак, пропавший ушел за грибами. Но сейчас же июль.
— Так он с воскресенья в запое, у него вже октябрь. И то сказать, в такую жару легко з глызу зъихать. Если за три дня не найдут, назначат выборы, выберут нового. Не сидеть же усему району без главы. Страда вже ж.
Через пару часов расплавленной полевой жары, когда марево над дорогой выплескивает асфальт прямо на пашню и бессмысленно утирать со лба и груди стекающий пот, потому что все, чем можно его утереть, давно уже тоже мокрое, выяснилось, что во всех окрестных станицах никто не слышал про упавший кукурузник, зато все знают, что пропал районный глава, и эта тема уже даже перестала кого-либо занимать — страда, не до этого.
Мы присели на пыльную землю возле поля люцерны. Я достала из трепаной сумки тассовку.
— Ну вот же, написано. В самый разгар страды на Кубани пропал кукурузник! Это тяжелый удар по сельскому хозяйству края! Павел Голобородько, ТАСС.
— У Голобородько дача тут рядом, — хмыкнул Серега. — Пили разок.
— А ну, поехали туда! — я вскочила, отряхивая с колен иголки пшеничной соломы.
— Зачем? — обреченно спросил Серега.
— Ну, что-то же надо делать!
За крашенной в голубой железной калиткой начиналась спасительная тень винограда, заплетавшего ржавую сетку, натянутую над головой на частокол железных столбов. Справа хирела старая груша, слева в канаве гагакали два гусака. Стукнула дверца дощатого туалета, и оттуда, застегивая штаны, потягиваясь, как Анжеликина кошка, выплыл Голобородько.
— О! Ты виткель? — спросил он, не сразу меня узнав.
— Он пропал или нет? — прошипела я, потрясая измятой тассовкой перед носом собкора.
— Кто он? Она пропала!
— Кто она?
— Кукуруза. Засуха, видишь ли. Неурожай. Горылочки будешь?
— Какая горылочка, плюс сорок три в тени! Так зачем ты написал, что кукурузник пропал!
— Я не писал, а диктовал. Наверно, в Москве не расслышали, — Голобородько пожал узенькими плечами над кругленьким, как арбуз, животом.
Под виноградник выполз незнакомый мне человек лет сорока с одутловатыми плюшками под глазами. Слегка пошатываясь, но осторожно, чтобы не наступить на медянку, он шагал по траве, обнимая пузырь мутноватой воды.
— У нас на районе тоже уся кукуруза сгорэла, мать ее ети, — сообщил человек. — Прям беда. Ну, помянем ее. Кукурузу. Выражаю искренние соболезнования родным и близким!
Человек высоко поднял бутыль, чокнулся с железным столбом, подпирающим ржавую сетку навеса, и смачно глотнул.
— За кукурузу! Как за живую! — отозвался Голобородько и даже смахнул скупую слезу.
— И давно вы так гуляете, хлопцы? — спросила я.
— Литра три! — гордо ответил Голобородько.
— Виталик, — представился собутыльник собкора. Схватил мою руку и попытался ее облобызать. Я машинально вырвала руку. Человек посерьезнел. — Виталий Анатольевич. Глава района. Меня там никто не искал?
Я посмотрела на них обоих с ненавистью, которая, как стекляшки в калейдоскопе, распадалась на профуканный шанс попасть в федеральный эфир, смутное недоступное журналистское будущее, которое только что стало еще смутнее и недоступнее, влажную духоту в исходящей потом замызганной коробчонке, чесотку от пыли пшеничных полей, досаду на весь этот жизнью забытый край, где никогда ничего не случается и не случится.
— Полностью разделяю твой взгляд, — отрезал Серега, поймав глазами мои глаза.
Мы сели обратно в «Оку». Я надела кожаные перчатки, спрятанные в бардачке на случай, когда руль раскаляется так, что до него невозможно дотронуться.
Впереди расстилалось бескрайнее поле. То самое пустопорожнее информполе, о котором мне говорил московский главред.
Но я не могла с этим смириться.
— Все. Поехали монтировать, — сказала я.
— Что монтировать? — скептически отозвался Серега.
— То, что наснимали.
Первые строки моего репортажа теперь звучали так: «Страда. Трудолюбивые хлеборобы бьются за урожай. И в эту нелегкую пору на Кубани пропала кукуруза».
Вслед за этим шла речь главы, которую Серега, проявив несвойственную ему прыть, записал во время нашей короткой беседы.
— Кукуруза уся сгорэла, мать ее ети. Прям беда.
На монтаже я попросила Серегу:
— Про мать вырежи. Это лишнее.
Репортаж получился, в общем-то, ни о чем, но в нем были горестные голоса казаков и казачек в потных синих трико, превосходные кадры уходящих за горизонт поднебесных подсолнухов, марево над расплавленной летней дорогой и весь тот южный несдержанный колорит, про который московская редакция, таки открыв со временем мой корпункт, всегда говорила: «Ну и красотища у вас там на югах, прямо трэш».
После эфира мне позвонила редактор Лариса.
— Не шедевр, но весьма неплохо. Еще пара таких сюжетов — и, может быть, действительно поставят тебя на корпункт.
К концу месяца мы наклепали уже шестнадцать таких сюжетов. Впереди маячила осень, и я заранее придумывала, о чем мы с Серегой будем снимать в сентябре.
Первого сентября, в день зарплаты, я обедала у Анжелики. Суши в ее суши-баре так и не появились, зато вся морозилка была забита хинкали, и куда-то пропала кошка.
— А вот ты, Анжи, хотела когда-нибудь сделать карьеру?
— Не знаю. Если муж сильно храпеть будет, я сегодня об этом подумаю.
— А если не будет?
— Если не будет — буду спать.
Анжелика подошла к зеркалу, захватанному жирными пальцами, поправила ногтем поплывшую тушь, задумалась. И вдруг сказала:
— Вот Серега теперь за вас всех будет делать карьеру. И за меня заодно.
— В смысле?
— Ну, он же в Москву сегодня улетел. После вашего сюжета с подсолнухами его позвали на московский телеканал. Больно подсолнухи были красивые. Он что, ничего тебе не сказал?
Жесткий хинкали застрял у меня в пищеводе. Я только что-то невнятное прохрипела в ответ.
— И мне не сказал, — задумчиво протянула Анжелика. — Кобелина.
Она быстро поправила лямки бюстгальтера, одним движением мягкой груди выдохнула мечты и воспоминания и снова схватила швабру, как верный спасательный круг.
Я не обиделась на Серегу. Серега ведь тоже знал, что в двадцать лет ума нет — и не будет, в тридцать лет детей нет — и не будет, в сорок лет денег нет — и не будет.
Спустя пару лет я сама навсегда уезжала в Москву. Собкор ТАСС Голобородько закатил на своей виноградной даче прощальную вечеринку, где Вовчик Болинов, давно уволенный за опрометчивые приставания к стенографистке, на чью родинку над ключицей положил свой дряхлеющий глаз сам новый мэр, всю ночь собственноручно варил хаш для моих друзей и знакомых, и Анита, недавно обритая наголо, приглашала меня порыдать у нее на груди, но мне что-то совсем в эту ночь не рыдалось.
Переехав, не сразу, но я позвонила Сереге.
Я слышала, что его почти уже взяли в штат федерального телеканала, он почти получил права, почти взял кредит на свой первый автомобиль и почти женился на настоящей москвичке.
Трубку взяла как раз она.
Всхлипывая, москвичка путано сообщила, что на прошлой неделе Сережа ночью встал с постели, не сказав ей ни слова, пошел в ванную и уже оттуда не вышел. Аневризма сонной артерии.
Детей у него не осталось. Денег, как и предсказывала отцовская мудрость, тоже.
Впрочем, до сорока Серега не дожил.
Когда мы с ним в последний раз мотались по Краснодарскому краю, был конец августа.
Перед осенью упоительные дороги кубанских станиц уже не узнать. Бирюзовое небо застит сизая дымка, голубые лиманы, поеживаясь, скалят черную глубину, казаки и казачки в потных трико давно погрузили в чужие фуры свои кавуны, пыхтящий комбайн сбрил всю налитую пшеницу, как районные эмчеэсники пышные бороды, оставив одни колючки щетины, и станичники, чуя скорую зиму по запаху сырости в теплых подвалах, заставленных синенькими и мочеными сливами, жарко, по-черному жгут на полях стерню.
Где подсолнухи, где любимчики неба, улыбаясь, глядевшие ему прямо в глаза? Стоят сморщенные, иссохшие, как старухи в черных платках на утомительных похоронах другой такой же старухи, темные головы на негнущихся шеях тянет к земле. Тусклое небо от них отвернулось, солнце не смотрит на них, и душной тревогой под ребрами замирает прозревшее сердце, только что разглядевшее за горизонтом свинцовую неизвестность… и в страхе и в тоске ждешь неминуемую осень…