Фиолетовая маргарита

Как обычно, на майские я сбежала домой. Дома мы катались на велосипедах по мокрому гравию строящихся олимпийских объектов — еще в прошлом году они были просто ничьим бескрайним болотом, где сырели в фанерных хибарах старообрядцы, пересидевшие местную малярию, весенними январями проклевывались цикламены, а к сентябрю грузнели инжиры; еще в прошлом году голубая ажина заплетала колючими плетками озеро с прилетавшим орлом-змееядом, тупомордыми черепахами и клубками пугливых змей, сторожил комаров краснокнижный кавказский тритон, а в густых камышовых маршах стрелял жирненьких перепелок мой троюродный брат Фауст Алты-Барбакян.

Первого мая мы с Рузанкой сидели в кафешке у волнореза, грызли жаренную в кукурузной муке барабульку, которую дядь Майдрес только что выгрузил со своей ржавой лодки прямо на пляж.

Голубоватые питерские прыгали с нашего волнореза в пятнадцатиградусную волну.

Сидим, грустим о былом, пьем подозрительно фиолетовую маргариту.

— Говорят, если налить мужу в ухо ртуть, никто не узнает, от чего он умер, — философски замечает Рузанка. — Только ты не пробуй. Это пока не доказано, — предупреждает меня.

Заходит наш брат Фауст — в черных джинсах и черной рубашке, по-гусарски расстегнутой до пупка.

— Бен Ладена убили! Надо отметить! — Фауст шлепает на стол липкий пластиковый пузырь с прошлогодним вином.

— Не обнимай его! — предупреждает Рузанка. — Он хочет сына Лионеллем назвать.

— Почему Лионеллем? — косточка от барабульки застревает у меня в десне.

— Потому что он будет великий футболист! — объявляет Фауст. — Я курятник продам, виноградник продам, даже аудиосистему продам, которую новую только что взял — и уедем все в Барселону! Я уже ему форму футболистическую купил!

— УЗИ делали, точно знаете, что мальчик? — спрашиваю я.

— Нет, какое УЗИ, это в Хосту надо ехать. Я без твоего УЗИ знаю, что мой сын будет великий футболист — Лионелль Фаустович Алты-Барбакян!

Ресторанная кошка выныривает из-под стола и смотрит на Фауста с недоумением.

Мимо проходит опечаленный дядь Майдрес. Его черные джинсы сверкают на солнце чешуйками барабулек.

На прошлой неделе сын дядь Майдреса украл школьницу из Ачмарды, и теперь нужно делать свадьбу. То есть придется немножко где-то слегка поработать. А ведь не княжеское это дело. Оттуда и грусть.

Дядь Майдрес вклеивается в пластмассовый стул и отпивает из моего бокала фиолетовой маргариты.

— Ба, это что за отраву ты пьешь! — сплевывает дядь Майдрес и заказывает себе две таких же.

У дядь Майдреса была тяжелая жизнь. В двадцать пять он купил себе первую в Адлере белую «Волгу», а в тридцать ему дали пятнадцать за то, что он в Туапсе брал по четыре копейки, а в Ростове продавал по одиннадцать луковицы гладиолусов. До первых пятидесяти тысяч, то есть до безоговорочного расстрела, аккурат полтинник всего не успел заработать.

— Дядь Майдрес, если б ты тогда не сел, сейчас Абрамович тебе бы кофе варил! — восхищается Рузанка.

— Абрамович кто такой? — фыркает дядь Майдрес. — Местный? Я его не знаю.

Дядь Майдрес окидывает презрительным взглядом голубоватое тело девицы на волнорезе.

— Знаешь, да, тут трубу прорвало, канализация прямо в море течет? Нам с Карипиди немножко денег дали трубу прикопать. Но я решил сначала всю барабульку поймать, пока она этого дерьма не покушала. А теперь племянницу встретил тем более — кто умрет, если завтра прикопаем? — успокаивает дядь Майдрес.

Питерская девица картинно вытягивает голубоватые ручки и ныряет бомбочкой с волнореза чуть правее прорвавшей канализации.

— А знаете анекдот, почему ни один армянин еще не полетел в космос? — интересуется дядь Майдрес.

— Не, дядь Майдрес, не знаем.

— Не знаете? — обиженно фыркает дядь Майдрес. — Тогда не буду рассказывать.

Фауст разливает в кофейные чашечки свое липкое вино.

— Были вчера с сыном на кладбище, шесть мест себе застолбили рядом, где канава там за мимозами, знаешь? — говорит дядь Майдрес. — Только не поняли, как будем лежать — вдоль или поперек.

— Зачем? — недоумеваю я.

Все-таки я уже очень отвыкла от этих людей.

— А ты представляешь, как удобно — дети когда-нибудь придут, а мы все в одном месте лежим, никуда далеко по горе подниматься не надо. Ты не думаешь об этом?

— Честно сказать, не думаю.

— Эгоисткой такой не надо быть, — укоризненно говорит дядь Майдрес.

— Вот интересно, эти Вильям и Кэтрин будут вместе жить? — задумчиво произносит Рузанка.

— Позвони Гайкушке и спроси, в натуре, — резонно замечает Фауст.

Рузанка хватает обклеенный розовыми стекляшками телефон и набирает гадалку Гайкушку, чтобы узнать, долго ли продлится брак наследника Британской короны.

— А ты сам почему Гайкушку не спросишь, сын у тебя или дочка? — спрашиваю я Фауста.

— Гайкушка что, лучше меня знает, что у меня сын?

Рузанка прикрывает трубку рукой, шепотом сообщает Фаусту:

— Полгода проживут, больше не проживут. По залету поженились. На третьем месяце эта Кэтрин, прямо как твоя жена.

— Я слышал в этой ихней Англии Элтона Джона с мужиком поженили, — сообщает дядь Майдрес.

— Что в мире творится! — возмущается Рузанка.

— Это не в мире, это в Англии, — успокаивает дядь Майдрес.

— Нет. Не только в Англии, — вдруг мрачнеет Фауст. Опускает голову и беспорядочно чертит ножом по столу. — Я вам должен в натуре одну вещь сказать, только никому не говорите.

Брат поднимает сверкающие черным углем глаза под сверкающими черным углем бровями и медленно произносит:

— В Сочи. Открыли. Гей-клуб. В натуре.

Две минуты длится звенящая пауза, тяжелая, как груженная барабулькой ржавая лодка Майдреса.

И сразу после паузы все мои родственники, а также еще человек пятьдесят за соседними столиками, с увлечением слушавшие наш разговор, на местном армянском хором вопят на всю набережную:

— Это… не может быть, твою мат!

— Открыли, в натуре, гей-клуб! — клянется Фауст. — Но я, честно тебе скажу, не верю, я думаю, там в клубе никого нет, а вокруг клуба одни армяне сидят на корточках, семечки жуют и ждут, в натуре, когда первый гей появится.

— Едем туда! — решаю я, потому что в жизни не может быть ничего увлекательнее, чем гей-клуб в городе, где каждый второй — Фауст Алты-Барбакян.

Едем, несмотря на протесты Фауста и презрение в глазах дядь Майдреса. Брат тоже едет с нами, потому что кто же нас отпустит одних. Остается отпросить у мужа Рузанку.

Много лет — по булыжникам нашего пляжа у самой границы за старым коровником, где всегда можно было влететь голым задом в горячий навоз, по гравийным проулкам Совхоза, Черешни, Молдовки и Линников, с их убогими кукурузными двориками, лавровишнями у дощатых сортиров, а теперь по сверкающим в солнечном мареве новым трассам пыльных поселков, онемевших у самого кратера закипающей Олимпиады — Рузанка бежит от себя. Она родилась Ломоносовым, но в четырнадцать — как положено, нецелованной — вышла замуж и с тех пор горбит спину в свекровином огороде, рожает детей и варит туршу из фасоли. Тонкая и высокая стала сутулой и тощей, с низкой, обтянутой черными юбками выпуклой маткой, с хищным клювом орла-змееяда и зелеными, длинными, как озера Имеретинки, глазами горной косули.

Муж у нее — мелкий местный бандит. И я должна отпросить у него Рузанку в гей-клуб.

— Гейклуб-шмейклуб, я не знаю. Моя жена дома должна сидеть. Зачем она пойдет — чтоб на нее там напялились? — говорит, естественно, муж.

— Брат, там на нее точно никто не будет пялиться, — уговариваю я. — Там народ не по этому профилю.

— Профиль-анфас, я не знаю. Твой муж тебя не умеет воспитывать, а моя жена дома должна сидеть, базар окончен.

— У меня вообще нет мужа.

— Вот именно! — резюмирует Мотог.

Крыть было нечем. Поэтому мы заказали еще, и спустя три фиолетовых маргариты Рузанка выключила телефон и поехала с нами.

Вместо привычного «Рафик послал всех на фиг» автомобильный кассетник фыркнул на меня женским голосом: «Эппрувал энд дисэппрувал. Одобрение и неодобрение».

— Английский учу, — смущенно пояснил пожилой таксист дядь Мигран. — Мэр сказал, кто английский не выучит, за Мамайку всех переселят. Чтоб не позорили Олимпиаду.

Позвоню завтра мэру, подумала я. Спрошу, правда ли он такое говорил. И ведь не удивлюсь, если правда.

Фиолетовая маргарита уже порядочно укачала Рузанку.

— Я не могу говорить тост, если у меня нет стакана в руке! — заявляет она, выхватив прихваченный с собой из кафешки пузырь с липким вином.

С пузырем в вытянутой руке Рузанка пытается встать во весь свой сутулый рост на заднем сиденье и признаться мне в любви.

— Счастье моей жизни, Майром, обусловлено наличием в ней тебя. Я обосную. Если бы, Майром, на тебя сделали аборт, я не была бы таким хорошим человеком. Если я вру, я твою мамину маму.

— Сядь, Рузик, ты таксисту на голову упадешь! — говорю я.

— Хэр я ложила на твои указания! — огрызается Рузанка, поливая вином резиновый коврик. — Ой, прости меня, Господи! Ой! Пьяные люди не должны к Богу обращаться! Поэтому, Майром, ты меня прости! Сейчас я буду плакать на коленях.

— Ты не поместишься тут на коленях!

— В жизни человека, — говорит Рузанка, глядя на меня с любовью, — ничто не играет такую роль, как его близкие, которые на него хэр ложили. Сегодня мне моя Майромка скажет, что можно есть говно, и я буду его есть, потому что у меня нет гордыни. Я знаю, что ничего не знаю, как великий Софокл!

— Как великий Сократ, — поправляю я.

Рузанка не слушает, снова поднимает бутылку и продолжает:

— Раз у меня есть рюмка, я скажу за тебя тост, Майром! Но я не буду за тебя пить. Потому что пьющий человек разрушает себя. А ты этого не заслуживаешь. Вот Путин — хороший человек. Но я ему говорю: «Ты молодец, Путин, но рядом с Майромом — ты никто!» Рузанка протягивает мне пузырь. Я отказываюсь.

— Майром, ты не пьешь? — вдруг осеняет Рузанку. Ты все это время не пьешь? Забудь все, что я тебе здесь говорила! Сволочь ты после этого — больше никто!

Всплакнув, Рузанка выуживает сигарету и подвывает:

— Боженька, я только об одном тебя прошу! Не пошли мне никогда такую болячку, чтобы мне нельзя было пить и курить!

— Сядь, Руз, угомонись! — кричу я.

Но подруга меня не слышит. Ее несет далеко, в мир, где она надевает тонкие каблуки под брючный костюм и, махнув прилизанным конским хвостом, идет принимать годовой отчет у послушных министров, или меняет латексные перчатки, растопырив сверкающий маникюр, как в сериале «Анатомия Грейс», после уникальной операции на гипофизе эмбриона, или даже правит в тиши стокгольмской гостиницы свою полную знаменитых цитат нобелевскую речь.

Сквозь уроки английского, которые таксист и не думал выключать, до меня доносится непонятно к чему относящийся всхлип притихшей Рузанки:

— Армяне — непобедимые, летающие в космос люди!

И тут мы наконец подъезжаем к гей-клубу — еле заметной железной двери невысокого нового здания По лицу таксиста понятно, что он кого-то сюда уже привозил и, как положено настоящим жрецам этой профессии, давно знает, что там за дверью.

Фауст спрашивает:

— Ты че такой хмурый, дядь Мигран? Женщина немножко выпила, немножко на коврик пролила, немножко диванчик твой прожгла — что теперь делать, в натуре, вешаться?

— Куда я вас привез, у меня вызывает большой дисэппрувал, — отрезает таксист и из принципа до рубля отсчитывает нам сдачу.

На входе дебелый охранник, родившийся, судя по тонкости маленьких ручек, все же охранницей, внимательно изучает смоляные кудряшки на смуглой груди брата Фауста.

— Молодой человек раньше был в нашем заведении? — строго спрашивает охранник.

— Да он не вылезает из вашего заведения! — улыбаюсь я.

Фауст мелко дрожит, как перышки раненого кулика на болоте.

— Это вряд ли, — цедит охранник сквозь зубы. Но пропускает. Всякое в жизни случается — не понаслышке знает эта бывшая женщина.

Фауст затравленно озирается. Ищет сидящих на корточках единомышленников. Но их нет. Впрочем, пара отчетливо адлерских лысин сверкает в дальнем «вип-корнере», отличающемся от обычных углов кокетливой занавесочкой.

На увитую полиэстером сцену напускают туману, и раздается закадровый бархатный баритон:

— Москва есть в зале?

— Да! — с гордостью отзывается пара столов.

— Официанты, запомнили, где Москва сидит? От остальных чаевых все равно не дождетесь. А Хоста есть?

— Ну, есть, дальше что? — отзывается дальний «вип-корнер».

— Олигархи все тут — начинаем! — провозглашает надменный баритон, и на сцену влетает полная страсти брюнетка — с оливковой кожей подтянутых трицепсов, в сетчатых гольфах на тщательно эпилированной икроножной моще и в такой же черной натянутой юбке, как у нашей Рузанки.

— Аза!!! — беснуется зал.

Охранник с тонкими ручками по-хозяйски смотрит на Азу, готовясь перекусить спинной мозг каждому, кто дотронется до оливковой красоты.

Аза — в миру сбежавший из гордой республики дзюдоист Азамат — упирает гладкие руки в вертлявые бедра и объявляет первый номер программы:

— Тютчев! Хачи прилетели!

На сцену, слегка стесняясь, выходит пухлявый Вартанчик. Седеющее волосатое пузико выглядывает из-под туго застегнутой блузки, обильно украшенной стразами.

— Вперед, трансуха! Тут все свои! — подбадривает Аза.

Фауст скрежещет зубами и шумно сглатывает — то ли слюну, то ли кровь из десен.

Преодолевший смущение пухлый Вартанчик затягивает слабым горлышком песню «За то, что только раз в году бывает май».

Аза присаживается обтянутой ягодицей на столик, на котором стоит дорогое шампанское. Опускает могучие пальцы под вспотевшую майку залетного отдыхающего, плохо соображающего, куда он попал. Тонкорукий охранник отворачивается, чтобы не видеть и не страдать. Девица, сидящая с отдыхающим, локтем пытается сдвинуть Азину ягодицу со столика.

— Слазь отсюда, он со мной пришел!

— Боишься жеребца потерять, води его на дискотеку «Черноморец», че ты его сюда привела, натуралка безмозглая? — плюется надменная Аза и взлетает обратно на сцену.

— Мир, труд, май! — сообщает Аза в микрофон. — Это лучше, чем декабрь, война, безработица!

Одним спортивным движением Аза стягивает с себя узкую юбку; вызывая оргазмический вопль зала и одинокий обморок Фауста. Красные Азины стринги больно впиваются в перекачанные дзюдоистские ягодицы.

— А теперь народная артистка Якорной щели и Туапсе — Валентина Монро!

Облетающая блондинка Монро исполняет на туапсинском английском знаменитую «пупуппиду». Ее шелковый лифчик трепещет поверх богатырской груди, и нежно вздымается ожерелье прямо под выбритым кадыком.

Аза, зажав зубами гвоздику, двигает свои кружевные стринги в сторону нашего столика. Фауст, съежившийся до размеров своего еще не рожденного сына, забивается под диванный валик.

Но Аза с вызовом смотрит не на него, а на успевшую протрезветь Рузанку и ее четвертый размер груди.

— Пока ты накачаешь такую задницу, как у меня, твои сиськи отвиснут до пуза, — сообщает Рузанке Аза. После чего втыкает гвоздику в мою пепси-колу и молниеносным броском швыряет нашу Рузанку на потный танцпол.

Фауст выползает из-под валика и еле слышно хрипит:

— Пидарасы!

— Кто сказал «пидарасы»? Сейчас приду к вам голенькая! — отвечает зарумянившаяся Валентина Монро.

На сцене беснуется полуголая Лайза Минелли, Аза подбадривает: «Давай-давай, хачиха, выдай нам Ваенгу!» — и последнее, что я помню, это как подруга моего детства, жена бандита, не целованная до свадьбы мать четверых детей, бросает на сцену гвоздику с криком: «Вартанчик, хочу еще!»

Назад мы ехали молча по оплетенному олимпийскими лампочками, пропахшему шашлыком городу, где каждая встречная девяносто девятая — духовой оркестр Северо-Кавказского военного округа.

Утро красило нежным цветом стены пластиковой кафешки, где на следующий день мы похмеляли Рузанку — все той же адлерской Маргаритой, только теперь подозрительно изумрудной.

— Что я вчера буровила? — спросила меня Рузанка, когда к ней вернулся аналитический ум.

— Цитировала Софокла.

— Софокла? А кто это? — икает Рузанка. — Я его знаю?

— Весь Адлер теперь его знает, — ответила я.

Рузанка уронила линялую голову на пластик, еще не отмытый от липкого пузыря брата Фауста.

— Еще что буровила?

— В любви признавалась.

— Кому?

— Мне. Вартанчику. Путину.

— А Путину за что?

— За то, что только раз в году бывает май.

В помойной канаве, поросшей душистой мятой, две серые жабы с самоуверенным видом гадалки Гайкушки раздували ленивые пузыри.

У волнореза сверкнул бычий затылок мужа Рузанки. Я решила сразу подлизываться.

— О! Лучший друг мой пришел! — крикнула я Мотогу.

И вдруг — хрясь!!! Это стукнула по столу кулаком Рузанка — так, что пепельница опрокинулась с пластика прямо на грязный бетон.

— Слушай сюда, женщина! Слово «мой» в отношении моего мужа имею право произносить только я, ты меня поняла? — Рузанка метнула в меня зеленый взгляд кавказской гадюки и тут же ласково посмотрела на мужа.

Все-таки она уже очень давно замужем. Сразу после этих слов бритая лысина мужа расцвела февральскими цикламенами, и он немедленно простил ветренную Рузанку.

А я поняла, что это больше не мой город. Здесь перестали лазить в окна к соседям за чесноком. Почти никто больше не выходит замуж в четырнадцать, а если выходят, то на свадьбе поют трансвеститы-кавказцы. Оно все, может, так и должно было быть. Только бежать-то теперь куда? Бежать-то теперь — некуда.

Ну, а раз некуда — то, может, и незачем. Рузанка, подружка, сиди уже дома, вари туршу из фасоли. Мало ли кто в ранней юности мечтает стать космонавтом.

Я и сама покорюсь — состарюсь тихонько на этих бессмысленных совещаниях и буду теперь до седин делать вид, что мне нравится розовое шампанское московских премьер, хотя на самом деле мне нравится фиолетовая маргарита в кафешке у волнореза, в незабвенной бывшей кафешке, на месте которой теперь возвышается грозный отель с заграничным названием, и легкий челябинский говор администратора выдает, что он знать не знает о том, как Майдрес так и забыл прикопать прорвавшую канализацию, что Аза скончалась в прошлом году от нелеченого гепатита, что муж ее — тонкорукий охранник — спился от горя и одиночества, а еще раньше закрылся прославивший их разудалый гей-клуб, что у Фауста родилось уже трое бровастых парней, но никто из них не пошел в футболисты, потому что рядом с курятником Фауста построили Олимпийский Ледовый дворец, и своих сыновей Фауст отдал на хоккей.

Нечего нам с тобой бегать туда-сюда, женщина. Можно ведь невзначай голым задом и в навоз угодить.

Загрузка...