Дядь Вачик

Сухумские пляжи перед закатом пьянят куда основательнее, чем московские клубы перед рассветом. Особенно если дядь Вачик с утра в настроении и вытащил из своей конуры десятилитровую бутыль с презервативом на горлышке, из-под которого пузырями свистит розоватая пена. Дядь Вачик стреляный — он знает, что сухумскому санаторию МВО, да в который еще понаехали журналисты, эти его десять литров — так, сухарик запить.

Солнце, как вызревший местный гранат, наливается соком низко над самой бухтой и вот-вот бултыхнется в нее, как тот же гранат на траву.

У меня подгорают бедра, ночью будут болеть. «Надо сходить в горы за подорожником», — думаю я.

Пахучие местные горы начинаются прямо за бухтой. Наверх, к лососевым ручьям, частоколом уходят реликтовые пицундские сосны, игривые лавровишни, мимозы, кудрявый каштан, рододендроны, а дальше, к суровым ущельям, — самшиты и мрачные буки.

Там, в суровых ущельях, почти никто не живет, бродят серебряные волоокие рыси, трется в кизиле медведь, простреливает куница, серна цокает, пуганая, по белесым камням, а за камнем чего-то ждет тихая и незаметная кавказская гадюка.

Там же, в ущельях, разбросаны среди пихтовых чащ несколько пограничных застав и нет-нет, да и слышно издалека одинокую очередь.

— Кудрявый лес, — поворачиваюсь я к дяде Вачику, отхлебывая из своего стакана его вино. — Лермонтов так про Кавказ говорил.

Дядь Вачик, примостив свою острую задницу в поддельных джинсах «Версаче» на теплые камни, затягивается «Элэмом» и чешет себя слева под мышкой. Он всегда так делает перед тем, как сформулировать мнение.

— Лермонтов хороший был пацан, — медленно выдыхает дядь Вачик. — Уважаю.

Рядом две молодые увесистые отдыхающие, Люба и Галка, стягивают мокрые плавки, прикрывая друг друга полотенцами с надписью «Кока-кола».

Девушки знают, что мои оператор с водителем — здоровенный грек с ломаным носом по прозвищу Гагр и угрюмый, но добрый Андрюха — бывший грозненец без иллюзий и страхов — наверняка сейчас смотрят на них. Хотя бы уже потому, что смотреть больше некуда. Не на меня же им, в самом деле, смотреть.

— Это варенье, ты приколися, так и называется — фейхуевое! — слышится голос одной из девиц и ответный хохот обеих.

Дядь Вачик, поморщившись, отворачивается, опускает пониже к глазам синюю сетчатую китайскую кепку.

Солнышко машет розовым веером над вихрастой рощицей мушмулы.

— А ведь скоро война, — вдруг произносит дядь Вачик, щурясь на розовые лучи.

— Здрасьте, приплыли, — я наливаю себе еще вина в пластиковый стакан. — С чего вдруг?

Дядь Вачик чешет себя под мышкой неожиданно долго.

— Когда столько времени так безоблачно, всегда потом сразу война. Иначе в мире не будет гармонии, — объясняет дядь Вачик и туго напяливает презерватив обратно на липкое горлышко.


Это было в 2001-м, когда санаторий Московского военного округа еще принадлежал России и занимал лучшую бухту сухумского побережья.

Рассыпающиеся корпуса с полуголыми колоннами советской курортной архитектуры, водоросли на булыжниках пляжа, одичавшие на свободе магнолии и эвкалипты. Здесь, на линялых сатинчиках узких кроватей, без воды и удобств, в отсыревших каморках, оклеенных желтым в цветочек, растопыренных по сторонам пропахших кислым бельем коридоров, вперемешку ютились российские миротворцы, в сезон — совсем нищие отдыхающие и, наездами, журналисты, которым некуда было в ту пору больше податься, ибо на весь город-герой Сухум телефонная связь была только в кабинете у президента, в спальне у министра обороны и у нашего дяди Вачика в радиорубке.

Днем дядь Вачик запирал свою рубку и уходил на городскую набережную, под платаны, играть в домино. Кому нужен днем телефон — если что-то случится, и так все сразу узнают.

А нежными вечерами дядь Вачик садился на корточки перед рубкой и вслух грустил о былом:

— Везде, где я жил, потом начиналась война, — сообщал эвкалиптам дядь Вачик. — Вот такой характер, что сделать.

Он чесал левую подмышку и добавлял:

— А однажды со мной Джигарханян за руку поздоровался.

Война началась на следующий день. Аккурат когда мы упрятали в кофры штативы, выпили по последней с подполковником Вальком — одним из командиров базы — и уже было двинули в Сочи. И тут — на тебе!

По двору санатория прошмыгнули с тревожными лицами два срочника-поваренка в грязных белых халатах поверх камуфляжа, потащили куда-то огромные алюминиевые бадьи, от которых несло подгоревшей тушенкой. У них под ногами крошился еще советский асфальт.

— По алфавиту, я сказал, построились, а не по росту! — орал подполковник, вышагивая под эвкалиптами в нашем дворике между рубкой и пляжем, про который вдруг неожиданно выяснилось, что это не дворик, а плац.

Солдаты пугались, не понимая, как это — по алфавиту.

— А ты что стоишь? — гаркнул мне подполковник. — В шеренгу, я сказал! — и он обернулся к моим Гагру с Андрюхой.

— Э-э-э, Валек, ты с ума-то не сходи. Мы гражданские тут, вообще-то, — возмутилась я.

— Какой я тебе Валек?! Товарищ подполковник меня называть, и только когда я сам обратился, понятно? Кому непонятно, покинуть территорию военной части! — заорал подполковник, который с утра еще был Вальком, не говоря уже о том, каким безусловным Вальком он был ночью, когда дядь Вачик таки расщедрился на вторую десятилитровку и мы пели на остывающем пляже «Домой-домой-домой, пускай послужит молодой» и «Пусть плачут камни, не умеем плакать мы, мы люди гор, мы чеченцы» под одни и те же аккорды, потому что Валек других аккордов не знал.

— Понятно? — орал он теперь, возвышаясь надо мной своим багровым лицом со струйками красных сосудов в синих глазах.

— Да понятно-понятно, чё, — я встала в шеренгу, махнула ребятам, чтобы тоже встали. Куда же мы теперь денемся с базы, если война.

— Дядь Вачик, тебе что, отдельное приглашение нужно? — гаркнул Валек.

Дядь Вачик молчал, прислонившись к пыльному танку.

— Я к тебе обращаюсь! Сюда иди!

Дядь Вачик внимательно почесал подмышку.

— Мне там голову напечет. Я и отсюда тебя глубоко уважаю, — спокойно ответил он.

Валек хлебнул было воздух красным лицом, но, ничего не сказав, повернулся обратно к шеренге.

— Вооруженный отряд полевого командира Гелаева при попустительстве грузинской стороны проник в Кодорское ущелье! Сейчас там идут бои с абхазской армией! В Абхазии объявлена мобилизация, собирается партизанское ополчение. Ночью боевики сбили вертолет миссии ООН. Все девять, бывших на борту, вероятнее всего, погибли. Мы, как миротворческие войска, обязаны охранять мир и покой. Мир и покой! Понятно? — как по писаному чеканил подполковник.

Галка и Люба, стоя в шеренге, разглядывали купленные с утра на рынке и тут же напяленные босоножки. Их беззаботный вид заставлял предположить, что они не понимают по-русски.

— В скольких километрах от нас находится Кодорское ущелье?! — утрожающе крикнул шеренге Валек.

— В двадцати, — пробубнила шеренга.

— Именно! Мир и покой! — на всякий случай напомнил подполковник.

Свежие ветки кудрявого леса цеплялись за волосы и, если не увернуться, могли больно хлестнуть по лицу Я подпрыгивала на броне, одной рукой ухватившись за чей-то бушлат, другой прикрываясь от веток. Российская миротворческая «бээмпэшка» неслась так быстро, как только может нестись «бээмпэшка», догоняя «уазик» с абхазскими военными и нашу задрипанную «шестерку» с моими Андрюхой и Гагром.

Мы ехали по узким тропам Кодора в сторону сбитого вертолета. Внутри «бээмпэшки» гремели алюминиевые бадьи — те самые, которые испуганные повара тащили по плацу. В эти бадьи надо было собрать останки погибших ООН-овцев.

Изредка мимо проскакивали безмолвные деревеньки из двух или трех дворов с коренастыми домиками, с обязательной широченной верандой, прозрачными лесенками, куцей пальмой, пересохшей облезлой фасолью перед забором и притихшей до времени мандариновой рощицей, поджидающей Новый год; одинокие черноусые пастухи на черных конях, их псы с любопытными мордами, беспризорные буйволицы с тяжелыми выменами и мохнатые полудикие свиньи. На шеях свиней болтались деревянные треугольники, нацепленные, чтоб не лезли в чужой огород.

Свиней становилось все меньше, а лес все чернее и гуще, пока совсем не перестал подавать признаков жизни. «Бээмпэшка», стряхнув нас с брони, как Люба с Галкой стряхивают капли воды с упитанных поп, встала посреди благоухающей чащи.

— Бронетехника дальше не пройдет. И «шестерка» ваша не пройдет. Пройдет только «уазик». Остальные остаются ждать.

— Валек! Товарищ подполковник! Ты издеваешься! У нас же эфир вечером, — взмолилась я.

— Ты вообще думаешь, мы тут в игрушки играем? — взорвался подполковник. — Тут война! Вой-на! Эфир у нее!

— Я на «уазике» поеду. С абхазами, — отчеканил мой оператор, надевая камеру через плечо, как калаш, и впихнулся в «уазик» с абхазами.

А мы остались их ждать. «Бээмпэшка», притулившаяся под самшитами, как спящая курица, и наши видавшие разное белые «жигули».

Достали дядьвачикина вина, закурили. Подполковник отхлебнул и сразу снова почти стал Вальком.

Гагр потянулся за общей пластиковой бутылкой с вином, но я заворчала, не разрешила, ему же еще за руль. Валек, растянувшись на бушлатах, умиротворенно прислушивался к очень далеким выстрелам.

Открыли вторую дядьвачикину бутылку. Мягкое солнце поблескивало в лакированных лавровишневых листьях.

— Мля, ну как же красиво, сука! — мурлычет Валек. — Только вам говорю, старички, смотрите, не ляпните никому — я тут на прошлой неделе пансионат купил. Маленький. За три штукаря. Прямо у моря. А рядом еще полгектара мимозы мне Сослан Сергеич подсуетил просто в подарок. Отблагодарил за все хорошее.

Багровое лицо Валька растекается по бушлату.

И тут хрипло кашляет рация.

— Киндзмараули, я Ркацители, как слышишь меня, прием!

— Нормально слышу, — настораживается Валек, пока мы от хохота валимся под броню.

— В ваш район чехи прорвались, дуйте на базу, прием!

— Ты дуру не гони, Ркацители, когда б они успели?

— Через двадцать минут у вас будут, дуй на базу, говорю, подполковник, мля!

Рация сплевывает и отрубается. Валек, не глядя на нас, командует бойцам прыгать в машину.

— Ау, подполковник, а мы? — интересуюсь я.

— Ну и вы дуйте на базу! Подсадить тебя на броню?

— Так мы же Андрюху отправили в ущелье. Они и не знают, что сюда боевики прорвались. У них там, в «уазике», одна дедушкина двустволка на всех, в лучшем случае.

Валек молча бросает бушлат на броню и сам прыгает следом.

— Старичок, ты нам хоть бойца с автоматом оставь, мы же вообще без оружия! — кричу я ему вслед.

— Мы своих не бросаем, — кидает мне подполковник, и «бээмпэшка» со скрежетом выползает в сторону моря.

Как-то сразу почувствовалось, что в горах гораздо прохладнее, чем внизу. Сидим, допиваем вино, поеживаемся.

Гагр вдруг говорит:

— Не могу вспомнить, за Елену Масюк тогда сколько отдали — лимон или два, когда она в плену была?

И как только он это сказал, в лучших традициях Голливуда — под самшитами, на мохнатой тропинке, по которой двинул в горы наш «уазик», мы видим то, что мы видим: человек двадцать пять, бородатых, чумазых, кто в камуфляже, кто в трениках, с автоматами, с ружьями, у одного через плечо — натовский гранатомет.

Мы с Гагром мгновенно оглядываемся на «шестерку» и одновременно понимаем, что нет, бесполезно: дадут сразу очередь, и все — приходи кума любоваться.

И тогда мы просто молчим.

И смотрим, как эта немытая, желтозубая, проголодавшаяся орда сползает вниз по тропинке.

И думаем мы вдвоем в этот момент о похожем. Я — о том, что мне двадцать один, что мама даже не знает, где я, и очень ли больно, когда насилуют, и будут ли мне отрезать пальцы и в какой момент я потеряю сознание.

Гагр хватает бутылку и быстро высасывает ее до дна. Я не возражаю, конечно.

Мы отчетливо видим, что они нас отчетливо видят.

Проходит одна жизнь, вторая жизнь, третья.

Уже ясно слышны их голоса. А в голосах все яснее различимы рычащие звуки.

Рычащие. А не шипящие.

Мы с Гагром, засомневавшись, переглядываемся.

— Ты уверена? — говорит он с новорожденной надеждой.

— Вроде да. Сейчас проверю. Сарауара бзия узбойд! — кричу я в сторону леса.

— Гагагага! — дружелюбно откликается бородатая орда с гранатометом.

— Выдыхай, бобер. Это не чехи, — говорю я счастливому Гагру, и слезы непроизвольно выплескиваются из меня, как шумливые кодорские водопады.

Сара уара бзия узбойд. «Я люблю тебя» — по-абхазски.

Ну, конечно. Это абхазские ополченцы. Партизаны. Свои. Вышли наперерез гелаевскому отряду.

Я до самых предсмертных конвульсий не забуду минуту, когда это поняла.

Поравнявшись с нами, ополченцы очень вежливо велели нам уматывать поскорее, потому что скоро здесь будет кровища, и двинули дальше.

Мы, конечно, остались на месте. К тому времени, как вернулся Андрюха с отличными съемками сбитого вертолета, мы уже слышали яростный автоматный стрекот где-то недалеко.

Прыгнули в «шестерку» и поехали ровно на этот стрекот.

Бой у поселка Наа шел минут сорок, из которых нам досталось минут двадцать пять. Я ничего толком не помню, кроме того, что все время жалась к самшитам — мне все казалось, что если прижаться к самшиту, то не попадут.

Потом все как-то стихло, четверых пленных гелаевцев отправили в «уазике» в город, а пятый остался лежать прямо у нас под ногами на каменистом клочке между пихтами и верандами трех дворов.

Молодой такой, худой, волосатый. Я достала у него из кармана паспорт. Пара страниц была в крови. Взяла паспорт в руки и, присев на корточки прямо у трупа, записала стэнд-ап.

Вот, мол, смотрите, убитый боевик, еще теплый, Маргарита Симоньян, «Вести», Кодорское ущелье, Абхазия.

Страшно гордилась собой.

На тишину из домов повыскакивали местные. Оказалось, поселок армянский, и местные все — армяне.

Меня тут же узнали, сразу откуда-то притащили поднос с самым вкусным, который я в жизни когда-либо ела, цыпленком — с коньяком и соленьями.

— Тебе сколько лет? — ласково поинтересовалась женщина в черной юбке и черном платке.

— Двадцать один, — я улыбалась больше цыпленку, чем женщине.

— А Грачику двадцать пять! Ты знаешь, какой он пастух! Таких пастухов даже в Адлере нету, какой он пастух! А тебе замуж пора, ахчи, ты совсем уже старая — двадцать один! Ты сколько еще будешь по горам со своим кинокамером бегать? Уже потом не возьмет тебя никто!

— Гх-м, — вмешался Андрюха, оторвавшись от съемок мертвого боевика. — Маруся, я все понимаю, но можно чуть тише праздновать? А то у меня звуковая дорожка картинке не соответствует.

Вечером в санатории МВО было тихо. Мы бросили грязные вещи, взяли шампуни и отправились мыться на пляж. Воды в санатории в те времена не было никакой, и душ мы принимали прямо в соленом море.

Чистенькие, вернулись на плац. Небо уже фиолетовое, звезды проклевываются по одной.

А на плацу вроде бы не хватает чего-то. И точно — нет танка. Вместо танка на месте танка сидит контрактник Русланчик, забивает косяк.

— А где Валек? — спрашиваю у него.

— В Адлере.

— А танк где?

— Тоже в Адлере. Валек на нем Сослан Сергеича дочку в роддом повез. Границу же наши закрыли из-за гелаевцев, как ее на ту сторону переправить? Только на танке.

— Прикольно.

— Ты еще спроси, вертолет где.

— Где?

— Отправили в Очамчиру, у Сослан Сергеича там орешник. Ему неохота колхозникам платить, чтоб орехи посбивали, он у Валька попросил вертолет: покружится чуть-чуть над деревьями, все орехи попадают сами. Дуть будешь?

— Не, спасибо, я лучше вина с дядь Вачиком.

Из окошка радиорубки голубел экран маленького телевизора.

— Дядь Вачик! Пойдем пить! Нас чуть не убили сегодня, — крикнула я в окно.

— Я видел твой репортаж, — строго отозвался дядь Вачик.

— Понравилось? — загорелась я.

— Нет.

Дядь Вачик высунулся из двери, сел на корточки у порога. Долго-долго чесал подмышку. Потом сказал:

— Ты зря это сделала. Очень зря. Этот чеченский боевик — он тоже люди. Понимаешь? И ты не знаешь ни его мама, ни его папа. Нехорошо ты, девочка, поступил.

— А что я сделала-то?

— Ты его смерть показала без уважения.

— Так за что его уважать? Он же террорист!

— Не его уважать надо. Он мне кто? Смерть надо уважать. Тем более такую смерть. Очень хорошая у него была смерть. Дай Бог каждому такую смерть.

Дядь Вачик затянулся «Элэмом», а я напряженно ждала, что он скажет, когда дочешет подмышку.

И он сказал:

— Когда умираешь сопротивляясь, вообще не замечаешь смерть. Не успеваешь понять, что ты уже умер. Понимаешь? Только так и надо умирать, девочка.

Дядь Вачик встал, нырнул опять в свою рубку, зашуршал там и, вынырнув, протянул мне завернутую в «Комсомольскую правду» пластиковую бутыль.

— На, держи, это из Карабаха вино. Брат мой там делает. Не то что моя моча ослиная. На границе мне таможня говорит: что у тебя там? Я говорю — уксус! Говорит, внуками клянись, что уксус! Пришлось согрешить, внуками поклясться. Слава Богу, у меня детей нет, а то они бы обиделись.

— Дядь Вачик, поехали с нами в Россию, а? — растрогалась я. — Мы тебе с работой поможем.

— Я же тебе говорил — везде, где я живу, потом война начинается. Что тебе Россия плохого сделал, чтобы я там жил?

Я присела к дядь Вачику на порог. Низкая облачная перина подернулась фиолетовым. В тишине особенно громко жужжала беспомощная оса, застрявшая в капле горького меда из черных каштанов на подоконнике. Дядь Вачик поддернул осу заскорузлым отрощенным ногтем и бережно, как невесту, ссадил на траву.

Это был сногсшибательный май. Впрочем, как любой другой май в моем городе.

Загрузка...