Точные зарисовки

Широкая кампания

Товарищ уполномоченный министра был сегодня в хорошем настроении.

Он с интересом выслушал отчёт директора Пуца, удовлетворённо кивал и время от времени улыбался: дела идут исправно, и на этом участке всё так, как должно быть. На прощанье товарищ уполномоченный министра сердечно пожал руку директору Пуцу и, будучи в хорошем настроении, похлопал его по плечу.

— Да, чуть не забыл! — сказал он вдруг. — В последнее время я слышу о твоей фабрике какие-то странные вещи…

Брови директора Пуца взлетели вверх и почти исчезли в густых кудрях, молодецки свисавших на лоб. Его благодушное, доброе, услужливое лицо выражало в эту минуту безграничное изумление. Странные вещи?! На его заводе? На его заводе, который выполняет все планы, начиная от производственного и кончая сбором утиля и посещением читального зала!

— Ходят слухи, — улыбнулся товарищ уполномоченный министра — на этот раз, пожалуй, немного холоднее, — что у вас не все трезвенники…

Удивление на благодушном лице Пуца сменилось выражением гнева: глаза сузились, губы плотно сжались, брови подскочили намного выше нормальной линии, дыхание стало свистящим, и кровь побежала быстрее, подгоняемая мощными толчками взволнованного сердца. Не могло быть никаких сомнений в его искренности.

— Знаю, — тихо и сокрушённо проговорил через минуту директор Пуц, — увы, я об этом знаю. Признаться, пьянство растёт, разливается, как наводнение, точит завод, как древесный червь, разлагает мораль, позорит имя завода… — Он поднял голову, как бы решительно подставляя открытое лицо навстречу урагану, и твёрдо произнёс: — Но мы примем меры, мы будем с этим бороться. Уже с сегодняшнего дня — ни капли алкоголя!

— Не сходи с ума, товарищ Пуц, — остановил его уполномоченный министра, — этого я не имел в виду. Ты руководишь заводом, а не похоронным бюро. Пусть люди веселятся, если есть причина. Но бывают случаи, — ну, ты о них знаешь. Это только так, между прочим.

Директор Пуц неподвижно смотрел в одну точку: может быть, он видел внутренним оком, как за красивым фасад ом нового завода его сотрудники починают столитровую бочку святоюрского вина, может быть, он слышал внутренним слухом, как в лаборатории хлопают пробки шампанского и как пенистый поток, ревя, уносит почётное знамя министерства… Не подлежит сомнению, однако, что директор Пуц повернулся к товарищу уполномоченному с непреклонным, воодушевлённым видом, как на присяге, мужественно посмотрел ему в глаза и произнёс:

— Я знаю, товарищ уполномоченный министра, что это моя обязанность. И я это сделаю! Положитесь на меня, я это сделаю. Я разверну широкую кампанию.

И с этим обещанием он ушёл.

Несомненно директор Пуц — всеми уважаемый и преуспевающий директор, он живёт упорядоченной семейной жизнью и состоит во многих комиссиях, союзах и президиумах. Его считают деятельным, способным специалистом, идущим в ногу с эпохой, незаменимым человеком среди руководящих кадров завода. О нём говорят с уверенностью:

— Пуц это устроит.

Директор Пуц — это человек, который устроит всё: пожарный шланг, ясли, пенициллин, автобус, лекцию академика, поездку к морю, соревнование рыболовов, боевое настроение в цехах, жизнерадостную атмосферу, культурный подъём, смотр народных талантов и супружеское счастье. Кое-кто утверждает, что он надёжно и с гарантией может ускорить наступление рождества, устроить хорошую погоду, а по личному заказу — и безболезненные роды в заводской больнице.

К делу, которое предстояло устроить, директор Пуц приступал трояким образом. Если его просили о чем-нибудь сотрудники, или — как когда-то говорилось — подчинённые, — он благосклонно отвечал: «Что ж, голубчики, посмотрим, что тут можно предпринять». Если он получал приказ сверху, то возглашал голосом полководца: «Развернём широкую кампанию!» Кроме того, его иногда посещало и собственное вдохновенье, тогда он призывал: «Энергично пойдём вперёд по широкой дороге личной инициативы!»

В старые времена, говорят, выдумали такое словечко: «предупредительный». Люди представляли себе улыбающегося человека в сверкающих лакированных штиблетах, который что-то продаёт или где-то посредничает, умеет мгновенно и с явным наслаждением удовлетворить и продавца и покупателя; он весь внимание, стоит, слегка наклонившись, потирает розовые ладони, как будто только что вымыл руки, и проверяет, сухие ли они, и тихим, скромным голосом всё устраивает: «Букет орхидей? Сию минуту! Яхту? Пожалуйста! Последняя модель. Позвольте, я запишу ваш адрес…»

Директор Пуц был «предупредительным» на новом, высшем уровне.

Пуц выскочил из «татраплана»[10], взбежал по лестнице, энергичной походкой вошёл в канцелярию и сразу же приказал секретарше немедленно вызвать на совещание руководящих работников завода, достать всех хоть из-под земли.

Секретарше даже не пришлось рыть землю, и через минуту, кроме заместителя директора товарища Курины, в кабинете Пуца сидели все руководящие работники, вооружённые докладами, ведомостями и статистическими выкладками, серьёзные, сосредоточенные и, как они предполагали, готовые ко всему.

— Друзья мои! — начал директор Пуц так, словно объявлял в парламенте о всеобщей мобилизации. — Я прямо от уполномоченного министра. Дела принихмают исключительно серьёзный оборот. Если хотите, я вам процитирую слова товарища уполномоченного министра. Мне даны соответствующие указания, и я выполню их без колебаний, с полным сознанием ответственности, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

В кабинете стояла тишина. Секретарша, как всегда, вынула из шкафа бутылку коньяку и рюмки, но директор Пуц так посмотрел на неё, что она тут же поставила всё обратно в шкаф и бесшумно исчезла с дурным предчувствием в душе.

— Ну что скрывать? — с огорчением произнёс начальник планового отдела Зурвальчик и вздохнул. — Речь идёт, очевидно, о четвёртом квартале. Я сразу сказал, что нас будут крыть. Незачем было действовать вопреки плановой дисциплине.

— Перерасход сырья, — задумчиво произнёс Доброводский, начальник хозяйственного отдела. Рядом со щуплым усатым Зурвальчиком он выглядел великаном — рост его превышал два метра, и, чтобы не привлекать внимания, он с детства приучил себя говорить шёпотом. — Мы могли предвидеть, что нам дадут по рукам.

— Дадут! — темпераментно сказал главный инженер Мартвонь. — Дадут, но за технику безопасности. И правильно! Что касается меня, я снимаю с себя ответственность, товарищи! Об этом имеется бумага ещё с мая прошлого года. Я предупреждал вас, обращал ваше внимание, бил тревогу, но никто на это не реагировал, не прислушивался…

— Нечего давать по рукам! Обеспечили бы людьми! — возмущённо воскликнул председатель заводского комитета Зрень. — Делать им нечего, этим, наверху. Говорят, «текучесть кадров», «прогулы», чтоб им… а послать сотни полторы людей, так нет… Но речь-то об этом идёт или нет?

— Речь идёт о добром имени предприятия, — торжественно произнёс директор Пуц. И, не замечая, что его сотрудники потихоньку облегчённо вздохнули, продолжал: — На нашем заводе укоренилась дурная страсть!

— Коли укоренилась, — бодро заявил инженер Мартвонь, у которого камень свалился с сердца, — то её нужно искоренить.

— Совершенно верно! — сказал директор Пуц, и все радостно согласились. Поскольку речь шла не об их участках, все настроились оптимистично.

— Товарищи! — директор предостерегающе повысил голос. — Одним словом, у нас пьянствуют! Так сказать, гидра алкоголизма подползла к самым стенам нашего завода.

Снова стало тихо. И хотя речь шла не о плане, не о прогулах, не о нарушении хозяйственной дисциплины, оптимизм сотрудников директора Пуца всё-таки пропал.

— Что же мы предпримем? — спросил Зурвальчик.

Директор Пуц бросил на него такой взгляд, словно собирался объявить ему выговор за нерешительность.

— Это ясно как день, — ответил он, — развернём широкую кампанию!

— Какую кампанию? — ещё нерешительнее, чем Зурвальчик, спросил Доброводский.

Директор Пуц укоризненно посмотрел и на него, но в то же время он осознал, что сам не имеет понятия, как же, собственно говоря, проводить эту кампанию.

— Это как раз и надо решить коллективно, — ответил он.

Все задумались. Первым слово взял инженер Мартвонь.

— Предлагаю, — рассудительно начал он, — развесить по заводу плакаты, вывесить молнию у каждого станка, а также привлечь к этому заводское радио. Убеждение словом — великая сила, товарищи!

— Отличная мысль! — согласился директор Пуц. Но тут же он вдруг реально представил себе завод, наводнённый антиалкогольной пропагандой. Ведь это было бы почти равносильно публичному признанию, что у него, Пуца, на заводе работники пьянствуют. А что об этом подумают на других заводах и особенно в кабинетах их директоров?..

— Превосходная мысль, — продолжал он, — только я думаю, друзья, — это моё частное мнение, — что это значило бы идти на зайца с барабаном. Мы должны действовать осмотрительно, деликатно; речь идёт об очень щекотливом предмете…

— Созовём общезаводское собрание, — предложил председатель заводского комитета Зрень, — один из членов заводского комитета прочтёт коротенькую лекцию, и примем резолюцию.

— Вот именно, вот именно, — согласился директор Пуц. Но тут ему пришло в голову, что тогда это наверняка попадёт в газеты, и даже в Либерце, борясь с пьянством, будут говорить: «У нас не должно быть так, как на том заводе, где директором был товарищ Пуц». — Мысль по существу правильная, — продолжал он, — но лично мне кажется, что не стоит давать этому делу такую огласку. Я советовал бы отказаться от этого предложения и принять иные меры.

— Я думаю, — заявил плановик Зурвальчик, — что в таких делах нужен индивидуальный подход к каждому человеку. Заботливо разобрать отдельные…

— …случаи пьянства, — деловито подсказал Зрень.

Зурвальчик откашлялся и продолжал:

— Отдельные… случаи нарушения общественного порядка. Потом создать антиалкогольную комиссию, пригласить соответствующих нарушителей и использовать такое действенное средство, как метод убеждения.

— Необычайно мудрое предложение, — обрадовался директор Пуц. — Переговорить с людьми по душам — это всегда самое верное средство. А кстати, — тут он на мгновение задумался, — кстати, даже и комиссию создавать не нужно, это вызвало бы лишнюю волокиту. Вполне достаточно беседы. И даже будет правильнее, если с упомянутыми нарушителями побеседую я сам, как директор. Теперь надо выяснить, кто эти нарушители;

— Ну, такие найдутся, — сказал Зрень, потирая рукой рябой подбородок.

— Найдутся, ещё бы, — отозвался Зурвальчик, — у соседей занимать не придётся. Зачем далеко ходить? Вот товарищ Курина. Уж он-то выпить не дурак!

— Курина? — удивлённо переспросил директор Пуц и натянуто улыбнулся. — У вас о нём немного предвзятое мнение, товарищ Зурвальчик, я и раньше это замечал… Правда, Курина того… любит выпить, но…

— А кстати, почему его здесь нет? — спросил Зрень. — Ведь он обязан присутствовать.

— Не знаю, не знаю, — продолжал Пуц, не замечая вопроса, — правильно ли было бы начинать с заместителя директора. Это значительно подорвало бы авторитет нашего руководства. Мы должны начать с таких работников завода, которые являются, я бы сказал, наиболее типичными.

— Клуштак — типичным, — сказал инженер Мартвонь. — Когда-то он вырабатывал его восемьдесят процентов, а сейчас едва выполняет норму. Избил жену. Говорят, соседи видели… Такой способный молодой человек и так портит себе жизнь. Это показательный случаи, заслуживающий самой строгой критики!

— Да, — задумчиво произнёс директор Пуц. — Даже не знаю, правильно ли с политической точки зрения начинать именно с рабочих кадров. Мне особенно больно, что с этим предложением выступаешь ты, товарищ главный инженер, так сказать, представитель трудовой интеллигенции на нашем заводе.

Мартвонь слегка побледнел и сразу как-то съёжился в глубоком кресле. Тогда заговорил начальник хозяйственного отдела Доброводский:

— А молодой Колар? Недавно он возмутил всю бухгалтерию..

— Колар? — тихо перебил его директор Пуц и вдруг мягко улыбнулся. — Ну, это правда: Колар может нализаться, будь здоров! Но нужно заметить, что когда он чуть-чуть навеселе, он очень приятный и остроумный парень. Не так давно он насмешил всю компанию: изображал Черчилля, представлял бой быков, пел неприличные песенки от Тренчина до самого Бецкова. Замечательный парень этот Колар!.. — И директор Пуц тихонько засмеялся в усы, вспомнив весёлого служащего бухгалтерии.

— А Сандтнер? — запальчиво проговорил Зрень. — Недавно, говорят, в «Поляне» подрался с капельмейстером и разбил зеркало!

— А где мы возьмём человека с квалификацией Сандтнера? — спросил директор Пуц с горестной ноткой в голосе. Зурвальчика, который назвал известного любителя сливовицы Виктора Шиманского, он даже слушать не стал: ведь Виктор Шиманский приходился его жене двоюродным братом.

Совещались ещё очень долго. Вы даже не поверите, как трудно иногда бывает начать широкую кампанию.

Некоторое время они обсуждали, не начать ли им с самокритики присутствующих, но от этого очень действенного метода в конце концов, хотя и с большой неохотой, отказались. Потом обдумывали, не поручить ли организацию этой компании Союзу женщин с условием, что они не предадут это широкой огласке, но в конце концов и эта мысль не получила одобрения. Вопрос о конкретных объектах, нужных для этой кампании, отпал сам по себе, так как ни один человек по той или иной причине не годился. Короче говоря, подходящего пьяницу отыскать так и не могли.

— Иисус-Мария! — причитал директор Пуц после трёх часов напряжённого заседания, допивая четвёртую рюмку коньяку. — Неужели на этом жалком заводишке нельзя откопать ни одного парня, которого мы могли бы для острастки уволить под лозунгом широкой кампании?.

— Нельзя, — уныло протянул товарищ Зрень, — нельзя. Это так же верно, как то, что меня зовут Венделин. Ведь, кроме старого папаши Пиклера, нам каждый работник нужен как воздух.

Директор насторожился.

— Папаша Пиклер? Кто это?

— Да ну! — Зрень махнул рукой. — Ночной сторож на подсобных складах… Что он там есть, что его, старого бедняги, там нет — всё одно…

Прошла минута.

— Под лозунгом кампании, — официальным тоном произнёс Пуц, — пошлём товарища Пиклера на пенсию.

— Это зачем же? — недоуменно спросил Зурвальчик.

— Из принципиальных соображений, — ответил директор Пуц. — Чтобы предостеречь остальных. — В его голосе была твёрдость непримиримого борца.

— Чтобы предостеречь? От чего? — как-то непонимающе спросил Мартвонь.

— От порчи, — ответил директор Пуц, — от гидры алкоголизма.

Присутствующие переглянулись. Потом председатель комитета Зрень прошептал:

— Но ведь старый Пиклер не пьёт…

— Не пьёт? — испугался Пуц. — А почему же, чёрт возьми, он не пьёт?..

— Так. Не пьёт, и всё. Грешков у него хватает: уносит, например, к себе с заводского двора доски на дрова, и тому подобное, но пить, к сожалению, не пьёт.

Директор Пуц посмотрел прямо перед собой.

— Доски уносит? — спросил он с надеждой.

— Ну… уносит… Всякие обломки, щепки… для печки…

Директор Пуц с минуту думал. Остальные напряжённо ждали, что он предложит. Наконец Пуц сказал:

— Я думаю, что мы могли бы пока отложить упомянутую кампанию против алкоголизма… Пока не создастся более благоприятная обстановка… А вместо этого должны развернуть кампанию против хищения социалистической собственности. И начать её с яркого примера — с товарища Пиклера.

Обсуждали этот вопрос принципиально, но все были уже очень изнурены. В общих чертах одобрили предложение директора и разошлись.

Вечером пришёл Курина. Он был в довольно приподнятом настроении, и от него несло водкой на морскую милю. Он фамильярно взял директора Пуца за лацкан пиджака и, с трудом ворочая языком, проговорил:

— Знаешь, братец… У меня сегодня день рождения, так что ты не удивляйся… Не удивляешься? Честное слово, не удивляешься? Братец!..

Директор Пуц, не лишённый чувства юмора, понимающе посмотрел на него.

— Везёт дуракам, вроде тебя! — философски заметил он. — Ещё немного, и мы бы организовали такую широкую кампанию против алкоголизма, — всем на удивление! Это тебе было нужно, да? Впрочем, послушай, ты случайно не воруешь щепки?

— Я? — удивился юбиляр, ударяя себя в грудь плоской ладонью. — Я?! Какие щепки?..

— Я же сказал, — благосклонно продолжал директор Пуц, — везёт дуракам вроде тебя. Приведи себя немного в порядок, через минуту у нас начнётся производственное совещание.

И он поправил Курине галстук, который съехал немного набок.


Через некоторое время директора Пуца снова вызвали в Совет уполномоченных. Сам уполномоченный министра в Братиславе отсутствовал, и Пуца принял его заместитель. Как бы между прочим, он сказал директору Пуцу:

— Слышал я, что у вас на заводе весело, товарищ Пуц…

Пуц вытер руки, слегка подался вперёд и горячо проговорил:

— Действительно, товарищ заместитель, весело у нас, весело!

— Говорят, ваши рабочие выгнали из мастерской какого-то Клуштака за то, что пришёл навеселе в рабочее время?..

— Выгнали, говорят, выгнали, — быстро проговорил директор Пуц, хотя это известие было для него совершенно новым и ошеломляющим. — Мы начали широкую кампанию против алкоголизма и действуем принципиально.

— А молодого человека из бухгалтерии уже исключили из Союза молодёжи… или нет? — продолжал заместитель.

— Исключили, конечно! — подтвердил Пуц, едва придя в себя от удивления. — Колара исключили единогласно на общем собрании за систематическое пьянство. Мы готовим и другие радикальные меры… Пресловутый Сандтнер, да и Шиманекий с ним за компанию… — Пуц потерял меру, он совершенно очевидно не знал, о чём информированы тут, наверху, а о чём — нет.

— А что ваш помощник? — спросил заместитель уполномоченного министра. — Его уже усмирили?

— Ну где там! — пожаловался директор Пуц. — Самокритично признаюсь, что и сам иногда ничего не могу с ним сделать. Было у нас с ним несколько серьёзных разговоров… Метод убеждения… Индивидуальный подход к каждому человеку… Все под лозунгом кампании… Но я сделаю это, даю слово, сделаю!

— Очень рад! — сказал заместитель уполномоченного министра. — Значит, ты остался прежним энергичным, надёжным Флорианом Пуцем!

— Остался, — повторил вспотевший Пуц, — остался, товарищ заместитель! Есть дела, которые нужно делать энергично, бескомпромиссно, принципиально.

По дороге на фабрику директор Пуц ни с того ни с сего вспомнил о пожарном насосе — он «устроил» его одним взмахом руки; правда, насос не работал, потому что там не хватало каких-то деталей. Ясли он тоже в принципе устроил — их постройку включили в план на 1962 год. Внеочередную партию пенициллина тоже устроил, но его ещё не получили, точнее, вместо него прислали дибазол. И лекцию академика хотел устроить, но потом по неизвестным причинам пришёл не академик, а учитель школы первой ступени. Однако лекция была полноценная. Поездка к морю тоже была в принципе устроена: из соображений экономии на два дня ездили к Сенецкому озеру. Автобусная линия будет весной, соревнование рыболовов наметили на осень, конкурс самодеятельности народного творчества наметили на зиму. Всё устроено.

Директор Пуц снова приедет на завод, выскочит из «татра-плана», взбежит по лестнице, мобилизует секретариат и соберёт узкое совещание руководящих работников завода. Очевидно, нужно будет развернуть широкую кампанию за последовательность и принципиальность в широких кампаниях. А может быть, для этого было бы достаточно средней кампании или совсем маленькой?.. Нет, это было бы не в масштабах директора Пуца!

Только, только… работает ли ещё на заводе старый сторож, папаша Пиклер?.. На всякий случай, чтобы всё же можно было принять радикальные меры…


Перевод З. Соколовой.

Господин, который не аплодировал

Он стоял на тротуаре неподвижно, на лице его будто лежала тень, он молчал и строго смотрел перед собой. Этот господин напоминал тёмную скалу среди прибоя: волны разбиваются о неё, а она остаётся неприступной, холодной и мёртвой.

По улице праздничным маршем шествовал Первомай.

Белые голубки разносили его на своих крыльях, он трепетал в красных знамёнах, гремел из репродукторов и распевал тысячами звонких голосов. Весенний, утренний, смеющийся, в цветистых платочках, с растрёпанными вихрами, со значками на лацканах пиджаков, с детьми на плечах, он лавиной катился по городу; ликующий поток разливался по площадям, проникал в самые маленькие улицы, и радость стремительно поднималась вдохновенным, танцующим, очищающим и благодатным наводнением.

Толпа рукоплескала, школьники размахивали флажками, молодёжь и солдаты кричали: «Слава!», «Ура!», «Да здравствует!», трубачи трубили, а ударники с такой силой били в тарелки, что в ушах звенело и латунные молнии слепили глаза.

Люди праздновали Первое мая, а на тротуаре, как будто несколько в тени, стоял господин и не аплодировал.

На нём было серое летнее пальто уже не новое, но хорошо сохранившееся, широкополая шляпа и тщательно начищенные полуботинки с очень острыми носами, Его лишённое всякой жизни лицо казалось невыразительным, как гранитные торцы мостовой; в очках отражалось небо, не позволяя уловить выражение взгляда; выбритые до синевы щёки, серые пряди волос на висках, нос, прямой и твёрдый, как у профессора алгебры и геометрии в иллюстрациях к романам из студенческой жизни, а на руках… на руках — как это ни странно в такой весенней сумятице — светлые перчатки, покрывшиеся от долгого употребления благородной патиной[11]. Так он стоял, глядя на лавину молодости и слушая песни; его овевал майский ветерок, ослепляло ликование праздника, оттесняла людская толпа, но он ни разу даже не пошевелил бровью, не ударил в ладоши, только смотрел и молчал.


Но вот с господином, который не аплодировал, что-то произошло: левый уголок рта нервно вздрогнул, морщинки вокруг глаз удлинились, кадык дважды поднялся почти до гладкого подбородка и опустился снова. И господин поворачивается, явно желая уйти; он натыкается на толпу, пробует найти щель, через которую можно было бы проскользнуть, и, не найдя её, протискивается между женщиной в праздничном платке и девочкой с большим бантом в волосах и китайским флажком в руке; слившись с потоком, медленно движущимся по тротуару, он продирается через него, потом сворачивает в переулок и останавливается. Оскорблённо отряхнув пальто, господин поправляет воротник, глубоко вздыхает и с достоинством шагает дальше.

Около четверти часа он идёт довольно твёрдым шагом, мужественно глядя перед собой, то и дело напряжённо щурясь, как человек, который старается что-то понять, хорошо запомнить и сделать для себя выводы, потом неожиданно обнаруживает, что дошёл до своего дома и заходит в подъезд.

Это старый, тёмный и тихий дом. Подниматься нужно по узкой каменной лесенке. На площадке третьего этажа господин, который не аплодировал, открывает дверь с визитной карточкой и оказывается в своей квартире. Он аккуратно снимает шляпу, пальто и перчатки; перчатки вкладывает в правый карман пальто так, что они торчат из него вертикально вверх, напоминая руку уличного регулировщика, когда тот останавливает трамвай. Светлые перчатки кажутся белым пятном в сумраке передней, из которой господин проходит в комнату.

В комнате беспорядок, какой бывает в квартире, когда мы доживаем в ней последние дни и не сегодня-завтра должны переехать в другую — лучшую, более светлую, более удобную. Вещи лежат где попало, потому что уже не имеет смысла возвращать их на первоначальное место. Уже не имеет смысла вытирать пыль, менять перегоревшую лампочку, выносить остатки еды, зашивать кресло… Ведь не сегодня-завтра…

Что будет не сегодня-завтра?..

Господин, который не аплодировал, в задумчивости садится на незастланную кровать, брезгливо отодвигает в сторону длинную ночную рубашку и машинально обхватывает руками колени. Так он сидит неподвижно несколько долгих минут. Он даже не расстёгивает жёсткого воротничка, который давит ему горло; он, когда-то такой педантичный, не замечает, что потерял пуговицу от пиджака; он сидит, целиком занятый мыслью, которая пришла ему в голову там, среди волнующегося, пенящегося первомайского прибоя, мыслью о том, что и сегодня и завтра, очевидно, вообще ничего не произойдёт.

Там, на площади, им почему-то овладела уверенность: не вернётся, никогда, чёрт возьми, не вернётся чего он ждёт! Эта квартира, в которой и статуэтки на столиках и его душа покрылись паутиной, — не временное пристанище; во всяком случае, временное не в том смысле, в каком он хотел бы. И воодушевление там, на улице, радость на лицах, спокойствие и сила в поступи марширующих — не временное воодушевление, не временные радость, спокойствие и сила.

Этот Первомай производит впечатление чего-то страшно прочного.

Хотя снаружи светит солнце и над клумбами в парке доверчиво жужжат пчёлы, господина в серой комнатке бьёт жестокий озноб. Можно было бы сделать несколько быстрых движений, чтобы согреться (например, похлопать в ладоши), но он сидит неподвижно, ошеломлённый сознанием своей обречённости.

Кто знает, как он представлял себе возврат солнечных дней? Может быть, он был не крупным помещиком где-нибудь под Глоговцем, а всего-навсего управляющим поместья, держал в железной руке судьбы доярок и возчиков, но перед хозяином послушно щёлкал каблуками высоких шнурованных ботинок; может быть, он не восседал за письменным столом в парадном кабинете, где ноги утопают в персидском ковре и над головой висит писанная маслом нагая красавица, а только, стоя навытяжку, внимательно выслушивал в этом кабинете приказы и потом, упиваясь своей властью, растолковывал их подчинённым; может быть, он никогда не сажал денщика на трое суток в карцер, обнаружив тусклую полосу на своих высоких кавалерийских сапогах, а только восхищался, с какой решительностью и шиком сделал это в его присутствии подполковник, — кто знает?!

Сегодня он неожиданно почувствовал себя старым, ничтожным, никому не нужным. Это ощущение свалилось на него, как камень; ещё недавно он думал: «Вот ваше последнее Первое мая… Девятое мая… Седьмое ноября… Двадцать девятое августа…[12] Дерите глотки, маршируйте, суетитесь… Через год…»

На площади он вдруг понял, что через год будет ещё больше знамён, голубей, улыбок, орденоносцев. И у него мороз пробежал по коже.

Сидя на кровати, он в треснувшем, но ещё не потускневшем зеркале напротив внезапно увидел, что в его лице появилась новая, поразившая его черта.

Это была глупость, поразительная душевная слепота.

Он поспешно отвёл глаза от зеркала и посмотрел на охотничье ружьё, висевшее над его головой. Мучительное напоминание о чём-то неправдоподобно далёком! Перед ним словно опять замерцала надежда: «Я ещё могу что-то, сделать! Ещё можно решиться! Вмешаться! Что-то совершить! Что-то совершить!»

Господин, который не аплодировал, громко глотнул, словно его душили горькие рыдания.

Ведь это всё равно, как если бы перчатки в тёмной передней захотели остановить танк! Что изменится? Разве не будет Первого мая и без него, лишнего, непостижимо глупого, сбитого с толку человека?

Завтра, может быть, он появится в Национальном театре, послезавтра на стадионе, ещё через день на военном параде; как убийца возвращается на место своего преступления, как прыгун, не взявший высоту, долгодолго смотрит на сбитую планку, так и он будет возвращаться, оцепенело смотреть и молчать, упорно молчать, словно изобличённый преступник. А когда вокруг будут греметь аплодисменты, он не станет аплодировать.

Это единственное, что он может сделать.


В городе миллионами язычков пламени полыхал первомайский кумач, а он стоял в толпе, хмуро глядел на это море радости и сжимал в карманах кулаки. Вдруг он потерял самообладание, и с его языка стали срываться негодующие слова. Сперва он цедил их сквозь стиснутые зубы, а потом совсем забылся и заговорил вполголоса. Однако в окружавшем его шумном ликовании ничего не было слышно; только один раз лейтенант-артиллерист, который стоял рядом, держа за руку мальчика с игрушечным голубем на палочке, обернулся к нему и спросил:

— Простите?

Но он, не отвечая, оттолкнул лейтенанта и попытался пробиться с площади, подальше от толпы. Фыркая и отдуваясь, он добрался до менее шумной улицы, ещё раз оглянулся на спины демонстрантов, над которыми плыли знамёна и плакаты, сплюнул, сказал что-то вслух и заспешил к стоянке такси, но на полдороге остановился, выругался и, далеко обходя площадь, направился к кварталу вилл, поднимавшихся по крутому склону высоко над городом.

Хотя у него не было причин спешить, он почти бежал, сопел, отдувался, свистящим шёпотом говорил сам с собой или со всем миром, и несколько раз принимался раздражённо жестикулировать. Он брезгливо отводил взгляд от витрин магазинов, а услышав с площадки для игр счастливые детские крики, поморщился, как некоторые морщатся от визга пилы. Сегодня всё вызывало у него отвращение, всё его возмущало: голубое небо, аромат ландышей, белизна молодых яблонь. С ума сошли — вздумали цвести для этих!..

Он резко хлопнул калиткой, по бетонированной дорожке прошёл через сад, вошёл в виллу, открыл двери передней и разделся. Пальто, которое он небрежно повесил на вешалку, вовсе не поношенное, наоборот, почти новое, казалось уже каким-то затрёпанным; и перчатки были новые, только немного запачканные. Шляпа упала с вешалки, но господин вошёл в комнату, не обратив на это внимания. Он опустился в глубокое кресло, зажёг сигарету и через окно, занимавшее всю переднюю стену, посмотрел на праздничный город. Издалека доносились звуки духового оркестра, и особенно громко были слышны труба и барабан.

Бум-бум, бум-бум-бум, — весело отдавалось в ушах.

Он зашипел от злости, встал и начал ходить взад и вперёд. Просторный кабинет казался ему тесным, но что поделаешь? В трёх других его комнатах поселили какого-то жалкого служащего с женой, двумя детьми и тёщей.

Ну, долго они тут не проживут, а всё-таки…

Впрочем, кто теперь он сам? Такой же жалкий служащий.

Тьфу…

Не будь он у себя дома, в своём королевстве, он сплюнул бы, но теперь только потушил сигарету о дно пепельницы, изображавшей лебедя, и зажёг новую. Было тихо, и лишь издали доносилось задорное:

Бум-бум, бум-бум-бум…

Господин сел за столик, включил радио, долго настраивал на капризную короткую волну, наконец поймал её, откинулся в кресле, закурил и стал слушать.

Знакомый голос немного успокоил его. Поездки больших людей с одного материка на другой, тайные конференции самых влиятельных из них, тихоокеанские манёвры, заявления уверенных в себе государственных деятелей перед аудиториями пылких журналистов придали ему бодрости. Он чувствовал себя солидарным с ними. Они выражали вслух его мысли, протягивали ему руку, понимали, что он на них рассчитывает.

Пока диктор читал сообщения, он встал, снова подошёл к окну, отдёрнул штору и, взглянув на низину за городом, из которой поднимались фабричные трубы, быстро отыскал среди них четвёртую справа, низкую, солидную, старого типа, но такую знакомую, даже родную.

Бум-бум, бум-бум-бум, — доносилось издали, казалось, как раз от четвёртой трубы справа.

Он опустил штору, вернулся в комнату и сразу весь превратился в слух: диктор говорил о его родине.

Господин, который не аплодировал, теперь был готов радостно захлопать в ладоши; минуту он сосредоточенно слушал. Но его охватило мучительное, неприятное ощущение, похожее на тошноту. Он скривил рот и повёл носом, словно почувствовав зловоние. Насильно заставил себя откашляться. По его затылку прошла холодная волна, скользнула вниз по шее и дальше, к пояснице. Он пошевелил лопатками и втянул в себя воздух.

— Идиоты, — сказал он тихо, — идиоты.

Диктор был для него своим человеком и говорил от имени таких же своих людей. Господин, который не аплодировал, чувствовал себя почти ответственным за его слова: как обычно — о нищете в стране, о голоде, о пустых магазинах, об исхудалых детях, о непрочности режима…

Им овладел уже не стыд, а гнев: господин подскочил к приёмнику и выключил его, дрожа от злобы. В тишине звучал барабан. Он всё приближался. Колонна демонстрантов вышла на открытое место, звук долетал лучше, и в прозрачном весеннем воздухе немного иронически зазвенела трель флейты-пикколо.

— Идиоты.

Он подошёл к книжному шкафу и вынул толстую книгу. Перелистав её, он выловил несколько заложенных между страницами бумажек: зелёную, голубую, белую. Когда ему приносят эти клочки бумаги, он складывает их, как трофеи. Это не просто листовки, это исторические свидетельства того, что его дело ещё не проиграно. Они призывают: «Не выполняйте поставок, сами себе роете могилу! Не верьте пропаганде, не читайте журналов и газет!..» И вдруг господин, который не аплодировал, вытаращил глаза. В одной из листовок было написано:

«Не ходите на майскую демонстрацию! Мы видим вас! Предостерегаем вас! Рассчитаемся с вами!»

Бум-бум, бум-бум-бум, — звучит около самой виллы, потому что оркестр уже марширует по той же улице; слышны корнет-а-пистоны, кларнеты и маленькие барабаны, пение и смех. Открывается калитка, нет, вся эта страшная толпа не вламывается в сад, только соседские ребята бойко подбегают к вилле и звонят.

Нужно идти им отворять — родители на демонстрации, и паршивцы будут звонить, пока не оглохнешь. Майское половодье врывается в его дом, в его царство. У мальчика украшенный красными лентами самокат, девочка держит в руке воздушный шарик. Через минуту они включат радио за тонкой стенкой и прямо в квартире раздастся: «Бум-бум, бум-бум-бум».

Город жужжит, как улей, полный медоносных пчёл, а за ого домами высятся заводские трубы, и на четвёртой справа, — это отчётливо видно, — развевается и трепещет на ветру красный флаг.


Пёстрые, прозрачные спортивные знамёна реют на высоких белых древках над колоннами, толпа аплодирует и кричит «слава!» спортсменам в трусах и майках. Юноши и девушки проходят перед трибуной: теннисисты, футболисты, атлеты, пловцы — все они сильные и загорелые, как маленькие бронзовые боги. Теперь маршируют здоровье и красота, молодость и жизнерадостность. В размеренном шаге напрягаются мускулы ног, гордо распрямляются плечи, оживлённые, одухотворённые лица сияют, как целый цветник подсолнечников. А голоса скандируют здравицы миру, предвещая ему вечный расцвет.

На тротуаре стоит господни, и если пристальнее присмотришься к нему, заметишь: он ещё не так стар, он вполне мог бы сыграть вон с теми юношами в волейбол, участвовать вместе с ними в кроссе, выполнять упражнения на снарядах. Но он не думает о таком благородном соперничестве, стоит и смотрит и…

И аплодирует.

При мысли, что кто-нибудь наблюдает за ним и догадывается о его настроении, он сразу начинает аплодировать. Когда вокруг него кричат: «Да здравствует мир!»— кричит и он. Он даже снял перчатки, и с его лица давно спало оцепенение. Иногда он снимает шляпу, приветствуя спортивные вымпелы, машет им. Один раз он даже поднял на руки мальчугана, который хотел увидеть вратаря «Красной звезды».

Однако наступает момент, когда господин чувствует, что на сегодня с него более чем достаточно. Он ещё продолжает кричать «ура!» и почти беззвучно, безвредно хлопать, но уже совершает тактическое отступление из Первой линии стоящих на тротуаре, добирается до ворот своего дома и незаметно проскальзывает в подъезд. Когда он пересекает двор и входит в свою комнату, первомайские звуки немного стихают. Слышно, как народ там, на улице, что-то скандирует, слова сливаются, и только одно звучит совершенно чётко, поднимаясь над общим гулом, как маяк:

«…мир!.. мир!»

Господин швыряет пальто и шляпу на постель и смотрит на часы. Потом, упруго присев, вытаскивает из-под дивана чемоданчик, открывает его и ловкими пальцами настраивает радиопередатчик. Кажется, что он готовит к стрельбе пулемёт и сейчас будет сосредоточенно целиться из него в молодость, марширующую там, снаружи.

Связь долго не налаживается. Он нервничает. Звуки демонстрации проникают сквозь толстые стены. Первомайское шествие проходит и через эту неприметную комнатку, и его невозможно остановить.

Наконец послышался сигнал, и проворные пальцы начинают передавать в эфир сперва обычные донесения, можно сказать, мелочи, потом сообщения о некоторых неудачах. Их нужно чем-то уравновесить.

Он работал ключом, и ему казалось, что земля дрожит под шагами демонстрантов, как во время, землетрясения, что стены вот-вот рассыплются и выдадут его толпе. Несколько раз он терял нить и вынужден был повторять фразы — об усиливающемся терроре, о всеобщем саботаже, о провале майской демонстрации, унылой, малолюдной и абсолютно незначительной. На улице продолжали скандировать, и это сбивало его. Он даже весь вспотел.

Потом он рассеянно записывал приказания. Из отвратительного крика снаружи, на улице, опять поднималось слово «мир».

Подтвердив приём, он передал «конец», выключил передатчик, закрыл чемоданчик, спрятал его и, обессиленный, опустился на диван.

Минуту он прислушивался. В голове мелькали слова, которые он передавал и принимал. И вдруг он рассмеялся. Сперва сухо, коротко, непроизвольно. Но смех безудержно овладел им. И он хохотал громко и непрерывно, корчась, словно в конвульсиях. Он смеялся, хихикал, гоготал, перегибался в поясе, у него заболели мускулы щёк, он запрокидывал голову, и от этого затекла шея. Он смеялся всё громче, болезненнее, безнадёжнее. Это был страшный смех, словно из болота вырывались ядовитые пузыри, словно горел и трещал торф, словно скулило в ужасе грязное животное, загнанное в тупик и решившееся на последнюю кровавую схватку.


Под голубым майским небом заканчивается демонстрация. Гости, весело разговаривая, покидают трибуну, зрители заполняют мостовую, усеянную красными лентами, бумажками, цветами. На тротуаре стоит господин, который не аплодировал. Неподвижный и мрачный, он простоял там все это время и, вероятно, выдержал бы ещё дольше. Некоторые его заметили. Они не знают, что это за человек, но чувствуют, что он не наш. Чувствуют, что он чужой даже сам для себя. И видят, что он стоит здесь, как скала в прибое, последний выветрившийся мол перед старой крепостью; нет, уже не скала, только камень, камешек, песчинка.

Ядовитый кристаллик, который может отравить сотни литров родниковой воды.


Перевод О. Малевича.

Загрузка...