Был густой, как говорится, настоящий лондонский туман, будто специально созданный для преступлений.
Двадцать пятого ноября в одиннадцать часов тринадцать минут вечера Ричард Грей стоял перед освещённой витриной ювелирного магазина. В кармане у него был приготовлен кусок кирпича, а в голове план, столь же простой, сколь и хитроумный. Всё было тщательно продумано. Минуту назад полисмен прошёл мимо ювелирного магазина. Чтобы обойти площадь медленным шагом, требуется десять минут. Значит, примерно через десять минут полисмен снова будет здесь. Сердце Ричарда Грея стучало, как молот, но он неподвижно стоял под фонарём и прислушивался. Поблизости не было ни души. В такую погоду не выгонишь на улицу даже собаку. Только где-то в темноте, ни о чём не подозревая, неторопливо шагал полисмен.
Всё шло как надо. Через десять минут Ричард Грей услышал шаги. Они приближались. Ричард Грей вытащил кусок кирпича и сжал его в ладони. Он чувствовал себя, как спортсмен перед решающим состязанием. Он всматривался в туман, ожидая, когда появится полисмен. Шаги на минуту стихли, потом раздались снова, и Ричард Грей увидел неясную фигуру.
Он размахнулся и швырнул кусок кирпича в витрину. Стекло зазвенело.
Дальнейшее Ричард Грей представлял себе во всех подробностях: из темноты выскочит полисмен, раздастся знакомая трель свистка, прибегут другие полисмены, и через минуту всё будет кончено.
Сердце Ричарда Грея забилось спокойно. Он прислонился к фонарю и стал ждать. Но полисмен не показывался. Неясная фигура остановилась. Прошла вечность, прежде чем она снова двинулась, как-то неуверенно, покачиваясь из стороны в сторону.
Ричард Грей с ужасом посмотрел на приближавшегося человека. Он был не полисмен.
Это был молодой джентльмен в чёрном костюме и чёрном пальто. Белоснежная крахмальная манишка, белоснежный шёлковый шарф и огромная белая хризантема вызывающе выделялись в темноте. На голове у него, разумеется, был не шлем, а отвратительно блестевший цилиндр.
Человек подошёл ближе и с нескрываемым интересом осмотрел разбитую витрину ювелирного магазина. Затем он повернулся к Ричарду Грею, слегка покачнулся и одобрительно произнёс:
— Классически. Поздравляю.
Он был, что называется, немного на взводе.
Ричард Грей подумал: «Ведь полисмен должен был услышать звон стекла. Может быть, он струсил и ждёт подмоги. Но почему он не свистит, почему он не свистит?»
— Прошу прощения за нескромность, но, скажите пожалуйста, чего вы изволите ждать? — спросил с. любопытством франт. — Кыш, кыш! Извольте сматывать удочки, а то не успеете оглянуться, как очутитесь за решёткой, простофиля.
«Или, может, он завернул в какой-нибудь переулок? — продолжал размышлять Ричард Грей. — Уж не пристукнул ли его кто в этом тумане…»
— Какими же красивыми вещицами вы запаслись? — ласково осведомился подвыпивший джентльмен. — Колечко, табакерочка, ожерельице?.. Ну, это между нами…
«Не идёт…» — думал Ричард Грей с тревогой и озлоблением, как человек, с которым вдруг обошлись в высшей степени несправедливо. Неожиданно ему пришла в голову спасительная мысль: несомненно в ювелирном магазине есть сигнальное устройство. Значит, весь вопрос в каких-нибудь пяти-шести секундах.
Но на площади по-прежнему стояли тишина и туман, густой, как мелкий просеянный песок, полисмен не появлялся, а молодой человек в смокинге философствовал:
— Вариант «а» — в последнюю минуту вас оставило мужество. Вариант «бе» — вы сумасшедший. Вариант «це» — это сделали не вы. Но вам никто не поверит. Следовательно, это сделали вы, хотя вы этого и не делали. Вариант «де»…
Ричард Грен взглянул на незнакомца. «Нет, этот меня полиции не сдаст», — безнадёжно подумал он. Никто не приходил. Осколки стекла валялись на тротуаре, а среди ручных часов и серебряных кубков красовался забрызганный грязью кусок кирпича. Никаких последствий не наступало.
— Ну, что ж, пойдёмте выпьем коньяку, — покорно сказал господин в цилиндре.
До сознания Ричарда Грея дошло, что он продрог.
«Опять не вышло», — мелькнуло у него.
Коньяк моментально ударил ему в голову — так бывает, когда пьёшь на голодный желудок.
— Мне нравятся такие парии, как вы, — бормотал незнакомец, блаженно улыбаясь. — Я тоже никогда не знаю, чего хочу. Коньяку! — крикнул ом недовольным тоном. — Коньяку-ньяку-ньяку!
У Ричарда Грея на глазах показались слёзы. В этот предрождественский час его всегда одолевала тоска. Ёлки, подарки, рождественская индейка, грог, счастливые детские глаза. Детские глаза…
— Нужно издать такой закон, чтобы на рождество все люди были счастливы. Чтобы у всех была работа, и крыша над головой, и жареная индейка. Но разве дождёшься такого закона? Дырки от пудинга дождёшься… — пробормотал он.
— Но, но, но! — Молодой джентльмен плутовски погрозил указательным пальцем и облил себе брюки коньяком. — О законах ни одного худого слова. А то папа будет сердиться.
Ричард Грей не ел два дня и только что выпил третью рюмку. Он крайне непочтительно отозвался о папаше своего собеседника, присовокупив к этому правдивую характеристику кабинета её величества.
Молодой человек вскочил.
— Я никому не позволю в моём присутствии неуважительно отзываться о правительстве! — воскликнул он.
Ричард Грей подверг правительство уничтожающей критике. Он неуместно упрекал министров за то, что у них нет работы для Ричарда Грея и за то, что Ричарду Грею негде ночевать.
— Замолчите! — гаркнул джентльмен, оскорблённый до глубины души.
Ричард Грей стал шёпотом высмеивать правительство за то, что оно не охраняет ювелирные магазины.
— Полиция! — крикнул молодой франт так громогласно, что даже хризантема в петлице его смокинга задрожала. — Коммунистический агитатор! Бунт! Полиция!
Ричарда Грея повели. В дверях он обернулся и, еле держась на ногах, с серьёзным видом провозгласил:
— У нас замечательное правительство.
Он многозначительно поднял голову, одурманенную алкоголем, запрокинул её назад и с нежностью в голосе прошептал:
— Там топят…
Его вытолкнули на улицу и посадили в машину. Ричард Грей от страшного утомления моментально уснул и во сне улыбался.
Перевод И. Иванова.
Доктор Адриен де Гроот вошёл в камеру, не поздоровавшись, так, словно это была его собственная квартира. Он подождал, пока тюремный надзиратель закроет за ним дверь. Когда прекратился скрежет ключа в замке и вдали замер топот сапог по каменному полу антверпенской тюрьмы, посетитель тихо обратился к лежавшему на нарах человеку, явно недовольному тем, что ему помешали размышлять:
— Гендрик, я здесь в последний раз.
— Слава богу, — отозвался заключённый. — Наконец-. то вы оставите меня в покое.
Доктор де Гроот снял пальто, поставил в угол палку с серебряным набалдашником, сёл за маленький стол и положил перед собой туго набитый чёрный портфель. Он ласково взглянул на заключённого — темноглазого, медлительного молодого человека, за неторопливыми движениями которого, казалось, скрывался бурный, с трудом сдерживаемый темперамент. Заключённый сел на нарах и бросил взгляд на гостя.
— Когда вы перестанете надоедать мне, господин защитник? — спросил он.
— Когда вы поумнеете. — ответил адвокат. — И потом, я уже говорил вам, что прихожу сюда сейчас не как защитник, а как любитель искусства, как, с вашего позволения, знаток его и почитатель вашего таланта.
— Боже мой! — вздохнул заключённый. — Опять начинается. До чего же вы нудный!
Доктор Адриен де Гроот задумался. Он задумчиво кивнул, но продолжал молчать и только чуть слышно хмыкал.
— Насколько мне известно, — процедил заключённый с усмешкой, — в вашем распоряжении всего полчаса.
Адвокат устало заморгал и с искренним сокрушением заговорил:
— Почему вы не верите, Гендрик, что я желаю вам добра? Знаете, чего мне каждый раз стоит добиться разрешения на встречу с вами? Поймите, вы мне крайне нужны.
— Почему же вы не выиграли мой процесс? — перебил его заключённый и нахмурился.
— Потому что это было невозможно, — произнёс де Гроот успокоительным тоном, явно повторяя эти слова уже в сотый раз. — Вы неумело совершили подлог, и вас поймали с поличным. Всё-таки продать четырнадцать поддельных Ван-Дейков — дело нешуточное!
Заключённый вскочил:
— Это были не подделки! Это были мои собственные картины! Мой сюжет, моя трактовка, всё моё!
— Да, это были не копии, — сказал де Гроот примирительно. — А настоящие подделки, мой дорогой. Собственные картины вы подписывали: «Aio van Dyck fecit»[13]. Чего греха таить, это было гениальное жульничество.
Заключённый горько рассмеялся:
— Жульничество… А сами-то вы, господин доктор, не жульничаете?..
Адриен де Гроот ухватился за эту соломинку.
— Вот, вот, Гендрик, — воскликнул он обрадованно. — В том-то всё и дело! В том-то и дело! Пройдёт каких-нибудь три года, и всё забудется. А вы гений! То, что смогли создать вы, никто не создаст! Поймите, дружище, вы гений! И я просто хочу, да что там хочу, это мой долг, мой долг патриота открыть вас, спасти вас для нашего искусства!
— Чёрт возьми! — взмолился заключённый. — Опять вы за своё!
— Да, опять. — Де Гроот заговорил быстро, с неподдельным воодушевлением. — Я думаю об этом днём и ночью. Родился величайший талант нашего времени и нате-ка, сидит за подлог в тюрьме. Разве я могу спокойно смотреть на это, как любитель искусства, как гражданин, как один из той горстки людей, которые знают, что вы собой представляете?..
— Мне здесь вполне хорошо, — заметил заключённый.
Де Гроот, адвокат по судебным делам и тонкий ценитель классической и современной живописи, встал и взволнованно заявил:
— Полагаю, талант вас кое к чему обязывает, не так ли?
— Я могу выкинуть его в окошко, — ответил заключённый. Он снова растянулся на нарах и стал смотреть в потолок. Потом быстро повернул голову к юристу:
— Чудной всё-таки вы человек, доктор, как я погляжу. Вы, случайно, не с луны свалились?.. Ведь вы отлично знаете, что я не заработал бы и на кусок хлеба, если бы собственные картины подписывал своим именем. Кто бы их стал покупать?..
— Я не свалился с луны, — терпеливо ответил Гроот. — Я знаю, что вам было тяжело. Так человек поступает только из-за нищеты. Но я хочу помочь вам. Художник, который способен столь блестяще подражать Ван-Дейку в портретной живописи, в драпировке, в колорите, в технике, такой художник, милый человек, должен быть славой нашего новейшего искусства!
— Плевал я на славу нашего новейшего искусства, — отрезал заключённый. Он на минуту погрузился в свои мысли. — Со мной в одном классе учился некий Штерке и некий Квеборн, которого мы прозвали Гансом-Клёцкой… Оба были в десять раз талантливее меня. Один умер от туберкулёза, другой прозябает где-то в провинции, так как ему не на что снять комнату… Слава нашего новейшего искусства! Спасибо. Я в ней не нуждаюсь.
— Но я гарантирую вам, что вы будете материально обеспечены, — упрашивал де Гроот. — Скандал с Ван-Дейком, процесс, посрамление знатоков, и вся эта шумиха пойдут вам только на пользу! Публика будет драться за ваши картины! Ведь вся пресса единодушно признала, что вы — феноменальное явление!
— Я был голодным явлением, а не феноменальным, — заметил заключённый с отсутствующим видом. — Собственно говоря, — спохватился он, — почему вы не уходите?
Адриен де Гроот почувствовал, что наступила решительная минута. Он подошёл к заключённому и ласково дотронулся до его плеча.
— Гендрик! — сказал он чуть слышно. — А что, если я всё-таки вызволю вас отсюда?
Заключённый медленно приподнялся на нарах и испытующе посмотрел юристу в глаза. На лбу у него углубились сбегающие к носу морщинки. Но напряжение длилось только мгновенье. Заключённый снова лёг и сказал:
— Ганс-Клёцка куда талантливее, а…
Де Грооту хотелось вступить в горячую полемику, но он вовремя осознал, что это абсолютно бесполезно. Он взглянул на маленький квадрат неба, расчерченный решёткой.
— Знаете что, Гендрик, — произнёс он нерешительно, — продайте мне тогда хотя бы рецепт красок, глазури и секрет патинирования и искусственных трещин на краске…
Прошло несколько секунд.
— Вчера, — продолжал де Гроот, — ко мне заходила ваша девушка, Лиза… Две-три тысячи были бы ей очень кстати…
Заключённый молчал.
— Как хотите, — вздохнул юрист и поклонник искусства. Он взял пальто и портфель и постучал в дверь камеры, хотя разрешённые полчаса ещё не истекли, затем вернулся за палкой с серебряным набалдашником и, — не попрощавшись, вышел так же молча, как и вошёл.
Доктор Адриен де Гроот до самого вечера был угрюм и раздражён. В середине ужина его потревожил телефон. Он сердито буркнул «алло»! — но моментально переменил и тон, и выражение лица, и даже позу, в которой стоял у массивного резного письменного стола.
— Нет, господин директор, — сказал он в трубку. — К сожалению, при всём моём желании, я не могу сказать, что добился успеха. Ваш договор я ему и не показывал. Он бы разорвал его. По-моему, он сумасшедший, а не гений. Мы должны запастись терпением… Через годик я к нему снова наведаюсь. А не получится опять, — подождём, пока его выпустят на свободу. На свободе он у меня месяца не продержится. На коленях приползёт к нам и будет как шёлковый…
Доктор Адриен де Гроот учтиво пожелал шефу доброго здоровья, положил трубку, и настроение у него стало ещё хуже. Он вернулся к накрытому столу, с отвращением отодвинул начатый ужин и протянул руку к бутылке.
Перевод И. Иванова.
Джим Гарднер был счастлив: уже четвёртый месяц он имел работу с неплохим окладом и, по-видимому, надолго. Они с Барбарой сняли небольшую, но милую квартирку, а кудрявому четырёхлетнему Томми купили, наконец, кроватку на колёсиках, с сетками по обеим сторонам и задумчивым ангелочком у изголовья.
Четвёртый месяц они жили спокойно и безоблачно: разносчик каждое утро оставлял перед дверью молоко, они регулярно вносили деньги за электричество и газ, Барбара покрасила волосы и повесила на кухне занавески в горошек. Вечерами она мечтала о холодильнике и смотрела фильмы о любви. Веснушчатый, кареглазый Томми всё это время не кашлял, поправился на полтора кило и клал на лопатки всех мальчишек двора; Джим купил себе три книги и каждое воскресенье ходил благодарить господа бога: он просил его, чтобы во имя всего святого ничего не изменялось, хотя бы в течение зимы.
Джим был по профессии электротехником, специалистом по слаботочным установкам, но он не сумасшедший, чтобы не брать то, что ему давали. Вот почему он стал шофёром, да ещё в полиции. Сначала Барбара боялась, что его там обязательно застрелят, но служба была обычной, хотя и не совсем нормальной, Джим старался, и к нему относились хорошо.
Джим не смотрел в лицо людям, которых вталкивали в машину и которых сопровождали обычно двое в широкополых шляпах, с засунутыми в карманы руками. Он старался их не замечать — он не хотел думать о них. Иногда это проходило не совсем гладко, и тогда Джим клялся самому себе, что никогда не поссорится с законом, никогда не притронется к виски, даже с содой, и вырастит из Томми честного американца, чего бы это ни стоило. Он всегда пристально смотрел на дорогу, убегающую под радиатор, и старался не слышать того, что делалось за его спиной. Конечно, работа была не из приятных, но лучшей не было, а в старой квартире Томми очень кашлял.
В новой он не кашлял, стал румяным, лицо его округлилось, он играл с клоуном, прыгал на коленях у отца и в счастливые минуты, уткнув голову в колени Джима, шептал, полный страстной надежды:
— Папочка, знаешь, что мне купи?.. Купи мне слона Джумбо, такого белого, из резины, который надувается!.. Купишь мне Джумбо?
И счастливый Джим Гарднер, шофёр полиции, обещал мальчику, что купит белого слона Джумбо, купит в субботу после получки. Потом они играли в моряков и лётчиков, водолазов и индейцев, и Барбара улыбалась, размышляя, что Томми избалуется, если останется единственным ребёнком, и что его сестричку можно было бы назвать Дороти в честь артистки Дороти Лемур.
Однажды в минуту такого розового семейного счастья раздался телефонный звонок. И так как в этот момент Томми самозабвенно скакал у Джима на спине, Барбара сама вышла в переднюю и сняла трубку.
— Джим, — певуче сказала она, — это инспектор Брук.
Джим удивился, положил «ковбоя» на диван и пошёл к телефону. Минуту он слушал молча — он всегда слушал молча, — потом вернулся в комнату и сообщил:
— Наверное, что-нибудь экстренное, раз звонит сам Брук. Надеюсь, что к вечеру вернусь.
Он надел непромокаемый плащ, достал из ночного столика две жевательные резинки с привкусом ананаса, поцеловал сына и жену и вышел. На лестнице он услышал, как Томми спрашивает: «А папка принесёт мне Джумбо?..»
Мотор автомобиля не хотел разогреваться, фыркал и глох, было холодно, моросил дождь, и шестерня стартёра проскакивала. Джим нервничал и, выезжая из гаража, чуть не задел крылом за столб, тихонько выругался, нащупал в кармане жевательную резинку, сунул её в рот и вскоре почувствовал на языке сладкий привкус. Джим открыл окно, и прохладный, влажный ветер ударил ему в лицо.
Инспектор Брук и четверо полицейских уже стояли перед зданием. Они были в плащах, как и Джим, и казалось, что они всё делают и говорят как-то мимоходом, думая о чём-то совсем ином. Они расселись молча, сел и инспектор Брук и сообщил Джиму адрес. Джим включил мотор и, не сказав ни слова, поехал; он никогда ни о чём не спрашивал, ничему не удивлялся и не делал никаких замечаний — за это его и любили.
Дождь усиливался, небо над Нью-Джерси быстро потемнело. Это был неприятный вечер 17 февраля 1954 года. Как раз в тот момент, когда вспыхнули уличные огни, Джим затормозил. Машина, чуть забуксовав на мокром, асфальте, остановилась. Было семь часов.
Инспектор Брук и трое парней вылезли из машины, перешли улицу и вошли в дом напротив. Джим погасил фары и включил стоп-сигнал. Его сосед, который не вышел с Бруком, зажёг сигарету и протянул пачку Джиму; Джим поблагодарил и тоже закурил. Они сидели в вечерней тишине, молчали и курили. Машина наполнилась дымом. Капли барабанили по крыше автомобиля и стекали по ветровому стеклу, мешая смотреть. Минут через двадцать сосед Джима достал часы и сказал:
— Что-то долго… Чёртовы сопляки.
Джим ничего не ответил. Его немножко удивило, что этот человек таким странным голосом, будто через силу, говорит о каких-то «сопляках». Вряд ли это относилось к инспектору Бруку и его коллегам. Джим взглянул на него. Он знал этого человека по двум-трём выездам. Это был довольно крупный мужчина лет сорока, с худощавым, не лишённым привлекательности лицом. Когда он засовывал часы обратно в карман жилета, цепочка запуталась у него между пальцами, и Джим заметил, что его рука дрожит. Старомодные часы были немножко неожиданными у человека такой профессии.
Ещё четверть часа они сидели молча. Шумел дождь, холодный зимний дождь, к тому же поднялся ветер, так что сидящим в машине казалось, что их окатывает струёй из брандспойта.
— Что они так долго возятся? — снова сказал сосед Джима. Быть может, он ощущал потребность говорить, чтобы не чувствовать в эту минуту одиночества: он предложил Джиму ещё одну сигарету и заглянул ему в глаза. Вероятно, он завидовал его спокойствию и равнодушию или хотел понять, о чём Джим думает.
— Вы знаете, где мы? — спросил он вдруг подозрительно и, когда Джим, удивившись, ответил утвердительно, повторил громче и настойчивее: — Знаете, за кем мы приехали?
— Это, собственно, меня не касается, — ответил Джим неуверенно. Хотя этот человек и не был начальником, он мог донести Бруку.
Сосед не ответил; он заёрзал на сиденье, вытащил из-под себя полы смятого пальто и плотнее закутался в него, потом снова откинулся на спинку и сказал:
— Мы приехали за детьми Розенбергов.
Джим затянулся сигаретой и попытался выпустить дым колечками, но это ему не удалось. Дети Розенбергов… Джим выпрямился, быстро вынул сигарету изо рта, взглянул на соседа и спросил:
За детьми Юлиуса и Этель Розенбергов?..
— Да, — ответил полисмен, — за детьми казнённых Розенбергов. За Майклом и Робертом Розенберг.
«Ни о чём не спрашивай, — упорно думал Джим, — ты здесь только шофёр, и ничего больше. И при первой возможности ты снова вернёшься на фабрику. Молчи, не суйся, это не твоё дело, сиди, а когда прикажут, включай мотор, за это тебе платят деньги. Держи язык за зубами, держи язык за зубами, этим ты завоевал хорошую репутацию, за это тебя любят».
Вот почему: тишина в машине не была нарушена, лишь дождь барабанил по крыше то тише, то громче.
Джим Гарднер слушал передачу о казни Юлиуса и Этель по радио. Это был трагический репортаж, захватывающий и волнующий. Через Юлиуса пришлось три раза пропустить ток, прежде чем он умер, через Этель — пять. У предателей тяжёлая жизнь. И вообще это особенные люди…
Вдруг Джима охватил ужас: а что, если оба «сопляка», оба мальчика Розенберг слушали по радио репортаж о казни родителей! Джим резко обернулся к соседу. Тот сидел неподвижно, курил и глядел на вход в дом, где исчезли Брук и его люди. Дом был освещён уличным фонарём, ворота полуотворены, но из них никто не появлялся.
Джим овладел собой. Часы в машине тихонько тикали.
— Что-то случилось, — сказал человек возле Джима.
— Что могло случиться? — ответил Джим, которому тоже вдруг захотелось говорить; вопрос показался ему излишним. — Что может случиться, если четверо мужчин против двоих… детей?.. — Слово «сопляки» вертелось у него на языке, но в последний момент почему-то застряло в горле.
— Ведь там ещё Мирполи, — сказал сосед.
— Кто? — спросил Джим. У него вдруг вспыхнула надежда, что это люди, которые не дали детям слушать казнь.
— Вы когда-нибудь слышали о Льюисе Аллене? — спросил сосед. Имя было знакомо Джиму, но он не помнил точно, кто это.
— Вы слыхали песню «Странный плод»?
Эту песню Джим знал. Это была песня о стране, где сладостью благоухают магнолии, а на ветвях качается странный плод — линчёванный негр.
Однажды Барбара услышала эту песню, — песня страшно взволновала её и вывела из равновесия, она плакала и до глубокой ночи не могла успокоиться.
— Льюис Аллен — это Абель Мирполь. Что можно ожидать от человека, сочиняющего подобные песни? А эти ребята живут у него и его жены.
Джим, сам не зная почему, почувствовал облегчение: Льюис Аллен был опасный подстрекатель, и его несомненно ждала тюрьма, но Джима почему-то охватила уверенность, что этот человек не допустил, чтобы маленький Робби слушал по радио о казни родителей.
По дороге приближался автомобиль, его фары из светлых точек превратились в два ярких огненных круга, машина промчалась мимо, исчезла, и свет сменился тьмой. И в этой тьме Джима Гарднера пронизала мысль.
«А что, если Льюис Аллен подвёл Майкла Розенберга к радиоприёмнику и сказал ему: „Слушай внимательно, Майкл Розенберг, и запомни всё, что услышишь, а потом живи так, как сочтёшь нужным!“»
Джим понял, почему сюда были посланы Брук и четверо парней. И тотчас решил: «Рот на замок, Джим Гарднер!» Он вспомнил о занавесках в кухне, холодильнике и Томми. Это касалось озорного, румяного «ковбоя» Томми Гарднера.
— Ну, уж это слишком, — сказал сосед Джима, поднял воротник ещё выше и распахнул переднюю дверцу машины. И тут, словно по мановению волшебника, в воротах показался инспектор Брук, за ним ещё двое, они быстро перешли дорогу и влезли в машину. Джим включил мотор.
— Постойте, — хмуро сказал Брук, — мы никуда не едем.
Джим удивлённо обернулся и выключил мотор. Минуту стояла тишина; дождь прекратился, и на тротуарах появились редкие прохожие в прорезиненных и нейлоновых плащах.
— Так что мы будем делать? — спросил кто-то за спиной Джима.
— Ничего, — ответил Брук. — Подождём. Иначе мы переполошим весь дом. Приказано сделать всё незаметно. Без них не уедем.
— Сопротивлялись? — спросил сосед Джима.
— Сопротивлялись, — ответил Брук. — Мирполь махал сводом законов, грозил, что пойдёт к губернатору, требовал ордер на арест и прочее.
— Чепуха, — сказал кто-то за спиной Джима, — когда все уснут, пойдём снова и тогда поглядим.
Включите-ка радио, Гарднер, — приказал Брук, — будет повеселее.
Джим потянулся к выключателю, но вдруг отдёрнул руку, словно обжёгшись.
— Что такое? — спросил Брук.
— Ничего, — тихо ответил Джим и включил приёмник. Несколько секунд он напряжённо ожидал, пока загорится розовая лампочка. Наконец послышалась танцевальная музыка. Джим глубоко вздохнул и улыбнулся. Ведь не могли же они передавать казнь… такую старую, забытую, давно свершившуюся историю.
Брук тихонько насвистывал и постукивал ногой по полу машины. Вдруг он перестал свистеть и постукивать.
— А какие красивые ребятишки, — сказал он задумчиво. — Если я когда-нибудь чудом женюсь…
Наступила томительная тишина.
— В интернате из них сделают людей, — сказал опять, словно через силу, сосед Джима.
— Не сделают, — ответил кто-то за спиной. — Это уже в них. И святой водой не изгонишь.
Сосед Джима ощупал карманы, вероятно, искал портсигар, но не нашёл, перестал искать и сложил руки на коленях ладонями вниз. Джим снова увидел, что пальцы его дрожат — странно, неравномерно двигаются, словно наигрывают на каком-то инструменте дикую мелодию.
— Конечно, — повторил голос за спиной, — по-моему, это пропащие люди. Испорченные коммунистической пропагандой… А потом, как поступили бы вы, инспектор, если б ваших родителей.
— Прекратите эту болтовню, — заорал вдруг рассвирепевший Брук. — Мои старики не предавали Америку!
Никто не шевелился, только сосед Джима дрожал теперь уже всем телом. Может быть, его лихорадило, а может быть, в нём разыгрывалась страшная борьба между служебным долгом и всем тем, что он унаследовал от отца и деда вместе со старомодными часами. Брук положил ему руку на плечо:
— Милн, в одиннадцать смените Бентона в доме.
А мы, ребята, немножко соснём.
В машине воцарилась тишина. Дождь прекратился, улица перед домом, где жили дети Розенбергов, оживилась, а потом с приближением ночи снова затихла. Она была далеко от центра. Брук и остальные двое устроились на узком сиденье и попытались уснуть. Вскоре один из них захрапел.
Джим Гарднер сидел в раздумье. Он вспоминал о своей белокурой жене Барбаре; она наверняка огорчена, что Джим не вернулся к ужину, и сынишка, должно быть, обижался, что лёг спать без обычного поцелуя. Но утром, когда Джим вернётся, он по-мужски успокоит обоих — служба есть служба, и знаете что — пойдёмте в воскресенье все вместе в парк! Томми будет качаться на качелях и взлетать к самому голубому небу. Джим поднял глаза и увидел, что горизонт очистился и появились звёзды. Он решил тоже вздремнуть.
Некоторое время он сидел в полудремоте, прислушиваясь к дыханию остальных и храпению спящего. Потом вдруг вздрогнул, взглянул на часы и тронул соседа за плечо:
— Без четверти одиннадцать…
— Знаю, — ответил Милн. — Я не сплю. — Он говорил шёпотом, и в этом шёпоте была ненависть, что-то мстительное, жестокое, такое, от чего Джим ужаснулся и совершенно очнулся от сна. Когда Милн вылезал, в машину ворвалась струя холодного воздуха. Брук поднял голову и сказал Джиму:
— Включите отопление, Гарднер.
Через несколько минут пришёл человек, которого Милн сменил у дверей Мирполей. Он громко ругался и тёр затёкшие мышцы. В машине он притих и только протягивал пальцы к радиатору.
— К чёрту такую работу… из-за пары сопляков… И с родителями не было такой мороки, как с детьми…
Джим снова попытался уснуть. Но лишь только сон начинал одолевать его, он с ужасом просыпался — а вдруг приснится, что дети Розенбергов слушают радио:
«…В эту минуту, уважаемые радиослушатели, чиновник министерства подходит к пульту и бросает взгляд на стрелки вольтметров. Приближается последнее решительное мгновенье, уважаемые слушатели, когда заслуженное наказание…»
— Нет! — вскрикнул Джим Гарднер.
— Что случилось? — удивлённо спросил его сосед.
Джим опустил голову, потом приоткрыл окно, вдохнул холодный воздух. Лето было далеко, но в воздухе слегка пахло магнолией, опьяняюще, чуть гнилостно, словно там, в той дивной стране из песни Аллена. Джим спал, и никакие сны не оживляли его тяжёлой дремоты.
— Пошли, ребята, — послышался, словно издалека, голос инспектора Брука.
Светало. Над Нью-Джерси стлался туман. Снова пошёл дождь. Полицейские за спиной топали ногами, кряхтели, просыпаясь; Джим пришёл в себя. На лбу его выступили капельки пота, рубаха прилипла к спине. Он выключил отопление. Все ушли в дом, и Джим остался в машине один.
И тут где-то очень далеко в его отупевшем и ещё сонном мозгу блеснула мысль, самая простая и саман настойчивая из всех мыслей, которые когда-либо приходили ему в голову: «Включи-ка мотор, Джим Гарднер, дай газу и прочь отсюда! Подальше! Не будь соучастником, не помогай этому страшному похищению! Как же ты будешь жить, как же ты будешь катать Томми на коленях, как пойдёшь в кино с Барбарой смотреть прекрасную Дороти Лемур, если…»
Но полицейский шофёр не поднял руку, чтоб завести мотор, не сдвинул рычажок стартёра, не нажал педаль. Томми очень кашлял в старой квартире. И молочник каждое утро оставляет на пороге белую бутылку молока, у которого вкус «семи урожайных лет»…
Из дому выходят Брук и его люди. Они ведут Роберта Розенберга и Майкла Розенберга.
Джим Гарднер не смотрит в ту сторону, но он слышит, что шаги приближаются, что кто-то отворяет заднюю дверцу машины, что люди влезают, рассаживаются и хлопают дверьми. Брук садится вперёд, к Джиму, и спрашивает:
— Где Милн?..
— Не знаю, — отвечает голос за Джимом, — он не приходил.
Может быть, тогда в голосе Милна не звучала ненависть, может быть, это было отчаяние?
Брук удивлён, но тотчас же принимает решение и приказывает:
— Поехали, Гарднер.
Джим включает мотор, но он глохнет; может быть, он застыл или шофёр допустил какую-то оплошность, и только через несколько долгих минут машина трогается с места. Джиму не удаётся плавно пустить её, она два или три раза резко дёргает. Брук глядит на Джима. Тот краснеет, даёт газ и прибавляет скорость… Опять пошёл дождь, и приходится включить «дворников», они тихо жужжат и разгоняют капли в стороны перед самым лицом Джима Гарднера.
Но и в шуме «дворников» и слабом урчании мотора слышно, что сзади кто-то тихонько жалуется, плачет тоненьким голоском.
— Тише, — говорит второй голос, ласковый, более низкий, но тоже детский, — тише, Робби, не плачь. Не плачь.
— Можно, я вытру ему нос, мистер? — спрашивает через минутку тот же голос, и в нём слышатся слёзы. — Он ещё маленький. Он ещё так мал, мистер.
Никто не отвечает, мальчуган всхлипывает, а Джим Гарднер глядит перед собой, и голова его пылает.
— Не плачь, — снова повторяет голос старшего Розенберга, — не плачь перед ними.
Младший сдерживает слёзы и лишь отрывисто всхлипывает, несчастное сердечко бьётся, словно трепещет израненная, измученная душа. Он прерывисто спрашивает:
— Куда… куда нас везут, Майк?..
— Тише, — отвечает старший брат, — тише, Робби, не спрашивай.
— Куда?.. Почему нас увозят от дяди Абеля и тёти Энн?..
— Тише, — снова шёпотом отвечает Майкл, словно умоляя и предостерегая братишку, словно стыдясь перед ними.
— Не плачь, малыш, — говорит Брук сдавленным голосом, — там тебе будет лучше, чем у этих людей, честное слово.
Маленький Робби сразу перестаёт всхлипывать, и в голосе его звучит огромная, горячая надежда:
— Мы едем к маме?.. Едем к маме и папе?..
«Ради бога, скажите что-нибудь, — сверлит в мозгу.
Джима Гарднера, — ради всего святого, неужели никто не ответит?» Только «дворник» жужжит и урчит мотор, да шины шуршат по мокрому асфальту. У Джима такое чувство, будто у него сейчас лопнет череп, дышать тяжело, как в маске, глаза жжёт, горло сжимается.
— Мы едем к мамочке? — спрашивает Робби Розенберг.
— Ты ведь знаешь, — говорит ему старший брат Майкл, — знаешь, Робби, что мама и папа умерли.
— Знаю, — отвечает мальчуган, — знаю, Майк, но мы едем к ним?
Быть может, он ещё не знает, что такое смерть, а может быть, знает это слишком хорошо и не может представить, что смерть могла коснуться ласковой и нежной Этель и мудрого, всегда спокойного Юлиуса, его мамы и папы.
— Мы едем к ним, Майк, едем к ним?..
— К чёрту, — хрипит, словно задыхаясь, кто-то позади, — заткнись. Пусть он заткнётся!
— Может быть, — спрашивает Робби Розенберг, — эти дяди отвезут нас домой, а дома будут мама с папой и большой торт со свечками, как в мой день рождения, когда мне было четыре года? Да, Майк?
«Уважаемые радиослушатели, — с тоской думает Джим Гарднер, — чиновник министерства юстиции подходит в этот момент к пульту…»
— Майк! — закричал вдруг маленький Робби. — Майк, знаешь что? Мы забыли дома Джумбо! Вернёмся, мы забыли у тёти Энн слона Джумбо.
Взвизгнули шины, полицейские подскочили на своих сиденьях. Майкл вскрикнул:
— Осторожно, Робби!
Машину занесло, и она, накренившись, остановилась на обочине дороги.
— Рехнулись вы, что ли, Джим? — заорал инспектор Брук.
— Кажется, жиклёр засорился, — чуть слышно ответил полицейский шофёр Гарднер.
— Это ещё не значит, что мы должны отправиться; на тот свет, — сказал кто-то сзади.
Джим вылез под холодный дождь. Утро было серое, хмурое. Они стояли в поле, направо — лесок, налево — какие-то унылые сараи. Дул свирепый ледяной ветер.
Ещё сам не зная, что он предпримет, Джим обошёл машину и поднял широкий капот мотора с маленьким флажком. Мгновенье он смотрел на звёзды и полосы. Потом нагнулся над мотором. Капот закрывал его от ветра и взглядов людей в машине.
Так прошла минута. Джим тяжело дышал, кровь шумела в висках. На голову ему падал дождь, капли стекали за воротник, текли по лицу, сбегали струйкой с кончика носа.
Брук отворил дверцу.
— Что случилось, Гарднер?
— Сейчас, инспектор, — хрипло ответил Джим.
«Нет, нет, — быстро мелькали мысли. — И Милн ушёл потому, что не смог, потому что он всего-навсего человек, он унаследовал от отца старые часы, а с ними веру в то, что человек человеку не волк». Лесок в двухстах ярдах. Джим легко добежит до него; за леском — туман, через полчаса он будет уже далеко, через полчаса всё может кончиться. «Да, — думал Джим, — да, я сделаю это».
Он выпрямился, опустил капот, который неприятно заскрежетал в петлях и с треском опустился на место. Ледяной ветер и дождь ударили Джиму в лицо. Он хотел наклониться и в этот момент взглянул поверх звёздного флажка в машину.
Между двумя чиновниками министерства юстиции сидел его сынишка Томми.
Он был в голубеньком матросском пальтишке с золотыми пуговками, в том самом, которое ему недавно купила Барбара. Кудряшки озорно выбивались из-под шапочки, но в глазах была тоска, тяжкая, безбрежная, горькая тоска о белом слоне Джумбо, о папе, которого сочли предателем и которого он больше не увидит.
Передняя дверца отворилась, и инспектор Брук спросил:
— Готово, Гарднер?
— Готово, — прошептал Джим. Он влез в машину и сел за руль. Вынул носовой платок и вытер мокрое лицо. Потом включил мотор.
— Не сходите с ума, Гарднер, — сказал через некоторое время обеспокоенный инспектор.
Но Джим его не слышал. Он прибавлял скорость, всё нажимал педаль и прибавлял скорость, словно спасался от чего-то, что преследовало его по пятам, словно хотел скорей избавиться от этой проклятой службы и пить, пить, чтобы заглушить в себе мысль о Томми, о Джумбо и о «сопляках» Розенберг, красивых, аккуратненьких, ни в чём не повинных, но погибших.
Он мчался с невероятной, бешеной скоростью. Майкл через доги полисмена наклонился к маленькому Робби и ласково положил ему руку на плечо.
— Не бойся, — сказал он тихо, — не бойся, Робби. И не плачь. Не плачь… перед ними.
Перевод В. Петровой.