Таковы были главные и характернейшие фигуры среди чиновников отделения де ла Биллардиера; имелись и другие, но они более или менее подходили к тому или иному из описанных нами типов. В канцелярии Бодуайе можно было встретить лысых, зябких субъектов, обмотанных фланелью, ютившихся на шестых этажах и разводивших там цветы; людей, ходивших в потертом, заношенном платье, с тростью из терновника и с неизменным зонтиком в руках. Эти люди, стоящие где-то между безбедно живущими швейцарами и полунищими рабочими, слишком далеки от административных верхов, чтобы мечтать о каком-либо повышении, и играют роль пешек на шахматном поле бюрократии. Они рады, когда их назначают на дежурства — только бы не сидеть в канцелярии; за доброхотное даяние готовы на все; чем они живут — загадка даже для их начальников, они живое обвинение против государства, которое, допуская существование подобных чиновников, тем самым умножает число нищих. При виде их странных физиономий трудно решить, чиновничье ли ремесло превращает этих млекопитающих пероносцев в кретинов или же они занимаются таким ремеслом потому, что родились кретинами. Может быть, тут в равной мере повинны и природа и правительство. Как сказал некто, «крестьяне подвержены, сами того не сознавая, воздействию атмосферических явлений и фактов внешней действительности. Отождествляясь в известном смысле с природой, среди которой они живут, они незаметно проникаются теми мыслями и чувствами, которые она в них пробуждает, и все это отражается в их поступках и на их лицах, видоизменяясь в зависимости от их индивидуального характера и натуры; окружающие крестьян привычные явления накладывают на них отпечаток и постепенно формируют их; таким образом, деревенские жители представляют собой наиболее интересную и правдивую книгу для всякого, кого влечет именно эта область физиологии, так мало изученная и так плодотворно объясняющая связь между духовным существом человека и факторами внешней природы». А для чиновника природа — это канцелярия; его горизонт со всех сторон ограничен зелеными папками; атмосфера — это для него воздух в коридорах, людские испарения, скопляющиеся в комнатах без вентиляции, запах перьев и бумаги; его почва — плиточный пол или паркет, усеянный своеобразными отбросами и политый лейкой канцелярского служителя; его небо — потолок, к которому он возводит взоры, когда зевает; его родная стихия — пыль. Итак, наблюдения над деревенскими жителями вполне приложимы и к чиновникам, отождествившимся с «природой», среди которой они живут. И если некоторые известные врачи стали опасаться воздействий такой природы — дикой и вместе с тем цивилизованной — на духовную сущность людей, запертых в этих сараях, называемых канцеляриями, куда почти не проникает солнце, где мысль тупеет от занятий, напоминающих хождение рабочей лошади по кругу, где люди предаются мучительной зевоте и рано умирают, — то Рабурден был совершенно прав, желая сократить число чиновников, требуя для них высоких окладов, а от них — напряженного труда. Когда человек занят большим делом, он никогда не скучает. А при существующих порядках чиновники из девяти часов, которые они обязаны отдавать государству, теряют, как мы увидим, на болтовню, пересуды, споры и особенно на интриги по крайней мере часа четыре. Нужно хорошо изучить убогий мирок канцелярий, чтобы понять, насколько он напоминает школьный. Впрочем, где бы люди ни вели совместную жизнь, мы видим то же поразительное сходство: в полку, в суде вы узнаете тот же коллеж, лишь в более или менее увеличенных масштабах. Все эти чиновники, просиживающие в канцелярии по восемь часов, смотрели на нее как на своего рода школьный класс, где задавались уроки, где воспитателей заменяли начальники, а наградные были своего рода наградами за хорошее поведение, выдаваемыми любимчикам; где люди друг над другом насмехались, друг друга ненавидели и где все же существовало своеобразное товарищество — впрочем, уже настолько слабее, чем в полку, насколько в полку оно слабее, чем в школе. По мере того как человек узнает жизнь, его эгоизм все растет и ослабляет узы второстепенных привязанностей. Словом, канцелярия — это как бы все общество в миниатюре, с его нелепыми противоречиями, дружбой, ненавистью, завистью, жадностью и, вопреки всему, с его движением вперед, с его легкомысленными разговорами, наносящими столько ран, и с его постоянным шпионством.

В этот день чиновники г-на барона де ла Биллардиера были охвачены необычным волнением, впрочем вполне понятным, ввиду события, которое должно было вот-вот свершиться: ведь не каждый день умирают начальники отделений, и даже в Обществе пожизненного обеспечения вероятность жизни или смерти, шансы «за» и «против», кажется, не обсуждаются с такой дальновидностью, как в канцеляриях. Чиновники походят на детей: личный интерес заглушает в них всякую жалость; но они сверх того еще и лицемерны.

Чиновники канцелярии Бодуайе бывали к восьми часам уже на своих местах, тогда как чиновники Рабурдена в девять начинали только сходиться, что, однако, не мешало им справляться с делами гораздо быстрее чиновников Бодуайе. У Дютока были важные причины, чтобы явиться в такую рань. Накануне, войдя украдкой в кабинет, где работал Себастьен, он застиг его за переписыванием каких-то бумаг для Рабурдена; тогда он притаился и увидел, что Себастьен ушел без них. Дюток был уверен, что, перерыв одну за другой все папки, он где-нибудь да найдет и довольно объемистый оригинал и копию; в конце концов он действительно отыскал это грозное донесение. Тогда он поспешил к начальнику копировальной конторы и заказал два автографических оттиска; таким образом, Дюток получил в руки документ, воспроизводящий почерк самого Рабурдена. Он спешил положить оригинал обратно в папку, чтобы не возбудить подозрений, и для этого на другой день явился в канцелярию первым. Себастьен задержался до полуночи на улице Дюфо, и ненависть Дютока опередила его юношеское усердие, как ни было оно велико. Дело в том, что ненависть жила на улице Сен-Луи-Сент-Оноре, а преданность — на улице Руа-Доре, в Марэ. И это простое опоздание отразилось на всей жизни Рабурдена. Себастьен поспешно заглянул в папку — там в полном порядке лежали неоконченная копия и оригинал; тогда он спрятал их в столе своего начальника, в ящике, у которого был замок с секретом.

В конце декабря светает поздно, и в канцеляриях по утрам бывает темновато, так что кое-где лампы горят до десяти часов. Поэтому Себастьен и не заметил на бумаге следов копировального пресса. Но когда Рабурден в половине десятого взял в руки свою рукопись, он обнаружил совершенно явственные следы автографической копировки, тем более что у него был немалый опыт по этой части, — в свое время он интересовался, может ли копировальный пресс заменить экспедиторов. Правитель канцелярии опустился в кресло у камина и погрузился в размышления, машинально размешивая щипцами угли; потом, желая узнать, в чьи руки попала его тайна, вызвал к себе Себастьена.

— Кто-нибудь сегодня пришел раньше вас в канцелярию? — спросил его Рабурден.

— Да, — ответил Себастьен, — господин Дюток.

— Хорошо. Он очень точен. Пришлите ко мне Антуана.

Слишком великодушный, чтобы упрекать Себастьена за несчастье, которое было уже непоправимо, Рабурден больше ничего ему не сказал. Вошел Антуан, и Рабурден спросил, не оставался ли вчера кто-нибудь из чиновников в канцелярии после четырех часов; служитель сказал, что оставался Дюток, который ушел уже после де ла Роша.

Рабурден кивком отпустил Антуана и вернулся к своим мыслям.

— Два раза я спас его от увольнения, — произнес он, — и вот награда!

В это утро Рабурден испытывал то же, что испытывают великие полководцы в торжественные минуты, когда они решают дать бой и обдумывают все возможности победы и поражения. Он слишком хорошо изучил нравы канцелярий и знал, что здесь, так же как в школе, на каторге и в армии, не прощают ничего, похожего на донос или шпионство. Человек, уличенный в том, что он способен сообщать сведения о своих товарищах, опозорен, пропал, его смешают с грязью; а министры отрекутся от того, кто был их же орудием. Тогда чиновнику остается только уйти в отставку, уехать из Парижа, его честь навеки замарана: объяснения бесполезны, их никто не спрашивает и не будет выслушивать. Если на такое дело пойдет министр, его провозгласят великим человеком, который ведь должен выбирать себе людей; но простой чиновник прослывет шпионом, каковы бы ни были его побуждения. Отлично понимая всю нелепость этих взглядов, Рабурден знал, как они могущественны и чем ему угрожают. Скорее изумленный, чем подавленный, он стал обдумывать, как ему держать себя при данных обстоятельствах, поэтому он не заметил волнения, которое охватило канцелярии при вести о смерти де ла Биллардиера, и узнал о ней только от молодого ла Бриера, понимавшего, каким полезным деятелем может быть этот правитель канцелярии.

Между тем было около десяти часов. В канцелярии бодуайенцев (так принято было называть этих чиновников, подобно тому как подчиненных Рабурдена звали рабурденцами) Бисиу рассказывал о последних минутах начальника отделения. Его слушали Минар, Деруа, г-н Годар, который даже вышел для этого из своего кабинета, и Дюток, прибежавший к бодуайенцам с двойной целью. Кольвиль и Шазель отсутствовали.

Бисиу (стоя перед печкой и подставляя огню то одну, то другую подошву, чтобы их просушить). Сегодня утром, в половине восьмого, я зашел справиться о здоровье нашего достойного и уважаемого начальника, кавалера ордена Христа и прочая, и прочая. Но, боже мой, господа, увы! Барон был вчера еще и то, и се, и двадцатое, а нынче он уже ни то ни се — даже не чиновник. Я расспросил, как он провел ночь. Его сиделка — это такая охрана, которая сдается, но не умирает[67], — сообщила мне, что с пяти часов утра он начал беспокоиться о королевском семействе. Он приказал прочесть ему фамилии тех из нас, кто приходил справляться о его здоровье. Потом он сказал: «Насыпьте мне табаку в табакерку, дайте мне газету, принесите очки, перемените ленту на моем ордене Почетного легиона, она очень грязна». Вы ведь знаете, он и в постели лежит при орденах и до конца сохраняет верность своим взглядам. Значит, он был в здравом уме и твердой памяти. А потом — раз! Прошло десять минут, и вода в нем стала подниматься все выше, выше, выше, дошла до сердца, заполнила всю грудь. Он уже чувствует, что умирает, отеки лопаются, и вот в эту роковую минуту он доказал, какая у него была голова, какой ум! А мы, разве мы умели ценить его! Мы смеялись над ним, мы считали его старым болваном, первейшим болваном. Не так ли, господин Годар?

Годар. Я лично всегда больше чем кто-нибудь преклонялся перед талантами господина де ла Биллардиера.

Бисиу. Да, вы родственные натуры!

Годар. Ну, в конце концов, он был человек не злой; он никому не делал зла.

Бисиу. Чтобы делать зло, надо что-то делать, а он ничего не делал. Если не вы считали его полной бездарностью, так, значит, Минар.

Минар (пожимая плечами). Я?

Бисиу. Ну, так вы, Дюток? (Дюток с негодованием протестует). Вот как! Никто! Значит, все здесь считали, что у него прямо исключительный ум! Что ж, вы были правы: он кончил как человек умный, способный, одаренный — словом, как великий человек. Да он и был велик

Деруа (нетерпеливо). Бог мой, что же он совершил такого великого? Исповедался?

Бисиу. Да, сударь, он пожелал причаститься святых тайн. Но знаете, в каком виде он причащался? Он облекся в свой камер-юнкерский мундир, надел все ордена, велел напудрить ему волосы и новой лентой перевязать косу (жиденькая косица!). Так вот, я утверждаю, что только человек с сильной волей может в минуту смерти думать о своей косе. Нас здесь восемь человек, и ни один на это не способен. И это еще не все; он сказал — ведь известно, что все великие люди перед смертью произносят последний спич (это слово английское и означает парламентскую жвачку), он сказал... подождите, как он выразился?.. «Я должен одеться как можно пышнее для встречи с владыкой небесным, ведь я всегда надевал парадное платье, идя к владыке земному». Вот каким образом окончил свою жизнь господин де ла Биллардиер! Он постарался оправдать слова Пифагора: «Человека узнаешь только после его смерти».

Кольвиль (входя). Наконец-то, господа, я могу объявить вам великую новость...

Все. Да мы знаем!

Кольвиль. Сильно сомневаюсь! Я сижу над ее разгадкой с восшествия его величества на престол французский и наваррский. И я закончил свою работу лишь сегодня ночью, и притом ценою таких усилий, что госпожа Кольвиль даже спросила меня, над чем это я так маюсь.

Дюток. Вы воображаете, у нас есть время заниматься анаграммами, когда уважаемый господин де ла Биллардиер только что скончался?..

Кольвиль. Узнаю моего Бисиу! Я прямо от ла Биллардиера, он еще жив — правда, кончины ждут с минуту на минуту.

(Годар, поняв, что над ним посмеялись, недовольный уходит в свой кабинет.)

Но, господа, вы ни за что не угадаете, какие многозначительные предсказания (наполовину развертывает какую-то бумажку) раскрываются в анаграмме Карла Десятого, милостью божьей короля французов.

Годар (возвращаясь). Говорите скорей и не мешайте другим работать.

Кольвиль (торжествуя, развертывает бумажку до конца).

«Г. П. корону отдал.

Из С. К. отбыл.

На фелуке блуждает.

В Горице умирает».

Вот! Всё тут (разъясняет): Генриху Пятому корону отдал, из Сен-Клу отбыл, на фелуке (шхуна, бот, яхта, все, что хотите — морское слово) блуждает...

Дюток. Какая чепуха! Как может король уступить корону Генриху Пятому, который, по вашей гипотезе, должен быть его внуком, когда существует его высочество дофин? Значит, вы предрекаете дофину смерть?

Бисиу. А что такое Горица? Кошачья кличка!

Кольвиль (обиженный). Сокращенное название города, милейший. Я откопал его у Мальт-Брена; Горица — по-латыни Gorixia — находится в Венгрии или в Богемии, словом, где-то в Австрии...

Бисиу. Ну да, в Тироле, или в баскских провинциях, или в Южной Америке. Вам следовало бы к этому предсказанию еще подобрать мотивчик для кларнета.

Годар (пожимая плечами, направляется к двери). Какой вздор!

Кольвиль. Вздор! Вздор! Я бы очень хотел, чтобы вы потрудились хоть изучить, что такое фатализм — он был религией императора Наполеона!

Годар (уязвленный тоном Кольвиля). Господин Кольвиль! Бонапарт может быть императором для историков, но не для чиновников.

Бисиу (улыбаясь). Разгадайте-ка эту анаграмму, друг мой! Впрочем, что касается анаграмм, я им всем предпочитаю вашу супругу, ее легче всего разгадать. (Вполголоса.) Флавии следовало бы воспользоваться этими минутами междуцарствия и сделать вас правителем канцелярии хотя бы для того, чтобы избавить от выходок Годара.

Дюток (он на стороне Годара). Если бы все это не было так глупо, сударь, вы бы места лишились; ведь вы предсказываете события, которые королю едва ли могут быть приятны; всякий честный роялист должен понимать, что с его величества хватит и двух поездок за границу.

Кольвиль. Если меня уволят, вашему министру крепко достанется от Франсуа Келлера. (Глубокое молчание.) Имейте в виду, уважаемый Дюток, что все известные анаграммы сбывались. А возьмем хотя бы вас самих! Знаете что — никогда не женитесь! Берусь так составить анаграмму из вашего имени и фамилии, что в ней будет слово «рогат».

Бисиу. Да еще найдутся буквы для слова «скот».

Дюток (спокойно). У меня-то рога покамест только в анаграмме, а не в жизни.

Помье (вполголоса к Деруа). Вот Кольвиль и скушал!

Дюток (Кольвилю). А вы составляете анаграмму на Ксавье Рабурдена, правителя канцелярии?

Кольвиль. Еще бы!

Бисиу (чиня перо). И что же получается?

Кольвиль. Получается вот что: сначала «предан канцелярии...» Понимаете? «р-д-п-к», — а в конце «иная цель», то есть, начав с административной деятельности, он затем ее бросит и сделает карьеру в другом месте. (Повторяет.) «Предан канцелярии...», но потом у него «иная цель».

Дюток. Довольно странно.

Бисиу. А Изидор Бодуайе?

Кольвиль (таинственно). Никому, кроме Тюилье, не хотел бы я открыть, что я там обнаружил.

Бисиу. Держу пари на завтрак, что я сам скажу.

Кольвиль. Готов заплатить, если вы скажете.

Бисиу. Значит, вы меня угощаете; но не горюйте, такие мастера, как мы с вами, позабавятся на славу. Итак, из слов «я — господин Бодуайе» извлекается «гуся бей...».

Кольвиль (поражен). Вы это у меня украли!

Бисиу (торжественно). Господин де Кольвиль, окажите мне честь и поверьте, что у меня хватит ума на любую глупость, незачем мне красть их у ближнего.

Бодуайе (входит, держа в руках папку). Вы, господа, судачили бы еще громче! Нечего сказать, хорошая слава пойдет о нашей канцелярии. Наш уважаемый господин Клержо оказал мне честь и лично явился ко мне получить кое-какие справки — и вот он слышал все ваши разговоры. (Проходит к Годару.)

Бисиу (вполголоса). Гусь что-то очень кроток нынче, в воздухе пахнет переменами.

Дюток (к Бисиу). Я хочу вам сказать словечко.

Бисиу (ощупывая жилет Дютока). У вас приятный жилет... Вы приобрели его почти даром — не это ли вы хотели сказать?

Дюток. Как — даром? Ни за одну вещь я еще не платил так дорого! Шесть франков за локоть в большом магазине на улице Мира, отличная матовая ткань, очень хороша для глубокого траура.

Бисиу. В гравюрах вы знаток, а об этикете понятия не имеете. Нельзя, конечно, все объять. Так вот — при глубоком трауре носить шелк не принято. Поэтому я ношу только шерсть. Господин Рабурден, господин Клержо, министр — носят только шерсть. Все Сен-Жерменское предместье — только шерсть. Один Минар не носит шерсти, но он боится, как бы его не назвали Шерстоносом — ведь буколическая поэзия так называет барана; вот почему он даже отменил для себя траур по Людовику Восемнадцатому, а это был, как известно, великий законодатель, автор хартии и умный человек, король, который удерживает за собой место в истории, как он удержал его на престоле, как он удерживал его повсюду; ибо знаете ли вы его самое замечательнейшее деяние? Нет? Так вот! Когда он вторично вернулся во Францию и принимал у себя всех союзных государей, он прошел впереди всех и сел первый за обеденный стол.

Помье (глядя на Дютока). Однако я не вижу...

Дюток (глядя на Помье). И я тоже.

Бисиу. Не понимаете? Ну, он хотел показать, что не считает себя хозяином. Сколько в этом остроумия, величия и лапидарной выразительности! А государи, как и вы, ничего не поняли, даже когда стали совещаться. Правда, почти все были иностранцы...


(Во время этого разговора Бодуайе стоит возле камина в кабинете своего помощника и беседует с ним вполголоса.)


Бодуайе. Да, этот достойнейший человек умирает. Там оба министра, чтобы присутствовать при его последнем вздохе; моего тестя только что известили... Хотите оказать мне большое одолжение? Наймите кабриолет и поезжайте предупредить мою жену; господин Сайяр не может отойти от кассы, а я не решаюсь оставить канцелярию. Будьте в распоряжении госпожи Бодуайе, у нее, кажется, есть свои планы, и, может быть, она захочет тут же предпринять некоторые шаги...


(Оба чиновника выходят из кабинета.)


Годар. Господин Бисиу, я уезжаю на весь день, прошу вас заменить меня.

Бодуайе (к Бисиу, с простодушным видом). Если вам нужен будет совет, обращайтесь ко мне.

Бисиу. Ну, значит, ла Биллардиер действительно приказал долго жить.

Дюток (на ухо Бисиу). Пойдемте, проводите меня.


(Бисиу и Дюток выходят в коридор и смотрят друг на друга, как два авгура.)


Дюток (на ухо Бисиу). Слушайте! Сейчас самое подходящее время... давайте сговоримся, как нам получить повышение. Что, если вам сделаться правителем канцелярии, а мне — вашим помощником?

Бисиу (пожимает плечами). Полноте, что за шутки!

Дюток. Если назначат Бодуайе, Рабурден ни за что не останется, он подаст в отставку. А ведь, между нами, Бодуайе — такая бездарность, что если вы с дю Брюэлем не захотите помогать ему, его через два месяца выгонят. И тогда для нас откроются целых три местечка, на выбор!

Бисиу. И эти три местечка преспокойно уплывут у нас из рук, их отдадут каким-нибудь пузанам, лакеям, шпионам, ставленникам Конгрегации, какому-нибудь Кольвилю, жена которого кончила тем, чем обычно кончают хорошенькие женщины, — ударилась в благочестие.

Дюток. Все от вас зависит, милейший! Хотя бы раз в жизни употребите свой ум с толком. (Смолкает, словно желая проверить, какое впечатление его слова произведут на Бисиу.) Давайте играть вместе и — в открытую!

Бисиу (бесстрастно). Покажите ваши карты!

Дюток. Я лично хочу только быть помощником; я себя знаю, у меня нет ваших данных — куда уж мне лезть в правители канцелярии! Дю Брюэль может стать начальником отделения, вы — правителем канцелярии; когда он набьет карман, то уступит вам свое место. А я, у вас под крылышком, как-нибудь полегоньку дотяну до отставки.

Бисиу. Хитрец! Но как вы осуществите ваш план? Ведь надо будет оказать давление на министра, вышвырнуть способного чиновника! Между нами, ведь Рабурден — единственный толковый человек во всем отделении, а может быть, и во всем министерстве. И вопрос идет о том, чтобы на его место посадить глупость в квадрате, тупость в кубе, то есть делокоптителя Бодуайе.

Дюток (приосанившись). Милейший, да будет вам известно, что я могу поднять против Рабурдена всех наших чиновников! Уж на что Флeри к нему привержен, — ну так вот, даже Флeри будет его презирать!

Бисиу. Флeри? Презирать его?

Дюток. У Рабурдена не останется ни одного сторонника. Чиновники все поголовно пойдут жаловаться на него министру, и не только из нашего отделения, но от Клержо, от Буа-Левана, из других министерств...

Бисиу. Вот тебе раз! Кавалерия, пехота, артиллерия и моряки — вперед! Да вы бредите, сударь! А я тут при чем?

Дюток. Нарисуйте такую злую карикатуру, чтобы ею можно было убить человека.

Бисиу. Заплатите?

Дюток. Сто франков.

Бисиу (про себя). Тут что-то есть.

Дюток. Надо изобразить Рабурдена в виде мясника, но чтобы было очень похоже, создать этакую аналогию между канцелярией и кухней, вложить ему в руку здоровенный кухонный нож, представить старших чиновников министерства в виде кур и уток, посадить их в огромную клетку и на ней написать: «Приговоренные к служебной казни», и пусть Рабурден стоит в такой позе, будто собирается одному за другим отрубить голову. И пусть у этих кур, уток и гусей головы напоминают наших чиновников — так сказать, намек, смутное портретное сходство, понимаете? И пусть он держит в руках одну из этих птиц, ну, например, Бодуайе — скажем, в виде индюка.

Бисиу. «Гуся бей»? (Смотрит на Дютока долгим взглядом.) Это вы сами придумали?

Дюток. Да, я.

Бисиу (в сторону). Неужели сильные чувства могут заменить талант? (Дютоку.) Хорошо, карикатура будет...

(У Дютока невольно вырывается жест радости.)

когда... (многозначительная пауза) я буду знать, на что опереться: в случае вашей неудачи я ведь потеряю место; но мне же надо чем-нибудь жить. А вы, дорогой коллега, как это ни странно, все-таки славный малый.

Дюток. Что ж, отдавайте карикатуру в литографию, только когда успех будет обеспечен.

Бисиу. Почему вы сразу не хотите все сказать?

Дюток. Надо сначала пронюхать, чем у нас пахнет... Мы еще поговорим... (Уходит).

Бисиу (остается в коридоре один). У этого ската, жаренного в масле, — он скорее похож на хищную рыбу, чем на какую-нибудь безобидную курицу, — у этого Дютока — превосходная мысль, не знаю, где он ее взял. Если делокоптитель Бодуайе сядет на место ла Биллардиера — будет очень забавно, больше чем забавно: на руку нам! (Возвращается в канцелярию.) Господа, нас ожидают великие перемены, папаша ла Биллардиер решительно умер. Без шуток! Честное слово! Уже Годар уехал выполнять поручения нашего уважаемого начальника, Бодуайе, предполагаемого преемника покойного.

(Минар, Деруа, Кольвиль удивленно поднимают головы, кладут перья; Кольвиль сморкается.)

Теперь и нас повысят! Кольвиля сделают по крайней мере помощником, Минар, может быть, станет делопроизводителем — почему бы и нет? Он так же глуп, как я. Ну что, Минар, если бы вы получали две с половиной тысячи — вот ваша женушка была бы довольна, а вы купили бы себе сапоги!

Кольвиль. Но у вас у самих еще нет этих двух с половиной тысяч.

Бисиу. Дюток получает же их у Рабурдена, почему бы и мне не иметь в этом году? И господин Бодуайе получал!

Кольвиль. Только благодаря господину Сайяру. В отделении Клержо ни один из делопроизводителей столько не получает.

Помье. Вот как? Кошен разве не имеет трех тысяч? Он сменил Вавассера, а тот во времена Империи просидел десять лет на четырех тысячах, при первой Реставрации ему сбавили до трех, и умер он, получая всего две с половиной. Но благодаря протекции брата Кошену накинули еще полтысячи.

Кольвиль. Господина Кошена зовут Эмиль-Луи-Люсьен-Эмманюэль, таким образом, в его анаграмму входит слово «кошениль». И он действительно состоит пайщиком москательного магазина на улице Ломбардцев — фирма Матифá, который разбогател, спекулируя именно на этом колониальном товаре.

Бисиу. Бедняга, он целый год путался с Флориной.

Кольвиль. Кошен иногда бывает на наших вечерах, он первоклассный скрипач. (К Бисиу, который еще не приступил к работе.) Вам бы следовало прийти к нам в ближайший вторник — послушать концерт. Мы будем играть квинтет Рейши[68].

Бисиу. Благодарю, я предпочитаю прочесть партитуру.

Кольвиль. Вы это говорите ради красного словца?.. Ведь истинный художник не может не любить музыку.

Бисиу. Приду, но только ради вашей жены.

Бодуайе (возвращаясь). Господина Шазеля все еще нет? Передайте ему поклон, господа!

Бисиу (заслышав шаги Бодуайе, положил чью-то шляпу на место Шазеля). Простите, сударь, он пошел за справкой для вас к рабурденцам.

Шазель (входит, он в шляпе, не замечает Бодуайе). Папаша ла Биллардиер отправился на тот свет, господа! Теперь Рабурден — начальник отделения, докладчик государственного совета! Кто-кто, а он заслужил это назначение...

Бодуайе (Шазелю). Вероятно, эти сведения упали с потолка прямо в вашу вторую шляпу, сударь? (Показывает ему шляпу, лежащую на стуле.) Уже третий раз с начала месяца вы являетесь в десятом часу; если так будет продолжаться, вы очень продвинетесь, только вопрос — в каком направлении? (К Бисиу, который читает газету.) Дорогой господин Бисиу, ради бога, отдайте газету этим господам — они собираются завтракать — и пройдите ко мне: надо приниматься за срочные дела. Не знаю, куда запропастился Габриэль; кажется, господин Рабурден держит его для своих личных поручений, я уже три раза звонил понапрасну.


(Бодуайе снова удаляется в кабинет, с ним уходит и Бисиу.)


Шазель. Проклятая жизнь!

Помье (он в восторге, что может подразнить Шазеля). Разве вам внизу не сказали, что он здесь? Неужели, входя сюда, вы не заметили, что на вашем месте лежит шляпа, а что слон...

Кольвиль (смеясь). В зверинце.

Помье. Он достаточно толст, чтобы его заметить...

Шазель (в отчаянии). Черт возьми, за какие-то несчастные четыре франка семьдесят пять сантимов в день от нас требуют, чтобы мы были рабами!

Флeри (входя). Долой Бодуайе! Да здравствует Рабурден! Этого хочет все отделение.

Шазель (горячится). Если угодно, пусть Бодуайе увольняет меня, я плакать не буду. В Париже найдется тысяча способов заработать пять франков в день! Хотя бы в суде, переписывать бумаги для стряпчих...

Помье (продолжая дразнить Шазеля). Вы только так говорите, а все-таки место есть место! Вон наш храбрый Кольвиль; он работает, как каторжный, на стороне, и если бы потерял должность — он мог бы музыкой заработать гораздо больше, чем ему платят здесь! А видите, он все-таки держится за свое место! Еще бы! Кто же отказывается от своих надежд!

Шазель (продолжая негодовать). Он — да, но не я! Разве свет клином сошелся? Черт побери! Верно, было время, когда все только и мечтали о чиновничьей карьере. В армии набралось столько народу, что в канцеляриях стало его не хватать. И всякие беззубые старики да молодые люди без ноги или руки, дохлые, как Помье, или близорукие, быстро пошли в гору. В лицеях кишмя кишело детьми, а их родителей пленял образ молодого человека в очках, в синем фраке, с огненной ленточкой в петлице: он получает в месяц тысячу только за то, чтобы чем-то ведать, а чем — бог его знает; он торчит в министерстве по нескольку часов в день, приходит туда поздно, уходит рано, имеет, как лорд Байрон, свой досуг, сочиняет романсы, прогуливается, задрав нос, по Тюильрийскому саду, везде бывает: в театре, на бале, принят в лучших домах и бесшабашно тратит свое жалованье, возвращая Франции все, что она дает ему, и даже оказывая ей услугу. Тогда нашего брата, как теперь господина Тюилье, баловали хорошенькие женщины; чиновники, видно, были умнее, они не засиживались в канцеляриях. В те счастливые времена все имели свои причуды: императрицы, королевы, принцессы, супруги маршалов. У прекрасных дам была страсть, присущая прекрасным душам: они любили оказывать покровительство. Поэтому молодого человека двадцати пяти лет, бывало, уже рукой не достанешь, он мог уже быть аудитором или докладчиком государственного совета... являться с докладами к самому императору, развлекать его высокое семейство! Одновременно и веселились и работали. Все делалось очень быстро. Но с тех пор как палата придумала особые рубрики для расходов и для штатов под названием «личный состав», мы хуже солдат. Самая ничтожная должность зависит от тысячи случайностей, оттого что у нас теперь тысяча правителей...

Бисиу (возвращается). Шазель с ума сошел? Где это он увидел тысячу правителей? Может быть, в собственном кармане?

Шазель. А вы сосчитайте: четыреста за мостом Согласия — он назван так потому, что ведет к палате, где можно любоваться постоянными разногласиями между левой и правой; еще триста — в конце улицы Турнон. Затем двор — его тоже приходится считать за триста, а ведь ему нужна воля в семьсот раз более сильная, чем воля императора, чтобы добиться хоть какого-нибудь места для одного из своих ставленников!

Флeри. Значит, в стране, где есть три власти, можно поставить тысячу против одного, что чиновник без покровителя никогда не получит повышения.

Бисиу (глядя то на Флeри, то на Шазеля). Ах, дети мои, вы еще до сих пор не поняли, что это не в нашей власти: ведь мы сами во власти государственной власти.

Флeри. Оттого что наше правительство конституционное.

Кольвиль. Господа, бросим политику!

Бисиу. Флeри прав. В наши дни, господа, служить государству — это совсем другое, чем служить государю, который умел и наказывать и награждать! Нынче государство — это все. А все не заботятся ни о ком. Служить всем — значит не служить никому. Никто никем не интересуется. И чиновнику приходится жить между этих двух отрицаний. У «всех» нет ни жалости, ни уважения, ни души, ни разума. «Все» — это эгоисты, «все» забывают сегодня услуги, оказанные вчера. И напрасно вы будете с самых юных лет чувствовать себя, как господин Бодуайе, гениальным администратором, Шатобрианом докладных записок, Боссюэ циркуляров, Каналисом делопроизводства, Златоустом депеш, — существует печальный закон, направленный против одаренных чиновников, закон средних норм продвижения по службе. Эти роковые средние нормы определяются сопоставлением закона о повышениях со статистикой смертности. Поступив восемнадцати лет в какое-нибудь учреждение, человек начинает получать восемнадцать сотен только к тридцати годам, а жизнь Кольвиля нам доказывает, что ни женская изобретательность, ни поддержка нескольких пэров Франции, ни влияние нескольких депутатов ничего не значат: чиновник не может надеяться, что в пятьдесят лет он будет получать шесть тысяч.

А вместе с тем не существует ни одной свободной и независимой профессии, благодаря которой молодой человек, окончивший курс гуманитарных наук, прививший себе оспу и свободный от военной службы, молодой человек, не обладающий чрезмерным умом, но способный, за десять — двенадцать лет не сколотил бы себе капиталец в сорок пять тысяч франков и столько-то сантимов, с которого он получает постоянный доход, как мы наше жалованье — с той разницей, что нам его выплачивают отнюдь не пожизненно. За этот срок бакалейщик наживет себе ренту в десять тысяч франков, затем объявит себя несостоятельным или сделается председателем коммерческого суда. Художник, если он размалевал километр холста, заслужит орден Почетного легиона или вообразит себя непонятым гением. Литератор — или станет преподавать что-нибудь, или будет писать в газетах фельетоны по сто франков за тысячу строк, а не то окажется в тюрьме Сент-Пелажи за блестящий памфлет, разозливший иезуитов, который придаст ему огромный вес и превратит в политическую фигуру. Наконец, лодырь, если он совсем ничего не делал — ведь иные лодыри все-таки что-то делают, — успеет наделать долгов и подцепить вдову, которая их выплачивает. Священник получит сан епископа, хотя и без епархии; водевилист приобретет недвижимость, если даже, как дю Брюэль, не написал целиком ни одной пьесы. Смышленый и трезвый малый, занявшись учетом, даже при крошечном капитале, как у мадемуазель Тюилье, купит четверть паев конторы биржевого маклера. Но спустимся ниже! Мелкий клерк успеет сделаться нотариусом, тряпичник получит ренту в тысячу франков, самые жалкие рабочие могут стать фабрикантами. Но в круговороте нашей цивилизации, где бесконечное дробление принимается за прогресс, какой-нибудь Шазель существует, получая в день двадцать два су на душу!.. Он обречен на постоянные неприятности с портным, с сапожником... у него долги, он — ничто, и вдобавок он, видимо, впал в кретинизм! Что ж, господа? Давайте сделаем красивый жест! А? Подадим все в отставку... Флeри, Шазель, сворачивайте на другую дорогу и становитесь там великими людьми!

Шазель (охлажденный речью Бисиу.) Спасибо!


(Общий смех.)


Бисиу. Напрасно! Будь я на вашем месте, я бы не дожидался предложения от секретаря министра.

Шазель (с тревогой). А какого предложения?

Бисиу. Одри[69] сказал бы вам, и притом вежливее, чем де Люпо, что для вас есть место только на площади Согласия.

Помье (стоит, обхватив печную трубу). Да и Бодуайе вас не пощадит, не беспокойтесь!

Флeри. И ко всему прочему — еще теперь этот Бодуайе! У вас не начальник, а сущая пила! Господин Рабурден — вот это человек! Он мне положил на стол столько работы, что вы бы здесь и в три дня не кончили... Ну, а он получит ее от меня сегодня же в четыре часа. Но зато он не будет стоять у меня над душой, если я захочу пойти поговорить с приятелями.

Бодуайе (появляясь). Всякий имеет право порицать работу палаты и действия административной власти, но согласитесь сами, господа, — нужно делать это в другом месте, а не в канцелярии. (Обращаясь к Флeри.) А вы зачем здесь, сударь?

Флeри (дерзко). Пришел предупредить моих коллег, что началась кутерьма. Дю Брюэля вызвали к секретарю министра, Дюток пошел туда же! Все гадают, кто же будет назначен.

Бодуайе (уходя). А это, сударь, не ваше дело, возвращайтесь-ка к себе в канцелярию и не нарушайте порядок в моей...

Флeри (уже в дверях). Какая несправедливость, если Рабурдена обойдут! Право, я тогда ухожу из министерства. (Возвращается.) Ну что, составили анаграмму, папаша Кольвиль?

Кольвиль. Да, вот она.

Флeри (наклоняется над столом Кольвиля). Замечательно! Замечательно! И это непременно случится, если правительство будет продолжать свою политику лицемерия. (Показывает знаками, что Бодуайе подслушивает за дверью.) Пусть бы правительство честно заявило о своих намерениях, без задних мыслей, тогда либералы знали бы, что им делать. Но когда оно восстанавливает против себя своих лучших друзей, как, например, Шатобриана и Ройе-Коллара, газету «Деба», — просто жалость берет...

Кольвиль (посоветовавшись со своими товарищами). Знаете что, Флeри, вы славный малый, но не рассуждайте здесь о политике, вы сами не понимаете, как нам вредите.

Флeри (сухо). До свидания, господа. Пойду работать. (Возвращается и говорит на ухо Бисиу.) Ходят слухи, что у госпожи Кольвиль есть связи в Конгрегации.

Бисиу. Бедный муж!

Флeри. Вы не можете не сострить!

Кольвиль (с тревогой). О чем это вы?

Флeри. Вчера сбор в нашем театре был опять тысяча экю, а все благодаря этой новой пьесе, хотя она идет уже в сороковой раз. Вам следовало бы посмотреть, декорации великолепны!



В это время де Люпо принимал в своем кабинете дю Брюэля, вслед за которым явился и Дюток. Де Люпо узнал от своего камердинера о смерти де ла Биллардиера и хотел угодить обоим министрам, выпустив в тот же вечер его некролог.

— Здравствуйте, милейший дю Брюэль, — сказал полуминистр помощнику начальника отделения, даже не предложив ему сесть. — Слышали? Ла Биллардиер скончался, оба министра были при нем, когда он причастился святых тайн. Старик очень настаивал на том, чтобы назначили Рабурдена: ему-де будет тяжело умирать, если он не получит обещания, что его преемником станет тот, кто столько лет за него работал. Видимо, агония — это такая пытка, что люди во всем сознаются... Министр согласился тем охотнее, что считает нужным, как и весь Совет, наградить господина Рабурдена за его многочисленные заслуги (покачивает головой), да и государственный совет нуждается в его просвещенном опыте. Говорят, молодой господин де ла Биллардиер уходит из отделения своего покойного отца в комиссию хранителя государственной печати. Это все равно, что получить от короля в подарок сто тысяч: ведь это место можно продать, как нотариальную контору. Ваше отделение порадуется, Бенжамен мог быть назначен именно туда. Слушайте, дю Брюэль, надо бы набросать о старике заметку в десять — двенадцать строк, знаете — как для отдела «происшествий»; может быть, попадется на глаза их превосходительствам (просматривает газеты). Вам известна биография папаши ла Биллардиера?

Дю Брюэль виновато покачал головой.

— Нет? — удивился де Люпо. — Так вот, он был участником вандейских событий, одним из доверенных лиц покойного короля; подобно графу де Фонтэну, он так и не пожелал сговориться с первым консулом. Немножко пошуанил[70]. Родился в Бретани, в старой судейской семье, дворянство было получено только при Людовике Восемнадцатом. Сколько ему было лет? Не все ли равно! Ну, словом, устройте это... «Неподкупная честность»... «просвещенное благочестие» (у бедняги была мания, он решил, что никогда не переступит порога церкви); потом прибавьте еще «преданный слуга». Ловко намекните на то, что при вступлении на престол Карла Десятого он мог бы, как евангельский Симеон, возгласить: «Ныне отпущаеши». Граф д'Артуа очень ценил ла Биллардиера: покойник имел отношение к этой несчастной операции под Кибероном[71] и всю вину взял на себя. И знаете, ведь ла Биллардиер выгородил короля. Он опубликовал специальную брошюру, в которой опровергал какого-то наглого газетчика, написавшего историю революции. Поэтому спокойно можете напирать на его преданность. Только смотрите, хорошенько взвешивайте ваши слова, чтобы другие газеты не подняли вас на смех, и покажите мне вашу статью. Вы были вчера у Рабурдена?

— Да, ваше превосходительство, — сказал дю Брюэль. — Ах, простите, обмолвился!

— Ничего, не беда, — смеясь, отвечал де Люпо.

— Жена у Рабурдена чудо как хороша, — продолжал дю Брюэль, — второй такой не найдешь во всем Париже: остроумные есть — но нет в них той пленительности остроумия; и есть, конечно, женщины красивее Селестины, но трудно найти женщину, которая бы умела так разнообразить свою красоту. Да, госпожа Рабурден куда лучше госпожи Кольвиль! — добавил водевилист, вспомнив про интрижку де Люпо. — Флавия стала такой, как она есть, лишь благодаря общению с мужчинами, а госпожа Рабурден сама себя создала; она все знает; при ней опасно говорить намеками в расчете, что она не поймет. Будь у меня такая жена, я бы, кажется, всего добился.

— Вы умнее, чем разрешается быть писателю, — заметил де Люпо с некоторым высокомерием. Затем отвернулся и, увидев входящего Дютока, сказал: — А, здравствуйте, Дюток. Я вас вызвал вот зачем: одолжите мне вашего Шарле, если он полный; графиня совсем не знает Шарле.

Дю Брюэль удалился.

— Что это вы являетесь без зова? — резко обратился де Люпо к Дютоку, когда они остались одни. — Вы приходите ко мне в десять часов, когда я собираюсь завтракать с его превосходительством... Разве государство в опасности?

— Может быть, сударь! — отозвался Дюток. — Имей я честь встретиться с вами сегодня рано утром, вы, вероятно, не стали бы петь хвалебные гимны этому Рабурдену, — взгляните, что он о вас пишет.

Дюток расстегнул сюртук, извлек из левого кармана тетрадь с оттисками и, раскрыв ее на нужной странице, положил перед де Люпо. Потом он предусмотрительно запер дверь, ожидая, что сейчас секретарь министра придет в ярость. Вот что прочел де Люпо, пока Дюток отходил к двери:

«Господин де Люпо. Правительство унижает себя, открыто пользуясь услугами человека, специальность которого дипломатический сыск. К помощи подобной личности можно успешно прибегать в борьбе с политическими флибустьерами других кабинетов, но было бы жаль употреблять его для внутреннего розыска: он выше заурядного сыщика, он понимает, что такое план, он сумеет осуществить необходимую подлость и ловко замести следы».

Так в пяти-шести фразах был дан тонкий анализ де Люпо, как бы квинтэссенция того портрета-биографии, который мы набросали в начале нашего повествования. С первых же слов секретарю министра стало ясно, что ему дает оценку человек, гораздо более умный, чем он сам, и де Люпо решил ознакомиться подробно с этим исследованием, охватывавшим и тех, кто был близко, и тех, кто находился очень далеко и высоко, — но хотел сделать это, только когда останется один, не выдавая своих тайн такому человеку, как Дюток. Поэтому лицо де Люпо, когда он обратился к своему шпиону, было важно и спокойно. Секретарь министра, так же как стряпчие, судьи, дипломаты, — словом, все, кому приходится копаться в человеческой душе, уже привык ничему не удивляться. Он привык к предательствам, к уловкам ненависти, к западням и, даже получив удар ножом в спину, способен был сохранять на своем лице выражение полной невозмутимости.

— Откуда вы раздобыли эту тетрадь?

Дюток рассказал, как ему повезло; де Люпо слушал его, не выказывая ни малейшего одобрения. Поэтому шпион, начав свой рассказ в победоносном тоне, к концу совершенно оробел.

— Дюток, вы сунулись не в свое дело, — сухо заметил секретарь министра. — Если вы не хотите нажить себе могущественных врагов, то держите язык за зубами; этот труд имеет чрезвычайную важность, и он мне известен.

И де Люпо отослал Дютока таким взглядом, который красноречивей слов.

«А-а! Значит, мерзавец Рабурден и сюда влез! — решил Дюток, охваченный ужасом при мысли о том, что его начальник соперничает с ним в той же области. — Но он командует в штабе, а я просто пехотинец! Никогда бы не поверил!»

Ко всему, что вызывало его негодование против Рабурдена, примешалась еще зависть профессионала к своему коллеге, а зависть, как известно, — один из наиболее действенных элементов ненависти.

Когда де Люпо остался один, он погрузился в странное раздумье. Чьим орудием был его обвинитель? Следует ли воспользоваться этими необыкновенными документами, чтобы погубить Рабурдена или чтобы добиться благосклонности его жены? Но он никак не мог этого решить и с ужасом пробегал одну за другой страницы донесения, где люди, которых он знал, были разобраны с невообразимой глубиной. И он невольно восхищался Рабурденом, вместе с тем чувствуя, что уязвлен в самое сердце. Де Люпо еще читал, когда настало время завтракать.

— Поторопитесь, а то вы заставите его превосходительство ждать вас, — сказал пришедший за ним камердинер министра.

Министр обычно завтракал с женой, детьми и де Люпо; слуг при этом не было. Утренний завтрак — тот часок, который государственным деятелям удается урвать у своих бесчисленных и неотложных дел и отдать семье. Однако, невзирая на рогатки, ограждающие от посторонних этот час домашних бесед и непринужденного общения с семьей и близкими, немало больших и маленьких людей умудряются проникнуть к министру. И нередко государственные дела вторгаются в тихий мирок семейных радостей; так было и сейчас.

— А я-то считал, что Рабурден выше обыкновенных чиновников; и вдруг он, буквально через десять минут после смерти ла Биллардиера, посылает мне с ла Бриером какую-то дурацкую записку. Прочитайте! — обратился министр к де Люпо, протягивая ему бумажку, которую вертел в руках.

Рабурден был слишком чист, чтобы думать о том постыдном смысле, который приобретала его записка после смерти ла Биллардиера, и, узнав о его кончине от ла Бриера, не взял этой записки обратно. Де Люпо прочел в ней следующее:

«Ваше превосходительство!


Если двадцать три года безупречной службы дают право на какую-то милость, то умоляю вас принять меня сегодня же. Дело идет о моей чести».

За этим следовали обычные формулы вежливости.

— Бедняга! — сказал де Люпо соболезнующим тоном, только подтвердившим ошибочные предположения министра. — Здесь все свои, пусть войдет. В другое время вы не можете его принять: после заседания палаты у вас Совет, и вашему превосходительству придется отвечать оппозиции. — Де Люпо встал, вызвал служителя, шепнул ему что-то на ухо и снова сел за стол. — Я сказал, что вы примете его за десертом.

Подобно всем министрам Реставрации, и этот министр был немолод. К несчастью, хартия, дарованная Людовиком XVIII, связала руки королям, принуждая их отдавать судьбы страны во власть сорокалетних мужчин из палаты депутатов и семидесятилетних старцев из палаты пэров, и лишила их права привлекать к государственной деятельности людей, политически одаренных, хотя бы и молодых или занимающих ничтожное положение в обществе. Только Наполеон выдвигал молодых людей по своему выбору, не стесняя себя никакими побочными соображениями. Поэтому-то, после падения столь великой воли, люди, одаренные энергией, устремились в другие области. Но когда силу сменяет слабость, для Франции этот контраст более опасен, чем для какой-либо другой страны. Министры, получавшие власть в старости, оказывались обычно весьма посредственными государственными деятелями, тогда как министры, призванные к деятельности смолоду, всегда бывали гордостью европейских монархий и республик, делами которых они руководили.

Еще у всех жила в памяти борьба Питта и Наполеона, двух людей, руководивших политикой в том же возрасте, в каком Генрих Наваррский, Ришелье, Мазарини, Кольбер, Лувуа, принц Оранский, Гизы, ла Ровер, Макиавелли — словом, все прославившиеся великие люди, вышедшие из низов или родившиеся возле престола, начинали править государством. Конвент, этот образец энергии, состоял в большей своей части из людей молодых; и правители не должны забывать, что он имел силы противопоставить европейским странам четырнадцать армий и что его политика, столь роковая для Франции в глазах тех, кто держится за так называемый абсолютизм, была, по существу, подсказана подлинно монархическими принципами, ибо Конвент вел себя как великий монарх.

Министр же, о котором идет речь, был поднят на щит своей партией, видевшей в нем как бы своего управляющего делами лишь после десяти — двенадцати лет парламентской борьбы, когда его уже потрепали невзгоды политической жизни. На его счастье, ему было уже далеко за пятьдесят; если бы он сохранил в себе хоть остаток юношеской энергии, он бы долго не продержался на своем посту. Но, привыкнув в нужную минуту прерывать борьбу, отступать и вновь переходить к нападению, спокойно выдерживая удары, которые ему наносили и его партия, и оппозиция, и двор, и духовенство, он всему противопоставлял силу своей инерции, податливой и вместе с тем упругой; в этой немощности были тоже свои выгоды. Его ум, издерганный тысячью государственных забот, был подобен уму старого стряпчего, истаскавшегося по судам, и уже лишен той живой силы, которую сохраняет одинокий мыслитель, той способности к быстрым решениям, которой обладают люди, рано начавшие действовать, и молодые военные. Да и могло ли быть иначе? Вместо того чтобы судить, он занимался крючкотворством и, не зная причин, критиковал следствия; его голова была забита предложениями мелких реформ, которыми партия засыпает своего вожака, программами, которые кто-то, руководясь частными интересами, подсовывает многообещающему оратору, навязывая ему невыполнимые планы и советы. Он пришел к власти не в расцвете сил, а уже обессиленный всеми этими ходами и контрходами. Утверждаясь на вершине, составлявшей предмет его давних желаний, он вынужден был продираться сквозь колючие заросли, сталкиваться со множеством чужих противоречивых стремлений, которые надо было согласовать.

Если бы государственные деятели Реставрации имели возможность осуществлять свои собственные замыслы, вероятно, их дарования меньше подвергались бы критике; однако, хотя они и подчинялись чужой воле, все же возраст спасал их, не допуская слишком решительного сопротивления, какое они, будучи молодыми, оказали бы низким интригам высоких лиц; даже Ришелье бывал жертвой этих интриг. И вот в их сеть, хотя и ограниченную гораздо более узкой сферой, должен был попасться Рабурден. После тревог первых парламентских сражений эти люди, не столь старые, сколь преждевременно одряхлевшие, переходили к тревогам министерской борьбы. И поэтому, когда нужна была орлиная зоркость, их зрение оказывалось слабым, и когда от их ума требовалась двойная острота, он был уже истощен.

Министр, которому Рабурден хотел открыться, ежедневно выслушивал людей бесспорно выдающихся, излагавших ему остроумнейшие теории, иногда применимые к жизни Франции, иногда нет. Эти люди, не имевшие понятия о трудностях общегосударственной политики, осаждали его после парламентских схваток, в которых он участвовал, после борьбы с дурацкими происками двора, в часы, когда он готовился к бою с общественным мнением или отдыхал после бурных дебатов по поводу какого-нибудь дипломатического вопроса, разделившего Совет на три лагеря.

При таком положении дел официальное лицо, конечно, всегда держит наготове зевок для первых же слов об улучшении общественного устройства.

В те времена не проходило ни одного обеда без того, чтобы наиболее смелые спекуляторы, закулисные политиканы и финансисты не резюмировали в нескольких глубокомысленных словах мнений, высказанных биржей и банками или подслушанных у дипломатов, и планов, касающихся судеб всей Европы. Впрочем, г-н де Люпо и личный секретарь составляли при министре как бы некий малый совет, который обычно и пережевывал всю эту жвачку, контролировал и анализировал интересы, скрывавшиеся за столькими убедительнейшими предложениями. И, наконец, главная беда министра — беда всех шестидесятилетних министров — состояла в том, что он, борясь с трудностями, действовал не напрямик, а в обход: например, ежедневную прессу он старался придушить потихоньку, вместо того чтобы открыто покончить с ней; точно так же вел он себя в отношении финансов и промышленности, духовенства и национальных имуществ, либералов и палаты. Расправившись за семь лет со всеми своими противниками и добившись желанного поста, министр решил, что может так же расправляться и со всеми возникавшими перед ним вопросами. Желание удержать власть теми же способами, какими она добыта, казалось всем настолько естественным, что никто не осмеливался порицать систему поведения, изобретенную посредственностью в угоду посредственностям. Реставрация и Польская революция показали народам и государям, какое значение имеет один великий человек и какая их постигает судьба, если такого человека не находится. Последний и самый большой недостаток государственных деятелей Реставрации состоял в том, что они в своей борьбе вели себя честно, между тем как их противники пускали в ход все виды политического мошенничества, ложь и клевету, натравливая на них, с помощью самых опасных приемов, темные массы, способные понимать только беспорядок.

Рабурден все это сознавал. Однако он решил рискнуть всем, как человек, которому игра уже наскучила и который разрешает себе только один последний ход; и вот, по воле случая, его противником в этой игре оказался шулер — де Люпо! При всей своей проницательности и административном опыте правитель канцелярии не мог вообразить, сколь близоруки парламентские деятели, и не представлял себе, что его великий труд, которому он отдал свою жизнь, будет воспринят министром как пустое умствование и что этот государственный деятель неизбежно поставит его на одну доску с новаторами, ораторствующими за десертом, и с болтунами, рассуждающими у камина.

В ту минуту, когда министр, встав из-за стола, думал вовсе не о Рабурдене, а о Франсуа Келлере и задержался в столовой лишь потому, что супруга протянула ему кисть винограда, служитель доложил о приходе правителя канцелярии. Де Люпо знал заранее, в каком расположении духа окажется министр, занятый предстоящим ему выступлением; видя, что его начальником завладела супруга, он сам пошел навстречу Рабурдену и первой же фразой поразил его как громом.

— Его превосходительство и я в курсе того, что вас тревожит, и вам нечего опасаться, — тут де Люпо понизил голос, — ни со стороны Дютока, — а затем продолжал громко: — ни с чьей-либо стороны.

— Не тревожьтесь, Рабурден, — подтвердил его превосходительство ласковым тоном, однако явно намереваясь удалиться.

Рабурден почтительно приблизился, и министру пришлось остаться.

— Я прошу ваше превосходительство великодушно разрешить мне сказать вам несколько слов наедине... — обратился он к министру, бросив ему многозначительный взгляд.

Его превосходительство посмотрел на часы и отошел с бедным Рабурденом к окну.

— Когда я буду иметь честь изложить вашему превосходительству план административного преобразования, разработанный в докладе, который намереваются опорочить?

— План преобразования? — нахмурившись, прервал его министр. — Если хотите мне сообщить что-нибудь в этом роде, подождите, пока мы начнем работать вместе. У меня сегодня Совет, потом я должен выступать в палате по поводу инцидента, который произошел вчера в конце заседания в связи с выступлением оппозиции. Приходите ко мне с докладом в следующую среду, вчера я не мог принять вас и заняться делами министерства. Политические задачи оттеснили задачи чисто административные.

— Я вверяю вам свою честь, ваше превосходительство, — торжественно отвечал Рабурден, — и умоляю вас не забывать, что вы не дали мне времени объясниться по поводу выкраденных бумаг...

— Да вам нечего беспокоиться, — перебил Рабурдена де Люпо, становясь между ним и министром. — Не пройдет и недели, как вы наверняка получите назначение...

Министр засмеялся, вспомнив, как де Люпо восхищается г-жой Рабурден, и переглянулся с женой, которая ответила ему улыбкой. Рабурден, изумленный этой немой сценой, силился разгадать ее смысл, он на миг отвел взгляд от министра, и тот поспешил выйти.

— Мы все это еще обсудим, — сказал де Люпо Рабурдену, который не без удивления заметил, что министра перед ним уже нет. — И не сердитесь на Дютока, я отвечаю за него.

— Госпожа Рабурден — прелестная женщина, — заметила жена министра правителю канцелярии, лишь бы сказать что-нибудь.

Дети с любопытством рассматривали Рабурдена. А Рабурден, готовившийся к этой торжественной минуте, напоминал теперь крупную рыбу, попавшуюся в мелкую сеть.

— Вы очень добры, графиня, — отозвался он.

— Надеюсь, я буду иметь удовольствие видеть ее на одной из моих сред, — продолжала та, — привезите ее как-нибудь, я буду вам очень обязана...

— Госпожа Рабурден сама принимает по средам, — отвечал де Люпо, знавший, какая скука царит на официальных министерских средах. — Но если вы так добры к ней, то у вас, кажется, будет скоро маленький вечер...

Супруга министра поднялась, рассерженная.

— Вы ведь мой церемониймейстер, — бросила она де Люпо.

Этими словами она дала понять секретарю, что недовольна его посягательством на ее интимные вечера, куда допускались только избранные. Затем она кивнула Рабурдену и вышла. Итак, в маленькой гостиной, где министр завтракал в кругу семьи, де Люпо и Рабурден остались с глазу на глаз. Де Люпо комкал в руке конфиденциальную бумагу, переданную ла Бриером министру. Рабурден узнал свое письмо.

— Вы меня плохо знаете, — улыбаясь, сказал секретарь министра правителю канцелярии. — В пятницу вечером мы договоримся окончательно. А сейчас мне придется начать прием, сегодня министр навязал его мне, он готовится к выступлению в палате. Но, повторяю вам, Рабурден, ничего не бойтесь.

Рабурден медленно спускался с лестницы, смущенный странным оборотом, который приняло дело. Он решил, что Дюток донес на него. Да, несомненно! У де Люпо в руках данные им характеристики всех чиновников, значит и суровое суждение Рабурдена о секретаре министра, а между тем де Люпо отнесся так ласково к своему судье! Было от чего потерять голову! Людям прямым и честным трудно разбираться в запутанных интригах, и Рабурден блуждал по этому лабиринту, не в силах отгадать, что за игру вел с ним секретарь министра.

«Или он не читал того, что я пишу о нем, или он любит мою жену!»

Таковы были два предположения, возникшие у Рабурдена, когда он выходил от министра, ибо перед ним, как молния, мелькнул тот взгляд, которым обменялись накануне Селестина и де Люпо.

Понятно, что за время отсутствия Рабурдена сослуживцы сильно волновались: в министерствах отношения между низшими и высшими чиновниками и их начальниками подчиняются столь строгому регламенту, что если министерский служитель приходит звать правителя канцелярии к его превосходительству, да еще в те часы, когда у министра нет приема, это порождает самые оживленные комментарии. Необычное приглашение совпало со смертью ла Биллардиера, и это обстоятельство показалось иным настолько важным, что Сайяр, узнав о нем от Клержо, даже пришел к зятю, чтобы все это с ним обсудить. Бисиу, занимавшийся в то время со своим начальником, предоставил ему беседовать с тестем, а сам поспешил в канцелярию Рабурдена, где вся работа приостановилась.

Бисиу (входя). Не очень-то у вас тепло, господа... А вы и не знаете, что происходит внизу! Добродетельная Рабурдина провалилась! Да, уволена! У министра происходит сейчас ужасная сцена.

Дюток (глядя на Бисиу). Правда?

Бисиу. А кто плакать будет? Не вы же! Вас сделают помощником, а дю Брюэля правителем. Начальником отделения будет господин Бодуайе.

Флeри. А я держу пари на сто франков, что этому Бодуайе не бывать начальником отделения.

Виме. Присоединяюсь к вашему пари. А вы, господин Пуаре?

Пуаре. Да ведь я первого января выхожу в отставку.

Бисиу. Как, мы больше не увидим ваших шнурованных башмаков? Как же министерство обойдется без вас? Кто еще хочет держать пари?

Дюток. Не могу держать пари, если я знаю наверняка: господин Рабурден назначен. Ла Биллардиер на смертном одре сам просил об этом двух министров и каялся, что получал жалованье за работу, которую делал Рабурден; старика начала мучить совесть, и министры, чтобы успокоить его, обещали назначить Рабурдена, если не последует какого-нибудь приказа свыше.

Бисиу. Так вы, господа, держите пари против меня: вас уже семеро? Ведь вы, конечно, к ним присоединитесь, господин Фельон? Я держу пари на обед в пятьсот франков в «Роше-де-Канкаль», что Рабурден не получит места ла Биллардиера. Вам это обойдется меньше, чем по сто франков на человека, а я рискую пятью сотнями. Иду один против всех. Согласны? Ну как, дю Брюэль?

Фельон (кладет перо). На чем основываете вы, судáрь, столь сомнительное предложение? Да, сомнительное! Впрочем, я напрасно употребляю термин «предложение», следовало бы сказать «договор», ибо заключение пари есть заключение договора.

Флeри. Нет, это не так... Договором называется соглашение, предусмотренное законом, а пари не предусмотрено законом.

Дюток. Оно запрещено законом — значит, предусмотрено!

Бисиу. Вот это ловко сказано, мой маленький Дюток!

Пуаре. Ну и рассуждения!

Флeри. Он прав. Ведь если отказываешься платить долги, значит, тем самым признаешь их наличие.

Тюилье. Да вы прямо великие юристы!

Пуаре. Я бы хотел знать, так же как и господин Фельон, что, собственно, за основания у господина Бисиу...

Бисиу (кричит на всю канцелярию). Ну что ж, будете держать пари, дю Брюэль?

Дю Брюэль (показывается в дверях). Тысяча чер...нильниц, господа, мне предстоит нелегкое дело — воспеть хвалу покойному ла Биллардиеру. Бога ради, помолчите: будете и пари держать и парировать шутки потом.

Тюилье. Пари держать и парировать! Вы покушаетесь на мои каламбуры!

Бисиу (идет в канцелярию дю Брюэля). Верно, дю Брюэль, прославлять — дело весьма трудное, мне было бы легче нарисовать на него карикатуру.

Дю Брюэль. Помоги-ка мне, Бисиу.

Бисиу. Ну что ж, давай! Только такие заметки легче писать за едой.

Дю Брюэль. Пообедаем вместе. (Читает.)

«Каждый день религия и монархия теряют кого-нибудь из тех, кто сражался за них во время революции...»

Бисиу. Плохо. Я бы написал так.

«Смерть особенно безжалостно опустошает ряды старейших защитников монархии и преданнейших слуг короля, у которого сердце обливается кровью от всех этих ударов. (Дю Брюэль торопливо записывает.) Барон Фламе де ла Биллардиер скончался сегодня утром от водянки легких, вызванной болезнью сердца».

Видишь ли, не мешает показать, что и у чиновников есть сердце. Не подпустить ли здесь банальную фразочку насчет того, чтó переживали роялисты во время террора? А? Было бы недурно! Впрочем, нет, мелкие газетки сейчас же закричат, что эти испытания отразились больше на кишечнике, чем на сердце. Умолчим. Ну, как у тебя там дальше?

Дю Брюэль (читает). «Родословное древо старинной судейской семьи, отпрыском которой был покойный...»

Бисиу. Вот это очень хорошо! И поэтично и насчет древа вполне соответствует истине.

Дю Брюэль (продолжает), «...и где преданность престолу передавалась из рода в род, вместе с приверженностью к вере отцов, — было еще украшено господином де ла Биллардиером».

Бисиу. Я написал бы «бароном».

Дю Брюэль. Да ведь он не был бароном в 1793 году!

Бисиу. Все равно! Ты знаешь, во времена Империи Фуше рассказывал анекдот про Конвент и так передавал слова Робеспьера: «Робеспьер мне и говорит: Герцог Отрантский, вы пойдете в ратушу». Значит, прецедент есть.

Дю Брюэль. Дай-ка я запишу!.. Но все же сразу говорить «барон» не годится, я перечисляю в конце все милости, которыми его осыпали.

Бисиу. А, понимаю! Театральный эффект! Так сказать, под занавес!

Дю Брюэль. Вот слушай!

«Сделав господина де ла Биллардиера бароном, ординарным камер-юнкером...»

Бисиу (в сторону). Вот уж верно: весьма ординарным!

Дю Брюэль (продолжает), «...и проч., и проч., король вознаградил его сразу за все услуги, за умение примирять суровость судьи с кротостью, присущей Бурбонам, и за храбрость, присущую истинному вандейцу, не преклонившему колено пред идолом Империи. Он оставил сына, унаследовавшего его преданность и таланты» и т. д.

Бисиу. А тон не чересчур ли приподнят? Ты не слишком ли все это расписываешь? Я немножко приглушил бы эту поэзию — «идол Империи», «преклонить колено»... Эх, черт! Водевили портят стиль, и разучиваешься писать низменной прозой. По-моему, лучше: «Он принадлежал к тем немногим, кто...» и т. д. Упрощай, ведь ты пишешь о простофиле.

Дю Брюэль. Опять словцо из водевиля! Нет, Бисиу, ты мог бы нажить состояние своими пьесами.

Бисиу. А что ты написал насчет Киберона? (Читает.) Нет, не то! Вот как бы я выразился:

«В недавно вышедшем исследовании он выставил себя виновником всех неудач киберонской операции, показав этим пример преданности, не отступающей ни перед какими жертвами». Это тонко, умно, и ты выгораживаешь ла Биллардиера.

Дю Брюэль. За чей счет?

Бисиу (торжественно, точно священник, восходящий на амвон). За счет Гоша и Тальена... Разве ты не знаешь истории?

Дю Брюэль. Нет. Я подписался на издание Бодуэна[72], но еще не успел заглянуть в него: там ведь не найдешь сюжета для водевиля.

Фельон (в дверях). Господин Бисиу, всем нам хотелось бы знать, почему вы думаете, что добродетельный и достойный господин Рабурден, который уже девять месяцев, как руководит отделением и служит правителем канцелярии дольше всех других, господин Рабурден, за которым министр, вернувшись от ла Биллардиера, сейчас же прислал служителя, — не будет назначен начальником отделения?

Бисиу. Папаша Фельон, вы географию знаете?

Фельон (самодовольно). Надеюсь, сударь.

Бисиу. Историю?

Фельон (скромно). В известной мере.

Бисиу (смотрит на него). Ваша бриллиантовая запонка не застегнута, она сейчас выпадет. Ну, так вы не знаете человеческого сердца, оно известно вам, как известны окрестности Парижа, не больше.

Пуарe (на ухо Виме). Окрестности Парижа? А я думал, речь идет о Рабурдене.

Бисиу. Что ж, вся канцелярия Рабурдена держит пари против меня?

Все. Да.

Бисиу. И ты, дю Брюэль?

Дю Брюэль. Я думаю! Пусть наш начальник получит повышение! Это же в наших интересах; тогда каждому дадут подняться на одну ступеньку.

Тюилье. Или каждого спустят с лестницы. (На ухо Фельону.) Хорош, нечего сказать.

Бисиу. А пари я все-таки выиграю. И вот по какой причине, — вам трудно будет понять ее, но я все-таки скажу. Господина Рабурдена следует назначить на место ла Биллардиера. (Смотрит на Дютока.) Справедливость требует этого: его старшинство, честность и таланты неоспоримы и должны быть оценены по достоинству и вознаграждены. Наконец, его назначение важно даже в интересах самой административной власти.


(Фельон, Пуаре и Тюилье слушают, ничего не понимая, но пытаясь уловить темный смысл его слов).


Так вот! Именно потому, что все эти соображения правильны и все его заслуги бесспорны, я хотя и признаю мудрость и своевременность такого назначения, но держу пари, что оно не состоится. Да! Оно провалится, как провалились Булонская экспедиция и поход в Россию[73], хотя гений приложил тогда все усилия для успеха! Провалится, как все на земле, что хорошо и справедливо. Я делаю ставку на дьявола.

Дю Брюэль. А кто же тогда будет назначен?

Бисиу. Чем больше я смотрю на Бодуайе, тем больше мне кажется, что именно он — полная противоположность Рабурдену; следовательно, он и будет начальником отделения.

Дюток (выведенный из терпения). Но ведь когда господин де Люпо меня вызвал, чтобы попросить у меня Шарле, он сам сказал мне, что господин Рабурден будет назначен, а молодой ла Биллардиер переходит в комиссию хранителя государственной печати.

Бисиу. Заладили! «Назначен! Назначен!» Назначение может быть подписано не раньше как через десять дней. Назначения будут производиться к новому году. Да вот, взгляните-ка на своего начальника, вон он, во дворе, и скажите сами, разве наша добродетельная Рабурдина похожа на человека, которого повысили? Напротив, можно подумать, что он уволен! (Флeри бросается к окну.) До свиданья, господа! Пойду и объявлю Бодуайе о том, что вы уже назначили Рабурдена. Пусть этот святоша побесится. А потом расскажу про наше пари, чтобы его утешить. В театре это, кажется, называется перипетией, — не так ли, дю Брюэль? Что ж тут такого? Если я выиграю, он возьмет меня помощником. (Уходит.)

Пуаре. Все уверяют, что этот господин умен, а я лично никогда не мог понять его рассуждений. (Продолжает регистрировать.) Слушаю, слушаю — слова слышу, а смысла в них нет. Вот он что-то тут плел насчет человеческого сердца и окрестностей Парижа (кладет перо и подходит к печке), потом заявил, что он играет на руку черту, потом говорил про Булонскую экспедицию и поход в Россию. Но ведь надо сначала допустить, что черт играет, и знать, в какую же игру? Допустим, он может играть в домино... (Сморкается.)

Флeри (прерывая его). Одиннадцать часов, папаша Пуаре сморкается.

Дю Брюэль. Верно! Уже! Бегу к секретарю.

Пуаре. Так на чем я остановился?

Тюилье. На том, что черт может играть в домино, то есть, так сказать, доминировать. Ну, отчего черту не доминировать? Ведь он не ограничил своей власти хартией. Хотя это скорее каламбур или что-то другое... Во всяком случае, игра слов. Впрочем, я не вижу разницы между каламбуром и...


(Входит Себастьен, чтобы взять циркуляры для сверки и подписи.)


Виме. А, вот и вы, прекрасный юноша! Вашим страданьям пришел конец, теперь и вы будете получать жалованье! Господина Рабурдена ждет назначение. Вы были вчера у госпожи Рабурден? Вот счастливец! Говорят, там бывают восхитительные женщины.

Себастьен. Не знаю.

Флeри. Вы разве слепой?

Себастьен. Я не люблю смотреть на то, что мне недоступно

Фельон (восхищенно). Хорошо сказано, молодой человек!

Виме. Но вы же, черт вас побери, глаз не сводите с госпожи Рабурден. А она очаровательная женщина.

Флeри. Вот уж не нахожу! Слишком худа! Я видел ее в Тюильри. Танцовщица Персилье, жертва Кастена, по мне, куда лучше.

Фельон. Что может быть общего между актрисой и супругой правителя канцелярии?

Дюток. Обе ломают комедию.

Флeри (косясь на Дютока). Внешность не имеет никакого отношения к нравственности, и если вы намекаете...

Дюток. Ни на что я не намекаю.

Флeри. А хотите знать, кто из всех чиновников будет назначен правителем канцелярии?

Все. Скажите!

Флeри. Кольвиль.

Тюилье. Почему?

Флeри. Дело в том, что госпожа Кольвиль наконец избрала кратчайший путь к успеху... и этот путь ведет через ризницу...

Тюилье (сухо.) Я — близкий друг Кольвиля и прошу вас, господин Флeри, не отзываться легкомысленно о его супруге.

Фельон. Никогда не следует предметом своих пересудов делать женщин, ведь они беззащитны...

Виме. А в данном случае — тем более: хорошенькая госпожа Кольвиль не пожелала принимать Флeри, вот он и поносит ее, чтобы отомстить.

Флeри. Не пожелала принимать меня так, как она принимает Тюилье, но я все-таки был у нее...

Тюилье. Когда? Где? Разве что под окнами?..



Хотя Флeри обычно наводил страх на чиновников своей дерзостью, однако в ответ на последние слова Тюилье он промолчал. Это смирение удивило их, но оно объяснялось очень просто: у Тюилье был на руках его вексель на двести франков с весьма сомнительной подписью, который мог быть предъявлен для учета мадемуазель Тюилье. После этой стычки в канцелярии воцарилось глубокое молчание. С часу до трех все работали. Дю Брюэль так и не вернулся.

Около половины четвертого во всех канцеляриях министерства обычно начинаются сборы: чиновники чистят шляпы, переодеваются. Эти драгоценные полчаса, которые они тратят на личные дела, проходят незаметно; натопленные комнаты остывают, особый канцелярский дух из них выветривается, и всюду наступает тишина. После четырех остаются только чиновники, поистине преданные своему делу. Министру нетрудно было бы узнать подлинных тружеников своего министерства, обойдя канцелярию ровно в четыре часа; однако такого рода шпионаж ни одна из столь высоких особ себе не позволит.

Проходя в этот час через дворы министерства, начальники, движимые потребностью обменяться мыслями по поводу событий этого дня, заговаривали друг с другом и затем, удаляясь по двое и по трое, высказывали единодушное мнение, что дело закончится в пользу Рабурдена. Лишь старые служаки вроде Клержо покачивали головой и изрекали: Habent sua sidera lites[74]. Сайяра и Бодуайе все вежливо избегали, не зная, что им сказать по поводу смерти ла Биллардиера, ибо понимали, что ведь и Бодуайе мог мечтать об этом месте, хоть и не заслуживал его.

Когда зять и тесть отошли подальше от министерства, Сайяр первый нарушил молчание и заметил:

— А твои дела идут неважно, мой бедный Бодуайе.

— Не понимаю, что задумала Елизавета! Она заставила Годара спешно раздобыть паспорт для Фалейкса. Годар говорил мне, что она, по совету дяди Митраля, наняла почтовую карету, и Фалейкс теперь катит к себе на родину.

— Верно, по нашим торговым делам? — отозвался Сайяр.

— Сейчас наше первейшее торговое дело — это обмозговать вопрос о месте де ла Биллардиера.

Они проходили по улице Сент-Оноре, неподалеку от Пале-Руаяля, когда им встретился Дюток. Он поклонился и заговорил с ними.

— Сударь, — сказал он Бодуайе, — если я могу при данных обстоятельствах чем-нибудь быть вам полезен, располагайте мной, ибо я предан вам не меньше, чем Годар.

— Подобное предложение во всяком случае утешительно, — заметил Бодуайе, — видишь, что честные люди тебя уважают.

— Если вы соблаговолите воспользоваться своим влиянием и сделаете меня помощником правителя канцелярии, а Бисиу — правителем канцелярии, вы осчастливите двух людей, готовых на все ради вашего повышения.

— Да вы что — издеваетесь над нами, сударь? — спросил Сайяр, вылупив на него глаза.

— Право, и в мыслях не имею, — сказал Дюток. — Я, кстати сказать, возвращаюсь из типографии газеты, куда относил, по поручению господина секретаря министра, некролог ла Биллардиера. После статьи, которую я там прочел, я преисполнился глубоким уважением к вашим талантам. Когда настанет время прикончить этого Рабурдена, я могу нанести сокрушительный удар, — соблаговолите тогда вспомнить мои слова!

И Дюток исчез.

— Пропади я пропадом, если хоть слово понимаю во всем этом, — сказал кассир, глядя на Бодуайе, в крошечных глазках которого отразилось глубокое недоумение. — Нужно будет сегодня вечером купить газету.

Когда Сайяр и его зять вошли в гостиную, расположенную на первом этаже, там уже ярко пылал камин и сидели г-жа Сайяр, Елизавета, г-н Годрон и кюре от св. Павла. Кюре обратился к Бодуайе, которому жена сделала какой-то знак, впрочем, так им и не понятый.

— Сударь, — сказал кюре, — я поспешил к вам, чтобы поблагодарить вас за великолепный дар, которым вы украсили мою скромную церковь. Сам я не решался войти в долги, дабы приобрести столь прекрасную дароносицу, достойную украшать собор. Будучи одним из наших наиболее благочестивых и усердных прихожан, вы должны были сильнее, чем кто-либо, скорбеть о наготе нашего алтаря. Через несколько минут мне предстоит беседовать с нашим коадъютором, и он, конечно, поспешит выразить вам свое глубокое удовлетворение.

— Но я еще ничего не сделал... — начал было Бодуайе.

— Вам я могу открыть все, что он задумал, господин кюре, — прервала мужа Елизавета. — Господин Бодуайе хочет завершить доброе дело и поднести вам, кроме того, балдахин к празднику Тела господня. Но это подношение несколько зависит от состояния наших финансов, а финансы — от нашего повышения.

— Господь награждает тех, кто чтит его, — сказал Годрон, собираясь уходить вместе с кюре.

— Отчего вы не хотите оказать нам честь и отобедать с нами чем бог послал? — спросил их Сайяр.

— Оставайтесь, дорогой викарий, — обратился кюре к Годрону. — Я, как вы знаете, приглашен к господину кюре от святого Роха, к тому самому, который завтра хоронит господина де ла Биллардиера.

— А не может ли кюре от святого Роха замолвить за нас словечко? — осведомился Бодуайе, между тем как жена решительно дергала его за фалду сюртука.

— Да замолчи ты, наконец, Бодуайе, — остановила она мужа, увлекая его в угол, и там зашептала ему на ухо: — Ты пожертвовал в церковь новую дароносицу, она стоит пять тысяч франков... Я тебе потом все объясню.

Скряга Бодуайе сделал весьма кислую мину; в течение всего обеда он был задумчив.

— Почему ты так хлопотала о паспорте Фалейкса? И зачем ты вмешиваешься не в свое дело? — наконец спросил он жену.

— Я полагаю, что дела Фалейкса — это немножко и наши дела, —— сухо ответила Елизавета, показывая глазами на Годрона и давая понять, что при нем надо помалкивать.

— Конечно, — отозвался папаша Сайяр, думая о своем компаньоне.

— Надеюсь, вы не опоздали в редакцию газеты? — спросила Елизавета г-на Годрона, передавая ему тарелку супа.

— О нет, сударыня, — отвечал викарий. — Как только издатель увидел записку секретаря Церковного управления по раздаче подаяний, он не стал чинить никаких препятствий. По его распоряжению заметку напечатали на самом видном месте, мне самому это и в голову бы не пришло; да, газетчик — пресмышленый молодой человек. Защитники веры успешно могут бороться с нечестивцами: среди сотрудников роялистских газет немало людей одаренных. Я имею все основания ожидать, что ваши надежды увенчаются успехом. Однако не забудьте, дорогой Бодуайе, оказать покровительство Кольвилю, его высокопреосвященство интересуется им, и мне рекомендовали поговорить с вами о нем.

— Когда я буду начальником отделения, я могу, если угодно, сделать его правителем одной из канцелярий, — сказал Бодуайе.

После обеда загадка разъяснилась. В министерской газете, которую купил привратник, в отделе происшествий были напечатаны следующие две заметки:

«Сегодня утром после продолжительной и тяжкой болезни скончался барон де ла Биллардиер. В его лице король потерял преданного слугу, а церковь — одного из самых благочестивых сынов своих. Смерть господина де ла Биллардиера достойно увенчала его примерную жизнь, отданную им в былые тяжелые времена таким задачам, осуществление которых сопряжено было для него со смертельной опасностью, и до самого конца посвященную исполнению труднейших обязанностей. Господин де ла Биллардиер был в прошлом председателем превотального суда в одном из департаментов, и его твердая воля преодолевала все препятствия, еще приумноженные мятежами. Затем он занял пост начальника отделения и был весьма полезен как своим просвещенным умом, так и чисто французской любезностью, способствовавшей улаживанию весьма важных дел, подлежащих его ведению. Нет наград более заслуженных, чем те, коими король Людовик XVIII и его величество соблаговолили увенчать верность, оставшуюся непоколебимой и во времена узурпатора.

Старинный род де ла Биллардиеров возродился в молодом отпрыске, унаследовавшем таланты и верность престолу от своего отца, этого превосходного человека, об утрате которого скорбят сердца стольких друзей. Его величество уже изволил милостиво объявить, что считает Бенжамена де ла Биллардиера в числе своих камер-юнкеров.

Многочисленные друзья покойного на случай, если кому-либо из них не послано приглашение или если оно дойдет до них с опозданием, извещаются о том, что заупокойная служба состоится завтра, в четыре часа пополудни, в церкви св. Роха. Проповедь произнесет господин аббат Фонтанон».


«Господин Изидор Бодуайе, представитель одной из самых старинных семей парижской буржуазии, занимающий должность правителя канцелярии в отделении покойного де ла Биллардиера, только что напомнил нам о древних благочестивых традициях, коим следовали искони эти прославленные семьи, ревнители веры и ее блеска и блюстители церковного благолепия. Храм св. Павла испытывал нужду в дароносице, которая соответствовала бы величию этой базилики, построенной братством Иисуса. Ни церковный совет, ни священник не были настолько богаты, чтобы достойно украсить алтарь новой дароносицей. Господин Бодуайе пожертвовал дароносицу, которой, вероятно, многие любовались, когда она была выставлена в ювелирной лавке господина Гойе, поставщика двора его величества. И вот, благодаря щедротам господина Бодуайе, благочестие которого не отступило даже перед исключительно высокой ценой дароносицы, церковь св. Павла ныне владеет шедевром ювелирного искусства, выполненным по рисункам господина де Сомервье. Мы рады опубликовать этот факт, доказывающий, насколько вздорны все измышления либералов относительно духа, господствующего среди парижской буржуазии. Высшая буржуазия всегда была и останется роялистской, и в случае необходимости она не замедлит это доказать».

— Дароносица стоит пять тысяч франков, — сказал аббат Годрон, — но так как уплачено было наличными, ювелир кое-что скинул.

— «Представитель одной из самых старинных семей парижской буржуазии»... — повторял Сайяр. — Напечатано черным по белому, да еще в «Журналь оффисьель»!

— Дорогой господин Годрон, подскажите же моему отцу, какую фразу шепнуть графине, когда он повезет ей жалованье, в этой фразе должно быть все, что нужно! А сейчас я вас покину. Мне необходимо выйти с дядей Митралем. Вы не поверите, я никак не могу застать деда Бидо! А в какой конуре он живет! Наконец господин Митраль, знающий его повадки, сказал, что дедушка Бидо от восьми утра до полудня занят делами, а потом его можно застать только в кофейне «Фемида», — вот странное название...

— Какие же приговоры выносит сия Фемида? — спросил, смеясь, аббат Годрон.

— Чего ради он посещает кофейню, которая находится на углу улицы Дофина и набережной Августинцев? Говорят, он каждый вечер играет в домино со своим дружком, господином Гобсеком. Я не хочу ехать одна, дядя проводит меня туда и обратно.

В эту минуту в дверях показалось желтое лицо дяди Митраля и его безобразный, словно из пакли, парик; он сделал знак племяннице, чтобы она шла скорее, — фиакр был нанят по два франка за час. И г-жа Бодуайе удалилась, так ничего и не объяснив ни отцу, ни мужу.

— Небо послало вам в лице этой женщины настоящее сокровище, — сказал г-н Годрон г-ну Бодуайе, когда Елизавета уехала, — образец осторожности, добродетели и благоразумия, христианку, одаренную от господа способностью все понимать! Только религия создает столь совершенные характеры. Завтра я отслужу обедню за успех благого дела! В интересах монархии и религии необходимо, чтобы вы были назначены! Господин Рабурден — либерал, он выписывает «Журналь де Деба», это газета пагубного направления, она воюет с графом де Виллелем, вступилась за ущемленные интересы Шатобриана. Его высокопреосвященство нынче вечером непременно прочтет газету, хотя бы только из-за некролога своего бедного друга господина де ла Биллардиера, а коадъютор поговорит с ним о вас и о Рабурдене. Я знаю господина кюре: того, кто не забывает о его дорогой церкви, и он не забудет в своем пастырском слове; в данное время он имеет честь обедать с коадъютором у господина кюре от святого Роха.

После слов Годрона Сайяр и Бодуайе начали догадываться о том, что Елизавета, узнав от Годрона о смерти ла Биллардиера, тут же взялась за дело.

— Ну и хитра твоя Елизавета! — воскликнул Сайяр; он понимал лучше, чем аббат, как ловко его дочь прорыла, точно крот, подземные ходы к быстрому успеху.

— Она подослала Годара к швейцару узнать, какую газету получает господин Рабурден, — сказал Годрон, — а я тут же уведомил секретаря его высокопреосвященства; ибо мы живем в такое время, когда церкви и престолу надлежит знать, кто друг, а кто враг.

— Вот уже пять дней, как я мучаюсь над фразой, которую должен шепнуть жене его превосходительства, — заметил Сайяр.

— Весь Париж читает это! — воскликнул Бодуайе, который не мог оторвать глаз от газеты.

— Все эти восхваленья обошлись нам, сынок, в четыре тысячи восемьсот франков, — заметила г-жа Сайяр.

— Зато вы украсили дом божий, — отозвался аббат Годрон.

— Ну, мы могли бы спасти свою душу и без такого расхода, — продолжала она. — Впрочем, если Бодуайе дадут эту должность, он будет получать на восемь тысяч франков больше, и тогда жертва будет не так уж велика. Но вдруг его не назначат? А, мамочка? — вопросила она, обратив взгляд на своего супруга. — Какой убыток!

— Ну что ж, — бодро заявил Сайяр, — тогда мы вернем деньги на Фалейксе, — он собирается расширить дело и привлечь к нему брата, он нарочно сделал из него биржевого маклера. А Елизавете следовало бы нам открыть секрет — куда это укатил Фалейкс!.. Но давайте все-таки подумаем над фразой, о которой я говорил. Вот что я уже придумал: «Сударыня, если бы вы пожелали замолвить словечко его превосходительству...»

— «Пожелали»? — повторил Годрон. — Лучше — «соблаговолили», так будет почтительнее. Однако нужно прежде всего узнать, согласится ли супруга дофина оказать вам покровительство, а тогда вы могли бы внушить графине, что ей не мешало бы пойти навстречу желаниям ее королевского высочества.

— Следует также указать, какая именно должность освобождается...

— «Ваше сиятельство...» — продолжал Сайяр, вставая и глядя на жену с умильной улыбкой.

— Господи Иисусе, Сайяр! Ну и потеха! Смотри, сынок, как бы эта особа не рассмеялась, глядя на тебя...

— «Ваше сиятельство...» Так лучше? — осведомился он, глядя на жену.

— Да, цыпленок.

— «Теперь, когда место покойного и глубокопочитаемого господина де ла Биллардиера освободилось, мой зять, господин Бодуайе...»

— «Человек, обладающий недюжинными талантами и высоким благочестием...» — подсказал Годрон.

— Запиши, Бодуайе! — воскликнул папаша Сайяр. — Запиши всю фразу.

Бодуайе, в простоте душевной, взял перо и, не краснея, записал все эти похвалы по адресу его собственной особы, совершенно так же, как написал бы о себе Натан или Каналис, рецензируя одну из своих книг.

— «Ваше сиятельство»... Видишь ли, мать, я обращаюсь к тебе, как будто ты — жена министра, — сказал Сайяр жене.

— Да ты что, меня за дуру принимаешь? Неужто я не догадалась!

— «Место покойного и глубокопочитаемого господина де ла Биллардиера освободилось; мой зять, господин Бодуайе, человек, обладающий недюжинными талантами и высоким благочестием... — Он взглянул на Годрона, погруженного в размышления, и добавил: — ...был бы весьма счастлив получить его». А ведь недурно! Кратко, и все сказано.

— Да подожди, Сайяр, разве ты не видишь, что господин аббат думает, — остановила его жена, — не мешай ему.

— «Был бы весьма счастлив, если бы вы соблаговолили заинтересоваться им, — продолжал Годрон, — и замолвили за него словечко его превосходительству, чем доставили бы особенное удовольствие супруге дофина, покровительством которой он имеет счастье пользоваться!»

— Ах, господин Годрон, эта фраза стоит дароносицы, и мне уж не так жалко четырех тысяч восьмисот франков... и потом — ведь ты вернешь их нам, Бодуайе? Верно, мой мальчик? Записал свою фразу? Я тебя заставлю, мамочка, вытвердить эту фразу наизусть, ты будешь мне повторять ее утром и вечером. Да, ловко состряпали. Какое счастье быть таким ученым, как вы, господин Годрон! Вот что значит учение во всех этих семинариях; с господом богом и его святыми и то научишься разговаривать!

— Он и добр и учен, — сказал Бодуайе, пожимая руки священнику. — Это вы составили заметку? — спросил он, указывая на газету.

— Нет, — отвечал Годрон, — ее написал секретарь его высокопреосвященства, некий молодой аббат, который очень многим мне обязан и заинтересован в судьбе господина Кольвиля; я когда-то платил за него в семинарию.

— Благодеяние всегда бывает вознаграждено, — изрек Бодуайе.

Пока эта четверка усаживалась за карточный стол, чтобы предаться бостону, Елизавета и ее дядя Митраль подъезжали к кафе «Фемида»; они проговорили всю дорогу о том плане, который, как подсказывало Елизавете ее чутье, должен был послужить самым мощным рычагом и принудить министра к назначению ее мужа. Дядя Митраль, бывший судебный исполнитель, весьма опытный по части всякого крючкотворства, юридических махинаций и уловок, считал, что торжество племянника — вопрос чести для всей семьи. Жадность давно подстрекнула его разузнать, каково содержимое денежного сундука Бидо, и он знал, что наследником будет его племянник Бодуайе; поэтому ему хотелось, чтобы тот занял положение, соответствующее состоянию Сайяров и Бидо, которое целиком должно было перейти к маленькой Бодуайе. А на что не может претендовать девушка, которой предстоит иметь ренту, превышающую сто тысяч франков! Он проникся замыслами племянницы и понимал, куда она гнет. Поэтому он ускорил отъезд Фалейкса, объяснив ему, как медленно путешествуют в почтовой карете. Потом, за обедом, он обдумал, где именно следовало нажать пружину, изобретенную Елизаветой. Когда они подъехали к «Фемиде», Митраль заявил племяннице, что только он может обделать дело с Бидо-Жигонне, и заставил ее остаться в фиакре: пусть вмешается в нужный момент. Через окно она увидела Гобсека и своего деда Бидо-Жигонне: головы их выделялись на ярко-желтом фоне деревянной обшивки, покрывавшей стены этой старинной кофейни, холодные и бесстрастные, как бы застывшие в тех поворотах, которые им придал резчик. Вокруг этих двух парижских скряг виднелось еще несколько старых лиц, сплошь исчерченных от носа до припухших омертвелых скул вязью морщин, словно то были записи по тридцатипроцентному учету векселей. При виде Митраля эти лица оживились, в глазах вспыхнуло любопытство хищников.

— Эге! Да это папаша Митраль! — воскликнул Шабуассо. Старичишка занимался учетом векселей в книжных лавках.

— А ведь верно, — отвечал Метивье, торговец бумагой. — Это старая обезьяна — он знаток по части гримас.

— А вы — старый ворон и знаток по части трупов, — отозвался Митраль.

— Справедливо, — изрек суровый Гобсек.

— Зачем вы явились сюда, сын мой? Уж не хотите ли вы арестовать нашего друга Метивье? — спросил Жигонне, указывая на торговца бумагой, похожего на старого привратника.

— Папаша, — шепнул Митраль Жигонне, — со мной ваша внучатая племянница Елизавета.

— А что — или беда какая приключилась? — спросил Жигонне.

Старик нахмурился, и на его лице появилось подобие нежности, напоминающей нежность палача, приступающего к казни; невзирая на свою чисто римскую стойкость, Жигонне, видимо, встревожился, ибо его багровый нос слегка побледнел.

— А если бы и беда — неужели вы бы не помогли дочери Сайяра, которая вам уже тридцать лет вяжет чулки? — воскликнул Митраль.

— При соответствующих гарантиях, может быть, и помог бы, — отвечал Жигонне. — Наверно, тут не без Фалейкса. Ваш Фалейкс устроил брата биржевым маклером, он делает дела не хуже, чем Брезаки, а спрашивается — на какие средства? Одной смекалкой, не так ли? Впрочем, Сайяр и сам не дитя.

— Он знает цену деньгам, — подтвердил Шабуассо.

Эти слова, произнесенные устами одного из сидевших вокруг стола страшных стариков, заставили бы писателя содрогнуться; остальные дружно закивали.

— Впрочем, бедствия моих родственников меня не касаются, — продолжал Жигонне. — Мое правило — никогда не раскисать ни с друзьями, ни с родными; где тонко, там и рвется. Обратитесь к Гобсеку, он добрый.

Дисконтеры закивали металлическими головами в знак полного согласия с подобной теорией, и, казалось, послышался скрип несмазанных механизмов.

— Да ну, Жигонне, будьте помягче, вам же тридцать лет чулки вязали, — заметил Шабуассо.

— Это тоже чего-нибудь да стоит, — сказал Гобсек.

— Тут все свои, и можно говорить откровенно, — снова начал Митраль, окинув стариков внимательным взглядом. — Меня привело сюда хорошее дельце...

— Зачем же вы к нам пришли, коли оно хорошее? — язвительно перебил его Жигонне.

— Умер некий камер-юнкер, старый шуан... как его... да, ла Биллардиер.

— Верно, — подтвердил Гобсек.

— А ваш племянник жертвует дароносицы в церковь! — сказал Жигонне.

— Не так он глуп, чтобы жертвовать, он продает их, папаша, — с гордостью продолжал Митраль. — Речь идет о том, чтобы получить место господина де ла Биллардиера, а для этого необходимо сцапать...

— Сцапать? Сразу видно судебного пристава, — прервал Митраля Метивье, дружески хлопнув его по плечу. — Вот это по мне!

— Сцапать этого молодца Шардена де Люпо, забрать его в наши лапки, — пояснил Митраль. — И вот Елизавета придумала способ... и он...

— Елизавета! — воскликнул Жигонне, снова прервав его. — Славная девчурка, вся в деда, моего бедного брата! Бидо не имел себе равных! О, если бы вы видели его на распродажах старинной мебели! Какой такт! Какая проницательность! Так что же она намерена сделать?

— Ну и ну, — сказал Митраль, — вы быстро расчувствовались, папаша Бидо. Это недаром...

— Дитя! — сказал Гобсек, обращаясь к Жигонне. — Всегда спешит!

— Послушайте, учители мои Гобсек и Жигонне, — продолжал Митраль, — ведь вам нужно забрать в свои руки де Люпо, вспомните, как знатно вы ощипали его, а теперь вы боитесь, чтобы он не потребовал у вас обратно немножко своего пуха.

— Можно ему рассказать, в чем дело? — спросил Гобсек у Жигонне.

— Митраль — наш, он не захочет сделать гадость своим прежним соратникам, — отвечал Жигонне. — Так вот, Митраль, мы втроем только что скупили долговые обязательства, признание которых зависит от ликвидационной комиссии.

— Чем вы можете пожертвовать? — спросил Митраль.

— Ничем, — отозвался Гобсек.

— Никто не знает, что это мы купили, — пояснил Жигонне. — Нам служит ширмой Саманон.

— Послушайте, Жигонне, — сказал Митраль. — На улице холод, а ваша внучатая племянница ждет... Так вот, вы меня поймете с двух слов: вы оба должны послать двести пятьдесят тысяч франков, в виде беспроцентного займа, Фалейксу, который сейчас мчится на почтовых за тридцать лье от Парижа, а вперед выслал курьера.

— Вот как? — сказал Гобсек.

— Куда же он едет? — воскликнул Жигонне.

— Да в великолепное поместье де Люпо, — продолжал Митраль. — Молодой человек отлично знает те места и на упомянутые двести пятьдесят тысяч франков скупит вокруг лачуги секретаря министра превосходные земельные участки — они всегда будут стоить этих денег. В его распоряжении девять дней, чтобы зарегистрировать нотариальные купчие (имейте это в виду). Если добавить эту землицу к владениям де Люпо, налог на них дойдет до тысячи франков. Следовательно, секретарь получит право быть членом Главной избирательной коллегии, а также самому быть избранным в палату, сделаться графом — словом, всем, чем ему угодно. Вы знаете фамилию депутата, который провалился и был отозван?

Оба скряги только молча кивнули.

— Де Люпо готов хоть на животе ползти, только бы ему пролезть в депутаты, — продолжал Митраль. — Для этого он хочет запастись купчими крепостями, а мы их предложим ему, но, конечно, обеспечив нашу ссуду закладной с замещением права продажи. (Ага, вы уже смекнули, куда я гну...) Нам прежде всего нужно получить место для Бодуайе, а потом мы отдадим вам этого де Люпо обеими руками. Фалейкс останется там и займется предвыборными делами; значит, через Фалейкса вы будете держать де Люпо на прицеле все время выборов, — ведь в этом округе друзья Фалейкса составляют большинство. Ну как, папаша Бидо, Фалейкс тут при чем или ни при чем?

— Но тут не обошлось и без Митраля, — заметил Метивье. — Ловкая игра!

— Значит, решено, — сказал Жигонне. — Верно, Гобсек? Фалейкс подпишет нам векселя под обеспечение, а закладную составит на свое имя, и мы, когда нужно будет, явимся к де Люпо.

— А нас, выходит, обкрадут! — сказал Гобсек.

— Ох, папаша, хотел бы я видеть того вора, который вас обкрадет.

— В данном случае только мы сами можем обокрасть себя, — отвечал Жигонне. — Мы решили, что правильно сделаем, скупив у всех кредиторов де Люпо векселя со скидкой в шестьдесят процентов.

— Вы обеспечите их закладной и этими векселями будете еще крепче держать его при помощи процентов, — отвечал Митраль.

— Может быть, — сказал Гобсек.

Перемигнувшись с Гобсеком, г-н Бидо, по прозванию Дрыгун, вышел на улицу.

— Елизавета, действуй, — сказал он внучатой племяннице. — Молодчик у нас в руках, но все же смотри в оба! Дело начато хорошо, хитро! Доведи его до конца — и ты заслужишь уважение своего деда... — И он весело хлопнул ее по руке.

— Кстати, — заметил Митраль, — Метивье и Шабуассо могут подсобить нам, если отправятся нынче же вечером в редакцию какой-нибудь оппозиционной газетки, чтобы там, как мяч на лету, подхватили статью министерской газеты. Поезжай одна, душечка, я не хочу упускать этих двух коршунов. — И он вернулся в кофейню.

— Завтра деньги пойдут по назначению, главноуправляющий налоговыми сборами окажет нам эту услугу; а у наших друзей найдутся долговые обязательства де Люпо на сто тысяч экю, — сказал Жигонне Митралю, когда судебный пристав подошел к ростовщику.

На другой день многочисленные подписчики одной из либеральных газет прочли на первой полосе заметку, помещенную по требованию Шабуассо и Метивье, ибо они были акционерами двух либеральных газет, дисконтерами по бумажной и книжной торговле, а также по типографским предприятиям, и ни один редактор ни в чем не смел отказать им. Вот эта заметка:

«Вчера некая газета, близкая к министерским кругам, отмечала, что преемником барона де ла Биллардиера будет, по всей вероятности, господин Бодуайе, один из наиболее достойных граждан, стяжавший славу в своем многолюдном квартале как благотворительностью, так и благочестием, которое газета клерикалов особенно подчеркивает, хотя могла бы упомянуть и о талантах господина Бодуайе! Но подумала ли редакция о том, что, восхваляя древность того буржуазного рода, к которому принадлежит господин Бодуайе, — а такие роды ничуть не уступают дворянским, — она тем самым указала и на обстоятельство, которое может повлечь за собою провал ее кандидата? О, извращенное коварство! Так прелестница ласкает того, кого хочет убить. Отдать господину Бодуайе место барона де ла Биллардиера — значило бы воздать должное добродетелям и талантам средних классов, интересы которых мы неизменно будем защищать, хотя нам нередко и приходится терпеть поражение. Назначить господина Бодуайе было бы справедливо и с моральной и с политической точки зрения, но министерство на такой акт не решится. Газета клерикалов оказалась в данном случае умнее своих патронов, и ее будут бранить».

На другой день, в пятницу, де Люпо должен был обедать у г-жи Рабурден, с которой простился накануне в полночь, на лестнице Итальянского театра, когда она, сияя красотой, спускалась под руку с г-жой де Кан (г-жа Фирмиани только что вышла замуж); утром, едва старый распутник проснулся, он почувствовал, что жажда мести несколько в нем утихла, вернее — мысли о ней приняли другое направление: он только и видел последний взгляд, который послала ему г-жа Рабурден.

«Рабурдена я куплю тем, что сначала прощу ему, — размышлял де Люпо, — а потом возьму свое! Если же он сейчас не получит этого места, то мне придется отказаться от женщины, которая могла бы стать одним из драгоценнейших орудий для большой политической карьеры, — она все понимает, она не отступит ни перед какой трудностью; и, кроме того, я потеряю тогда возможность узнать раньше, чем министр, какой план преобразований придумал Рабурден! Итак, дорогой де Люпо, нужно все преодолеть ради вашей Селестины. И вы, графиня, напрасно делаете гримасу: вам все-таки придется пригласить г-жу Рабурден на первый же ваш интимный вечер...»

Де Люпо принадлежал к числу тех людей, которые ради удовлетворения какой-либо страсти умеют запрятать мстительные чувства в самый дальний угол своего сердца. Выбор был сделан, и де Люпо решил добиться назначения Рабурдена.

«Я докажу вам, дорогой начальник отделения, что заслуживаю одного из лучших мест на вашей дипломатической каторге», — мысленно обратился он к Рабурдену, усаживаясь за свой письменный стол и распечатывая пачку газет.

Еще накануне, к пяти часам вечера, все, что должно было появиться в клерикальной газете, было ему слишком хорошо известно, чтобы взяться за нее с интересом, однако он развернул ее, так как захотел пробежать некролог де ла Биллардиера, вспомнив, в какое затруднительное положение поставил его дю Брюэль, принеся ироническую заметку Бисиу. Де Люпо не мог удержаться от смеха, перечитывая вновь биографию покойного барона де Фонтэна, скончавшегося за несколько месяцев до того, которую он просто перепечатал, лишь заменив в ней имя де Фонтэна именем ла Биллардиера; но вдруг его взгляд натолкнулся на фамилию Бодуайе, и де Люпо пришел в ярость, читая елейную статью, с которой министерство будет вынуждено считаться. Он нетерпеливо позвонил и вызвал к себе Дютока, решив послать его в редакцию газеты. Каково же было его изумление, когда он увидел ответ оппозиции! Ибо случайно ему сразу же попала в руки газета либералов. Дело становилось серьезным. Он хорошо знал этих людей, и тот, кто смешал его карты, показался ему шулером первой руки. Надо быть мастером своего дела, чтобы воспользоваться так искусно двумя газетами противоположного направления и сразу же, в один и тот же день, начать битву, предугадав намерение министра. Он узнал перо знакомого редактора-либерала и решил расспросить его вечером в Опере. Вошел Дюток.

— Прочтите, — сказал де Люпо, протягивая ему обе газеты, а сам продолжая просматривать остальные, чтобы проверить, не нажал ли Бодуайе еще какие-нибудь пружины. — Пойдите узнайте, кто осмелился так компрометировать министерство!

— Уж во всяком случае не сам господин Бодуайе, — отвечал Дюток. — Он вчера не выходил из своей канцелярии. И незачем мне ездить в редакцию. Когда я относил вчера вашу статью, я видел там аббата, он явился с письмом от Церковного управления по раздаче подаяний, а перед такой силой вы и сами бы склонились.

— Вы, Дюток, злы на господина Рабурдена, и это нехорошо, он ведь два раза спасал вас от увольнения. Правда, мы не властны над своими чувствами, и можно ненавидеть даже своего благодетеля. Но знайте одно: если вы позволите себе по отношению к Рабурдену хотя бы малейшую измену до того, как я вам подам знак, — можете считать меня вашим врагом. Что же касается газеты моего друга, то пусть Церковное управление даст ей столько подписчиков, сколько давали мы, если оно хочет в ней хозяйничать. Сейчас конец года, вопрос о подписке будет скоро обсуждаться, тогда сговоримся. А относительно места ла Биллардиера: есть только одно средство покончить со всеми разговорами — это решить вопрос о назначении сегодня же.

— Господа, — обратился к своим сослуживцам Дюток, возвратясь в канцелярию. — Я не знаю, имеет ли Бисиу дар провидеть будущее. Но если вы не читали газеты клерикалов, то советую вам ознакомиться со статьей о Бодуайе, а так как у господина Флeри есть газета оппозиции, вы можете там прочесть и ответ. Разумеется, господин Рабурден очень умен, но человек, который в наше время жертвует в церковь дароносицы по шесть тысяч франков, тоже чертовски умен.

Бисиу (входя). Что вы скажете насчет «Первого послания к коринфянам» в нашей церковной газете и «Послания к министрам» в органе либералов? Ну, дю Брюэль, как себя чувствует господин Рабурден?

Дю Брюэль (появляется в дверях). Не осведомлен. (Уводит Бисиу в свой кабинет и говорит ему вполголоса.) Знаете, милейший, вашей манерой оказывать людям содействие вы сильно напоминаете палача, когда он вскакивает на плечи своей жертвы, чтобы скорее ее прикончить. По вашей милости я получил от де Люпо ужасный нагоняй, и поделом мне, дураку! Нечего сказать, хорошую статью состряпали о ла Биллардиере! Уж этого я вам никогда не забуду! Первой фразой королю как будто заявляют: «Пора умирать». А из фразы о Кибероне следует, что король — это... Словом, все сплошная насмешка.

Бисиу (смеется). Как? Вы сердитесь? Нельзя и пошутить!

Дю Брюэль. Шутить! шутить! Вот когда вы, милейший, захотите стать помощником правителя канцелярии, вам тоже ответят шутками.

Бисиу (угрожающе). Вы, кажется, действительно рассердились?

Дю Брюэль. Да.

Бисиу (сухо). Что ж? Тем хуже для вас.

Дю Брюэль (он задумался и встревожен). А вы бы сами разве простили?

Бисиу (вкрадчиво). Другу? Я думаю! (Слышен голос Флeри.) Вон Флeри проклинает Бодуайе. А, каково сыграно? Бодуайе получит место. (Доверительно.) В конце концов тем лучше! Вы только хорошенько взвесьте все последствия. Рабурден не унизится до того, чтобы служить под началом у Бодуайе, он подаст в отставку, и, таким образом, освободятся два места. Вы сделаетесь правителем канцелярии, а меня возьмете помощником. Мы будем вместе сочинять водевили, и я буду корпеть вместо вас в канцелярии.

Дю Брюэль (улыбаясь). Действительно! Об этом я не подумал! Бедный Рабурден! Все-таки мне было бы его жалко.

Бисиу. Вот как вы его любите! (Другим тоном.) Если хотите знать, — мне его ничуть не жалко. Ведь он же богат; его жена устраивает вечера, но меня не зовет, а я бываю везде! Ну, добрейший дю Брюэль, прощайте и не сердитесь! (Выходит из кабинета.) Прощайте, господа. Разве я не говорил вам еще вчера, что если у человека есть только добродетели да таланты, он все-таки очень беден, даже при хорошенькой жене.

Флeри. Сами-то вы богаты!

Бисиу. Не так уж беден, дорогой Цинциннат! Но обедом в «Роше-де-Канкаль» вы меня угостите!

Пуаре. Когда господин Бисиу говорит, я решительно ничего не могу понять.

Фельон (элегическим тоном). Господин Рабурден так редко читает газеты, что, может быть, нам следовало бы ненадолго расстаться с ними и отнести их ему?


(Флeри протягивает ему свою газету, Виме — газету, получаемую канцелярией; Фельон берет их и выходит).


В эту минуту де Люпо, отправляясь завтракать с министром, спрашивал себя, не предусмотрительнее ли, прежде чем пускать в ход свою утонченную и беспринципную изворотливость для защиты мужа, позондировать сердце жены и узнать, будет ли он сам вознагражден за свою преданность. Секретарь старался разобраться в слабых голосах тех чувств, которые все же прозябали в его сердце, когда повстречался на лестнице со своим поверенным, и тот, улыбаясь, сказал ему с фамильярностью, присущей людям, знающим, что ты в них нуждаешься:

— Только два слова, ваше превосходительство!

— А что такое, милый Дерош? — спросил политик. — Что со мной стряслось? Они бесятся, эти господа, и не умеют поступать, как я, то есть ждать.

— Я спешил предупредить вас, что все ваши векселя в руках у Гобсека и Жигонне, который действует от имени некоего Саманона.

— Это люди, которым я дал возможность нажить огромные деньги!

— Слушайте, — зашептал ему на ухо поверенный, — настоящее имя Жигонне — Бидо, он дядя Сайяра, вашего кассира, а Сайяр — тесть некоего Бодуайе, который считает, что имеет права на освободившееся место в вашем министерстве. Разве не мой долг предупредить вас?

— Благодарствуйте! — И де Люпо с хитрым видом отвесил поклон Дерошу.

— Достаточно одного росчерка пера, и все ваши долги ликвидированы, — сказал Дерош уходя.

«Вот это действительно огромная жертва, — подумал де Люпо, — но сказать о ней женщине невозможно, — продолжал он свои размышления. — Стоит ли Селестина ликвидации всех моих долгов? Поеду к ней утром».

Таким образом, прекрасной г-же Рабурден предстояло через несколько часов быть вершительницей судеб своего мужа, причем никакая сила не могла подсказать ей заранее все значение ее ответов, хоть бы чем-нибудь предупредить ее о всей важности того, как именно она будет держаться и каким тоном говорить. А она, к несчастью, была уверена в победе: она не знала, что под Рабурдена со всех сторон ведутся подкопы.

— Ну, что, ваше превосходительство, — начал де Люпо, входя в маленькую гостиную, где обычно завтракал министр, — читали вы все эти статьи о Бодуайе?

— Ради бога, дорогой мой, — отвечал министр, — не будем сейчас говорить о назначениях. Мне и так вчера все уши прожужжали этой дароносицей. Чтобы спасти Рабурдена, придется протаскивать его через Совет, иначе мне навяжут еще кого-нибудь. Прямо хоть бросай дела. Для сохранения Рабурдена придется повысить еще какого-то Кольвиля.

— Угодно вам предоставить постановку этого водевиля мне и не терять на него ваше время? — предложил де Люпо. — Я буду каждое утро увеселять вас рассказами о той партии в шахматы, которую я буду играть против Церковного управления.

— Ну что ж, — отвечал министр, — беритесь за это дело вместе с начальником личного стола. Известно ли вам, что самыми убедительными для короля могут оказаться именно доводы, приводимые газетой оппозиции? А потом и управляй министерством с такими тупицами, как Бодуайе.

— Дурак и ханжа, — заметил де Люпо, — он бездарен, как...

— Как ла Биллардиер, — докончил министр.

— У Биллардиера были хоть манеры камер-юнкера, — заметил де Люпо. — Сударыня, — обратился он к графине, — теперь вам следовало бы пригласить госпожу Рабурден на первый же ваш интимный вечер... Позволю себе заметить, что она дружна с госпожой де Кан; они вчера вместе были у Итальянцев, и я познакомился с ней у Фирмиани; впрочем, вы сами увидите, может ли она скомпрометировать своим присутствием чей-нибудь салон.

— В самом деле, пригласите-ка, дорогая, госпожу Рабурден, и кончим с этим, — сказал министр.

«Итак, Селестина попалась ко мне в лапы», — сказал себе де Люпо, возвращаясь домой, чтобы переодеться.

Парижские семьи обуреваемы желанием идти в ногу с роскошью, которую они видят вокруг себя, и лишь немногие настолько благоразумны, чтобы согласовать свою жизнь со своим бюджетом. Быть может, этот порок проистекает из чисто французского патриотизма, цель которого — сохранить за Францией первенство в области одежды. Ведь благодаря умению одеваться Франция царит над всей Европой, и каждый чувствует, что необходимо оберегать то коммерческое превосходство, вследствие которого мода играет для Франции такую же роль, какую играет для Англии флот.

Это патриотическое безумие, готовое все принести в жертву «обличью», как говорил д'Обинье во времена Генриха IV, является причиной безмерных и тайных трудов, отнимающих у парижских женщин все утро, если они хотят во что бы то ни стало, как этого хотела г-жа Рабурден, вести при двенадцати тысячах франков такой же образ жизни, какой богатые люди не могут позволить себе при тридцати. Итак, по пятницам, в дни званых обедов, г-жа Рабурден помогала горничной убирать комнаты, ибо кухарка отправлялась с раннего утра на рынок, а лакей чистил серебро, складывал салфетки и перетирал хрусталь. Поэтому, если бы недогадливый гость вздумал явиться в одиннадцать или двенадцать часов дня, он застал бы Селестину среди отнюдь не живописного беспорядка, в капоте, в стоптанных туфлях, с неубранной головой; он увидел бы, как она сама заправляет лампы, сама расставляет жардиньерки или наспех стряпает себе весьма прозаический завтрак. И гость, не знающий секретов парижской жизни, убедился бы, что не следует заглядывать за театральные кулисы: женщина, застигнутая им во время ее утренних таинств, объявила бы его способным на всякие низости, ославила бы его за глупость и нетактичность и погубила бы его репутацию. Парижанка, столь снисходительная к любопытству, которое для нее выгодно, беспощадна в тех случаях, когда оно угрожает ее престижу. Подобное вторжение в ее дом не является, как выразилась бы исправительная полиция, покушением на стыдливость, но кражей со взломом, кражей самого драгоценного — общественного уважения! Женщина ничуть не обижается, когда ее застают неодетой, с распущенными волосами — конечно, если волосы у нее не накладные, — она от этого только выиграет; но она не хочет, чтобы видели, как она сама убирает комнаты, ибо при этом страдает ее «обличье».

Загрузка...