Когда нежданно-негаданно явился де Люпо, г-жа Рабурден была в пылу хозяйственных приготовлений, и перед ней лежала провизия, только что выловленная кухаркой из бездонного океана рынка. И уж, конечно, Селестина меньше всего ожидала увидеть перед собой секретаря министра; услышав мужские шаги на площадке лестницы, она воскликнула: «Неужели парикмахер!» — восклицание, столь же мало обрадовавшее де Люпо, как его приход — г-жу Рабурден Она тотчас убежала в свою спальню, где царил ужасающий хаос, ибо туда была составлена мебель, которую не хотели показывать, вещи, лишенные изящества; словом, там был настоящий домашний содом. Растерявшаяся красавица показалась де Люпо настолько пикантной в своем дезабилье, что он дерзко последовал за ней. Его манило что-то особенно соблазнительное; тело, мелькнувшее в разрезе ночной кофточки, кажется в тысячу раз привлекательнее, чем когда оно обрамлено овальным вырезом бархатного платья на спине и выглядывает из корсажа двумя белыми округлостями, переходящими в самую прелестную лебединую шею, которую когда-либо целовал любовник перед балом. Когда окидываешь взглядом разряженную женщину, показывающую свой великолепный бюст, то кажется, что это как бы обдуманный десерт некоего сытного обеда; но взгляд, проскользнувший между складками ткани, смятой во время сна, схватывает самые лакомые кусочки и наслаждается ими, словно украденным плодом, алеющим меж листьев на шпалере.

— Подождите, подождите! — воскликнула хорошенькая парижанка, запираясь на ключ в своей загроможденной спальне.

Она звонила горничной Терезе, звала кухарку, лакея, требовала шаль, чтобы прикрыться, и ждала, как артистка в Опере, внезапной перемены декораций. И декорации сменились. Последовал еще феномен! Комната преобразилась, приняв тот же оттенок пикантности, что и туалет хозяйки, которому та мгновенно придала нечто художественное — к чести своей, показав себя и в этом незаурядной женщиной.

— Вы? — удивилась она. — И в такой час? Что-нибудь случилось?

— Произошли чрезвычайно важные события, — отвечал де Люпо, — и сегодня нам необходимо объясниться друг с другом до конца.

Селестина посмотрела в глаза этого человека, сквозь стекла его очков, и все поняла.

— Мой главный грех в том, — сказала она, — что я ужасная чудачка и никогда не смешиваю сердечных чувств с политикой; давайте же говорить о политике, о делах, а там посмотрим. Это, впрочем, не простая прихоть, но свойство моего художественного вкуса, который внушает мне отвращение к кричащим краскам, к сочетанию несоединимого и требует, чтобы я избегала диссонансов. У нас, женщин, тоже своя политика!

Под влиянием ее голоса, ее мягких движений грубый напор секретаря министра чуть было не сменился сентиментальной галантностью: Селестина напомнила де Люпо о его обязанностях поклонника. Хорошенькая женщина при известном опыте умеет создать вокруг себя такую атмосферу, в которой нервное возбуждение проходит, страстные порывы затихают.

— Вы не знаете о том, что произошло, — нарочито грубо прервал ее де Люпо. — Прочтите.

И он протянул прелестной Селестине обе газеты, в которых обвел соответствующие заметки красным карандашом. Пока она читала, края шали на ее груди разошлись, — случайно или неслучайно, и она этого не заметила или не хотела замечать. Де Люпо находился в том возрасте, когда желания вспыхивают тем настойчивее, чем быстрее они гаснут, и он настолько же не владел собой, насколько владела собой Селестина.

— Как? — сказала она. — Кто такой этот Бодуайе?

— Этот Бодуайе способен метко боднуть, — отозвался де Люпо, — пред сим золотым тельцом преклонилась сама церковь, и он добьется своей цели, его ведет на веревочке ловкая рука.

Перед г-жой Рабурден пронеслось воспоминание о ее долгах и ослепило ее, как будто подряд вспыхнули две молнии; в ушах зашумело от прилива крови; она стояла недвижно, опешив, уставившись невидящим взором на розетку портьеры.

— Но ведь вы-то верны нам! — сказала она де Люпо, лаская его взглядом, чтобы покрепче привязать.

— Смотря по тому... — проговорил он, отвечая на ее взгляд столь испытующим взглядом, что бедняжка вспыхнула.

— Если вы требуете задатка, вы не получите награды, — отозвалась она смеясь. — Я считала вас выше, чем вы есть. А вы, видно, принимаете меня за девочку, пансионерку...

— Вы меня не поняли, — проговорил он с тонкой усмешкой. — Я хотел сказать, что не могу помогать человеку, который действует против меня, точно Ветреник против Маскариля[75].

— Как вас понять?

— Вот доказательство моего великодушия. — Он протянул г-же Рабурден копию рукописи, выкраденной Дютоком, и указал ей то место, где ее муж так глубокомысленно раскритиковал его. — Прочтите! — сказал он. Селестина узнала почерк мужа, прочла и побледнела от этого страшного удара. — Так он разобрал по всем статьям и остальных чиновников.

— Но, к счастью, — заметила она, — только вы имеете в руках эти записки, смысла которых я совершенно не могу понять.

— Тот, кто выкрал их, не такой дурак, чтобы не оставить себе дублет, он слишком лжив, чтобы в этом признаться, и слишком хитер, чтобы отдать; я не пробовал даже заговаривать с ним об этом.

— Кто он такой?

— Ваш письмоводитель!

— Дюток! Всегда бываешь наказан за свои благодеяния! Но ведь это пес, которому надо кинуть кость.

— А знаете, что предлагают мне, секретарю министра, бедняку?

— Что же?

— У меня есть долги — какие-то несчастные тридцать тысяч... или немножко больше, и вы, вероятно, будете презирать меня, узнав о такой ничтожной сумме, — но, как бы там ни было, в этих делах у меня нет размаха. Так вот! Дедушка этого Бодуайе сейчас скупил мои векселя и, видимо, намерен их предъявить мне.

— Но что за дьявольский замысел!

— Нисколько, напротив, — весьма монархический и благочестивый, ибо здесь замешано Церковное управление по раздаче подаяний.

— Как же вы поступите?

— А как вы мне прикажете поступить? — спросил он с обаятельной грацией и протянул к Селестине руку.

Госпожа Рабурден уже забыла о том, что он некрасив, стар, что пудра сыплется с него, как иней, что он секретарь министра, что он так отвратителен; но руки своей она не дала: вечером, в гостиной, она разрешила бы ему взять эту руку хоть сотню раз, но утром и наедине этот жест мог бы означать слишком прямое, ясное обещание и завести чересчур далеко.

— А еще говорят, что у государственных деятелей нет сердца! — воскликнула она, желая вознаградить его ласковым словом за суровость своего отказа. — Меня это всегда приводило в смущение, — добавила она с видом полнейшей невинности.

— Какая клевета! — отозвался де Люпо. — Да вот, один из самых чопорных дипломатов, который стоит у власти чуть ли не с самого рождения, недавно женился на дочери актрисы и представил ее ко двору, где особенно требовательны по части родовитости.

— Так вы нас поддержите?

— Я ведаю назначениями, но не занимаюсь обманами.

Тогда она протянула ему руку для поцелуя и слегка хлопнула по щеке.

— Теперь вы мой, — сказала она.

Де Люпо пришел в восторг от ее слов. (Вечером в Опере старый фат так передавал этот случай: «Одна дама, не желая признаться мужчине, что она ему отдается, — о чем порядочная женщина никогда прямо не скажет, — заявила: «Теперь вы мой». А? Каков ход?»)

— Но вы должны быть моей союзницей, — продолжал де Люпо. — Ваш муж сказал министру, что у него есть план преобразования административной системы, в этот план входит и тот отчет, где он так великодушно обо мне отзывается; узнайте, что это за план, и вечером расскажите мне.

— Хорошо, — сказала она, не видя большой важности в том, что привело к ней де Люпо в такую рань.

— Сударыня, пришел парикмахер, — доложила горничная.

«Давно пора, — подумала Селестина, — задержись он еще немного, и уж не знаю, как я бы выкрутилась...»

— Вы даже не представляете себе, насколько велика моя преданность, — сказал де Люпо, вставая. — Вы будете приглашены на первый же интимный вечер супруги министра...

— Ах, вы ангел! — отвечала она. — И теперь я вижу, как вы меня любите: вы умно меня любите!

— Сегодня вечером, дитя мое, я в Опере узнаю фамилию журналистов, которые работают на Бодуайе, и мы посмотрим — кто кого.

— Хорошо, но ведь вы обедаете у меня? Я заказала ваши любимые блюда.

«Все это настолько похоже на любовь, — размышлял де Люпо, спускаясь по лестнице, — что было бы сладостно подольше так обманываться. Но если она просто смеется надо мной, я это узнаю: до того, как министр подпишет назначение, я устрою ей такую ловушку, что смогу заглянуть в самые глубины ее сердца. Знаем мы вас, милые кошечки! Ведь в конце концов женщины таковы же, как и мы, мужчины. Ей двадцать восемь лет, и она добродетельна, да еще здесь, на улице Дюфо! Найти подобную женщину — редкая удача, таким счастьем надо дорожить».

И этот мотылек, метивший в депутаты, порхнул вниз по лестнице.

«Бог мой, — размышляла Селестина, — без очков этот человек, напудренный и в халате, должен быть очень смешон. Я его заарканила — пусть везет меня туда, куда мне так хотелось попасть, — к министру. Но после этого его роль в моей комедии кончена».

Когда Рабурден в пять часов вернулся домой, чтобы переодеться, его жена вошла в комнату и вручила ему его исследование; подобно известной туфле из «Тысячи и одной ночи», оно попадалось ему всюду.

— Кто тебе дал это? — изумился Рабурден.

— Господин де Люпо!

— Он был здесь? — спросил Рабурден, бросив на жену такой взгляд, что, будь она виновна, она, несомненно, побледнела бы, но чело Селестины осталось ясным, и глаза улыбались.

— И он будет у нас обедать, — продолжала она. — Отчего ты всполошился?

— Дорогая моя, — сказал Рабурден, — я его смертельно обидел, подобные люди таких вещей не прощают! И вместе с тем он со мною мил. Ты полагаешь, я не знаю, почему?

— Что ж, у него, по-моему, очень тонкий вкус, — отозвалась она, — и я не могу осуждать его за это. В конце концов, что может быть более лестного для женщины, чем пленить пресыщенного фата! И потом...

— Брось свои шутки, Селестина! Пощади человека и без того удрученного. Мне никак не удается поговорить с министром, а на карту поставлена моя честь.

— Да ничуть! Дютоку обещают, что его повысят, а тебя назначат начальником отделения.

— Я догадываюсь о том, что у тебя на уме, дорогая, — сказал Рабурден, — пусть твоя затея — только комедия, она от этого не менее постыдна. Честная женщина...

— Предоставь мне действовать тем же оружием, каким борются с нами.

— Селестина! Чем нелепее этот человек попадется в ловушку, тем яростнее он набросится на меня.

— А если я его свалю?

Рабурден с удивлением взглянул на жену.

— Я думаю только о том, чтобы тебя повысили, давно пора, мой бедный друг!.. — продолжала Селестина. — Но ты принимаешь гончую за дичь, — добавила она помолчав. — Через несколько дней де Люпо успешно закончит свою миссию. Пока ты найдешь возможность все объяснить министру, пока ты с ним встретишься, я уже успею с ним переговорить. Ты в поте лица своего трудился над этим проектом, таясь от меня, а твоя жена за три месяца добьется бóльших результатов, чем ты за шесть лет. Расскажи мне теперь, в чем состоит твой прекрасный план.

Рабурден взял с жены обещание, что она не обмолвится ни словом о его проекте, особенно же ничего не откроет, даже в общих чертах, секретарю министра, ибо это значило бы пустить козла в огород, и принялся объяснять ей цель своих исследований, в то же время продолжая бриться.

— Но как же ты, Рабурден, ничего мне обо всем этом не сказал? — прервала она его чуть ли не с первых слов. — Ведь ты бы избежал ненужных страданий. Я понимаю, что какая-нибудь идея может на миг ослепить человека; но чтобы эта слепота продолжалась в течение шести-семи лет — вот чего я не постигаю! Ты хочешь сократить бюджет — да ведь это мысль банальная и мещанская! А следовало бы, напротив, довести его до двух миллиардов, и Франция стала бы вдвое могущественнее. Новая система должна бы состоять в том, чтобы все приводить в движение с помощью кредита, как об этом кричит господин де Нусинген. Самое бедное казначейство — то, где много денег, но лежащих без употребления; задача министерства финансов — швырять деньги в окно, ведь они вернутся в его подвалы, — а ты хочешь, чтобы они лежали неподвижной кучей! Должностей пусть будет больше, а не меньше, и надо не возвращать ренту, а увеличивать число рантье. Если Бурбоны желают мирно царствовать, они должны создать рантье в самых глухих захолустьях, а особенно — не позволять иностранцам получать проценты во Франции, ибо в один прекрасный день они потребуют с нас и капитал; но если вся рента останется во Франции, не погибнут ни Франция, ни кредит. Вот что спасло Англию. Твой план — мещанство. Человек честолюбивый должен был бы предстать перед министром в роли нового Лоу, но без его ошибок, объяснить, сколь велико могущество кредита, доказать, что мы ни в коем случае не должны идти на амортизацию капиталов, а лишь на погашение процентов, как делают англичане...

— Послушай, Селестина, ты можешь сваливать все теории в одну кучу и каждую из них оспаривать — пожалуйста, забавляйся ими как игрушками! Я к этому привык. Но не критикуй работы, которой ты еще не знаешь.

— Да зачем мне нужно знать такой план, где доказывается, что Францией можно управлять с помощью шести тысяч чиновников, а не двадцати тысяч? Ах, мой друг, будь это даже созданием гения, у нас во Франции короля свергли бы с престола при первой его попытке осуществить такой план. Можно укротить феодальную аристократию, отрубив несколько голов, но подчинить себе тысяченогую гидру нельзя. Нет, маленьких людишек башмаком не раздавишь, они для этого слишком плоски. И ты хочешь произвести подобный переворот с помощью нынешних министров, которые, говоря между нами, звезд с неба не хватают? Можно перетряхивать деньги, но не самих людей: они слишком громко кричат при этом; а золото немо.

— Ну, Селестина, если ты не дашь мне слово сказать и будешь только острить, придираясь к частностям, мы никогда не договоримся.

— Ах, я отлично понимаю, к чему приведет твое исследование, где ты классифицируешь административные способности разных лиц, — продолжала она, не слушая мужа. — Бог мой! Ведь ты же сам отточил нож той гильотины, которая тебе отрубит голову. Святая дева, почему ты со мной не посоветовался? Я бы, по крайней мере, не позволила тебе написать ни одной строчки, или, если тебе уж непременно хотелось составить такое исследование, я бы его сама переписала, и оно никогда бы не вышло из этих стен... Объяснись, ради бога, почему ты мне ничего не сказал? Вот каковы мужчины! Они способны семь лет спать рядом с женщиной и семь лет хранить от нее тайну. Целых семь лет не открывать своих помыслов бедной женщине, сомневаться в ее преданности — да как ты мог?

— Но послушай, — нетерпеливо остановил ее Рабурден, — за одиннадцать лет нашего брака мне ни разу не удалось с тобой хоть что-нибудь обсудить до конца, ты сейчас же обрываешь меня и, вместо того, чтобы вникнуть в мои мысли, развиваешь собственные теории. Ты же совершенно не знаешь, в чем состоит мое исследование.

— Не знаю? Да я все знаю!

— Ну посмотрим, расскажи! — крикнул Рабурден, впервые за все время их супружеской жизни выйдя из себя.

— А ведь уже половина седьмого, скорей кончай бриться и одевайся, — ответила она, как отвечают все женщины, когда их припрут к стене и им нечего ответить. — Я пойду кончать свой туалет, мы отложим этот спор. Я не хочу раздражаться в тот день, когда у меня гости. Ах, бедняга! — сказала она, выходя. — Работать семь лет на свою погибель и не доверять даже собственной жене.

Селестина тут же вернулась.

— Если бы ты меня в свое время послушался, ты бы не вступался за своего делопроизводителя, а теперь у него, наверное, припасена еще одна копия с этого проклятого проекта. До свиданья, умник!

Однако, увидев, что муж глубоко страдает, она поняла, что зашла слишком далеко, кинулась к нему, обняла и, хотя все лицо у него было в мыльной пене, нежно поцеловала.

— Милый Ксавье, не сердись, — сказала она, — сегодня вечером мы займемся твоим планом, и я буду слушать тебя, сколько твоей душе будет угодно... Ну, теперь ты доволен? Уверяю тебя, я очень рада быть женой нового Магомета.

И она рассмеялась. Да и Рабурден не мог удержаться от улыбки, ибо на губах Селестины осталась мыльная пена и в ее голосе зазвучала самая подлинная и прочная любовь.

— Иди одеваться, дитя мое, а главное — ни слова де Люпо, ты клянешься мне? Вот единственное наказание, которое я на тебя налагаю.

— Наказание? — переспросила она. — Тогда я ни в чем не клянусь.

— Брось, Селестина, хоть я и пошутил, а ведь дело серьезное.

— Сегодня вечером, — отозвалась она, — твой секретарь министра выведает, с кем нам предстоит бороться, а я уж знаю, на кого повести атаку.

— На кого же?

— На министра, — важно заявила она.

Несмотря на грациозную ласковость милой Селестины, чело Рабурдена, пока он одевался, омрачали печальные мысли.

«Когда же она научится ценить меня? — спрашивал себя огорченный муж. — Она даже не поняла, что весь этот труд я предпринял только ради нее. Как она безрассудна и как умна! Если бы я не женился, я бы занимал сейчас высокое положение и был бы богат! Из своего жалованья я бы откладывал пять тысяч в год. При выгодном их помещении они давали бы мне ежегодно десять тысяч ливров, помимо жалованья; я был бы холост и мог бы удачной женитьбой... Зато у меня есть Селестина и мои двое детей...» — тут же возразил он себе и принялся думать о своем счастье. В самом счастливом супружестве бывают минуты сожалений.

Он вошел в гостиную и окинул взглядом все вокруг. «В Париже не найдется ни одной женщины, которая так умела бы обставить жизнь, как моя жена. Создать все это при двенадцати тысячах франков, — продолжал он размышлять, рассматривая жардиньерки, наполненные цветами, и предвкушая чувство удовлетворенного тщеславия, которое ему доставят похвалы гостей. — Да, она рождена, чтобы быть женой министра. А вот супруга моего министра ни в чем ему не помогает; она похожа на добрую толстую мещанку, и когда появляется во дворце, в гостиных...» Он презрительно наморщил губы. Очень занятые мужчины имеют превратные представления о домашней жизни, и их одинаково легко убедить в том, что на сто тысяч ничего нельзя сделать, как и в том, что на двенадцать можно иметь все.

Хотя хозяйка и ожидала де Люпо с большим нетерпением, хотя и приготовила избалованному чревоугоднику приманку в виде его любимых блюд, к обеду он не пришел, а появился лишь очень поздно, часов в двенадцать, когда в гостиных разговоры обычно становятся более интимными и откровенными. Среди оставшихся гостей был также журналист Андош Фино.

— Я все узнал, — сказал де Люпо, усевшись с чашкой чая на уютной козетке возле камина и глядя на г-жу Рабурден, которая, стоя перед ним, держала тарелку с сандвичами и ломтиками кекса, справедливо именуемого «коксом». — Фино, мой дорогой и остроумный друг, вот вам удобный случай оказать услугу нашей очаровательнице: устройте небольшую травлю на некоторых лиц, о коих мы сейчас поговорим... Против вас, — обратился он к Рабурдену вполголоса, чтобы слышали только три его собеседника, — ростовщики и духовенство, деньги и церковь. Статью в либеральной газете заказал старый ростовщик, в отношении которого у газеты были какие-то обязательства, но накропал ее мелкий писака, он мало всем этим интересуется. Через три дня главная редакция газеты будет сменена, и мы тогда еще вернемся к этому вопросу. Роялистская оппозиция — ибо у нас теперь благодаря господину де Шатобриану существует роялистская оппозиция, то есть роялисты, примкнувшие к либералам... Впрочем, оставим в покое высокую политику... Итак, эти убийцы Карла Десятого обещали мне свою поддержку при том условии, что в награду за ваше назначение мы одобрим одну из их поправок к новому законопроекту. Все мои батареи в боевой готовности. Если нам будут навязывать Бодуайе, мы скажем Церковному управлению по раздаче подаяний: такие-то газеты и такие-то люди будут проваливать закон, который вы хотите протолкнуть, и вся пресса выскажется против, ибо газеты сторонников министерства у меня в руках и останутся глухи и немы, что, впрочем, не представит для них особых трудностей, они и без того рта не раскрывают, — не правда ли, Фино? Назначьте Рабурдена, — потребуем мы, — и газеты окажутся на вашей стороне. А бедные простаки-провинциалы, развалившись в креслах у камина, будут радоваться, что органы общественного мнения столь независимы, ха-ха!

Андош Фино подхихикнул.

— Поэтому будьте спокойны, — продолжал де Люпо. — Я сегодня вечером все уладил. Церковное управление вынуждено будет уступить.

— Я бы предпочла лишиться всякой надежды, но видеть вас у меня за обедом, — шепнула ему Селестина, глядя на него с таким негодованием, которое можно было объяснить и самой пылкой любовью.

— Вот чем я заслужу помилование, — отвечал он, вручая ей приглашение на вечер.

Селестина распечатала конверт и вся вспыхнула от удовольствия.

— Вы знаете, что такое эти вечера, — сказал де Люпо с таинственным видом. — Это в нашем министерстве все равно, что во дворце «малый прием». Вы окажетесь в самом средоточии власти. Там будет графиня Ферро, которая все еще в милости, несмотря на то, что Людовик Восемнадцатый умер; Дельфина де Нусинген, госпожа де Листомэр, маркиза д'Эспар; милая вашему сердцу де Кан, которую я позвал для того, чтобы поддержать вас, в случае если эти дамы примут вас в штыки. Я хочу видеть вас среди всего этого общества.

Селестина закинула голову, как чистокровная лошадь перед скачками, и перечитывала приглашение с таким же чувством, с каким Бодуайе и Сайяр, без конца упиваясь каждым словом, перечитывали свои статьи в газетах.

— Сначала туда, а когда-нибудь и в Тюильри, — сказала она де Люпо.

Де Люпо испугался, настолько ее тон и поза были выразительны и полны честолюбивой самоуверенности.

«Неужели я для нее лишь подножка?» — подумал он. Затем встал и направился в спальню г-жи Рабурден, куда она за ним последовала, ибо он сделал ей знак, что хочет поговорить без свидетелей.

— Ну, а проект? — спросил он.

— Ах, чепуха! Это одна из тех глупостей, которыми занимаются честные люди. Он хочет упразднить пятнадцать тысяч чиновников и оставить всего тысяч пять-шесть; вы и вообразить себе не можете, какой это чудовищный вздор. Я дам вам прочесть, когда все будет переписано. Но он искренен, и его каталог чиновников, где он разбирает все их достоинства и недостатки, подсказан самыми благородными намерениями. Бедный, милый чудак!

Услышав непритворный смех хозяйки, которым она сопровождала свои пренебрежительные и насмешливые слова, де Люпо совершенно успокоился: он был слишком опытен по части лжи и видел, что Селестина в эту минуту отнюдь не прикидывается.

— В чем же, однако, суть всего проекта? — настаивал он.

— Да вот, он хочет упразднить поземельный налог и заменить его налогами на потребление.

— Но ведь Франсуа Келлер и Нусинген предложили нечто подобное год тому назад, и министр уже подумывает о том, чтобы сократить налог на землю.

— Вот видите! Я же говорила ему, что все это не ново! — смеясь, воскликнула Селестина.

— Да, но если его предложения совпадают с мыслями величайшего финансиста нашей эпохи, человека, который в области финансов, говоря между нами, просто Наполеон, то у Рабурдена должны быть какие-то идеи относительно возможностей это осуществить!

— Ах, все это ужасное мещанство! — проговорила она с презрительной гримасой. — Подумайте! Он хочет, чтобы Франция управлялась пятью-шестью тысячами чиновников, тогда как, напротив, не должно быть ни одного француза, не заинтересованного в поддержании монархии.

Де Люпо был, видимо, доволен тем, что человек, которому он приписывал выдающиеся таланты, оказался ничтожеством.

— А вы вполне уверены в назначении? Хотите услышать совет женщины? — продолжала Селестина.

— Вы гораздо искуснее нас по части изящных предательств, — отвечал де Люпо, кивнув головой.

— Так вот: называйте и при дворе и в Конгрегации имя Бодуайе, чтобы уничтожить всякие подозрения и усыпить бдительность, а в последнюю минуту напишите: Рабурден.

— Есть такие женщины, которые говорят «да», пока мужчина им нужен, и «нет», когда его роль кончена, — промолвил де Люпо.

— Я тоже знаю таких, — рассмеялась она. — Но они очень глупы: ведь в политических кругах постоянно встречаешься все с теми же людьми. Так можно вести себя с дураками, а вы умны. По-моему, самая большая ошибка, которую можно совершить в жизни, — это поссориться с выдающимся человеком.

— Нет, не то! — сказал де Люпо. — Выдающийся человек простит. Опасно ссориться с мелкими, злобными душонками, которые только и заняты тем, как бы отомстить, а мне всю жизнь приходится иметь с ними дело.

Когда гости разъехались, Рабурден остался в комнате жены и, потребовав, чтобы она один раз в жизни внимательно его выслушала, изложил ей весь свой план: он показал ей, что стремится не сократить, а, наоборот, увеличить бюджет; объяснил, на что расходуются средства казны и как государство может увеличить во много раз оборот денег, участвуя на треть или на четверть в затратах, которых требуют частные или местные интересы. Ему удалось убедить ее в том, что его проект реформы вовсе не является пустой теорией, а сулит богатые возможности для своего практического осуществления. Селестина в восторге кинулась мужу на шею и, усадив его в кресло у камина, сама уселась к нему на колени.

— Значит, у меня теперь действительно такой муж, о котором я мечтала! — сказала она. — Я не знала твоих заслуг, и это спасло тебя от когтей де Люпо. Я искренне и очень удачно оклеветала тебя.

Рабурден плакал от счастья. Наконец-то и для него настал день торжества. Он совершил все ради своей жены, и аудитория, состоявшая из единственной слушательницы, признала его величие!

— А для того, кто знает, какой ты добрый, кроткий, рассудительный, любящий, ты вдвойне великий человек! — продолжала она. — Гений всегда более или менее дитя, и ты тоже, ты — мое милое дитя. — Она засунула руку за корсаж, вынула из этого излюбленного женского тайника приглашение и показала мужу. — Вот чего я добивалась, — пояснила она. — Де Люпо дал мне возможность лично встретиться с министром, и, будь его превосходительство хоть из бронзы, он на некоторое время станет моим слугой.

Со следующего же дня Селестина принялась готовиться к своему появлению у министра, в его интимном кружке. Это был для нее решающий день! Никогда куртизанка так не занималась своей наружностью, как занялась ею сейчас эта порядочная женщина. Никогда портниху так не терзали, и никогда еще портниха не понимала так ясно великое значение своего искусства. Словом, г-жа Рабурден не пренебрегла ни одной мелочью. Она самолично отправилась выбрать наемную карету, чтобы та не была ни слишком старой, ни мещанской, ни вызывающе роскошной. Она позаботилась о том, чтобы ее лакей, как и все лакеи хороших домов, сам был похож на барина. И вот, наконец, в знаменательный вторник, около десяти часов вечера, она выехала из дому в прелестном траурном туалете. Голова ее была убрана виноградными гроздьями из черного стекляруса художественной выделки — убор этот стоил тысячу экю, его заказала Фоссену какая-то англичанка, которая так и уехала, не взяв его. Листья, сделанные из железных пластинок, были тонко оттиснуты, совсем как настоящие, причем художник не позабыл сделать и усики, чтобы они грациозно обвивали локоны, как они обвивают в природе каждую ветку или стебелек. Браслеты, колье и серьги с подвесками были из так называемого берлинского железа; на самом же деле эти хрупкие арабески были венского происхождения, и чудилось, что они сделаны теми феями, которым в сказках какая-нибудь злая волшебница Карабос приказывает собрать глаза муравьев или выткать столь тонкую ткань, чтобы она уместилась в ореховой скорлупе. В черном наряде стан Селестины казался еще тоньше, и его стройность особенно подчеркивалась тщательно обдуманным покроем; платье с большим вырезом, открывающим плечи, держалось безо всяких бретелек; при каждом движении молодой женщины так и казалось, что она сейчас выскользнет из него, как мотылек из кокона, однако каким-то чудом все оставалось на месте благодаря хитроумной выдумке несравненной портнихи. Оно было из шерстяной кисеи, восхитительной ткани, тогда в Париже еще неизвестной и вскоре стяжавшей бешеный успех. Этот успех привел к более серьезным последствиям, чем обычно приводят моды во Франции. Свойства такой ткани позволяли женщинам экономить на стирке, и поэтому уменьшился спрос на бумажные материи, что произвело целый переворот в производстве Руанской фабрики. Ножки Селестины, обутые в тончайшие ажурные чулки и туфельки из турецкого сатина, — при глубоком трауре шелк не допускается, — поражали исключительным изяществом. Словом, Селестина была дивно хороша. После ванны из отрубей ее кожа приобрела особый, мягкий блеск. Глаза, увлажненные надеждой, светились умом и свидетельствовали о том превосходстве, которое тогда повсюду воспевал счастливый и гордый ею де Люпо

Она вошла хорошо — женщины поймут все значение этой формулы; грациозно поклонилась жене министра, соединив в этом поклоне должное уважение к хозяйке и сознание собственного достоинства, не ущемляя ее самолюбия, но сохраняя все свое величие, ибо красивая женщина — всегда царица. Поэтому же Селестина позволила себе и в отношении к министру милый и задорный тон, который женщинам не возбраняется в беседе с любым мужчиной, будь он даже принцем крови. Усаживаясь, она окинула взглядом поле битвы и убедилась, что попала на один из тех вечеров, где бывает избранное и очень немногочисленное общество; где женщины могут изучить и оценить друг друга; где малейшее слово слышат все; где каждый взгляд попадает в цель; где каждый разговор — это дуэль с секундантами; где все посредственное становится пошлостью, а все достойное признается без слов, как будто оно для присутствующих явление самое естественное. Рабурден удалился в соседнюю гостиную и простоял весь вечер у карточного стола, глядя на играющих, — чем доказал, что не лишен сообразительности.

— Ах, дорогая, — сказала маркиза д'Эспар графине Ферро, последней любовнице Людовика XVIII, — право же, Париж — несравненный город, только здесь совершенно неожиданно и неизвестно откуда появляются вот такие женщины: кажется, будто она все может и всего желает...

— Но она в самом деле все может и всего желает, — заметил, приосанившись, де Люпо.

А в это время хитрая Рабурденша старалась пленить жену министра. Получив накануне нужные указания от де Люпо, изучившего все слабые места графини, Селестина льстила ей с самым невинным видом. Затем она умолкла, так как де Люпо, невзирая на всю свою влюбленность, знал ее недостатки и еще накануне предостерег ее: «Главное, не говорите слишком много», — чем явно доказал свою искреннюю привязанность. Если Бертран Барер[76] справедливо изрек: «Когда женщина танцует, не останавливай ее, чтобы дать ей полезный совет», — то его замечательную аксиому можно еще дополнить так: «Не упрекай женщину за то, что она понапрасну мечет бисер», и тогда к этой главе женских узаконений нечего будет прибавить. Вскоре разговор стал общим. Время от времени г-жа Рабурден осторожно вставляла словечко, — так благовоспитанная кошечка, пряча когти, кладет бархатную лапку на кружева хозяйки.

В сердечных делах министр отличался полнейшей скромностью: среди всех деятелей эпохи Реставрации трудно было найти другого человека, до такой степени утратившего способность к волокитству, и недаром органы оппозиции — «Мируар», «Пандора», «Фигаро» — не могли поставить ему в упрек даже какое-нибудь случайное увлечение. Его единственной возлюбленной была вечерняя газета «Этуаль» (которая, как это ни странно, осталась ему верна даже в беде, что, по-видимому, все же было ей выгодно). Об этой стороне жизни министра г-жа Рабурден знала; но она знала также, что привидения возвращаются в развалины замков, и вот она решила заставить министра позавидовать тому счастью — правда, отягощенному немалыми обязательствами, — которым, как могло казаться, наслаждался де Люпо.

А в это самое время де Люпо на все лады повторял имя Селестины. Желая создать успех своей мнимой любовнице, он из кожи лез и, вовлекая в разговор четырех собеседниц, стремился, при поддержке г-жи де Кан, внушить маркизе д'Эспар, г-же де Нусинген и графине, что они должны принять г-жу Рабурден в свою коалицию. Не прошло и часа, как министр оказался весьма заинтересованным Селестиной — ему нравился ее ум; она успела обольстить и его жену, и та просила эту сирену бывать у них почаще — они, мол, всегда рады будут ее видеть.

— Ведь вашего мужа, дорогая, скоро назначат директором, — сказала г-же Рабурден супруга министра. — Министр предполагает соединить два отделения и подчинить их одному лицу, тогда вы поневоле станете членом нашего кружка.

Его превосходительство увел Селестину посмотреть ту комнату в его апартаментах, которая своей якобы чрезмерной роскошью вызвала нарекания со стороны оппозиции, и убедиться в глупости журналистов. Он предложил ей руку.

— Право же, сударыня, вам следует почаще бывать у нас; вы этим доставите огромное удовольствие и мне и графине.

И он начал рассыпаться в чисто министерских любезностях.

— Но, граф, мне кажется, это от вас зависит, — отвечала она, бросив ему один из тех взглядов, которые всегда есть в резерве у женщин.

— Каким образом?

— Вы можете мне дать право на это.

— Объяснитесь!

— Нет, собираясь сюда, я решила, что не буду столь безвкусна и не явлюсь в роли просительницы

— Прошу вас, выскажитесь! Разговоры о месте уместны в любом месте! — засмеялся министр

Подобным серьезным людям нравятся только такого рода остроты

— Так вот, жене правителя канцелярии здесь бывать смешно, а жене начальника отделения — вполне уместно.

— Бросьте это, — сказал министр, — ваш муж — человек необходимый, он назначен.

— Это истинная правда?

— Ну, хотите посмотреть сами? Пойдемте в мой кабинет, там лежит назначение, все подготовлено.

— Что ж, — отозвалась она, продолжая стоять в стороне с министром, в торопливых заверениях которого было что-то подозрительное, — должна сказать вам, что я могу вас отблагодарить...

Она уже собиралась открыть ему план мужа, когда де Люпо, неслышно подошедший к ним, сердито пробормотал «гм... гм...» — показывая, что не намерен подслушивать (то, что, впрочем, уже успел подслушать) Министр с досадой покосился на старого фата, попавшегося в ловушку. Томимый жаждой поскорее одержать победу, де Люпо изо всех сил торопил подготовку приказа о назначениях, он успел вручить бумагу министру и мечтал самолично отвезти ее завтра той, которую считали его возлюбленной

В эту минуту с таинственным видом вошел камердинер министра и сообщил де Люпо, что его слуга просит немедленно передать своему барину письмо и предупредить, что оно чрезвычайно важное.

Секретарь министра подошел к одной из ламп и прочел записку, содержавшую следующее:

«Вопреки своему обыкновению, я ожидаю в прихожей, и вам надлежит, не теряя ни минуты, сговориться со мной.

Готовый к услугам Гобсек».

Секретарь министра содрогнулся, узнав подпись ростовщика, которую здесь жаль было бы не воспроизвести, ибо она на редкость соответствовала автору записки и представляет собою немалый интерес для тех, кто пытается узнать людей по их манере подписываться. Если иероглиф когда-либо выражал сущность какого-либо животного, то таким иероглифом была подпись Гобсека, где первая и последняя буквы образовывали ненасытную акулью пасть, которая всегда разинута, захватывает и пожирает всех, слабого и сильного. Трудно было бы воссоздать весь текст, до того почерк был тонок, уборист, мелок, хотя и отчетлив; но его легко себе представить, если мы скажем, что вся фраза умещалась в одной строке. Только дух ростовщичества мог внушить фразу столь дерзко повелительную и столь холодно вежливую, ясную и вместе с тем загадочную: в ней все было сказано, но она ничего не выдавала. Если бы вы и не встречали Гобсека, то по одной этой строке, которой нельзя было ослушаться, хотя в ней и не содержалось приказа, можно было почувствовать, чтó за человек этот беспощадный ростовщик с улицы Грэ. Вот почему де Люпо, точно собака, которую позвал охотник, перестал преследовать дичь и отправился к себе, размышляя об опасности, угрожавшей его карьере. Представьте себе главнокомандующего, которому его адъютант только что сообщил: «Неприятель получил подкрепление, свежие силы в тридцать тысяч человек заходят с фланга».

Достаточно нескольких слов, чтобы объяснить, почему на поле боя появились господа Жигонне и Гобсек (ибо де Люпо застал у себя на квартире их обоих). В восемь часов вечера Мартен Фалейкс — примчавшийся, как вихрь, с помощью форейтора и трех франков кучеру на водку — привез купчие крепости, помеченные вчерашним числом. Митраль тотчас доставил их в кофейню «Фемида», оба ростовщика завладели ими и поспешили в министерство — впрочем, пешечком. Пробило одиннадцать. Увидев эти две зловещие физиономии, встретив их пристальные взгляды, которые пронзали, как пистолетная пуля, и сверкали, как огонь выстрела, де Люпо вздрогнул.

— Ну, что случилось, друзья мои?

Ростовщики были холодны и неподвижны. Жигонне молча указал сначала на свои бумаги, затем на лакея.

— Пройдемте в мой кабинет, — сказал де Люпо, сделав слуге знак, чтобы тот удалился.

— Вы очень догадливы, — заметил Жигонне.

— А вы что же, пришли мучить человека, который дал вам возможность заработать по двести тысяч? — спросил де Люпо с невольным высокомерием.

— И надеюсь, даст нам заработать еще, — сказал Жигонне.

— Опять какое-нибудь дело? — продолжал де Люпо. — Если я вам нужен, то, имейте в виду, мне кое-что подскажет моя память.

— А нам — ваши памятки.

— Мои долги будут уплачены, — небрежно бросил де Люпо, чтобы не дать им запугать его.

— Верно, — сказал Гобсек.

— Приступим к делу, сын мой, — заявил Жигонне. — И напрасно вы хорохоритесь перед нами — это бесполезно. Возьмите-ка эти документы и прочтите их.

Пока де Люпо, донельзя изумленный, читал документы, которые на него точно с неба свалились, ростовщики производили осмотр обстановки в кабинете хозяина.

— Что ж, разве мы не сообразительные дельцы и не идем вам навстречу? — сказал Жигонне.

— Но чему я обязан такой искусной поддержкой? — недоверчиво спросил де Люпо

— Вот уже неделя как нам известно то, что вам стало бы известно только завтра: председатель коммерческого суда, депутат, вынужден подать в отставку.

Глаза у де Люпо стали как плошки.

— Эту шутку сыграл с нами ваш министр, — не тратя лишних слов, объяснил Гобсек.

— Я в ваших руках, господа! — воскликнул секретарь министра, и в его насмешливом тоне сквозило искреннее почтение.

— Совершенно верно, — сказал Гобсек.

— Но вы намерены меня придушить? Ну что ж, палачи, начинайте, — ответил, улыбаясь, де Люпо.

— Вы видите, — продолжал Жигонне, — ваши долги по векселям приписаны к ссуде на приобретение земель.

— Вот и акты, — сказал Гобсек, извлекая юридические документы из кармана своего позеленевшего сюртука.

— На уплату всей суммы вам дается три года, — пояснил Жигонне.

— Но что вам от меня нужно? — спросил де Люпо, испуганный этой предупредительностью и столь необычным осуществлением своих замыслов.

— Место ла Биллардиера для Бодуайе! — поспешно ответил Жигонне.

— Это, конечно, не много, хотя мне придется сделать невозможное, — отвечал де Люпо, — я связан по рукам и ногам обещанием.

— Перегрызите веревки зубами, — сказал Жигонне.

— Они у вас преострые! — добавил Гобсек.

— И все? — спросил де Люпо.

— Мы оставим у себя купчие крепости до признания вот этих обязательств, — пояснил Жигонне, сунув бумаги под нос секретарю министра, — если комиссия в течение шести дней их не признает, ваше имя на купчих будет заменено моим.

— Ну, вы и ловки! — воскликнул де Люпо.

— Верно, — отозвался Гобсек.

— Идет? — спросил Жигонне.

Де Люпо наклонил голову.

— В таком случае подпишите это соглашение, — сказал Жигонне. — Через два дня Бодуайе должен быть назначен, через шесть векселя будут признаны, и...

— И что же? — спросил де Люпо.

— Мы вам гарантируем...

— Что же? — повторил де Люпо, все больше и больше удивляясь.

— Ваше избрание, — приосанившись, заявил Жигонне. — С пятьюдесятью двумя голосами фермеров и ремесленников, которые будут послушны вашему заимодавцу, мы располагаем большинством.

Де Люпо пожал руку Жигонне.

— Уж мы-то с вами всегда столкуемся, — заявил он. — Вот это называется делать дела! Но и я вам хочу доставить удовольствие.

— Справедливо, — сказал Гобсек.

— А что именно? — спросил Жигонне.

— Выхлопотать орден для вашего дурака Бодуайе.

— Ладно, — буркнул Жигонне, — должно быть, вы его хорошо знаете.

Ростовщики откланялись, и де Люпо проводил их до самой лестницы.

— Это, видно, тайные агенты какой-нибудь иностранной державы, — рассудили оба его лакея.

На улице ростовщики взглянули друг на друга при свете фонаря и расхохотались.

— Он будет платить нам ежегодно девять тысяч одних процентов, а земля едва даст ему пять тысяч чистыми! — воскликнул Жигонне.

— Он теперь надолго попал к нам в руки, — сказал Гобсек.

— Он начнет строиться, делать глупости, — продолжал Жигонне, — а Фалейкс купит землю.

— Для него главное — пролезть в депутаты, на остальное ему наплевать, — заметил Гобсек.

— Хи-хи!

— Хи-хи!

Сухонькое хихиканье заменяло хохот этим двум ростовщикам, возвращавшимся, опять пешечком, в кофейню «Фемида».

Де Люпо вернулся в гостиную министра, где г-жа Рабурден вовсю распускала хвост. Она была очаровательна, и министр, обычно угрюмый, казался весел и любезен.

«Она делает чудеса, — подумал де Люпо. — Эта женщина просто сокровище... Как бы проникнуть в самую глубину ее души?»

— Она в самом деле очень мила, ваша дама, — сказала маркиза секретарю министра, — ей не хватает только имени, подобного вашему.

— Да, ее единственный недостаток в том, что она дочь оценщика, происхождение чувствуется в ней и подведет ее, — отозвался де Люпо неожиданно холодным тоном, странно противоречившим пылкости, с которой он говорил о г-же Рабурден всего за несколько минут до того.

Маркиза внимательно посмотрела на де Люпо.

— Я заметила, какой взгляд вы бросили на них, — сказала она, указывая на министра и на г-жу Рабурден, — он сверкнул даже сквозь дымку ваших очков. Вы оба пресмешно вырываете друг у друга этот лакомый кусочек.

Маркиза направилась к дверям, и министр поспешил за ней, чтобы проводить ее.

— Ну как? Понравился вам наш министр? — обратился де Люпо к г-же Рабурден.

— Он очарователен! Действительно, нужно самим знать этих бедных министров, тогда только можно оценить их, — продолжала она громко, чтобы ее услышала супруга его превосходительства. — Мелкие газетки и клевета оппозиции так упорно извращают облик политических деятелей, что в конце концов невольно этому поддаешься; но при личном знакомстве вместо предубеждения появляется сочувствие.

— Он очень порядочный человек.

— Да, и уверяю вас, его можно полюбить, — с добродушной шутливостью заявила она.

— Деточка моя, — так же добродушно и лукаво ответил он, — вы совершили невозможное.

— А что именно? — спросила она.

— Вы воскресили мертвеца; я считал, что всякие чувства ему чужды, — спросите его жену. Министра хватает только на случайные развлечения. Но воспользуйтесь своей победой... Пойдемте сюда, не показывайте вида, что вы удивлены. — Он увлек г-жу Рабурден в будуар и усадил на диване рядом с собою. — Вы прехитрая, и я вас за это люблю еще больше. Говоря между нами, вы женщина исключительная. Де Люпо вас привел сюда, и все для него кончено, не правда ли? Действительно, если женщина решается любить из расчета, лучше уж выбрать шестидесятилетнего министра, чем его сорокалетнего секретаря: и выгод больше и хлопот меньше. К тому же я человек в очках, с напудренной головой, истощенный наслаждениями, — нечего сказать, хороша будет такая любовь! О, во всем этом я отдаю себе отчет. Если уж необходимо чем-нибудь пожертвовать, так по крайней мере с наибольшей пользой: приятным-то уж я никогда не буду, верно? Не дурак же я, чтобы не понимать своего положения! Вы можете сказать мне всю правду, открыть мне свое сердце: мы ведь союзники, а не любовники. Если у меня бывают случайные прихоти, вы слишком умны, чтобы обращать внимание на такой вздор, и вы меня извините: нельзя же допустить, чтобы у вас были взгляды пансионерки или мещанки с улицы Сен-Дени! Право же, мы с вами выше всего этого! Вон, смотрите, уходит маркиза д'Эспар — неужели вы думаете, что она держится других взглядов? Мы с ней два года тому назад очень хорошо спелись, — (О, фат!), — и вот достаточно ей черкнуть мне два слова: мой дорогой де Люпо, вы, мол, меня очень обяжете, если сделаете то-то или то-то, — и все точнейшим образом выполняется! В данное время мы предполагаем исходатайствовать назначение опеки над ее мужем. Вам, женщинам, нетрудно добиться того, чего вы хотите: доставьте небольшое удовольствие — вот вся плата. Что ж, детка, закрутите министра, я вам помогу, это в моих интересах. Да, я желал бы, чтобы нашлась женщина, которая могла бы на него влиять: тогда уж он не ускользал бы из моих рук; а так он иногда ускользает, что вполне понятно; я ведь держу его только с помощью рассудка; войдя же в соглашение с хорошенькой женщиной, я буду держать его с помощью безрассудства, что гораздо надежнее. Итак, останемся друзьями и сообща будем извлекать пользу из того доверия, которого вы добьетесь.

Госпожа Рабурден слушала с глубочайшим изумлением своеобразное исповедание веры парижского циника. Простодушный тон этого политического коммерсанта исключал всякую мысль об обмане.

— Значит, вы находите, что он обратил на меня внимание? — спросила она, попавшись на удочку.

— Я его знаю и потому уверен.

— Правда ли, что назначение Рабурдена подписано?

— Я подал ему бумаги сегодня утром. Но стать директором главного управления — это даже еще не половина дела, надо стать докладчиком государственного совета...

— Верно, — согласилась она.

— Так вот, возвращайтесь в гостиную и продолжайте кокетничать с его превосходительством.

— Право, я только сегодня вечером настоящим образом узнала вас. В вас нет ни капли пошлости.

— Итак, мы с вами старые друзья, мы отказываемся от нежных вздохов и скучной любви и решаем отнестись к этому вопросу, как относились во времена Регентства, когда люди были очень умны.

— Вы действительно человек сильный, и я восхищаюсь вами, — сказала она, улыбнувшись и протянув ему руку. — И вы увидите, что для друга можно сделать больше, чем для...

Она не докончила и удалилась.

«Милая детка, — подумал де Люпо, глядя, как она направляется к министру, — у де Люпо уже нет никаких угрызений совести, и он может спокойно обратиться против тебя! Завтра вечером, протягивая мне чашку чая, ты предложишь то, чего я уже не захочу... Все кончено! Ах, когда нам сорок лет, женщины только надувают нас, а о любви нечего и думать!»

Прежде чем вернуться в гостиную, он поглядел на себя в зеркало и решил, что еще очень хорош для политического деятеля, но в служители Киферы[77] совершенно не годится.

В это время г-жа Рабурден собралась уезжать. Весь вечер она была озабочена тем, чтобы оставить у каждого из присутствующих чарующее воспоминание о своей особе, и это ей удалось. Вопреки обыкновению, установившемуся в великосветских гостиных, как только за нею закрылась дверь, все единодушно решили: «Что за прелестная женщина!» — а министр пошел проводить ее до самого выхода.

— Я уверен, что завтра у вас будет повод вспомнить обо мне, — сказал его превосходительство супругам Рабурденам, намекая на предстоящее назначение мужа.

— У крупных чиновников так редко бывают приятные жены, что я очень рад нашему новому приобретению, — заявил министр, вернувшись к гостям.

— А вы не находите, что она несколько навязчива? — спросил де Люпо.

Женщины многозначительно переглянулись: их забавляло соперничество между министром и его секретарем.

Тогда последовала одна из тех игривых мистификаций, на которые парижанки такие мастерицы. Занявшись г-жой Рабурден, дамы решили подразнить министра и де Люпо: одна нашла ее слишком жеманной и притязающей на остроумие; другая, чтобы покритиковать Селестину, принялась сравнивать любезность буржуазок с манерами представительниц высшего света. А де Люпо защищал свою мнимую возлюбленную, как в гостиных защищают своих врагов:

— Но все-таки нужно отдать ей справедливость, сударыни, разве не удивительно, что дочь оценщика так хорошо держится! Вспомните, кем она была и кем стала. И она-то будет принята в Тюильри — по крайней мере претендует на это, она мне сама говорила.

— Если она и дочь оценщика, — сказала г-жа д'Эспар улыбаясь, — то чем это может помешать повышению ее мужа?

— В наше время, не правда ли? — вставила супруга министра, поджав губы.

— Сударыня, — строго заметил министр маркизе, — подобными суждениями, от которых, к несчастью, двор никого не в силах оградить, подготовляются революции. Вы не поверите, насколько несдержанность аристократии вызывает недовольство некоторых дальновидных особ из придворных кругов. Будь я вельможей, а не мелким провинциальным дворянином, занимающим этот пост, кажется, только чтобы устраивать ваши дела, монархия не была бы так непрочна. Но на какое же будущее может надеяться престол, не умеющий сообщить свой блеск тем, кто его представляет? Прошли те времена, когда король одним актом своей воли возвеличивал таких людей, как Лувуа, Кольбер, Ришелье, Жаннен, Вильруа, Сюлли... Да, когда Сюлли начинал, он был таким же скромным дворянином, как и я. Говорю все это оттого, что мы в своем кругу, и я был бы ничтожеством, если бы меня шокировали те мелочи, о которых вы упоминали. Не другие, а мы сами должны подымать себя на высоту.


— Ты назначен, дорогой, — сказала Селестина, сжимая руку мужа. — Не будь там де Люпо, я бы уже изложила министру твой план; но я наверстаю это в следующий вторник, и ты, может быть, скорее станешь докладчиком Совета.

В жизни каждой женщины найдется такой день, когда она сияет полным блеском, день этот остается жить в ее памяти навсегда, и она в мыслях охотно возвращается к нему. Пока г-жа Рабурден снимала с себя одни за другими свои украшения, она представила себе снова то, что произошло у министра, и отнесла этот день к самым славным и счастливым дням своей жизни. Женщины завистливым оком смотрели на все ее красы, жена министра похвалила ее и была очень довольна, что Селестина затмила ее приятельниц. Наконец, все эти суетные утехи послужили на пользу супружеской любви: Рабурден назначен!

— Разве не была я хороша сегодня вечером? — спросила она мужа, словно желая его расшевелить.


А в это время Митраль поджидал в кофейне «Фемида» обоих ростовщиков, увидел их наконец, но ничего не мог прочесть на их бесстрастных лицах.

— Ну, как дела? — спросил он, когда все уселись за стол.

— Как и всегда, победили деньги! — потирая руки, отозвался Жигонне.

— Верно, — сказал Гобсек.

Митраль нанял кабриолет и поехал к Сайярам и Бодуайе. Бостон у них затянулся, но из посторонних остался только аббат Годрон. Фалейкс, до смерти уставший, отправился спать.

— Вы будете назначены, племянник, и вам готовится еще сюрприз в придачу.

— Какой? — спросил Сайяр.

— Орден! — воскликнул Митраль.

— Господь помогает тем, кто помнит о его алтарях, — заявил Годрон.

Таким образом, в обоих лагерях одинаково ликовали и пели хвалу всевышнему.


На другой день, в среду, Рабурдену предстояло работать с министром, так как со времени болезни покойного ла Биллардиера Рабурден замещал начальника отделения. Все эти дни чиновники являлись на службу с необычной точностью, а канцелярские служители были отменно предупредительны, ибо при новых назначениях обычно в канцеляриях царит всеобщее смятение, хотя почему именно — никто не скажет.

Итак, все три канцелярских служителя были на месте, они надеялись получить наградные; стараниями де Люпо слух о назначении Рабурдена распространился еще накануне.

Дядюшка Антуан и его племянник Лоран облеклись с утра в парадную форму; в восемь часов без четверти явился курьер и попросил Антуана незаметно передать Дютоку пакет от секретаря министра, который де Люпо велел делопроизводителю отнести еще к семи часам утра.

— Сам не знаю, братец, как это случилось, — я спал, спал без памяти и только сейчас проснулся. Он мне задаст чертовскую головомойку, коли узнает, что я вовремя не снес пакет; только молчите, а уж я уверю его, что сам передал его господину Дютоку. Это страшный секрет, папаша Антуан; смотрите, ни слова никому из чиновников; обещайте! Если он узнает, что я проболтался, он выгонит меня, и я потеряю место, он сам так сказал.

— А что же там написано? — спросил Антуан.

— Ничего. Я и так и этак смотрел, видите?

И он слегка приоткрыл конверт, но не было видно ничего, кроме чистой бумаги.

— Сегодня у вас особый денек, Лоран, — сказал курьер, — получите нового начальника. Видно, и вправду решили наводить экономию: соединяют два отделения, будет один директор над ними, теперь могут и до служителей добраться!

— Да, девять чиновников вынуждены подать в отставку, — сказал, входя, Дюток. — А откуда вы-то пронюхали?

Антуан вручил ему письмо, и едва Дюток открыл его, как чуть не скатился по лестнице, пустившись бегом к секретарю министра.

Когда ла Биллардиер наконец умер, чиновники Рабурдена и Бодуайе, наговорившись вдоволь об этом событии, постепенно вернулись к повседневной жизни и к своим привычкам административного dolce far niente[78]. Все же приближался конец года, и это вызывало у них некоторое трудолюбивое усердие, так же как вызывало у швейцаров елейное раболепство. Каждый являлся вовремя, многие задерживались и после четырех часов, ибо наградные сильно зависят от впечатления, которое произведешь на своего начальника за самые последние дни. Весть о слиянии двух отделений, ла Биллардиера и Клержо, в одно управление под новым названием взбудоражила всех чиновников. Было известно, сколько человек подлежит увольнению, но кто именно — еще не знали. Высказывались догадки, что на место Пуаре никого не назначат — таким образом, его должность упразднялась. Молодой ла Биллардиер ушел сам. Но только что поступили два новых сверхштатных писца, и — о ужас! — они были сыновьями депутатов. Слух о сокращениях, распространившийся с вечера, в то время когда чиновники уже собирались уходить, поверг их в ужас. Поэтому, придя на следующее утро, они добрых полчаса провели около печек в оживленных разговорах. Дюток явился раньше всех и отправился к де Люпо, которого застал за туалетом; продолжая бриться, секретарь министра взглянул на него — такой взгляд бросает генерал перед тем, как отдать приказ.

— Мы одни? — спросил де Люпо.

— Да, сударь.

— Итак, начинайте поход против Рабурдена, смело и решительно. Вы, конечно, оставили у себя копию его проекта?

— Оставил.

— Вы понимаете меня? Inde irae![79]. Нам нужно вызвать против него всеобщее возмущение. Придумайте что-нибудь, чтобы все возопили.

— Я могу заказать карикатуру, но у меня нет пятисот франков, чтобы заплатить за нее...

— А кто ее сделает?

— Бисиу.

— Получит тысячу и будет помощником Кольвиля, этот с ним поладит.

— Но он же не поверит мне.

— А вы что, намерены меня компрометировать? Принимайтесь за дело, иначе ничего не получите.

— Если господин Бодуайе назначается директором, он мог бы одолжить эту сумму...

— Да, назначается. А теперь оставьте меня; поторопитесь и не показывайте вида, что мы с вами встретились, спуститесь по боковой лестнице.

В то время как Дюток возвращался в канцелярию, трепеща от радости и придумывая средство возбудить, не слишком себя компрометируя, всеобщий ропот против своего начальника, Бисиу побежал навестить рабурденцев. Считая свою игру проигранной, этот мистификатор решил позабавиться и держаться так, словно он выиграл.

Бисиу (подражая голосу Фельона). Господа, кланяюсь вам и всех приветствую. Назначаю на будущее воскресенье обед в «Роше-де-Канкаль»; но нужно решить один важный вопрос; уволенные чиновники участвуют или нет?

Пуаре. Конечно, и даже те, кто уходит в отставку!

Бисиу. Мне-то решительно все равно, ведь не я плачу. (Всеобщее изумление.) Назначен Бодуайе, и мне уже не терпится услышать, как он зовет Лорана (передразнивает Бодуайе).

Спрячь под замок, Лоран, мой бич и власяницу.

(Взрыв хохота.)


«Гуся бей!» Кольвиль прав со своими анаграммами. Ведь вам известна анаграмма «Ксавье Рабурдена, начальника канцелярии». Будь я Карлом Десятым, я бы трепетал, как бы и моя судьба, предсказанная анаграммой, не исполнилась столь же неукоснительно.

Тюилье. Что вы? Смеетесь?

Бисиу (расхохотавшись ему прямо в лицо). Смехом урода крой. Мехом урода скрой. Шутка недурна, папаша Тюилье, ибо вы далеко не красавец. От злости, что назначен Бодуайе, Рабурден подает в отставку.

Виме (входя). Что за комедия! Я пошел вернуть свой долг Антуану — тридцать — сорок франков, — и он рассказал мне, что супруги Рабурдены вчера были на интимном вечере у министра и уехали только без четверти двенадцать. Его превосходительство проводил госпожу Рабурден до самой лестницы; говорят, она была одета божественно. Словом, сомнений нет — Рабурден назначен директором. Рифе, экспедитор стола личного состава, работал ночь напролет, чтобы все подготовить: теперь это назначение уже не тайна. Господин Клержо подал в отставку. После тридцати лет службы это нельзя считать увольнением. Господин Кошен богат...

Бисиу. Если верить Кольвилю, он торгует кошенилью.

Виме. Ну, конечно, кошенилью, ведь он же компаньон Матифá, владельца фирмы на улице Ломбардцев. Так вот, он тоже уходит. Пуаре уходит. И на их места никого не берут. Назначение господина Рабурдена состоится сегодня утром... но опасаются интриг...

Бисиу. Каких интриг?

Флeри. Ну, со стороны Бодуайе, конечно! Клерикальная партия поддерживает его; а вот еще статья в газете либералов: всего несколько строк, но презабавно. (Читает.) «Вчера в фойе Итальянской оперы поговаривали о возвращении господина Шатобриана в министерство, эти слухи вызваны тем, что место, предназначенное господину Бодуайе, получает господин Рабурден, которому покровительствуют друзья высокородного виконта. Ясно, что клерикальная партия могла отступить только в результате соглашения с прославленным писателем». Негодяи!

Дюток (подслушавший этот разговор, входит). Кто это негодяи? Рабурден? А, так вы уже знаете новость?

Флери (свирепо вращает глазами). Рабурден?! Негодяй?! Да вы спятили, Дюток, не хотите ли пулю в лоб — авось поумнеете!

Дюток. Я ничего не сказал против господина Рабурдена, но мне во дворе сейчас шепнули, что он донес на многих чиновников, сообщил всякие сведения о них — словом, заслужил благоволение начальства каким-то исследованием, в котором всех нас опорочил...

Фельон (решительно). Господин Рабурден не способен...

Бисиу. Каково! А? Скажите, Дюток... (Они шепчутся и выходят в коридор.) Что случилось?

Дюток. Вы помните насчет карикатуры?

Бисиу. Помню, ну и что же?

Дюток. Нарисуйте ее! Вы будете назначены помощником начальника канцелярии и получите щедрое вознаграждение. Видите ли, дорогой, в высших сферах происходят раздоры: министр связал себя, он обещал место Рабурдену; но если он не назначит Бодуайе, то поссорится с духовенством. Разве вы не знаете? Король, дофин, его супруга, Церковное управление по раздаче подаяний — словом, двор хочет Бодуайе, а министр хочет Рабурдена.

Бисиу. Так! Что же дальше?

Дюток. Министр понял, что придется уступить, но все это не так просто, нужно найти повод, чтобы отделаться от Рабурдена. И вот откопали какой-то старый его труд, где он обследует весь персонал административных управлений, чтобы очистить его, — и кое-какие страницы уже ходят по рукам. По крайней мере я так объясняю себе всю эту историю. Нарисуйте карикатуру, вмешайтесь в эту большую игру, окажите услугу министерству, двору, всем власть имущим — и вы получите повышение. Понимаете?

Бисиу. Не понимаю, каким образом вы могли все это узнать, — да уж не сочиняете ли вы?

Дюток. Хотите, я покажу вам, что написано о вас?

Бисиу. Покажите.

Дюток. Тогда приходите ко мне, я хочу отдать этот документ в верные руки.

Бисиу. Идите к себе, я приду потом. (Возвращается в канцелярию рабурденцев.) Дюток лишь подтвердил мне то, что я рассказывал вам, — уверяю вас! Господин Рабурден, предлагая некоторые преобразования, дал якобы весьма нелестные отзывы о чиновниках. Вот в чем тайна его возвышения. Мы живем в такое время, когда ничему уже не удивляешься. (Став в позу Тальма.)

Прославленных голов мы видели паденье.

Так почему ж, глупцы, пришли вы в изумленье?

Нами могут пожертвовать ради успеха! Нет, Бодуайе слишком глуп, чтобы преуспевать с помощью подобных средств! Примите мои поздравления, господа, у вас отменный начальник! (Выходит.)

Пуаре. Видно, мне суждено уйти из министерства, так и не поняв ни слова из того, что говорит этот господин. К чему он вспомнил про головы?

Флeри. Ну, ясно, черт возьми! Он имел в виду четырех сержантов Ла-Рошели, Бертона, Нея, Карона, братьев Фоше[80] — словом, всех казненных!

Фельон. Он легкомысленно распространяет весьма сомнительные слухи.

Флeри. Скажите попросту, что он лжец, враль и что в его устах даже правда становится клеветой.

Фельон. Ваши слова нарушают правила вежливости и уважения друг к другу, обязательные между сослуживцами.

Виме. Но я считаю, что если его слова — ложь, то он клеветник, диффаматор, а клеветника бьют хлыстом.

Флери (оживляясь). И если канцелярия — общественное место, это дело прямо для полиции нравов.

Фельон (желая предотвратить ссору, старается перевести разговор на другую тему). Успокойтесь, господа. Я работаю над новым маленьким трактатом о морали и как раз остановился на понятии души...

Флeри (прерывая его). И что же вы о ней говорите, господин Фельон?

Фельон (читает). «Вопрос. Что такое душа человека?

Ответ. Духовное вещество, которое мыслит и рассуждает».

Тюилье. Сказать «духовное вещество» — все равно, что сказать «нематериальный камень».

Пуаре. Дайте же кончить...

Фельон (продолжает). «Вопрос. Откуда происходит душа?

Ответ. Она происходит от бога, создавшего ее простой и неделимой, почему, следовательно, нельзя и допустить, что она может быть разрушена. И он сказал...»

Пуаре (поражен). Бог?

Фельон. Да, сударь. Так утверждает предание.

Флери (к Пуаре). Вы сами все время перебиваете!

Фельон (продолжает). «И он сказал, что создал ее бессмертной, то есть что она никогда не умрет.

Вопрос. Для чего служит душа?

Ответ. Для того, чтобы постигать, желать и вспоминать, то есть иметь разумение, волю, память.

Вопрос. Для чего служит разумение?

Ответ. Для познания. Оно есть око души».

Флeри. А душа — око чего?

Фельон (продолжает). «Вопрос. Что познается разумением?

Ответ. Истина.

Вопрос. Для чего человеку дана воля?

Ответ. Дабы любить добро и ненавидеть зло.

Вопрос. Что такое добро?

Ответ. То, что делает человека счастливым».

Виме. И это предназначается для молоденьких барышень?

Фельон. Да. (Продолжает.) «Вопрос. Сколько есть видов добра?»

Флeри. Все это как-то очень легкомысленно.

Фельон (задетый). Сударь! (Успокаиваясь.) Впрочем, вот и ответ. Я как раз дошел... (Читает.)

«Ответ. Есть два вида добра — добро вечное и добро временное».

Пуаре (с презрительной гримасой). И это будут раскупать?

Фельон. Смею надеяться. Необходимо большое напряжение ума, дабы установить правильную систему вопросов и ответов, вот почему я просил вас дать мне подумать, ибо в ответах вся соль...

Тюилье (прерывая его). Ну, тогда ответы можно продавать отдельно.

Пуаре. Это что, каламбур?

Тюилье. Да! Такие ответы пригодятся для засола капусты.

Фельон. Прошу прощения, что прервал вас. (Снова погружается в свои папки с делами. Про себя.) Но зато они совсем забыли о господине Рабурдене.



А в это время между де Люпо и министром происходил разговор, который решил судьбу Рабурдена. Перед завтраком де Люпо пришел в кабинет его превосходительства, предварительно убедившись в том, что ла Бриер их не может услышать.

— Ваше превосходительство не играет со мной в открытую...

«Ну вот, теперь мы поссоримся из-за того, что его любовница вчера пококетничала со мною», — подумал министр.

— Я не ожидал, что вы такое дитя, дорогой друг, — сказал он.

— Друг? — подхватил секретарь министра. — А вот мы это сейчас узнаем.

Министр свысока посмотрел на де Люпо

— Мы одни — и можем объясниться. Депутат того округа, где находится мое поместье Люпо...

— А это в самом деле поместье? — спросил министр, смеясь, чтобы скрыть свое удивление.

— Да, я прикупил к своей усадьбе еще участки на двести тысяч франков, — небрежно бросил в ответ де Люпо. — Вам известно об уходе этого депутата уже десятый день, и вы не сочли своим долгом меня предупредить, хотя отлично знаете, что я хочу попасть в палату как член партии центра. А подумали вы о том, что я могу перейти на сторону доктринеров, которые поглотят и вас и монархию, если эта партия и в дальнейшем будет вербовать людей талантливых, не получивших признания? Известно ли вам, что в каждой нации наберется не больше пятидесяти — шестидесяти опасных вольнодумцев, ум которых равен их честолюбию? Умение управлять и состоит в том, чтобы найти их и либо отрубить их умные головы, либо купить этих людей. Не знаю, талантлив ли я, но честолюбив — бесспорно, и вы совершаете ошибку, не столковавшись с человеком, который желает вам добра. Коронование на миг всех ослепило, ну а потом?.. А потом опять пойдет словесная война, и споры, и речи, полные отравы... Что касается вас, то, смотрите, не загоните меня в левый центр, это будет некстати, поверьте мне! Несмотря на все ухищрения вашего префекта, которому, вероятно, даны тайные инструкции провалить меня, я все-таки получу большинство. Настала минута, когда нам необходимо до конца понять друг друга. Легкий удар по способу Жарнака иногда содействует укреплению дружбы. Мне дадут графский титул, и за все мои заслуги, вероятно, не откажут в большом кресте Почетного легиона. Но эти возможности меня волнуют меньше, чем одно обстоятельство, имеющее прямое отношение к вам. Рабурден еще не назначен, а сегодня утром я получил сведения, что вы доставите удовольствие очень многим, если предпочтете ему Бодуайе.

— Бодуайе? — воскликнул министр. — Да вы ведь знаете ему цену!

— Знаю, — отвечал де Люпо, — но как только его неспособность станет очевидна, вы избавитесь от него, попросив тех, кто ему покровительствует, пристроить его в другом месте. Таким образом, вы сможете предоставить в распоряжение своих друзей хороший директорский пост, а те помогут вам отделаться от какого-нибудь обременительного честолюбца.

— Я обещал Рабурдену...

— Да, но я не предлагаю вам сегодня же изменить ваше решение. Я знаю, как опасно говорить «да» и «нет» в один и тот же день. Отложите все назначения до послезавтра. А послезавтра вы сами придете к выводу, что сохранить Рабурдена невозможно; впрочем, вы получите от него самого прошение об отставке.

— Прошение об отставке?!

— Да.

— Почему?

— Он — орудие каких-то тайных сил, для которых широко занимался шпионажем во всех министерствах, и все случайно открылось, об этом везде идут разговоры; чиновники в ярости. Ради бога, не работайте сегодня с ним, позвольте мне избавить вас от этого под каким-нибудь предлогом. Отправляйтесь к королю во дворец, я уверен, что там многие будут довольны вашей уступкой относительно Бодуайе, и вы, бесспорно, добьетесь кое-чего взамен. А впоследствии никто вам не помешает прогнать этого болвана, ибо вы действуете, так сказать, по приказу свыше.

— Кто заставил вас так резко изменить свое отношение к Рабурдену?

— Разве вы стали бы помогать Шатобриану писать статью против министерства? Ну вот, прочтите, например, как Рабурден в своем исследовании аттестует меня, — сказал де Люпо, протягивая министру листки рукописи. — Он создал план целой системы управления, вероятно, в интересах какого-то сообщества, которое нам неизвестно. Я сохраню с ним дружеские отношения, чтобы следить за ним; мне кажется, я окажу этим большую услугу, за которую получу звание пэра (ибо стать пэром — единственный предмет моих желаний). Будьте уверены, что я не жажду ни министерского поста, ни чего бы то ни было, что могло бы затронуть ваши интересы; я мéчу только в пэры, это даст мне возможность жениться на дочери какого-нибудь банкира, которая принесет мне двести тысяч ежегодного дохода. Поэтому дайте мне повод оказать правительству незабываемую услугу, чтобы королю было доложено обо мне как о спасителе престола. Я уже давно утверждаю, что либерализм больше не будет давать нам регулярных сражений; он отказался от заговоров, от карбонаризма, от вооруженных восстаний, он уже ведет подкоп и готовится к решительному перевороту, чтобы заявить: «Убирайся, я сяду на твое место!» Неужели вы думаете, что я сделался поклонником жены какого-то Рабурдена ради собственного удовольствия? Ничуть! У меня уже были кое-какие сведения! Итак, я обращаюсь к вам сегодня с двумя просьбами: отложите назначение и искренне содействуйте моему избранию. Вы увидите, к концу сессии я вам с лихвой заплачу мой долг!

Вместо ответа министр протянул ему список готовых назначений.

— Итак, я пошлю сказать Рабурдену, что вы откладываете встречу с ним до субботы, — сказал де Люпо.

Министр кивнул в знак согласия. Вскоре во дворе показался министерский курьер. Он явился к Рабурдену и предупредил его, что занятия с министром переносятся на субботу, когда палата рассматривает только ходатайства и министр свободен целый день.

Именно в эту минуту Сайяр и ввернул в разговоре с женою министра заранее приготовленную фразу, на которую та с достоинством отвечала, что не вмешивается в государственные дела, но, впрочем, слышала, будто бы г-н Рабурден уже назначен. Сайяр в ужасе поднялся к Бодуайе, где оказались Дюток, Годар и Бисиу; все четверо были в неописуемом исступлении, ибо заняты были чтением беспощадных строк, в которых Рабурден давал оценку чиновникам канцелярии.

Бисиу (тыча пальцем в какую-то строку). А вот и про вас тут есть, папаша Сайяр:

«Сайяр. Кассы следует упразднить во всех министерствах, каковые должны иметь текущие счета в казначействе. Сайяр богат и в пенсии совершенно не нуждается».

Хотите посмотреть, что говорится о вашем зяте? (Листает рукопись.) Вот:

«Бодуайе. Совершенно неспособен. Уволить без пенсии. Богат».

А наш друг Годар? (Листает рукопись.)

«Годар. Уволить. Дать пенсию, равную одной трети его оклада».

Словом, все мы тут. Я, видите ли, «артистическая натура», мне рекомендуется работать для Оперы, для Меню-Плезир, для Музеума, оплата из средств цивильного листа. «Очень одарен, нет выдержки, к усидчивому труду неспособен, характер беспокойный». Ну подожди, я припомню тебе эту «артистическую натуру»!

Сайяр. Упразднить всех кассиров? Чудовищно!

Бисиу. А что он пишет относительно нашего загадочного Деруа?

«Деруа. Человек опасный тем, что непоколебимо верен принципам, враждебным всякой монархической власти. Будучи сыном члена Конвента, восхищается Конвентом и может стать опасным публицистом».

Бодуайе. Даже полицию перещеголял!

Годар. Я подам через секретаря министра жалобу по всей форме; если подобный человек будет назначен, мы все должны уйти в отставку.

Дюток. Послушайте меня, господа! Если мы сейчас взбунтуемся, — скажут, что мы сводим личные счеты! Нет, вы лучше потихоньку распустите слухи. А когда все министерство возмутится, тогда ваши действия будут всеми одобрены.

Бисиу. Дюток хочет действовать по принципам знаменитой арии дона Базилио, созданной великим Россини и свидетельствующей о том, что прославленный композитор был также незаурядным политиком! Предложение Дютока кажется мне разумным и уместным. Я намерен завезти Рабурдену завтра утром мою визитную карточку; на ней будет напечатано: «Бисиу», а внизу: «Нет выдержки, к усидчивому труду неспособен, характер беспокойный».

Годар. Это хорошая мысль, господа! Давайте все закажем такие же карточки, и пусть Рабурден получит их завтра утром.

Бодуайе. Господин Бисиу, возьмите на себя это небольшое поручение, но позаботьтесь, чтобы все клише были уничтожены сразу же после оттиска.

Дюток (отводя Бисиу в сторону). Ну как, теперь вы согласны нарисовать шарж?

Бисиу. Я понимаю, милейший, вы все это знали уже десять дней тому назад. (Пристально смотрит ему в глаза.) А помощником правителя канцелярии я буду?

Дюток. Даю честное слово! Да еще получите тысячу франков в придачу, как я обещал. Вы и не подозреваете, какую окажете услугу особам весьма могущественным.

Бисиу. А вам они известны?

Дюток. Да.

Бисиу. Только я хочу сам переговорить с ними.

Дюток (сухо). О чем тут разговаривать? Сделаете рисунок — будете помощником правителя канцелярии, не сделаете — не будете.

Бисиу. Итак, действуйте! Завтра же карикатура будет ходить по рукам. Давайте дразнить рабурденцев. (Обращаясь к Сайяру, Годару и Бодуайе, которые разговаривают друг с другом шепотом.) Идемте, расшевелим соседей. (Выходит вместе с Дютоком и появляется в канцелярии Рабурдена. Увидев его, Флeри, Тюилье и Виме оживляются.) Что вы переполошились, господа? Я был совершенно прав; вы можете убедиться в гнусном предательстве, вам это подтвердит добродетельный, честный, почтенный, благочестивый и праведный Бодуайе, который, уж конечно, не способен ни в какой степени на подобное ремесло. Ваш начальник придумал настоящую гильотину для чиновников, никаких сомнений, пойдите полюбуйтесь! Не отставайте от других! Если публика останется недовольна, можно не платить, наслаждайтесь своим несчастьем бесплатно! Поэтому-то назначения и отложены. Во всех канцеляриях чиновники волнуются, Рабурдена сейчас предупредили, что министр сегодня не будет с ним работать. Ну, идите же!

Фельон и Пуаре одни остались в канцелярии. Первый слишком любил Рабурдена и не спешил удостовериться в том, что могло опорочить человека, которого он не хотел судить; второму оставалось прослужить всего пять дней. В эту минуту в канцелярию спустился Себастьен, взять бумаги на подпись. Он был очень удивлен, что в канцелярии пусто, но промолчал.

Фельон. Знаете ли вы, мой юный друг (встает, хотя это не в его обыкновении), что у нас творится, какие слухи ходят относительно господина Рабурдена, которого вы так любите (шепотом на ухо Себастьену) и которого я люблю и почитаю? Говорят, он совершил неосторожность и оставил в канцелярии свой труд о чиновниках... (Фельон не договаривает фразы и поддерживает дрожащими руками Себастьена, который становится белее полотна и в изнеможении опускается на стул.) Приложите ему ключ к спине, сударь. Есть у вас ключ?

Пуаре. При мне всегда ключ от моей квартиры.


(Старик Пуаре-младший сует ключ за воротник Себастьену, а Фельон заставляет молодого человека выпить стакан холодной воды. Бедный юноша, наконец, приходит в себя, но тут же заливается горючими слезами. Он опускает голову на стол Фельона, бессильно поникнув, точно сраженный молнией, и рыдает так горько, так безутешно, так неудержимо, что в первый раз за всю свою жизнь Пуаре взволнован чужим горем.)


Фельон (стараясь придать своему тону решительность). Полно, полно, мой юный друг! Мужайтесь. В серьезные минуты мужество необходимо. Ведь вы мужчина. Что случилось? И почему это так потрясло вас?

Себастьен (рыдая). Я, я погубил господина Рабурдена! Я переписывал проект и оставил его здесь, я — убийца своего благодетеля, я больше не могу жить! Такой человек! Он был бы министром!

Пуаре (сморкаясь). Значит, он действительно написал этот доклад?

Себастьен. Но ведь только для того, чтобы... Ну вот, я в довершение всего чуть было не выдал тайны! Ах, подлый Дюток! Это он выкрал...

Слезы и рыдания Себастьена возобновились с такой силой, что Рабурден услышал их из своего кабинета, узнал голос молодого человека и поднялся наверх. Когда он вошел в канцелярию, Себастьен был в полуобморочном состоянии; его, точно Иисуса при снятии с креста, поддерживали Фельон и Пуаре, стоявшие по обе стороны в позе жен-мироносиц, с искаженными жалостью лицами.

Рабурден. Что случилось, господа?


(Себастьен вдруг выпрямляется, затем падает на колени перед Рабурденом.)


Себастьен. Это я погубил вас, сударь! Дюток показывал всем ваш проект, он его, наверно, выкрал!

Рабурден (спокойно). Я знаю. (Поднимает Себастьена и ведет его к дверям.) Вы — дитя, мой друг. (К Фельону.) Где господа чиновники?

Фельон. Они отправились, судáрь, в кабинет господина Бодуайе, чтобы посмотреть исследование, якобы...

Рабурден. Довольно.


(Выходит, обняв Себастьена. Пуаре и Фельон онемели от изумления.)


Пуаре (к Фельону). Господин Рабурден?!

Фельон (к Пуаре). Господин Рабурден?!

Пуаре. Вы подумайте! Господин Рабурден?!

Фельон. Но вы заметили, как спокойно и достойно он держался, несмотря ни на что?

Пуаре (состроив хитрую мину, похожую на гримасу). Меня не удивит, если окажется, что под этим что-то кроется...

Фельон. Человек чести, чистый, без единого пятна!

Пуаре. А этот Дюток?

Фельон. Судáрь, мы насчет Дютока совершенно того же мнения; ведь вы меня понимаете?

Пуаре (несколько раз кивает головой и произносит с многозначительным видом). Да.


(Все чиновники возвращаются.)


Флeри. Строгая критика, ничего не скажешь. Я читал — и не верил своим глазам! Господин Рабурден! Лучший из людей! Если среди таких людей находятся шпионы, то к добродетели можно почувствовать отвращение. А я видел в Рабурдене одного из героев Плутарха.

Виме. О да, это верно!

Пуаре (он знает, что ему осталось служить всего пять дней!). Но что вы скажете, господа, о человеке, который украл этот труд, выследил господина Рабурдена?


(Дюток выходит.)


Флeри. Он Иуда Искариотский. А кто это сделал?

Фельон (лукаво). Среди нас его сейчас нет.

Виме (догадавшись). Это Дюток!

Фельон. Доказательств, судáрь, я не видел. Но пока вас здесь не было, этот молодой человек, господин де ла Рош, чуть не помер. Да вот, на моем столе еще не высохли его слезы.

Пуаре. Он потерял сознание, мы держали его на руках. А ключ-то! Ключ от моей квартиры! Ах, ведь ключ остался у него за воротником. (Пуаре выходит.)

Виме. Министр не пожелал работать сегодня с Рабурденом, а господин Сайяр, которому начальник личного стола шепнул словечко, пришел предупредить господина Бодуайе, — пусть подает просьбу о награждении его орденом Почетного легиона; к новому году на отделение дали один орден, и его получит господин Бодуайе. Вы понимаете? Господина Рабурдена принесли в жертву даже те, кто пользовались его услугами. Вот что говорит Бисиу. Нас всех должны были уволить, за исключением Фельона и Себастьена.

Дю Брюэль (входит). Что же, господа, это правда?

Тюилье. Совершеннейшая правда.

Дю Брюэль (снова надевает шляпу). Прощайте, господа. (Выходит.)

Тюилье. Наш водевилист не очень-то любит пальбу! Он отправился к герцогу де Реторе, к герцогу де Мофриньезу; ну и пусть побегает! Говорят, начальником у нас будет Кольвиль.

Фельон. А ведь, казалось, он любил господина Рабурдена.

Пуаре (входит). С великим трудом удалось мне раздобыть ключ от моей квартиры; этот малыш все еще ревет, а Рабурден исчез неведомо куда.


(Входят Дюток и Бисиу.)


Бисиу. Ну, господа, страшные дела творятся в вашей канцелярии. Где дю Брюэль? (Заглядывает в кабинет.) Ушел.

Тюилье. Хлопочет.

Бисиу. А Рабурден?

Флери. Исчез! Растаял! Испарился! Подумать только, лучший из людей!

Пуаре (к Дютоку). Этот сраженный горем юноша обвиняет вас в том, господин Дюток, что вы десять дней тому назад взяли рукопись Рабурдена...

Бисиу (глядя на Дютока). Вам нужно оправдаться в подобном обвинении, милейший!

Дюток. Где этот змееныш, который ее переписывал?

Бисиу. А откуда вы знаете, что он переписывал? Помните, что только алмазом полируют алмаз.


(Дюток уходит.)


Пуаре. Послушайте, господин Бисиу, мне остается пробыть на службе всего пять с половиной дней, и мне хотелось бы хоть один раз, один-единственный раз иметь удовольствие вас понять. Окажите мне честь и объясните, при чем здесь алмаз...

Бисиу. А вот при чем, папаша, — разок я, так и быть, снизойду до вас: подобно тому, как лишь алмаз может резать алмаз, лишь зоркий одолеет зоркого.

Флери. Он говорит «зоркий» вместо «шпион».

Пуаре. Я не понимаю...

Бисиу. Ну, поймете в другой раз.



Господин Рабурден поспешил к министру. Министр был в палате депутатов. Рабурден отправился в палату и послал министру записку. Министр в это время был на трибуне, поглощенный жарким спором. Рабурден остался, но не в зале совещаний, а во дворе, решив, несмотря на холод, ждать его превосходительство возле кареты, чтобы поговорить, когда тот будет садиться в нее. Служитель сообщил ему, что министр участвует в схватке, вызванной выступлением девятнадцати представителей крайней левой, и что заседание очень бурное. Рабурден, охваченный мучительным волнением, ходил по двору; он прождал пять бесконечных часов. В половине седьмого потянулись вереницей члены палаты; вышел егерь министра и сказал кучеру:

— Эй, Жан, его превосходительство уехали с военным министром; они будут у короля, а потом вместе обедают Мы поедем за барином к десяти часам, у него вечером совещание.

Рабурден вернулся домой, еле волоча ноги; легко представить себе, как он был подавлен. Было уже семь часов. Он едва успел переодеться.

— Ну, ты назначен! — радостно воскликнула его жена, когда он появился в гостиной.

Рабурден откинул голову — в этом движении была жестокая печаль — и ответил:

— Боюсь, что моей ноги уже не будет в министерстве.

— Что случилось? — спросила жена с отчаянной тревогой.

— Моя докладная записка о чиновниках ходит по рукам, а мне так и не удалось поговорить с министром!

Перед Селестиной вдруг пронеслась картина ее последней встречи с де Люпо, и словно некий демон открыл ей при вспышке адской молнии все значение их разговора. «Если бы я повела себя как пошлая мещанка, место было бы за нами», — подумала Селестина.

Она смотрела на Рабурдена почти с болью. Наступило горестное молчание; за обедом оба сидели безмолвно, погруженные в свои мысли.

— А тут еще сегодня наша среда, — заметила она.

— Не все пропало, дорогая, — сказал Рабурден, целуя жену в лоб, — быть может, завтра мне удастся поговорить с министром, и все разъяснится. Себастьен вчера просидел всю ночь, копии закончены и сверены, я положу свою работу на стол министру и попрошу прочесть ее. Ла Бриер посодействует мне. Человеку не выносят приговор, не выслушав его.

— Хотела бы я знать, будет ли у нас сегодня господин де Люпо?

— Этот? Можешь быть уверена, что явится, — отвечал Рабурден. — Он хищник, он, как тигр, любит слизывать кровь с той раны, которую нанес!

— Бедный друг мой, — продолжала Селестина, беря его за руку, — я не понимаю, как создатель столь мудрого плана реформ мог упустить из виду, что посвящать в свой замысел никого нельзя. Такие замыслы человек таит про себя, ибо только он один знает, как применить их в жизни. Тебе следовало в своей сфере поступить так же, как Наполеон поступал в своей: он гнулся, извивался, ползал! Да, Бонапарт ползал! Чтобы стать главнокомандующим, он женился на любовнице Барраса. Тебе надо было выждать, добиться депутатства, следовать всем поворотам политики, то погружаться на морское дно, то подниматься на хребте волны и, подобно господину Виллелю, взять себе девизом итальянскую поговорку: «col tempo![81]», что означает: «Все приходит в свое время для того, кто умеет ждать». Этот оратор, стремясь к власти, семь лет держал ее на прицеле и начал в 1814 году с протеста против хартии, — он был тогда в твоем возрасте. Вот где твоя ошибка! Ты подчинялся, хотя создан, чтобы повелевать.

Приход художника Шиннера заставил умолкнуть и жену и мужа; слова Селестины побудили Рабурдена призадуматься.

— Дорогой друг, — сказал Шиннер, пожимая руку чиновнику, — преданность художника довольно бесполезна, но в подобных случаях мы, люди искусства, остаемся верны своим друзьям. Я видел вечернюю газету. Бодуайе назначен директором и награжден орденом Почетного легиона...

— Меж тем, как я прослужил дольше всех, целых двадцать четыре года, — отвечал, улыбаясь, Рабурден.

— Я довольно хорошо знаком с графом де Серизи, министром; если вы хотите прибегнуть к его покровительству, я могу съездить к графу, — предложил Шиннер.

Гостиная постепенно наполнялась гостями, которые были не в курсе всех этих административных перемен. Дю Брюэль не пришел. Г-жа Рабурден была вдвое веселей и любезней, чем обычно, — так конь, раненный в сражении, находит в себе силы нести своего всадника.

— Она все же держится очень мужественно, — заметили некоторые из дам и, видя ее в несчастье, были с ней особенно ласковы.

— Однако же де Люпо пользовался ее особой благосклонностью, — сказала баронесса дю Шатле виконтессе де Фонтэн.

— Вы полагаете, что...

— Но тогда господин Рабурден получил бы хоть орден! — сказала г-жа де Кан, желавшая защитить свою приятельницу.

Около одиннадцати появился де Люпо, и состояние его можно описать в двух словах: очки его были грустны, а глаза веселы. Однако стекла так хорошо скрывали взор, что только физиономист мог бы заметить их дьявольский блеск. Де Люпо подошел к Рабурдену и пожал ему руку, которую тот вынужден был протянуть.

— Нам нужно будет с вами поговорить, — сказал де Люпо и, сделав несколько шагов, уселся возле прекрасной г-жи Рабурден, которая приняла его как нельзя лучше.

— Прекрасно, — пробормотал он, искоса взглянув на нее, — вы несравненны, вы такая, какой я себе рисовал вас, — великая даже в несчастье! Знаете ли вы, как редко отвечает выдающаяся личность тому представлению, которое о ней создано? И вы правы, мы восторжествуем, — шепнул он ей на ухо. — Ваша судьба в ваших руках до тех пор, пока вашим союзником будет человек, который вас обожает. Мы все обсудим.

— Но Бодуайе действительно назначен? — спросила она.

— Да, — отвечал секретарь министра.

— Он получил орден?

— Еще нет, но получит.

— Так о чем же говорить?

— Вы не знаете, что такое политика.

Пока тянулся этот вечер, казавшийся г-же Рабурден бесконечным, в доме на Королевской площади разыгрывалась одна из тех комедий, какие можно наблюдать в большинстве парижских гостиных при каждой смене чиновников министерства. Гостиная Сайяров была переполнена. Супруги Трансоны прибыли в восемь часов. Г-жа Трансон обняла г-жу Бодуайе, урожденную Сайяр. Г-н Батай, капитан национальной гвардии, явился с супругой и в сопровождении кюре от св. Павла.

— Позвольте мне первой поздравить вас, господин Бодуайе, — возгласила г-жа Трансон, — ваши таланты оценены. Скажем прямо, вы честно заслужили повышение.

— Ну, вот вы и директор, — сказал Трансон, потирая руки, — для нашего квартала это большая честь.

— И, уж можно сказать, дело сделалось без всяких интриг! — воскликнул папаша Сайяр. — Да, мы-то не интриганы! Мы не бегаем по интимным вечерам министров.

Дядя Митраль, улыбаясь, потер себе кончик носа и взглянул на свою племянницу Елизавету, беседовавшую с Жигонне. Фалейкс не знал, что и подумать об этом наивном ослеплении папаши Сайяра и Бодуайе. Тут вошли господа Дюток, Бисиу, дю Брюэль, Годар и Кольвиль, назначенный правителем канцелярии.

— Что за рожи! — сказал Бисиу, обращаясь к дю Брюэлю. — Какую славную можно нарисовать карикатуру, изобразив их в виде скатов, дорад и слизняков, пляшущих сарабанду.

— Господин директор, — начал Кольвиль, — разрешите поздравить вас, или, вернее, поздравить нас, с тем, что вы будете во главе управления; мы пришли заверить вас, что со всяческим усердием поможем вам в ваших трудах.

Господин и госпожа Бодуайе, отец и мать нового директора, также присутствовали при этом и наслаждались славой, выпавшей на долю их сына и невестки. Бидо-Жигонне, пообедавший у Бодуайе, шнырял по сторонам своими юркими глазками, и от его взглядов Бисиу становилось не по себе.

— Ну и урод! — сказал художник дю Брюэлю. — Прямо для водевиля! И откуда такие берутся? Он так и просится на вывеску для «Двух китайских болванчиков». А сюртук! Я думал, что только Пуаре может щеголять в одеянии десятилетней давности, столько претерпевшем от парижской непогоды.

— Бодуайе великолепен, — заметил дю Брюэль.

— Головокружителен! — согласился Бисиу.

— Господа, — обратился к ним Бодуайе, — вот мой родной дядя, господин Митраль, и мой двоюродный дед с жениной стороны, господин Бидо.

Жигонне и Митраль посмотрели на трех чиновников тем особым взглядом, в глубине которого поблескивает золото, и произвели должное впечатление на обоих насмешников.

— Каковы? — сказал Бисиу на обратном пути, вступая под аркады Королевской площади. — Вы внимательно рассмотрели этих двух Шейлоков? Держу пари, что они идут на Центральный рынок, чтобы пустить в оборот свои денежки из ста процентов в неделю. Они дают в долг под жалованье, торгуют старым платьем, позументом, сырами, женщинами и детьми; они — генуэзско-женевско-ломбардские арабо-евреи и к тому же еще парижане, вскормлены волчицей, а порождены турчанкой.

— Я слышал, что дядя Митраль был судебным приставом, — сказал Годар.

— Вот видите! — отозвался дю Брюэль.

— Я сейчас пойду проверить, как подготовлен литографский камень, — продолжал Бисиу, — но хотелось бы мне понаблюдать, что происходит сейчас в салоне господина Рабурдена. Вы — счастливчик, дю Брюэль, что можете туда пойти!

— Я? — удивился водевилист. — А что мне там делать? Мое лицо не пригодно для того, чтобы состроить соболезнующую мину. И потом, уж очень это безвкусно — паломничать к людям, получившим отставку.

В полночь гостиная г-жи Рабурден опустела, в ней остались только несколько гостей, де Люпо и хозяева дома. Когда Шиннер и Октав де Кан с женой тоже уехали, де Люпо поднялся с таинственным видом, повернулся спиной к часам и взглянул сначала на жену, потом на мужа.

— Друзья мои, — сказал он, — не думайте, что все пропало. Ведь мы с министром — ваши союзники. Дюток примкнул к той стороне, которая показалась ему сильнее. Он действовал в угоду Церковному управлению и двору, он предал меня, но это в порядке вещей, политический деятель никогда не жалуется на предательство. Однако не пройдет и нескольких месяцев, как Бодуайе будет смещен, его, вероятно, переведут в полицейскую префектуру, ибо клерикалы не оставят его без поддержки.

Затем он произнес длинную тираду относительно Церковного управления по раздаче подаяний, относительно опасностей, которым подвергает себя правительство, опираясь на церковь, на иезуитов и т. п.

Однако нельзя не отметить, что и двор и Церковное управление, которым либеральные газеты приписывают такое влияние на исполнительную власть, весьма мало участвовали в назначении почтенного Бодуайе. Эти маленькие интриги, дойдя до высших сфер, просто тонули среди более важных интересов, из-за которых там шла борьба. И если кое-кто и замолвил словечко за Бодуайе, уступая навязчивости кюре от св. Павла и г-на Годрона, то это ходатайство было приостановлено первым же замечанием министра. Конгрегацией управляли только страсти, и все предавали друг друга... Тайная власть этого объединения — вполне, впрочем, допустимого при наличии дерзкого сообщества доктринеров, под названием «Помогай себе сам, и небо тебе поможет»[82], — казалась опасной только из-за того мнимого могущества, которое ей приписывали подначальные ей люди в пылу взаимных угроз. Да и либералам нравилось изображать в своих пересудах Церковное управление как некую гигантскую силу — политическую, административную, гражданскую и военную. Страх всегда будет создавать себе кумиры. В эту минуту Бодуайе верил в силу Церковного управления по раздаче подаяний, тогда как единственной «церковью», покровительствовавшей ему, были те благотворители, что обосновались в кофейне «Фемида». В иные эпохи бывают лица, учреждения, носители власти, которых обвиняют во всех несчастьях, не признавая за ними никаких достоинств, и в которых глупцы видят весь корень зла. И так же, как в свое время считалось, что г-н Талейран непременно должен по поводу каждого события сказать остроту, так в эти годы Реставрации полагали, что Церковное управление содействует или препятствует успеху любого начинания. К сожалению, оно не делало ни того, ни другого. Ибо его влияние не определялось человеком, подобным кардиналу Ришелье или кардиналу Мазарини, но всего только фигурой, напоминавшей кардинала Флeри: это лицо робело в течение пяти лет, осмелело на один день — и осмелело неудачно. Впоследствии доктринеры безнаказанно достигли при Сен-Мерри большего, чем Карл X намеревался достигнуть в июле 1830 года. И если бы не глупейшая статья о цензуре, включенная в новую хартию, у журналистов был бы тоже свой Сен-Мерри. Младшая ветвь вполне легально осуществила бы план Карла X.

— Имейте мужество остаться правителем канцелярии при Бодуайе, — продолжал де Люпо, — будьте истинным политическим деятелем; отбросьте все великодушные мысли и побуждения, замкнитесь в кругу своих служебных обязанностей; не говорите вашему директору ни слова, не давайте ему никаких советов, делайте только то, что он прикажет. Через три месяца Бодуайе будет вынужден уйти из министерства — его или уволят, или переведут в другую сферу административной деятельности. Может быть, в дворцовое ведомство. Мне дважды пришлось очутиться под лавиной глупости; я выжидал — пусть прокатится.

— Все это так, — сказал Рабурден, — но на вас не клеветали, не оскорбляли вашу честь, не позорили вас...

— Ха-ха-ха! — прервал его де Люпо взрывом гомерического хохота. — Да это же в нашей прекрасной Франции насущный хлеб любого выдающегося человека! К таким нападкам можно относиться двояко: или смириться, все бросить и сажать капусту; или быть выше и бесстрашно идти вперед, даже не оглянувшись.

— Я знаю только один способ развязать петлю, которую затянули у меня на шее шпионство и предательство, — отвечал Рабурден, — это немедленно объясниться с министром, и если вы действительно так искренне преданы мне, то вы ведь можете свести меня с ним завтра же!

— Вы хотите изложить ему ваш план административной реформы?

Рабурден наклонил голову.

— Ну что ж, доверьте мне ваши планы, ваши записки, и, клянусь вам, он просидит над ними всю ночь.

— Так идемте к нему вместе! — торопливо отвечал Рабурден. — После шестилетних трудов я, право же, заслужил хотя бы эти два-три часа, в течение которых министр будет вынужден признать мое усердие.

Упорство Рабурдена принуждало де Люпо вступить на открытый путь, где нельзя было спрятаться в кусты, и секретарь министра помедлил в нерешительности; взглянув на г-жу Рабурден, он спросил себя: «Что же возьмет во мне верх — ненависть к мужу или влечение к жене?»

— Раз вы не хотите мне довериться, — заявил он, наконец, правителю канцелярии, — значит, я навсегда останусь для вас только тем человеком, о котором вы писали в ваших секретных записках. Прощайте, сударыня!

Госпожа Рабурден отвечала холодным кивком.

Селестина и Ксавье молча разошлись по своим комнатам, до того они были подавлены обрушившимся на них несчастьем. Жена думала о том, в какое ужасное положение она теперь попала и как это уронит ее в глазах мужа. А правитель канцелярии, решив, что его ноги больше не будет в министерстве и что он подаст в отставку, просто терялся перед серьезностью вытекавших отсюда последствий: ведь это значило изменить всю свою жизнь, начать какую-то новую деятельность. Он до утра просидел перед камином, даже не заметив, что Селестина, уже в ночной сорочке, не раз на цыпочках входила к нему.

«Мне все равно придется пойти в министерство, чтобы взять свои бумаги и сдать Бодуайе дела, вот я и посмотрю, как они отнесутся к моему уходу в отставку», — решил Рабурден. Он написал прошение об отставке и сопроводил его письмом, в котором обдумал каждое слово:

«Ваше высокопревосходительство!


Имею честь обратиться к Вам с просьбой об отставке, каковая изложена в прилагаемом при сем прошении; смею надеяться, Ваше превосходительство вспомнит сказанные мною слова о том, что я отдаю в Ваши руки свою честь и что все зависит от моего немедленного объяснения с Вами. Об этом объяснении я тщетно умолял Вас, но теперь оно было бы, вероятно, уже бесполезно, ибо отрывок из моего труда о системе административного управления, случайно выхваченный и, следовательно, не дающий верного представления о моем проекте в целом, уже ходит по рукам чиновников, толкуется недоброжелателями вкривь и вкось, — и я, чувствуя осуждение, безмолвно вынесенное мне вышестоящими лицами, принужден уйти в отставку. Когда я в то утро порывался с Вами говорить, Вы, Ваше превосходительство, могли подумать, что я хлопочу о своем повышении, меж тем как я помышлял лишь о славе Вашего министерства и общественном благе; для меня важно внести перед Вами ясность в этот вопрос».

Затем следовали обычные формулы вежливости.

Было половина восьмого, когда этот человек свершил великое жертвоприношение, — он сжег весь свой труд. Устав от дум и сломленный душевными муками, он заснул, откинув голову на спинку кресла. Рабурден проснулся от странного ощущения — руки его были залиты слезами Селестины, стоявшей перед ним на коленях. Она вошла, прочла прошение об отставке и поняла, как огромна постигшая их катастрофа. Теперь они с Рабурденом были вынуждены жить на четыре тысячи франков в год. Г-жа Рабурден подсчитала свои долги — они доходили до тридцати двух тысяч франков! Семье грозила самая ужасная нищета. А этот человек, столь благородный и доверчивый, даже не подозревал о том, как она, злоупотребляя доверием мужа, распорядилась их состоянием. И вот она рыдала у ног Рабурдена, прекрасная, словно кающаяся Магдалина.

— Значит, погибло все! — в ужасе вскричал Ксавье. — Значит, я обесчещен не только на служебном поприще, я обесчещен и в своей...

Негодование оскорбленной невинности молнией сверкнуло в глазах Селестины, она вскинула голову, точно лошадь, взвившаяся на дыбы, и бросила на Рабурдена испепеляющий взгляд.

— Я! — величественно бросила она ему. — Я?! — повторила она тоном выше. — Но разве я заурядная, пошлая мещанка? И разве ты не был бы назначен, если бы я поступилась своей честью? Однако, — продолжала она, — то, что случилось, еще более невероятно.

— Так что же случилось? — спросил Рабурден.

— Дело в том, что мы должны тридцать тысяч франков, — отвечала она.

Рабурден в каком-то безумном порыве радости схватил жену и усадил ее к себе на колени.

— Не печалься, дорогая, — сказал он, и голос его был полон такой восхитительной доброты, что ее горькие слезы сменились невыразимо сладостным чувством облегчения. — Я тоже совершил немало ошибок. Я работал без всякой пользы для моего отечества, хотя воображал, что могу ему принести пользу... Теперь я пойду по другой тропинке. Если бы я торговал бакалеей, мы были бы миллионерами. Так вот, станем бакалейщиками. Тебе, мой ангел, всего двадцать восемь лет! Ну что ж, через десять лет промышленность вернет тебе ту роскошь, которую ты так любишь и от которой нам предстоит в ближайшие дни отказаться. Я тоже, дорогая моя девочка, не пошлый человек. Продадим нашу ферму! За семь лет ценность ее возросла. Эта сумма да деньги от продажи нашей обстановки покроют мои долги...

За великодушное слово «мои» она подарила мужу такой поцелуй, в котором была тысяча поцелуев.

— У нас будет сто тысяч франков, которые мы можем вложить в коммерческое дело, — продолжал он. — Не пройдет и месяца, как я что-нибудь придумаю. Я уверен, что и нам, как Сайяру, подвернется какой-нибудь Мартен Фалейкс. Подожди меня с завтраком. Я иду в министерство и вернусь свободным от ярма нищеты.

Селестина сжала мужа в объятиях с такой силой, какой не бывает у мужчин даже в минуты наибольшего гнева, — ибо под влиянием чувства женщина становится сильней самого крепкого мужчины. Она плакала, смеялась, рыдала, говорила — все вместе.

Когда Рабурден в восемь часов утра вышел из своей квартиры, привратница вручила ему визитные карточки с насмешливыми надписями, оставленные господами Бодуайе, Бисиу, Годаром и прочими. Все же он отправился в министерство, где у входа его ожидал Себастьен, который принялся умолять своего начальника не ходить в канцелярию, ибо там чиновники показывали друг другу гнусную карикатуру на него.

— Если вы хотите смягчить мне горечь падения, принесите сюда этот рисунок, — сказал Рабурден, — я намерен пойти сейчас к Эрнесту де ла Бриеру и лично ему передать свою просьбу об отставке — не то, если она пойдет обычным административным путем, все дело могут извратить. А карикатуру я, по некоторым соображениям, хотел бы иметь в руках.

Убедившись, что его письмо попало к министру, Рабурден вернулся во двор; он нашел Себастьена в слезах; юноша протянул ему литографию.

— Это очень остроумно, — сказал Рабурден сверхштатному писцу, причем лицо его было таким же ясным, как лицо спасителя в терновом венце.

Он спокойно вошел в присутствие и направился прежде всего в канцелярию Бодуайе, чтобы пригласить его в кабинет начальника отделения и сообщить ему все данные относительно тех дел, которыми этот рутинер должен был отныне управлять.

— Скажите господину Бодуайе, что вопрос не терпит отлагательства, — добавил он в присутствии Годара и других чиновников, — мое прошение об отставке уже у министра, и я не хотел бы оставаться лишних пяти минут в канцелярии.

Увидев Бисиу, Рабурден прямо направился к нему и, показывая ему литографию, заметил, ко всеобщему удивлению:

— Разве я был неправ, сказав, что у вас артистическая натура? Жаль только, что вы направили острие своего карандаша против человека, которого нельзя судить таким способом, да еще в канцеляриях. Но во Франции смеются надо всем, даже над господом богом!

Затем он повел Бодуайе в кабинет покойного ла Биллардиера. Возле двери стояли Фельон и Себастьен, единственные, у кого хватило смелости во время катастрофы остаться верными человеку, над которым тяготело обвинение. Видя на глазах у Фельона слезы, Рабурден не мог удержаться и пожал ему руку.

— Судáрь, — сказал тот, — если мы можем хоть чем-нибудь быть вам полезны, располагайте нами.

— Входите же, друзья, — обратился к ним Рабурден с благородной приветливостью. — Себастьен, мой мальчик, пишите прошение об отставке и пошлите его с Лораном, вас, наверно, тоже опутали клеветой, которая меня погубила; но я позабочусь о вашем будущем; я вас не оставлю.

Себастьен разрыдался.

Господин Рабурден заперся с г-ном Бодуайе в бывшем кабинете ла Биллардиера, и Фельон помог ему ознакомить нового начальника отделения со всеми трудностями, с которыми приходится иметь дело администратору. При каждом новом вопросе, который ему разъяснял Рабурден, при появлении каждой новой папки крошечные глазки Бодуайе раскрывались все шире.

— Прощайте, сударь, — наконец сказал Рабурден торжественным и одновременно насмешливым тоном.

Тем временем Себастьен упаковал все бумаги, принадлежащие правителю канцелярии, вынес их и положил в нанятый фиакр. Рабурден прошел через широкий двор министерства, где у окон толпились чиновники, и задержался на несколько минут, ожидая приказаний министра. Министр хранил молчание. Фельон и Себастьен ждали вместе с Рабурденом. Затем Фельон смело проводил низвергнутого начальника на улицу Дюфо и почтительно выразил ему свое восхищение.

Оказав эти похоронные почести непризнанному таланту, он с приятным чувством исполненного долга вернулся на свое место.

Бисиу (видя входящего Фельона). Victrix causa diis placuit, sed victa Catoni[83].

Фельон. Да, мосье!

Пуаре. Что это означает?

Флeри. Что клерикальная партия ликует, а честные люди продолжают уважать господина Рабурдена.

Дюток (обиженно). Вчера вы этого не говорили.

Флeри. Если вы произнесете еще хоть слово, вы получите пощечину, слышите? Совершенно ясно, что это вы стащили исследование господина Рабурдена.


(Дюток выходит.)


Идите, жалуйтесь своему хозяину де Люпо, шпион!

Бисиу (смеется и гримасничает, словно обезьяна). Интересно знать, как пойдут дела в отделении? Господин Рабурден — человек столь замечательный, что у него, наверно, была своя цель, когда он писал этот труд. Министерство лишилось весьма умного чиновника. (Потирает руки.)

Лоран. Господина Флeри вызывают к секретарю.

Чиновники обеих канцелярий. Влип!

Флeри (выходя). Это мне безразлично, у меня ведь есть место официального редактора. Весь день я буду свободен, можно разгуливать или делать какую-нибудь занятную работу в редакции газеты.

Бисиу. Из-за Дютока уже уволили эту пешку Деруа, которого обвинили в том, что он способен на самый отчаянный шаг...

Тюилье. Шах королю?

Бисиу. Поздравляю! Смотрите, каков остряк!

Кольвиль (входит; он в радостном настроении). Господа, я ваш начальник...

Тюилье (целует Кольвиля). Ах, друг, будь я сам назначен, я бы так не радовался.

Бисиу. Это дело рук его супруги: они у нее недурны, да и ножки тоже.


(Взрыв смеха.)


Пуаре. Пусть кто-нибудь вкратце объяснит мне, что у нас сегодня происходит?

Бисиу. Вкратце вот что: отныне прихожая министерства — палата, двор — будуар, прямой путь — самый длинный, а постель больше чем когда-либо — окольная дорожка, которая скорей всего приводит к цели.

Пуаре. Господин Бисиу, прошу вас, объясните, что это значит?

Бисиу. Хорошо, я растолкую вам: кто хочет быть чем-нибудь, должен начать с того, чтобы быть чем угодно. Очевидно, необходима какая-то реформа наших ведомств; ибо, уверяю вас, государство обворовывает своих чиновников не меньше, чем чиновники обворовывают государство, растрачивая время, которое должны ему отдавать; но мы работаем мало оттого, что почти ничего не получаем; нас слишком много для тех дел, которые нужно делать, и моя добродетельная Рабурдина все это поняла. Этот великий администратор, господа, предвидел ту неизбежность, которую дураки называют игрой наших превосходных либеральных учреждений. И вот палата захочет управлять, а администраторы — законодательствовать. Правительство захочет администрировать, а администрация — править. Поэтому законы превратятся в предписания, а ордонансы — в законы. Бог создал нашу эпоху для тех, кто любит посмеяться. Я живу во времена, когда административная власть ставит спектакль, подготовленный величайшим насмешником нашего времени — Людовиком Восемнадцатым. (Все опешили.) Господа, если такова Франция, государство, в котором административная власть действует лучше, чем где-либо в Европе, то что же делается в других местах? Бедные страны! Я спрашиваю себя, как они могут жить без двухпалатной системы, без свободы печати, без отчетов и докладных записок, без циркуляров и без целой армии чиновников! Ну, скажите, как они могут держать армию, флот? Как они существуют без дискуссий по поводу каждого вздоха и каждого глотка?.. Можно ли это назвать правительством и отечеством? Меня уверяли (какие-то шутники-путешественники), будто эти страны считают, что у них есть своя политика и что они даже пользуются известным влиянием; но мне их жаль! Ведь у них отсутствует прогресс просвещения, они не способны поднимать вопросы, у них нет независимых трибунов, они погрязли в варварстве. Умен только один французский народ. Вы представляете себе, господин Пуаре (Пуаре вздрагивает), чтобы какая-нибудь страна могла обойтись без начальников отделений, директоров главного управления, без этого великолепного генерального штаба, составляющего славу Франции и императора Наполеона, который имел свои причины на то, чтобы создать все эти должности? И знаете что? Раз эти государства имеют смелость существовать — и в Вене, например, в военном министерстве насчитывают не больше сотни чиновников, тогда как у нас одни оклады и пенсии составляют треть всего бюджета, чего и в помине не было до Революции, — я позволю себе в заключение высказать мысль, что Академия надписей и изящной словесности должна была бы хоть чем-нибудь заполнить свой досуг и объявить премию за решение следующего вопроса: какое государство устроено лучше — то, в котором делается много при небольшом числе чиновников, или то, в котором делается мало при большом числе чиновников?

Пуаре. И это все, что вы можете сказать?

Бисиу. Yes, sir!.. Ja, mein Herr! Si, signor! Da, soudar![84] Не буду обременять вас другими языками.

Пуаре (воздевая руки к небу). Бог мой!.. А еще говорят, что вы остроумны!

Бисиу. Так вы, значит, не поняли?

Фельон. Однако последнее предложение полно глубокого смысла...

Бисиу. ...как и бюджет — столь же сложный, сколь он кажется простым. Я, таким образом, словно освещаю вам фонариком ту пропасть, ту яму, ту бездну, тот кратер вулкана, который «Конститюсьонель» именует «политическим горизонтом».

Загрузка...