Глава 5

Папа заключил договор на перевод романа Шолом-Алейхема

"Блуждающие звезды". Книжка средней толщины, да и романы переводить отцу не впервой. Папа думал уложиться к назначенному в договоре сроку. Если не отвлекаться, то поспеть можно спокойно. Аванс получен и должно сложиться так, как это и было в случае с "Порт-Артуром"

Степанова, который отец, невзирая на большую толщину двух томов сдал в издательство без опоздания.

Папа напоминал: "Для работы мне нужен покой". При этом сокрушенно добавлял:

– Каторжный труд.

Каторжный труд? Мне казалось, что папа немного играет. Какой же это каторжный труд? Сиди себе как вкопанный и строчи напропалую.

Лениться не надо – вот и все.

В промежутке между "Судьбой барабанщика" и "Порт-Артуром" отец выдал длинную очередь переводов Чехова, Бальзака, Джека Лондона,

Ролана, Толстого. Перевод чеховской "Лошадиной фамилии" заметили. В литературных кругах о папе заговорили. За полноценного литератора его не держали, но считаться – считались. Отец и сам понимал реальный смысл и содержание положения переводчика чужих мыслей. Он говорил: "Вот, например, Р. Он писатель. А кто я? Обыкновенный переводчик". В то же время себя он не ставил ниже тех, кто сочинял собственные книжки. Отец артистично рассказывал о незатейливых, пустых вещах. Его острую наблюдательность подмечали друзья-писатели, но никто из них не подбивал отца заняться сочинительством.

Способности словесника лучше всего проявлялись у отца в застольных речах. Когда он брал слово, то в предвкушении уморительного поворота, гости накоротке перебрасывались: "Сейчас

Абекен выдаст… Да уж…". А вот когда очередь держать речь доходила до мамы, за столом воцарялась напряженная тишина. Со стороны могло показаться, будто собравшиеся старались не пропустить каждое слово мамы, потому как наперед знали: жена Абдрашита выстраивает пожелания не, на утомивших всех сравнениях и поговорках, а полагаясь только на воспосланные слова, какие – она всегда это знала наверняка – придут к ней сами собой без опоздания.

В эти минуты мама, не допуская, чем грешила в перепалках, ни капли бытового цинизма, скорее, произносила не тост, а размышляла вслух.

Она была высокого мнения о своих способностях наставлять, убеждать, вдохновлять. Ее самонадеянность смешила. Однако мало кто из посторонних находил ее суждения, даже уснащенные дичайшими предположениями и домыслами, глупыми или недостойными внимания.

Ее главный тезис: "Без рубля в кармане человек никому не нужен".

Так это на самом деле или нет, но с мамой соглашались многие взрослые. Еще по матушке получалось, будто деньги на то и существуют, чтобы их не трогали. Не меньшее почтеиие вызывало у нее и золото, какое она все же принимала неким, хоть и надежным, но все же временным заменителем рубля.

О покупках в ювелирном магазине мама никому не докладывала. Об очередных приобретениях становилось известно отцу, только когда родители отправлялись в гости. Мама без предупреждения вынимала из серванта свежий перстенек с александритом или опалом, и нанизывала на свободный палец.

Папа морщился.

Однажды, когда он увидел на безымянном пальце мамы колечко с бриллиантом в два карата его прорвало.

– Это мещанство! – простонал отец.

– Мещанство? – невозмутимо отозвалась мама. – Болаберсин мещанство.

Мещанством маму не запугать. Подумаешь.

Папа перешел на шепот.

– Сейчас же сними…

– Неге?

– Посмотри на Зауреш Омарову! Зауреш носит только обручальное кольцо.

– Зауреш золото не положено! – обрубила матушка и пояснила -

Зауреш министр. Я – домохозяйка. Мне можно все!

…Привезли венгерский столовый гарнитур и мы наблюдали за сборкой серванта и горки. Мастер вкручивал шурупы и говорил, что нам крупно повезло: ореховое дерево, работа ручная, такие гарнитуры делают только на заказ. Мама согласно кивала. Мебель она перекупила у жены Председателя Карагандинского Облисполкома – по иному гарнитур ей бы не заполучить.

Отец молча слушал разговор мастера с мамой и несколько раз взглянул на меня. В очередной раз, бросив на меня взгляд, вывел за руку в коридор.

– Я давно хотел тебя предупредить…- Папа закрыл дверь в столовую.- Твоя мать…Ничего не поделаешь…Она такая… Ты же…

Ты должен запомнить раз и навсегда.

– Что, папа?

– Что…- Отец оглянулся на дверь в столовую – Запомни, мебель – это дрова. Ты понял меня?

– Пап, да знаю я…

– Хорошо, если знаешь…- Отец внимательно смотрел на меня. – А то… Иначе… – Он помедлил и решительно закончил. – Иначе ты человеком не станешь.

Станем ли мы людьми важно для отца, для мамы существенней добъются ли ее дети положения. "Катарга киру керег". – ставила она перед нами установку на жизнь. "Катарга киру керег". – это чтобы с тобой считались, уважали, а еще лучше, заискивали.

Про мебель папа мог и не говорить. Мебель даже не дрова. Я хорошо запомнил фильм "Шумный день" с Круглым и Табаковым. Табаков шашкой рубил мебель, но до конца не изрубил. А зря. Если бы до конца изрубил, тогда Толмачева точно бы ахнулась. Папа неспроста приводил в пример Зауреш Омарову. И мама была права. Женищине-министру не полагается сверкать золотыми украшениями. Если что и полагалось на то время Омаровой, так это вникать в нужды рядовых людей. На то она и министр социального обеспечения.

В Союзе писателей работала вахтершей старушка Савельевна. Папа иногда присаживался за вахтенный столик поболтать со старушкой. В одну из бесед Савельевна поделилась: сын попал под машину, остался без ног. Отец спросил: "Чем я могу помочь?". Вахтерша ответила, что сына крепко бы выручил "Запорожец" с ручным управлением.

– Пишите заявление. – сказал папа. – Инвалиду обязаны выделить машину.

– Писала уже, куда только не ходила…- Савельевна вздохнула. -

Не выделяют. "Запорожцы" с ручным управлением дают только инвалидам войны.

Отец подумал о министре социального обеспечения. Знал он ее по работе в Совмине. Омарова поможет. Папа составил заявление, в конце которого написал "прошу выделить автомашину в порядке исключения".

Зауреш Омарова без всяких яких выделила "Запорожец".

"В порядке исключения". Так всегда папа заканчивал просьбы к начальству. Готовил он прошения не один день. Сначала наводил справки: "Этот парень какой? Можно ли с ним договориться?". Затем подключал авторитетного писателя: "Позвони. Представь как подобает".

Если просьба касалась его самого, то папа начинал прошение со слов: "Я, Ахметов Абдрашит немало сделал для укрепления дружбы братских литератур: перевел произведения А.Чехова, Г Сенкевича.

А.Степанова, А.Гайдара, О.Бальзака, Л.Толстого, А. Корнейчука,

Н.Веретенникова…".

Первым авторитетом из писателей для него был литератор Г.М. Их отношения не назовешь равноправными. Гордый и вспыльчивый отец однако охотно и почитал за честь выполнять просьбы и поручения Г.М.

Папа восторгался Г.М., его умом, осанкой и говорил, что именно таким вельможным и должен быть настоящий писатель.

Г.М. я видел несколько раз. Первый раз было это, когда папа,

Ситка и я поехали в пригородный колхоз за согымом. С нами был мужчина лет сорока пяти. "Кто это?". – спросил я.

– Тесть Г.М.- сказал папа.

Мясо мы привезли. В квартире Г.М. на третьем этаже на кухне сидели незнакомые женщины. С ними мама. Им предстояло делить лошадь.

Папа прошел в зал и с кем-то там разговаривал. Минут через пять из глубины коридора возник надменного выражения лица мужичок лет

50-60-ти. Его я узнал: дома у нас были фотографии, где Г.М. снят вместе с отцом.

Г.М. мимо меня прошел в зал. Что там папа про него наплел? Ничего такого в Г.М., чтобы можно было перед ним трепетать, я не нашел.

А вот жена его молодая – это да.

Среди зимы она забежала к маме на чашку чая. Мама и жена Г.М. – звали ее Рая – вместо чая пили коньяк. Ситка лазил по квартире в трусах и зашел в столовую забрать штаны. Рая спросила: "Что-то ищешь?".

Ситка сказал: "Штаны. Вы на них сидите". Рая засмеялась и протянула Ситке брюки: "Не беспокойся. Руки у меня чистые". Мама подкладывала жене Г.М. на тарелку и молчала. Рая хохотала, бегала в коридор кому-то звонить и сообщала: "Я в гостях у Шаку-апай. Как, вы разве не знаете Шаку-апай? Как это можно не знать Шаку-апай?".

Папа наконец взялся за Шолом-Алейхема.

"Блуждающие звезды" кроме отца никто из нас не читал. Но очень скоро во многих подробностях мы знали, о чем роман.

Папа заходил на кухню и дурашливо спрашивал:

– Кайда кетти Гоцмах?

Ему в тон протяжным голосом вторила матушка:

– Кайдан кельдин Гоцмах?

Ни к одному из своих переводов отец не приобщал нас так активно, как к "Блуждающим звездам".

Папа работал над романом и время от времени не забывал просветить домашних, в каком месте вновь объявился неуловимый Гоцмах.

Возбуждение отца передавалось нам, по квартире летали папешуи с мамалыгой, мы веселились и кричали: "Мазлтов! Как там Беня

Рафалович? А что бедная Рейзл? Утешилась? Когда наконец угомонится

Гоцмах?".

Переводил дух папа за картами.

…Отец собрался за минуту. Мама копошилась, папа не выдержал:

"Скоро ты?".

Мама отмахнулась.

– Иди. Я догоню.

Папа проворчал:

– Даже свиньи парами ходят.

В бежевом макинтоше и коричневой велюровой шляпе, собрав руки за спиной, папа неторопливо шел по улице. Сквозь темные очки он посматривал по сторонам и не оглядывался назад. Тяжело дыша, за ним шкандыбала матушка.

В квартире стало тесней. На постой с женой расположился молодой писатель Сатыбалды. Им отвели детскую, братья перешли в столовую.

Писатель приходился сыном школьному учителю отца. Жена его работала. Где? Не важно. Важно то, что она была привлекательной женой талантливого литератора.

Жена писателя много говорила об истреблении в 30-х годах казахов.

Я спросил:

– За что расстреляли Сакена Сейфуллина?

– Расстреляли, потому что они нам завидовали. – сказала жена писателя.

– Кто нам завидовал?

– Русские.

Зависть русских к казахам для меня новость. Что в нас такого, чтобы нам завидовали русские? Жена писателя настаивала на том, что они завидуют нам, потому что завидуют. Завидуют из зависти. Как у

Портоса в "Трех мушкетерах": "Дерусь, потому что дерусь. И не нахожу более достойной причины".

Мама нахваливала Сатыбалды: "Талант, талант…". Она представала непоследовательной. Для музыканта или композитора талант она считала необязательным, а литератор без дарования по ее словам не мог получиться.

Я не верил, что Сатыбалды станет хорошим писателем. Я смутно что понимал про талант, но соображал так, что для писателя быть талантливым не просто мало – ничтожно мало.

В этом соображении укреплял меня Шеф. Мама продолжала твердить:

"Талант – это все!".

Шеф заводился и выходил из себя.

– Что все? Талант – это фуфло!

Мама отрицательно вертела головой.

– Фуфло имес. Сен цумбийсын.

Почему я не верил, что Сатыбалды станет хорошим писателем?

Тогда я придавал большое значение мелочам и по ним чувствовал, что Сатыбалды ехидствует над моими братьями. Потом мне казалось, что жил он у нас, как бы делая великое одолжение. Есть порода людей, черпающих самовозвышающий торч в чужих несчастьях. Сатыбалды особь из этой породы.

Удивляло меня и то, что, оказывается следил он и за мной.

Сатыбалды застукал меня с сигаретой и давай стращать: "Я ведь могу и отцу твоему рассказать. Хочешь?". Я молил его: "Не надо…Я больше не буду". Он ощерился довольной улыбкой. Сатыбалды все равно – курю я или нет, – но он совершенно искренне находил запугивание смешным занятием.

Его невзлюбил Шеф и пару раз он порывался отбуцкать писателя.

Доктор относился к нему крайне безответственно – как к мужу красивой жены. Джон определился с ним точнее всех, сказав: "Сатыбалды – зверек".

Я уходил из детской ночевать то в спальню к родителям, то к братьям в столовую. Жена писателя не отпускала меня: "Пожалуйста, не уходи".

Фонари на улице горели до утра. Моя кровать перпендикулярно примыкала к кровати писательской пары. И если слегка повернуть голову вправо, то можно было видеть соседей по комнате.

Я притворялся спящим и ждал. Ждал долго. Ничего не происходило.

Они только и делали, что разговаривали. Говорил все время писатель:

"Потерпи… Скоро у нас будет все… Деньги, почет, слава, квартира…".

И так каждую ночь: "Деньги, почет, слава, квартира".

По утрам я приходил в столовую. Джон поднимался с постели: "Ну что там?".

Нараспев я отвечал:

– Все то же самое. Деньги, почет, слава, квартира.

Из-за нашего постояльца писатели из аулов (а других тогда почти и не было) представали предо мной одинаково похожими на мамин талант.

И если на глаза попадалась книжка казахского автора, то казалось, что едва я открою обложку, меня тотчас же настигнет очередной талант и будет неотвратимо бить по мозгам:

"Деньги, почет, слава, квартира!".

В начале 62-го мама поехала за Ситкой Чарли. Вернулся брат из

Ленинграда по прежнему разговорчивым. Может так бывает после длительного стационара? Понял, что лечение прошло в пустую, как только услышал от Ситки ключевое слово "Сталинград".

– Мама, что сказали врачи? – спросил я. – Ситка вылечился?

– Вылечился.

– Тогда почему он снова болтает про Сталинград?

– Пройдет.

Не прошло. Сталинград продолжал пылать огненными руинами внутри

Ситки Чарли. Брату не суждено было пробиться из осажденного города к спешащей на помощь группировке Манштейна. И это еще не все.

Прибавилась новая напасть.

Дикий Запад.

Ситка раскачивался и, глядя перед собой, разделяя слова по слогам, напевал:

– На Аме-ри-кан-ский Ди-кий За-пад, вэй!

Его захватили страхи и про Сарыджаз с Канайкой. Сарыджаз и

Канайка психолечебницы для хроников под Кзыл-Ордой. Ими, говорил

Ситка, врачи запугивают непослушных больных.

В отместку за Дикий Запад Джон и я дразнили Ситку своей песней:

Сарыджаз – Канайка!

Кызыл-Орда!

Там банда негров

Лупцует льва!

Джон обалденно бацал твист. Ситка улыбался: "Ангел ада". Доктор просил: "Сбацай нормальную вещь".

Джон выходил на середину столовой и требовательно щелкал пальцами: "Дайте румбу".

Румбу танцевал Джон так же, как и играл в футбол. В его движениях было много неправильного, обычно так румбу не танцуют. Смотреть можно, но пляске отчаянно не хватало огня и было в ней что-то такое, чего мы не понимали и от чего всем нам почему-то становилось неловко.

Грозился Ситка отвезти нас в Америку.

– Скоро, очень скоро мы все поедем в Америку.

Ситка обещал вывезти в Америку не только родню и близких Приходил за мной Лампас и брат кричал ему из кухни: "Алмас, поедешь со мной в

Америку?".

Я загораживал Лампаса от Ситки и уговаривал: "Завязывай".

…После Ленинграда с диспансера на Пролетарской Ситку перевели на Сейфуллина, в настоящую психбольницу.

Стояла середина лета. Раздетые по пояс больные бродили кругами, лежали на скамейках, в траве и на клумбе. У проходной косматый старик играл на мандолине. Медбратья, медсестры сидели на вынесенных стульях и лениво посматривали на разгуливавших больных.

Ситка увидел родителей и меня. Он бежал к нам, блаженно оглашая двор о моем приходе:

– Братишка пришел!

Я давно уже не тот, что приходил к Ситке в апреле 1958 на

Пролетарскую. Ситка подбежал и я умоляюще прошептал: " Завязывай орать". В этот момент мне казалось, будто все – санитары, сестры, нянечки – смотрят на меня. Смотрят и чувствуют, что творится со мной. Еще мне казалось, что они не только чувствуют, а насквозь видят, что ощущает человек, чей брат нисколечки не стыдится пребывания в психбольнице.

Любопытство санитаров усугубляли больные. Они подходили к Ситке и просили: "Дай что-нибудь покушать". "Они не голодные, – думал я, – болезнь заставляет их попрошайничать". О том, что без нас этим может заниматься и наш Ситка. я не подумал.

Ситка жаловался на порядки в больнице: "По утрам спать не дают, замучили с уборкой палат…". Я просил Ситку: "Потише. Услышат".

Ситка Чарли, не снижая громкости, продолжал ябедничать.

Когда кончится кормежка? Хотелось побыстрее очутиться за воротами больницы.

Перевод на Сейфуллина реально означал утрату последней надежды.

Вслух об этом в доме никто не говорил, но и без того ощущалось, что родные смирились с неизлечимостью.

В свою очередь сам Ситка не собирался мириться с предрешенностью битвы за Сталинград. По его словам, из котла можно было прорваться, только избавившись от невидимого стального намордника. Намордник, по его словам, полуопоясывал подбородок и скулы, заканчиваясь под ушами. Иногда он просил кого-нибудь из нас: "Пощупай под правым ухом. Чувствуешь намордник?".

Намордник не давал брату житья и чтобы начать от него избавляться для начала надо было совершить нечто реальное, нежели обыденно жалобно скулить про лицевые оковы.

Ситка Чарли готовил очередной прорыв из кольца и говорил Шефу:

– Мне надо с кем-нибудь подраться.

– Только попробуй.

– Как ты не можешь понять, что мне во что бы то ни стало надо снять намордник.

– Я повторяю: только попробуй.

У кинотеатра ТЮЗ Ситка подошел к незнакомому парню. Молодой человек сидел на фонтанном заборчике и ни о каком-таком наморднике не подозревал. Ситка шваркнул его в подбородок. Парень погнался за

Ситкой, но не догнал.

Намордник остался на месте.

Два дня спустя Ситка поделился планами про намордник с соседским парнем: " Мне срочно нужно кого-то ударить".

Сосед усмехнулся:

– Кому ты нужен?

И тут же получил по зубам.


По двору бежал Нурлаха и кричал:

– Нуртаса порезали!

Была весна 62-го. Нурлаха наш старший брат. Самый старший из всех братьев.

Нурлаха рос в семье деда – отца моего папы. Впервые увидел его в

60-м.

Идиотская традиция определять первенца деду с бабкой сыграла с

Нурлахой, со всеми нами злейшую шутку. Поглядеть со стороны, глупейшая ситуация: Нурлаха тянулся к нам, мы его отталкивали.

Дядя Боря уговаривал родителей: "Примите сына", мама визжала, папа прятался от разговора в спальне. Главной причиной неприятия

Доктор называл невоздержанность Нурлахи на язык: "Болтает что ни попадя". Наверное, так оно и есть. Родители и старшие братья не понимали Нурлаху. Засела, впрочем, и это ощущал острее всего Ситка, какая-то злая обида в Нурлахе, которая, как бы кто не старался ее пересилить, перечеркивала намерения обеих сторон к примирению и согласию.

Да, Нурлаха иногда зло шутил. Настолько зло, что бледнел Доктор, свирепел Шеф и все же Джон и я не чувствовали в Нурлахе чего-либо такого, что могло разделять нас с родным братом. Папа в силах был поставить все на свои места. Тогда и мама бы примолкла, и братья притерпелись. Да только отец первым не желал примирения и однажды без повода накинулся на Нурлаху: "Ты во всем виноват!".

В чем виноват Нурлаха? Его же с нами не было.

Дед с бабкой, которым по рождению отдали на воспитание Нурлаху, жили в семье младшего брата отца Абдула. Про дядю Абдула я же упоминал. Мама немного рассказала о том, как пришлось ей в 36-м пожить в семье деверя. Пожили всего ничего, а впечатлений от дяди

Абдула на всю жизнь.

Мама говорила: самый невинный порок Абдула состоял в том, что он неисправимый враль. Главный – злоречивость.

И не сказать, что Нурлаха перенял злобность родного дяди.

Напротив, – добродушный, слова худого ни про кого не скажет. Друзья, товарищи души в нем не чаяли. Но опять же в разговорах со старшими, нет-нет да и всплывет в нем что-то из разделенного детства. И как бы в шутку уколет Нурлаха. Может он и не соображал, как важно следить за языком, даже в разговорах с родными по крови, только братья, в особенности Доктор, могли бы быть с ним и помягче.

Словом, брат есть брат.

В апреле 1962 -го Доктор потащил за собой Нурлаху в соседний двор пьянствовать. Перепили с шоферами и Доктор повыбивал стекла казенной

"Волги". Шофер к утру протрезвел и заявился за Доктором во двор.

Тридцатилетний мужик пришел с разводным ключом и послал пацана позвать Доктора. Вместо Доктора во двор выскочил Нурлаха. Вслед за ним – Ситка.

Польза Ситки состояла в том, что он активно мешал шоферу целиком и полностью сосредоточиться на Нурлахе. Кряжистый водитель на голову выше обоих братьев с кулаками, напоминавшими оголовки дубовых киянок, не зря захватил разводной ключ. Но Нурлаха под крики Ситки пару раз пнул по руке шофера и ключ отлетел в сторону.

Два Нурлахиных тычка в подбородок и здоровенный водитель, закатив глаза к небу, поплыл задом к бетонной урне. Третий удар Нурлахи в скулу прошел скользом и водитель застрял в урне; следующий прямой брат обрушил в лоб, после чего шофер вывалился на дорожку и с полминуты не мог встать на ноги.

Вечером в лицах я рассказал Шефу как скубались Нурлаха с Ситкой.

Шеф хмыкнул: "Нурлаха дерется по колхозному". Доктор находился в загуле и появился только ночью и, как ни в чем не бывало, улегся спать.

Разбитые стекла матушка заставила оплатить Нурлаху, но о том, чтобы драка дала толчок к сближению родных людей не было и речи. Все осталось на своих местах.

И вот спустя две недели после драки Нурлаха бежал по двору и испуганно кричал: "Нуртаса порезали!".

Пырнули Шефа на стадионе "Динамо". Парень по имени Амир с улицы

Фурманова ни в какую не желал признавать право Шефа сыграть в настольный теннис без очереди. Амир знал кто такой Шеф, в свою очередь брат мой не знал, что с виду дохлый паренек с Фурманова всегда ходит с ножом. Слово за слово, замахнулся Шеф на Амира и получил два удара "лисой" в живот и грудь.

Раны зажили быстро. На суде Шеф взял вину на себя. Амиру дали год условно. Впереди у Шефа были последние школьные каникулы вместе с зональным первенством республики среди юниоров по футболу.

Джон и я дразнили Шефа Репетиловой. Шеф смеялся вместе с нами.

Разговоры о бывшей однокласснице ему нравились. Вместе с тем брат наш был на распутье.

– Таня уезжает в Ленинград…- объявил Шеф.

До отъезда Репетиловой оставался целый год, но в голосе Шефа сквозила растерянность.

Таня Репетилова готовилась поступать в кораблестроительный и Шеф не мог определить для себя насколько важно – и нужно ли вообще? – присутствие Репетиловой в его настоящей и будущей жизни. Любил ли он

Таню, так чтобы очертя голову броситься за ней не только в

Ленинград, но и к дрейфующим льдам Антарктиды? В Антарктиду за ней бы он полетел, поплыл, не раздумывая. А вот в Ленинград… Шеф реалист и возможно подумал, представил, как все могло обернуться в действительности в Ленинграде. С Таней у него кроме взаимного интереса ничего не было и, пожалуй, не могло быть. Первый опыт близости с женщиной случился у него на первом курсе института. "Но дело не в этом". – так часто выправлял течение беседы Шеф. Дело все в том, думал я, что Репетилова была для брата главнейшим сбережением на будущее. И потом мы любим по-настоящему только тех, с кем у нас никогда ничего и не было. Все остальное – потребность, нужда, но подлинно не главное.

Так или иначе, но Шеф заикнулся о Ленинграде. Папа попросил быть умнее: "Какой Ленинград? Сам подумай…". Шеф сказал, что в

Ленинградском политехе есть факультет автоматики и телемеханики.

Специальность перспективная. Хорошо бы туда.

– Мама говорит, в Казахском политехническом открывается такой же факультет. – сказал папа.

– Папа, это не то.

– Что значит не то? – наморщил лоб папа и не преминул обгадить всю малину. – Ты хочешь поехать в Ленинград из-за этой девушки?

Зачем отец так сказал? Какое вообще родителям до нее дело? Шеф распсиховался.

Самый уважаемый из маминой родни – дядя Боря. По иному и быть не могло. Дядя заместитель управляющего Госбанком, связи у него огромные. Вне дел, как уже отмечалось, мамин младший брат человек себе на уме, тихушник. Настоящее имя дяди – Байдулла. Мама называла его Байдильда. Нас смешила узкая, впалая грудь дяди Байдильды, почему Джон и дал ему кличку "Атлетико Байдильдао".

Мамина и папина родня боготворила "Атлетико Байдильдао". В помощи дядя Боря никому не отказывал. За кого-то хлопотал насчет квартиры, кого-то на работу устраивал. Деньгами, что правда, то правда, он никого не баловал, но то, что он делал для людей бесплатно, было намного дороже любых денег.

Квартира у дяди Бори трехкомнатная, семья большая (четверо детей плюс "сохыр кемпир" – мать матушки и дяди Бори). Тем не менее родственники из Целинограда считали обязательным пожить у дяди месяц-другой, а и иные и вовсе годами приживались в доме банкира.

В настоящее время у дяди Бори жила Катя. Та, что носила передачи

Ситке в Ленинграде.

Если у Нурлахи были причины остаться недовольным родителями и братьями, то отчего ненавидела нас Катя, долгое время для меня оставалось загадкой.

Поезд никуда не спешил и останавливался на каждом разъезде, на каждом полустанке. Миновав станцию Тюлькубас, состав и вовсе застрял. Стояли посреди степи больше четырех часов. "Доберемся до

Чимкента ночью". – подумал я.- Шеф сейчас там на сборах. Ночью мы его не найдем".

Под вечер поезд поехал и в третьем часу ночи мы сошли в Чимкенте.

"Вы что здесь делаете?".

Вот те раз. Перед нами стоял Шеф с чубатым парнишкой.

На вокзал брат приехал встречать подкрепление юношеской сборной.

Три парня из соседнего купе внимательно глядели на папу. Дядя Шохан подарил отцу значок делегата ХХ11 Съезда КПСС и папа прилепил его к пиджаку. Незнакомые принимали отца за делегата съезда.

Папа был не против.

– Хорошо, что встретили тебя. – сказал папа и распорядился. -

Ночевать поедем к тебе.

Я заныл. Собирались ведь в гостиницу.

В большой, человек на двадцать, комнате заводского общежития горел свет. Футболисты резались в карты, на угловой койке лежал парень в плавках и пел: "Виновата ли я…".

Чубатый зашел следом за нами и заорал: "Тихо! Нуртаса отец приехал!". Мы с папой легли на кровать Шефа, сам он ушел ночевать к соседям.

Проснулись перед обедом. В комнате никого. На тумбочке записка.

"Папа, я ушел на тренировку".

Позавтракали в ресторане и пошли к папиному знакомому за машиной.

Знакомый работал председателем Облпотребсоюза. Он дал "Волгу" и мы поехали попрощаться с Шефом.

Футболисты с тренировки еще не вернулись.

Папа достал из сетки обернутый газетой большой кусок жирного мяса. Приехало мясо с нами из Джамбула, где отцу его принесли в купе то ли родичи, то ли знакомые. Папа засунул мясо Шефу под подушку.

Очень мило.

– Папа, может не надо мясо под подушку? Что подумают друзъя Нуртаса?

– Что подумают? Ничего не подумают – съедят.

Через два часа мы были в санатории "Сары-Агач". Папа привез лечить мою печень.

Нас поселили во внутренней, окнами в коридор, комнате с артистом казахского театра. Артист старше папы лет на двадцать. У него выразительно потешное лицо.

Старик постоянно спал. Проснувшись беззвучно посмеивался.

Окружающие удивлялись: "Какая у него великолепная нервная система".

На открытой веранде занимал койку холеной наружности юрист из университета. Юрист много разговаривал со мной на умные темы.

Жена его, говорил папа, певица, народная артистка СССР. Детей у них не было, зато имелась собственная "Волга". По пятам за юристом ходил русский мужик лет тридцати в скользящей шелковой безрукавке.

Мужик простой, работяга, с поздним зажиганием.

Он то и выводил отца из себя. Выводил тем, что обращался к папе на "ты". Отец кипятился. Работяга или ни черта не соображал, или намеренно обострял.

– Ты че, дед? – сочувственно спрашивал мужик отца. – Че нервничаешь?

Отцу было пятьдесят и дедом себя он не считал.

– Отстань от меня!

Работяга тупой как троллейбус и продолжал звать отца дедом. Папа бесился и недоумевал: откуда свалился ему на голову столь простодушно милый внук?

В санатории отдыхал и… Да, вы догадались, еще один член Союза писателей.

Писатель, ровесник отца и в на дверях клуба объявление о его встрече с читателями. Пришла завклубом звать народ собраться на встречу. Она ушла и папа включил рупор контрпропаганды: принялся отговаривать юриста и других отдыхающих в клуб к писателю не ходить.

– Да никакой он не писатель, – говорил отец, – ни языка, ни мысли. Зря только время потеряете.

Папа перебарщивал. Ну, куда прикажете в санатории время тратить?

Все здесь только и думают, как бы побыстрее его потерять.

Отец что-то еще говорил и мне показалось, что я понял, почему он отговаривает народ от похода в клуб. Да… Ситуация тупиковая.

Никому ведь не взбредет проводить творческую встречу с читателями по художественному переводу.

Юрист и другие товарищи уважили отца – в клуб не пошли. Вновь прибежала завклубом. Начала уговаривать. Писатель, де, такой и книги у него такие-то. Словом, не пожалеете.

Тут поднялся я.

Слово в слово я повторил то, что полчаса назад говорил отец про писателя. Завклубом прочувствовала, откуда дует ветер и нарочито зло, в отместку, но не мне, отчитала меня.

"Неделя" напечатала тест на уживчивость в трудовом коллективе.

Вопросник зачитывал Сашка Соскин. "Ощущаете ли вы в себе наличие комплекса неполноценности?". – Соскин засмеялся.

– Еще как ощущаю. – отозвался Джон.

– Да ты что, Джон? – Соскин отложил газету. – Какой у тебя может быть комплекс неполноценности?

Джон хватил. Есть комплекс – нет комплекса, – в его наличии нельзя сознаваться. С комплексами не шутят.

Джон считал себя неисправимым уродом. И откровенными разговорами о своей невзрачности внушил и мне, что так оно и есть.

Комплекс не приобретешь, с ним надо родиться. Немного позднее я думал, что успешнее всего развилось у Джона ощущение неполноценности в школе-интернате. Я полагал: полугодичное обращение среди сирот и брошенных не могло не оставить отпечатка. В дальнейшем все могло бы и обойтись малой кровью, если бы Джон искал причины внутреннего непорядка в других. На беду свою он никого не винил в обрушении внутреннего мира и мало помалу удалялся в самого себя. Порядок внутренний, повторял я тогда вслед за взрослыми, начинается с порядка в семье.

Где, на мой взгляд, в то время наблюдался непринужденно-естественный порядок с детьми, так это в семье

Какимжановых.

Ануарбек Какимжанов, в чьей квартире мы прожили три года, до войны работал секретарем Обкома комсомола. Его будущая жена и мамина троюродная сестра тетя Рая училась в университете и жила с нами.

Тетя Рая помогала маме по хозяйству, нянчилась с Ситкой и Доктором и как позднее сама вспоминала, матушка моя держала ее на положении

Золушки. Дядя Ануарбек и тетя Рая встретились и стали ходить вместе.

Прошло три месяца. Дядя Ануарбек подъехал на "Эмке" к нашему бараку.

Тетя Рая возвращалась с колонки с ведрами воды. Дядя Ануарбек донес ведра до двери и увез тетю Раю.

На следующий день в комсомольское общежитие пришли папа и дядя

Гали Орманов.

– Ануарбек, – сказал отец, – я тебя не узнаю. Разве так поступают с девушками?

Дядя Ануарбек все понял.

– Абдрашит, сегодня у меня была получка. Свадьбу играем завтра.

Свадьбу сыграли и через месяц дядя Ануарбек ушел на фронт. После войны Какимжанов работал в райкоме, горкоме партии. В Академию

Общественных наук его приняли с должности инструктора ЦК Компартии республики.

Сейчас дядя Ануарбек занимал должность секретаря Алма-Атинского

Обкома по пропаганде и подвергался нападкам со стороны мамы за то, как он с женой ни капли не думает о себе.

– Ануарбеку положена хорошая квартира. – наскакивала мама на тетю

Раю. – Почему не скажешь ему, чтобы пошел к Кунаеву просить четырехкомнатную? Ануарбеку дадут.

– Зачем? – смущенно отвечала тетя Рая. – Нам хватает.

Мама темнела лицом.

– Ануарбек и ты – два сапога пара.

За себя Какимжановы никогда ни у кого ничего не просили. А вот за родню только и делали, что бегали, звонили, уговаривали. Создавалось ощущение, что дядя Ануарбек поднимался по службе только для того, чтобы иметь возможность помогать родственникам и близким.

Матушку возмущала неказистая мебель в доме Какимжановых, она поругивала тетю Раю за то, что та раздает зарплату мужа племянникам и племянницам, и в то же время сама же ездила на персональной машине дяди Ануарбека по своим делам, не стеснялась использовать связи

Какимжановых. Доктору и всем остальным братьям не составляло никаких усилий поступить в любой институт только лишь потому, что нашей семье покровительствовал друг дяди Ануарбека Кали Билялов – министр высшего и среднего специального образования республики.

"Но дело не в этом".

Почему нам, братьям всегда было интересно друг с другом?

Потому что мы прожили три самых счастливых года своей жизни в квартире дяди Ануарбека. Здесь, по Кирова, 129, мы много чего узнали про себя, в оставленном нам пространстве дяди Ануарбека, как могло, отсеивались наши забитость, невежество, здесь выстраивались наши претензии к жизни.

Сам дядя Ануарбек не осознавал, что означал для людей пример его бессеребничества. Тетя Рая говорила про мужа: "Ануарбек коммунист и честный человек". Мамина сестра не понимала, что несла стандартную чушь. Невозможно, да и крайне противно, быть честным и коммунист тут ни причем.

Дело все в том, что дядя Ануарбек не путал честность с честью и вопрос честности друзей и близких для него никогда не стоял на первом месте. Иногда казалось, будто он парит над суетой. Может он и думал про кого-то плохо, сердился, но когда при нем заходила речь о каком-нибудь прохвосте, то дядя Ануарбек только и делал, что говорил: "Жизнь – тяжелая штука…".


После Сары-Агача я увлекся футболом. Поздно спохватился. Я прозевал чемпионат мира в Чили, мало что знал о "Кайрате", о первенстве страны. В быстром темпе я наверстывал упущенное.

Пила, Пельмень, Ушки и я обсуждали главную новость: Таракан обидел Людку Марчук. Люда плакала и мы гадали, что же теперь будет с

Тараканом? Людка убежала домой, Таракан куда-то смылся.

Таракан не зря смылся. Дело пахло керосином. Отец Людки начальник охраны Кунаева. У Таракана отец тоже не из рядовых – замминистра. Но что такое заместитель министра против главного охранника Кунаева?

Все кончилось мирно. Старший Марчук не стал поднимать шум. Но

Людка с тех пор всех дворовых парней обходила стороной. Прошло еще месяца три и Марчуки переехали из нашего двора.

"…Мяч у Хусаинова. Передача Юрию Севидову…Спартаковская десятка пытается пробиться к воротам по центру. В единоборство с ним вступает Шота Яманидзе, но Севидов уходит от капитана тбилисцев и…под острым углом бьет по воротам. Сергей Котрикадзе без труда переводит мяч на угловой…".

Мы играли с задней стороны гаражей и я на бегу начинал репортаж уже с другого стадиона:

"Наш микрофон установлен на Большой спортивной арене…Мы ведем репортаж с матча команд "Торпедо" (Москва) – "Динамо" (Киев).

Составы команд… Наши гости из Киева…

Я носился по площадке и без умолку тараторил: "Турянчик бьет мимо пустых ворот…Какая досада! Кавазашвили ударом от ворот вводит мяч в игру… В центральном круге им овладевает Валерий Воронин и без задержки бросает в прорыв Валентина Иванова…".

Понимая, что футболиста из меня не выйдет, я искал себе место рядом с великими. Комментаторская кабина была как раз тем местом, откуда можно коротко и быстро найти дружбу со звездами мирового футбола, да заодно и самому заделаться знаменитым на всю планету знатоком футбола.

Осенью 62-го футбол помогал мне убежать от пустоты – в другую школу перешла 2-85.

Я так и не объяснился с ней. У меня было три года, чтобы подать ей какой-нибудь знак. И вот дождался.

Возникло предчувствие, что 2-85 для меня безнадежно потеряна.

Чтобы не думать больше о ней, я не раз пробовал развенчать, разложить ее на цитаты. Не получалось. К ней не придерешься. Ровная, цельная, собранная. С какого бока не подойди – ничего не выйдет.

Вечерами я вспоминал ее глаза. Вернее, не столько глаза, сколько излучаемое ими обещание радостной надежды на то, что когда-нибудь и мне, раз и навсегда, все станет ясным и понятным.

Теперь в школу я ходил отбывать наказание. Если бы за это ничего не было – век бы туда не ходил.

Ничего другого не оставалось, как делать вид, что продолжаешь жить и радоваться. Зачем и кому мы что-то доказываем?

Я смотрел на одноклассников и не мог понять. Они – то чему радуются? Бегают с оглашенными криками по коридору, Или тоже, как и я, притворяются? Конечно, притворяются. Я был уверен, что пятиклассники нашей школы, все как один, переживают уход 2-85.

Ушла она от нас из-за английского. Наш "В" класс изучал немецкий.

Мест в других классах с английским для нее не нашлось.

Дался ей этот английский! Английский, немецкий, узбекский…

Какая разница? Сто лет не нужен английский.

Еще я вспоминал о том, как в третьем классе представлял, как мы сидим за одной партой. Да…

Теперь вместо 2-85 со мной за одной партой не в мечтах, а наяву, сидел Толик Заитов – самый заслуженный среди всей школы ветеран.

Толик к своим шестнадцати годам успел остаться на второй год четыре раза. Мальчик хороший. Тихий, застенчивый. Он не следил за происходившим в классе. На уроках Толик рисовал голых женщин. Еще он рассказывал мне, как сильно хочет овладеть Валентиной Ивановной, нашей классной руководительницей: "Повалить бы ее на пол и…

Смотри какие у нее ноги, груди…О-о… Стоит у меня на нее и и днем, и ночью. Что делать?".

Что делать? Толику грех жаловаться на жизнь. Ему было ради чего ходить в школу.

Валентина Ивановна вела немецкий. Молодая классная толкала нам про артикли, презенсы и, верно, мало догадывалась, что происходило с

Заитовым.

Она как маленького гладила меня по голове: "Не балуйся". А ветеран смотрел на нее глазами невинно замученного дитяти, от чего было непонятно, почему бы классной руководительнице не взять да и не пожалеть ветерана средней школы? Вместо этого Валентина Ивановна поднимала Толика с места. Заитов что-то там еле слышно мявкал себе под нос и потупленно глядел вниз, под парту.

Почему все так? Почему мы ничего не видим?

Почему Леонид Быков влюбился в Элину Быстрицкую? Он что не видел, что из себя представляет Быстрицкая? Быстрицкая может и красивая, но в "Добровольцах" Быков ей не нужен. Ей был нужен именно Ульянов. И вся она видна в вопросе:

– Кайтанова не знаете?!

"Поцелуй соловья на рассвете…". Сокольники… Парковые аллеи, пруд. Перебегая с места на место, девушка в белом оглядывается. Он здесь. Все хорошо.

Фильм закончился. Шеф ушел на кухню. В комнате с Джоном мы остались одни.

– Сегодня я прочитал о себе. – сказал Джон.

– Где?

– Вот. – Он раскрыл книжку на загнутой странице. – Здесь.

"Жизнь моя? иль ты приснилась мне…".

Я ничего не сказал.

Прошло минут десять.

– Ты не догадываешься, почему после "жизнь моя" стоит вопросительный знак? – спросил Джон.

Стоит, ну и стоит. Зачем это Джону?

– Нет. – ответил я.

– Ну ладно.- Джон опустил глаза.

Как звали Свечонок? Кажется ее звали Люда. С ней Джон учился до

59-го. И о ней мне ничего не известно. На групповой фотографии Люда

Свечонок смеется, а стоящий во втором ряду Джон хулиганит: показывает над ее головой рогатку из двух пальцев. Свечонок девочка козырная.

Репетилову не назовешь козырной. Скорее, Таня тургеневская девушка с техническим уклоном.

Я наблюдал за Репетиловой в школьном буфете. Таня запивала коржик холодным компотом и молча слушала болтовню подружек. Туго сплетенные короткие косички с бантиками Репетиловой запомнились больше всего.

Тряхнет головой Таня, а косички не шелохнутся.

Утраченное гложет нас исподволь крохотными кусочками. К выпускной линейке остаются только косички с бантиками.

…Месяц спустя после выпускного вечера я увидел фотографию

Репетиловой. Таня улыбалась. На обратной стороне фотки синими чернилами надпись:

"Другу Нуртасу на память от Тани. 25.У.63 г.".

"Другу на память". Аккуратная. Ни одного лишнего слова. Не один год вместе учились, – могла бы и позаковыристей подписать. Хотя вполне могло быть, что друг для друга они остались всего лишь друзьями. Как бы там ни было, но больше всего теряет тот, кто остается.

Между собой родителей мы называли Валерой и Ситком. Папа брился наголо с юности, почему одно время имел кличку Лысенко. Но появился в ростовском СКА полузащитник Валерий Фисенко, который рифмовалася с

Трофимом Лысенко – мы стали называть отца Валерием Фисенко. Позже фамилия отлетела, остался Валера.

Маму Шеф называл битком.

Когда папа удивился, что дети называют его Валерой, мама сказала:

– Билмийым…Маган тоже аты койган. Биток, Ситок…

Так получился и Ситок.

С родителей продолжилась традиция давать клички и окружающим.

…С противоположной стороны двора заселился дом на семь подъездов. В первом подъезде поселились Колдунья и Маркиза.

Таня Камышова училась заочно в нархозе и работала в промтоварном магазине. Ленивая в движеньях блондинка издалека похожа на Марину

Влади. Доктор назвал ее Колдуньей. Камышова ничего не имела против

Кодуньи – за подмеченное сходство с Мариной Влади Камышова была благодарна Доктору. Подкатывали к Тане чуваки от семнадцати до сорока. Колдунья никого не отшивала и оттого возникала неясность: есть ли вообще человек, кому по-настоящему можно было надеяться на сердечность Тани.

От Колдуньи Ситок пребывала в ужасе. Если дурдом мама называла домдоргом, то Колдунью она перебезобразила в Голдон.

Доктор донес Колдунье на маму.

– Знаешь, как тебя называет моя матушка?

– Как?

– Голдон.

Камышова вздрогнула.

– Голдон? Что за Голдон?

– Колдунья.

– По-казахски, что ли?

– Почти.

Колдунья оглядела себя с головы до ног. Вздохнула.

– Вечно ты Доктор со своими кликухами… А что если кто услышит про твой Голдон? Что я скажу?

…Маркиза переехала в новый дом с писателем Рахой. До недавних пор двадцать лет была замужем за партработником среднего звена и имела от него сына с дочерью. Бросила Маркиза семью не с бухты-барахты. У Рахи регулярно выходили книги и по грубым подсчетам на писательской сберкнижке собралось более десяти тысяч.

Общественность осуждала Маркизу. "Бросить мужа и детей из-за денег, – делилась с мамой бывшая подруга Маркизы, – непростительно".

Я не мог заставить себя смотреть в глаза Маркизы не потому, что тетенька слыла большой ветренницей. И даже не потому, что у нее была чудовищно огромная голова при чрезмерно низеньком росте. А все потому, что у соседки были противно глупые глаза.

Маркиза зачастила к нам домой. По полдня матушка с Маркизой оппивались до одури чаем и болтали. О чем они болтали? Конечно, о деньгах. У кого сколько и кто где их прячет.

Доктор подкалывал маму.

– Нашла себе подружку…Маркизу ни в один приличный дом не пускают…Ей место на Доске позора. Ты ее тоже к нам не пускай, а то она всех нас испортит.

Матушка принимала подколы за чистую монету и огрызалась.

– Урме! Маркиза неплохая.

Раха колотил Маркизу. Колотил душевно. Подружка прибегала жаловаться маме. Однажды она влетела на кухню с фингалом на пол-лица. Мама вызвала милицию.

У дома напротив собрались соседи. Пьяный Раха заперся в квартире и с балкона пятого этажа осыпал ругательствами всех и вся. В том числе и ЦК Компартии Казахстана. Приехала милиция и руководство операцией мама приняла на себя. Мильтонам она велела спрятаться под подъездный козырек, сама же выманивала злодея на улицу.

– Раха, ты хороший… – Матушка, задрав голову, взывала к уму и чести писателя. – Ум у тебя есть? Совесть у тебя есть? Есть. Тогда выходи. Тебе ничего не будет… Поговорим…

Раха хоть и был на кочерге, все прекрасно понимал. Он плюнул и крикнул:

– Идите все на х…!

Мильтонам надоело торчать под козырьком. Да и вообще, мало ли что синяк? Скандал то семейный. Они тоже плюнули и сквозь мамины уговоры сели в машину и уехали.

Матушка с Маркизой осыпали бранью милицию и пошли к нам домой.

Я зашел в детскую. Вовка Коротя, Мурка Мусабаев и Шеф пили вино.

– Что там? – спросил Шеф.

– Раха Маркизу вырубил. – сообщил я и уточнил. – С одной банки.

– Кто такая Маркиза? – заинтересовался Мурка.

– Чувиха одна. – ответил Шеф.

– Что за чувиха?

Я не дослушал, что ответил Шеф и пошел на кухню… Маркиза воодушевленно и в подробностях рассказывала какой негодяй Раха. Я сел рядом, попил чай и вернулся в детскую.

– Хотите знать, о чем матушка болтает с Маркизой? – спросил я.

– Ну-ка, ну-ка… Расскажи. – Коротя разлил вино по стаканам.

– Раха казачнул Маркизу.

– Как казачнул? – Мурка наморщил лоб.

– Перед женитьбой он напел Маркизе, что у него на книжке двадцать тысяч.

– Ну и… – Коротя застыл со стаканом.

– А оказалось, что ни фига у него нет.

– У-у-у!- Коротя расплескал вино себе на брюки. – Молодец мужик!

– Я продолжал.

– Когда Маркиза рассказала, что Раха обдурил ее с деньгами, то знаете, что мама сказала?

– Что?

– Подлес…

Коротя охнул: "Завязывай, Бек!". Шеф подмигнул Мурке: "Матушка знает что говорит".

…Весной мама съездила в Карловы Вары. По дороге туда и обратно в Москве останавливалась у Копыловых. Николай Анатольевич и

Валентина Алексеевна жили в Марьиной Роще.

– Что такое Марьина Роща? – спросил я. – Новый микрорайон?

– Нет, не новый. Старый и хороший район.

Вечером я уединился в туалете. Закончил и хотел было дернуть за веревку, как обнаружил наконец то, в чем три года назад уверял всех.

Мне тогда не верили. Сейчас на унитазном донышке я наблюдал аскариду.

В поликлинике, куда меня привел Доктор, врач оглядела содержимое баночки и подтвердила: "Да, это аскарида. Я выпишу тебе рецепт".

Загрузка...