Ты победил, Бог страны Галилейской, ты серым окрасил мир;
Напились мы вод Летейских, и смерть нам сготовила пир.
Вопя и брыкаясь, затем скуля и дуясь, вывихнулся я из постели, после чего отправлен был встречать Веймутский пакетбот и отца Тичборна — практика, рекомендованного Джоном Драйденом. Я зову его отцом Тичборном, хоть он и расстрига, из тех же соображений, по которым моя бабушка «кухарку за 50 фунтов», сколь непорочна бы та ни была, вежливо звала бы «миссис». (Учтите, это ₤ 50 в год и полный стол, что означает четыре или пять плотных трапез в день, запиваемых элем и стаутом; деньги с костей и шкварок, взятки от всех торговцев, привилегию кормить полицейских констеблей горячими бутербродами с бараниной; право третирования любого и каждого ниже звания дворецкого или гувернантки; лицензию каждые шесть недель безнадежно напиваться [за исключением, разумеется, методистских домовладений]; по меньшей мере одну судомойку для выполнения всей настоящей работы [кухарки за 50 фунтов никогда сами не чистят картошку] и зачастую до семи дней отгулов в год, если сможет доказать, что хотя бы один родитель у нее при смерти. Ныне, без сомнения, они станут претендовать и на возможность пользования радиоприемником. Знаете, этот народ был счастливее, пока мы не начали его баловать.)
Да, стало быть, вот он я стоял на Причале Алберта, дожидаясь швартовки т/х «Фалез» и отца Тичборна. (Причал Алберта, вообразите только! Вам известно, что как Эдуарда VII, так и Георга VI на самом деле звали Албертами, но Семейство не давало им называться этим именем на троне из почтения к Принцу-Консорту Королевы Виктории, а Тайный Совет тоже не позволял, потому что звучит обыденно? «Алберт» то есть, не «Тайный Совет». Оба, конечно, правы.) («Последнее звучало всех подлее: Творить добро, дурную цель лелея», — поет Алфред Пруфрок, если я ничего не перепутал[133]. И если б это имело значение.)
М-да, ну вот, стало быть, на Причале Алберта стоял я, втягивая носом морские бризы, пока аромат использованного пива, тошноты и организаторов комплексных экскурсий не предвосхитил явления «Фалеза».
Я засек его сразу — огромного поджарого самца-церковника в шелковой сутане. Дурной глаз пылал на аскетичном лице, странным манером подпорченном мягкими чувственными губами, кои только что извергли рык в адрес таможенника.
— Приветствую, — вымолвил я, протягивая руку. — Моя фамилия Маккабрей.
Он медленно осклабился в ответ, обнажив разносортицу зубов — будь они малость почище, сделали бы честь любому аллигатору.
— Но друзья ваши, я полагаю, зовут вас просто Хамом, — парировал он, сквозя мимо меня туда, где его поджидала компания предерзкого вида малых. Он шепнул им что-то, и все уставились на меня.
— Нет, ну какой наглый, а? — хихикнул один.
Взопрев от стыда, я отправился на поиски истинного о. Тичборна, который, по собственном нахождении, оказался до блеска отмытым мужичком с физиономией в точности как у «фольксвагена». Он сидел на скамье и листал свежий номер «Плэйгёрл» с видом прилежной отстраненности; одет он был при этом в щегольской костюм из темно-зеленого мохера, каковой ни за что бы не мог себе позволить на жалованье воспитателя детского сада. Обменявшись банальными любезностями, мы расположились в моем «мини», где я заметил, что спутник мой едва заметно, однако вполне приятно испускает аромат кекса с анисом; я предположил, что в действительности это сквозь его усердно дышащие поры истекает «пастис». Едва мы тронулись с места, он пронзительно вскрикнул в смятении. Я дал по тормозам.
— Моя срачица! — вякнул он. — Я забыл мою срачицу!
Я встревожился: Иоанна придерживается широких взглядов на такое, а вот Джок — отнюдь: он примется отпускать замечания.
— Вы имеете в виду, — осведомился я, — что не взяли с собой, э-э, ночную вазу?
— Нет нет нет, — раздраженно ответил он. — Это особое покрывало престола вместе с антиминсом для Обедни, которую мы собираемся служить.
Сбитый с толку, я помог ему в поисках, и мы отыскали в таможенном сарае авоську, набитую сложенной тканью.
— Явите ж, — сказал я.
— Ну не здесь же, наверное. Шитье на ней случайному очевидцу может показаться несколько… что ли, удивительным. А вон тот таможенный служка за нами пристально наблюдает.
По пути домой мы задержались в «Каррефур-Селу» освежиться, хоть час был и ранний.
— Это весьма характерный местный трактир, — пояснил я. — Здесь пьют нечто под названием, по-моему, «пастис» и отзываются об этом напитке высоко. Не угодно ли отведать?
— О нем я слышал, — рассудительно отвечал он, — и жажду испробовать.
— Ну, что скажете? — застенчиво поинтересовался я несколько погодя.
— М-м. Вполне аппетитно. Крепче хереса, я предполагаю. Скажите-ка, оно ведь не должно меня опьянить, как вы считаете?
— Я бы решил, что не должно.
— Но что это вы сами пьете, мистер Маккабрей?
— Это называется «виски». Солодовый напиток, возгоняемый в нагорьях Шотландии. Мне представляется, им широко торгуют на Джерси.
Мы уставились друг другу в непроницаемые лица. Он рассмеялся первым — и после никакого смущения между нами уже не возникало. Как говорится, увидишь — узнаешь, что бы это ни значило.
Иоанна прониклась к нему с первого взгляда, что вселяло надежду, ибо Иоанна никогда не ошибается в людях, что со мною опять же случается постоянно. Она хлопотала вокруг, сообщая ему, как он, должно быть, устал с дороги, и что принести ему выпить (ха ха), и тут в дверях замаячил Джок и объявил, что «кушать подано», замогильным голосом слуги, готового в два счета уволиться.
— Джок, это о. Тичборн, — жизнерадостно сообщил я.
— О как, — ответил он.
— Да. Его багаж в автомобиле. Ты не мог бы незамедлительно его внести?
Джок развернулся кругом и повлекся к дверям.
— О, и будь любезен захватить также его срачицу.
Джок замер на полушаге и угрожающе глянул через плечо.
— ‘Во чё?
— Она в авоське, — ласково пояснил я. Радость на весь день, честное слово, хоть я и знал, что за нее придется платить.
Иоанне захотелось посмотреть на сей предмет вкупе с антиминсом, и хотя о. Тичборн заливался краской и упорствовал, она своего добилась. Как оно обычно и бывает.
— Видите ли, — с беспокойством в голосе говорил Тичборн, развертывая ткань, — освященным платом пользоваться нельзя: с одной стороны, он может отвратить то… существо, которое мы надеемся, э, заклясть, а с другой, это попросту было бы грубо; то есть я всегда верил в необходимость обычного вежливого обхождения с так называемой Другой Стороной, несмотря даже на то, что при собственно церемонии с Ними приходится вести себя ужасно.
Мы сдержанно похмыкали.
— Более того, подобная разновидность Обедни прежде служилась на личности юной, так сказать, личности, но мы убедились, что использование антиминса с изображением подобной юной личности, расположившейся в соответствующей позиции, вполне выполняет поставленную задачу. Я имею в виду, что основываюсь на кое-каком опыте.
Ткань уже развернулась и расправилась на кофейном столике. Должен признать — даже меня она несколько поразила: соответствующая позиция юной личности бесспорно говорила об опыте, заимствуя фразеологизм Тичборна, да и златошвейка была недвусмысленна до крайней плоти, если мне будет позволено сочинить еще один. И Тичборн, и я бросили по встревоженному взгляду на нежновзращенную Иоанну.
— Ух! — вежливо воскликнула она. — Да это в натуре запредельно! — (Американизмами она сейчас пользуется лишь для обороны.) Со своей же стороны я от всего сердца пожелал, чтобы эта натура и впрямь оказалась за пределами наших взоров: в любую минуту мог войти Джок. (Большинство жестоких преступников — ханжи, вы не знали? Разумеется, знали, простите меня.)
— И не говори, сеструха, — рыкнул я, перенимая ее диалект. Она странно взглянула на меня — вероятно, восхищаясь моим даром языков.
— Ты имеешь в виду «ух», — уточнила она, — или вторую часть?
— Не вникай.
— Отец Тичборн, но эта прекрасная вышивка, должно быть, стоила целого состояния, — снова затянула она. — Где вам удалось ее заказать?
— Вообще-то я сделал это сам, — ответил он, багровея от смущения и гордости. — Вышивал целую вечность, должен вам сообщить.
— Шили с натуры, очевидно? — вставил я.
— Да нет, все больше по памяти.
Казалось, на этой ноте и уместно завершить беседу. Пока мы сворачивали антиминс, проинспектировать о. Тичборна явился Джордж. Будучи представлен, он пустился в наикультурнейшие звукоподражания, кои только был в силах воспроизвести, создавая тем самым впечатление, будто, с его точки зрения, единственный хороший папист — это папист-расстрига.
Тичборн несколько поднялся в его глазах, задав пару вопросов о его полку, но затем вновь опустился, сообщив, что сам служил капелланом в «Свободной Франции»[134].
— По вам оно и видно, — радостно объявила Иоанна.
Лицо Джорджа обернулось неким бледным оттеночком черного — он это принял довольно близко к сердцу.
— Французы были за нас, Джордж, — напомнил я. — То есть, в этот последний раз.
— Вы же на ланч останетесь, не так ли, Джордж? — спросила Иоанна.
Он не может, у него назначена другая встреча, он уже съел ланч, он никогда не ест ланчей, на ланч его ждет Соня, ему нужно успеть на поезд. По Джерси никаких поездов, разумеется, не ходит: мне думается, он просто хотел уйти и что-нибудь пнуть. Все это как-то связано с местом под названием Дакар[135].
Ланч поначалу был довольно-таки ужасен: у кухарки в тот день случился выходной, потому в наряд вышел Джок, и по всему было заметно — ему не весьма нравилось обслуживать о. Тичборна. Он подал суп Иоанне, затем, невзирая на мой кашель и взоры, — мне. Я виновато скривился Тичборну. Его тарелка супа прибыла добрых три минуты спустя.
— Да пропади ты пропадом, Джок, — рявкнул я, — твой большой палец — в супе отца Тичборна!
— Эт ничё, мистер Чарли, он не горячий.
Тичборн нахмурился мне и покачал головой, поэтому я не стал вдаваться.
Далее следовали почки, обернутые беконом и зафаршированные в печеный картофель. Вообще-то вкусные — но не у Тичборна: ему были поданы мелкие, с опозданием и довольно подгорелые.
Рассвирепев уже всерьез, я открыл было рот, дабы отчитать Джока, но тут Тичборн воздел руку.
— Джок, — тихо и мягко обратился он к моему головорезу. — Один раз — случайность, два — совпадение, три — неприятельские действия. Под этим я имею в виду, что если вы еще раз опозорите таким ничтожным образом миссис Маккабрей, я выведу вас в сад и основательно расплющу вам нос.
Упало жуткое молчанье. Глаза Иоанны распахнулись шире некуда — как и мой рот. Джок стал надуваться, будто лягушка-бык. О. Тичборн налил себе воды.
— Еть мя в буркало, — наконец выдавил Джок.
— Следи за глаголанием своим! — повелел невеликий священнослужитель гласом поистине громовым. — По сути, ты заклинаешь Господа себя ослепить — но ты уже утратил в одном оке своем силу зрения: посему будь осторожен, Кого ты молишь выдрать его собрата.
Я приподнял голову — штукатурка с потолка не сыпалась.
Ужасная пауза длилась дальше.
Наконец Джок кивнул и скрылся в кухне. Затем возник вновь и установил перед о. Тичборном крупную и великолепную на вид почку.
— Возьмите-ка лучше мою, — сказал он. — Сэр.
Когда за ним затворилась дверь, обитая зеленым сукном, Иоанна произнесла:
— Ну и ну.
О. Тичборн вымолвил:
— Полагаю, я приобрел себе друга.
— Вам следует приезжать к нам почаще, — сказал я.
Позднее, когда мы жевали какие-то сыры — по-моему, «бри», — вознесенные (сыры, не мы, разумеется — я просто обязан овладеть вразумительным изъяснением)… сыры, говорю, вознесенные на несравненные «Столовые Крекеры» мистера Карра… батюшки, ну и неразбериха у нас с сентенциями, как выражался милейший Судья Джеффрис на «Кровавых Ассизах»[136]; позвольте мне начать сызнова. По ходу протяжения сыропоедательного периода я извинился перед о. Тичборном за то, что на ланч не сумел предоставить ему никакой репы, но заверил, что в настоящий момент весь рынок прочесывается, посему я надеюсь, что за ужином сии аппетитные корнеплоды явят себя во всей красе.
— Репа? — слабым голосом уточнил он. — Репа? С вашей стороны это необычайно предусмотрительно, однако, если быть до конца откровенным, с моей стороны было бы лицемерием делать вид, будто я выдающийся репоед.
— Да? — озадаченно переспросил я. — Но доктор Драйден заверил меня, хоть и отчасти загадочным манером, будто репа несет в себе крайнюю насущность.
Несколько времени он недоуменно размышлял.
— Ха! — в конце концов вскричал он. — Ха! Ну конечно же!
— Да, да, — согласились мы, — конечно же?..
— Нет-нет, — продолжал он, — понимаю, понимаю. Он знал, что мне для нашего ритуала потребуется ломтик-другой репы. Видите ли, при, э, эквиваленте Вознесения Даров либо следует брать освященную Облатку, которую затем осквернили, — а я уже говорил вам, как не нравится мне грубить Другой Стороне, — либо самому изготовлять шарж на нее (старый проказник сэр Фрэнсис Дэшвуд и его приятели по «Клубу Геенна»[137] называли такое «Требуховником Святой Гостьи»), либо — и это лучше всего — использовать то, что можно счесть пародией на Гостию: вообще-то ее как раз и делают из ломтика репы. Красится, знаете ли, в черный и режется эдаким, ну, причудливым, что ли, манером, если вы следите за моей мыслью. — Он тревожно глянул на нас. — Так выходит менее оскорбительно, понимаете? — продолжал он. — А результат так же хорош. Вполне хорош. Честное слово.
— Вам можно подавать кофе? — спросила Иоанна.
В тот день — все уже друзья и все исполнены ланча, ибо мне чуется, что Джок пожрал угрюмую банку икры, — мы, снабдившись умелой корзиной для пикников — вдруг воссияет солнце, — отправились на рекогносцировку часовен.
Прошу прощения, однако мне придется кое-что про эти часовни объяснить. В приходе Грувилль, на востоке Острова, имеется место под названием «Ля Уг-Би». Полагаю, никому в точности неведомо, что сие название означает. Это чудовищный рукотворный курган, в недрах коего, раскопанных лишь какие-то полвека назад, пребывает дольмен: гробница, сооруженная пять тысяч лет назад из громадных каменных глыб. Чтобы добраться до главной камеры гробницы, нужно ползти, согнувшись вдвое, по каменному тоннелю целую вечность, как при сем представляется. Если у вас клаустрофобия, если вы суеверны или попросту говоря трус, место сие вы сочтете отвратительным и мрачным. Я его терпеть не могу по всем трем вышеозначенным причинам — и не перевариваю одной даже мысли о грубом народце, его соорудившем; мне противно рассуждать о мерзостном понуждении, кое заставило их волочь и вздымать эти монструозные каменья, а затем наваливать на них сверху бессчетные тонны земли — и все ради того, чтобы инцистировать какого-то жуткого доисторического гитлеришку.
Вместе с тем, я полагаю, что всем нам пользительно время от времени навещать подобные места, дабы напоминать себе, сколь недавно мы произошли от дикарей.
Увенчав огромный курган и, что любопытно, в точности над главной камерой гробницы, в XII веке кто-то выстроил пристойную часовенку, посвященную «Нотр-Дам-де-ля-Клартэ»[138]. Несколько столетий спустя еще один достойный малый выкопал себе еще один склеп в благочестивом — хоть и ошибочном — убеждении, что это будет точная копия самого Гроба Господня, после чего на первую часовенку присобачил вторую. Эта последняя называется Иерусалимской.
Сам я в дольмен не пошел: одного раза мне вполне хватило, я просто не очень люблю, когда по коже ползут мурашки. Джок рыскал в окрестностях, до нелепости напоминая собою профессионального жулика, но славные туристы не обращали на него внимания; вероятно, предполагали, что он охранник частной фирмы, они совершенно друг от друга не отличаются, не так ли? О. Тичборн, напротив, со всеми внешними признаками наслаждения нырнул в затхлую тьму склепа, а вынырнул разрумянившимся и возбужденным, будто юный епископ со своей первой актриской.
— У вас есть портативный магнитофон? — таковы были его первые слова.
— Разумеется, есть, у кого их нет? Но зачем?
— Вечером расскажу. После ужина. — И на сем он снова занырнул в адскую бездну. Я провел пять поучительных минут в превосходном маленьком Сельскохозяйственном Музее рядом с курганом, восхищаясь исполинским инструментарием, коим в старину орудовали земледельцы. Как же они наверняка потели; я ощутил довольно сильную слабость.
Но вот Тичборн возник на поверхности, и мы обложили со всех сторон Джока и «сделали подвод» к часовням. («Делать подвод», как вы понимаете, — принадлежность «блатной музыки», означающая «предварительно обследовать место кражи или грабежа», но осмелюсь заметить, что вы, должно быть, относитесь к такому сорту людей, который читает такого сорта истории, а следовательно, такого сорта вещи уже знаете и так.)
Часовня постарше — «Нотр-Дам-де-ля-Клартэ» — несла на себе извещение, гласившее, что она «возвращена» каким-то не в меру ретивым епископом, которому больше нечем было заняться. Тичборн объяснил, что это означает нечто вроде переосвящения и декатолизации.
— Провались они! — в сердцах добавил он.
Иерусалимская же часовня никакого подобного рекламного материала на себе не несла, и Тичборн сказал, что сойдет она изумительно — почти наверняка ею не пользовались с тех пор, как после этой, как ее, Реформации в 1548-м позакрывали все пожертвованные часовни, как он нам сообщил.
— О как? — ответствовал Джок.
В машине по пути домой мы спросили у Джока, осуществимо ли обеспечить доступ в часовню и дольмен в ночное время потайным манером.
— Раз плюнуть, — сказал Джок. — Просто раз плюнуть. Ворота на участок и открывать не стоит, там можно и перескочить, если вашему геморрою на этой неделе полегче. Простите, сэр. — (Я даже испугался поначалу — пока не понял, что «сэр» предназначалось Тичборну, — а после стал несколько уязвлен.) — На подземной могилке, — продолжал Джок, — замок висит первоклассный, да вот цепочка на нем — обычной хезной разновидности (прош прощенья, сэр), и старые добрые кусачки с нею быстренько разберутся.
— А, — произнес Тичборн, — но как нам быть с внушительным железным врезным замком в часовню?
Джок хрипло фыркнул посредством выдувания воздуха из плотно сомкнутых губ.
— Эт никакой не нужительный замок, — презрительно ответил он. — Эт даж не «Йель» — он просто большой. Я открою этого пиндоса любой… э, я открою этот замок любой проволокой. Чё тут.
— Джок, — сказал я. — Будь добр, останови машину у следующей же пристойной таверны или пивной, чтобы я смог приобрести для тебя крупный и аппетитный напиток. «Не заграждай рта волу, когда он топчет овсы», — вот как я всегда говорю. И Второзаконие не прекословит.
— XXV, 4, — согласился Тичборн.
— О как, — сказал Джок.
В тот вечер после ужина (сдается мне, то были «медайон де шеврёй сан-юбер о пюрэ де маррон»[139] с сочным маленьким «Шамбертэном» на гарнир, если только не случилось быть пятнице, в коем разе Джок бы сходил за рыбой с жареной картошкой) — так вот, в тот вечер, говорю, я напомнил о. Тичборну о его интересе к портативным магнитофонам.
— Вы собирались рассказать о портативных магнитофонах, — вот в какие слова облек я это напоминание.
— Да-да, — ответил он. — Полагаю, собирался. Да, и впрямь собирался.
Его детские глазенки неистово пометались, пока он тянул несравненное наследственное бренди Иоанны: возникло впечатление, будто напиток сей — не вполне его тема, как ныне выражаются детишки.
— Должен извиниться за бренди, — сказал я, метнув Иоанне взгляд. — Со своей стороны, я, наверное, изопью этого вещества «пастис»: вы в силах меня поддержать? Полагаю, в доме его несколько имеется?..
Пару глотков «пастис» спустя (на самом деле это просто абсент, но без полыни) Тичборн расслабился и раскрылся.
— Обещаете не смеяться? — были его первые слова.
Мы положили руки на сердца.
— Что ж, два года назад я прочел книгу человека по имени Константин Раудив[140]. Целиком и полностью уважаемая книга, заверенная уважаемыми учеными. Раудив утверждает — да и вообще-то доказывает, — будто слышал тихий щебет и бормотание, исходившие с неиспользуемых интервалов пленки на его магнитофоне. Со мною такое тоже случалось, но я относил это на счет случайных помех беспроволочной… э-э, радио? …связи.
— Беспроволочная меня вполне устраивает, — сказал я.
— О, ну тогда хорошо. В общем, говорю же — я решил, что это какая-то заблудшая передача, вроде тех, что люди принимают слуховыми аппаратами и прочим, но, почитав Раудива, я, естественно, проверил и выяснил, что даже с девственной пленки слышу мягкое ворчанье, словно ее записывали в тишине и с нулевым уровнем. Как и Раудив, я обнаружил, что, усилив сигнал, я улавливаю нечто поразительно напоминающее человеческую речь, но с крайне странными интонациями, причудливыми грамматическими структурами и весьма случайной релевантностью.
Иоанна встала из-за стола, изящно извинилась и сказала, что ей в самом деле пора ложиться. Она терпеть не может длинные слова, хотя сама по себе очень умная. (Ну почему я упорствую, путаясь с умными женщинами, в то время как поистине обожабельными считаю единственно трансцендентальных дур, чей интеллект на севере ограничен способностью считать до девяти? Увы, последние встречаются с каждым днем все реже. «Il y a des gens qui rougissent d’avoir aimé une femme, le jour qu’ils aperçoivent qu’elle est bête. Ceux-la sont des aliborons vaniteux, faits pour brouter les chardons les plus impurs de la création, ou les faveurs d’un bas-bleu. La bêtise est souvent l’ornement de la beauté; c’est elle qui donne aux yeux cette limpidité morne des étangs noirâtres et ce calme huileux des mers tropicales»[141]. Забыл, кто это написал. Вероятно, не Симона Вайль[142].)
— Но продолжайте же, о. Тичборн, — сказал я, когда все «добрые ночи» были сказаны.
— Послушайте, а вы не будете любезны отбросить уже это «о.»? — спросил он. — Мальчишки в детском саду обращаются ко мне «Эрик» — даже не могу вообразить, почему, ибо зовут меня совсем не так, но мне вполне нравится.
— Продолжайте, Эрик, прошу вас. И будьте добры, зовите меня «Чарли».
— Благодарю вас. Что ж, едва освоившись с этими диковинными попытками выйти на связь, я счел их довольно м-м…
— М-м?
— Интересными, — как бы переча мне, произнес он. — Интересными!
Стараясь — как обычно, подобно жене Цезаря — для всех сделаться всем[143], я попробовал прийти ему на выручку.
— Однако тревожными? — подсказал я.
— Да, и ими тоже. Определенно. Тревожный — вот хорошее слово. Видите ли, я начал узнавать голоса, дешифровать их, и все они принадлежали мертвым — к примеру, моему старому классному наставнику и ректору семинарии — или тем, чьи книги я читал; ну, их по голосам я, разумеется, узнать не мог, но когда слышишь, что малый болбочет на совсем уж варварской латыни с сильным славянским акцентом и притом велит тебе не мыться, ибо это грех плотского наслаждения, а потом сообщает, что его зовут Иероним[144], — что тут можно подумать?
— И впрямь — что?
— Вполне. Но я понимал, что мне следует записывать эти голоса и слушать их дальше, пытаться услышать и понять, — и все становилось хуже и хуже.
Я украдкой плеснул ему в бокал «пастис», добавил чуточку воды и помог нацелиться рукой на рот. Пьян он не был; по-моему, он пребывал в каком-то потаенном экстазе: так дама в менопаузе думает о Кассиусе Клэе[145].
— Все стало хуже, — подсказал я.
— Гораздо хуже. На меня орал — без роздыху — кардинал Маннинг[146], такое чувство, будто ему отлично известно мое, э, дело. Затем некто по имени Пио Ноно[147] талдычил, что молиться за меня будет, но обещать ничего не может, а потом — самое плохое… — Голос его сорвался.
— Ваша матушка? — участливо спросил я.
— Ох, нет, она всегда меня понимала. Святой Франциск. Сначала я надеялся, что это Ассизский, но он вскоре меня вразумил: то был святой Франциск Ксаверий[148]. Кошмарно вел себя со мной. Кошмарно. Вы себе даже не представляете, какая это сволочь.
На глаза его навернулись слезы. Ну, само собой, я знаю, что делать с пьяными шизиками. Им нужно потакать, выслушивать их, напаивать до положения риз, после чего укладывать в постельку, сперва расстегнув им воротнички и стянув сапоги. Беспокоило меня лишь одно — как расстегнуть римский воротничок и как предотвратить увлажнение Эриком довольно приличной софы-ампир моего домохозяина.
— Послушайте? — вдруг спросил он, артикулируя вполне разборчиво. — Хотите послушать? Прошу вас?
— Разумеется, разумеется; сейчас же схожу за магнитофоном. Я вам так скажу — давайте-ка я сперва освежу вам бокал.
Я принес свой всецело превосходный магнитофон, распечатал новую шестидесятиминутную пленку, искусно вправил ее и приготовил аппарат к действию на скорости 3 3/4” в минуту. Эрик вперился в машину взором отчасти амбивалентным — так вы или я будем глазеть на сверло стоматолога, кое как дает, так и берет боль[149]. Он продолжал пялиться, пока я несколько не пошаркал и не поерзал. После чего он глянул на меня с поразительной, прямо-таки серафической улыбкой.
— Простите меня, — сказал он, — следовало вас предупредить. Все эти явления, похоже, связаны с альфа-ритмом мозга на частоте от восьми до двенадцати тактов. Судя по всему, если челочек умеет телепатию, телекинез и все такое прочее, он же способен и более-менее регулировать свои альфа-излучения. Иногда эдакое вызывается гипнозом, иногда происходит естественно, если человек засыпает или оказывается в полуосознанном состоянии, когда его слишком резко будят. Подростки и менопаузальные дамы часто способны вызвать его, с зажмуренными глазами погружаясь в нечистые помыслы. Медиумы, требующие полутьмы, тишины и так далее у себя на салонных сеансах, обычно — если они, конечно, хотя бы вполовину не липа, — наугад пытаются нащупать условия, при которых им удается подавить свои альфа-излучения до требуемого уровня, осознают они это или нет. Подозреваю, что многие «липовые» медиумы — женщины, которые по временам доподлинно восприимчивы, но не понимают, как должным образом создать условия, и оттого стряпают подделки, когда у них ничего не выходит.
Я отчасти ошарашился. Немногое из реченного поразило меня своим глубоким смыслом, однако и на пьяный бред отнюдь не походило.
— В Советском Союзе крепко над этим поработали, — продолжал Эрик, — и должен сказать, со стороны и впрямь чудится, будто их подход гораздо разумнее, чем у американцев. Иными словами, там чувствуют, что явления, отчетливо не вписывающиеся в законы науки, как мы ее ныне понимаем, нельзя исследовать стандартными научными методами. Как нельзя взвешивать нейтроны на бакалейных весах, понимаете?
— Мне это представляется разумным, — сказал я. — Помню, говорил кому-то из психо-психологических исследователей в каком-то новом комичном университете — Ланкастер? — что большинству игроков в покер знакомо то изумительное и редкое чувство, которое случается в одной руке из тысячи: они знают, что не могут проиграть. Я сказал ему, что со мной такое бывало дважды, да так сильно, что я вообще не смотрел в свою руку, не тащил в нее, ставил на нее все по самую рукоятку и ничуть не удивлялся, когда выигрывал. Реакция недоумка-исследователя свелась к тому, что он сдал мне синглетов из крапленой колоды, предложив угадать цвет. Мои результаты оказались на девять процентов ниже случайной вероятности, или как они там ее называют. Оттого я в его глазах стал лжецом, а он в моих — идиотом. Я мог бы ему рассказать — хвати у него мозгов спросить, — что необходимые условия должны быть таковы: мы играем несколько часов подряд по-настоящему, я заглатываю примерно треть бутылки бренди, в ставках своих я должен немного опережать исключительно естественным ходом карт и вообще, говоря короче, мне следует находиться в эдаком состоянии дремотной эйфории, при котором я уже практически сплю всеми своими телесными департаментами за исключением карточного чутья.
— Лучше это и выразить невозможно! — вскричал Эрик. — Все условия наличествуют, видите: легкая усталость, легкая эйфория, легкая депрессия от бренди; готов спорить, ваше альфа-излучение опустилось примерно до десяти тактов в секунду.
— Спору нет, — отозвался я.
— Вполне. Кстати, сожалею, что приходится постоянно говорить это «вполне», но я по большей части вынужден работать с американцами, а они рассчитывают, что англичане будут так говорить.
— Воистину, — подтвердил я.
— Принимаются ли эти передачи — если такое слово здесь полезно — из-за меня, через меня или же просто-напросто от меня, сказать не могу, — продолжал он. — До сих, по крайней мере, пор, как и Раудив, я не встретил, должен признать, ни единого слова на языке, которого бы не знал, не столкнулся ни с одним источником, с коим бы не был знаком. Вы скажете, что это наводит на мысль, будто я сам, так сказать, и есть основной движитель; но это может оказаться и проблемой коммуникации, как считаете?
Я не имел в виду произносить «вполне», но слово, похоже, выскользнуло само. Я нацедил Эрику еще «пастис» и одарил дружелюбной ухмылкой, коя, по вероятности, выглядела смертным оскалом.
— Ну, — неуверенно громыхнул я, — давайте пульнем, что скажете?
Он еще раз повторил свой номер с гляделками и вперялся в магнитофон минуту-другую, после чего охранительно приобнял машину рукой и даже несколько прильнул к ней, включая. Пять долгих минут мечтательно таращился на вращающуюся катушку, затем яро тряхнул головой и перемотал пленку в начало.
— Не вышло? — бодро осведомился я.
— Не могу сказать. — Он переключил усиление на примерно половину мощности и вдавил клавишу «воспр.». Машина принялась издавать обычный «белый шум» и механические звуки, а также мягкий посвист его собственного дыхания; более — ничего. Мне стало за него неловко: лучше б он и не начинал всю эту белиберду, — и я раздумывал, как помочь ему выпутаться из подобного разочарования.
— Слышите? — вдруг спросил он.
«Ох, Иисусе, да он и вправду спятил», — подумал я, корча ему извиняющуюся гримасу, как обычно поступают с малыми, узревшими в углах помещения розовых слоников. Он прибавил усиления — и я услышал. Тихий, бесконечно далекий щебет, затем хмык и продолжительное квохтанье, что вздымалось и опадало причудливо отвратительным манером.
Эрик пошебуршил тут и там громкостью и регулировкой скорости, потыкал в кнопки «готовность» и «прослушивание», и тут неожиданно из клубка невнятной чепухи воздвигся ясный и звучный голос: смеясь, он довольно отчетливо произнес:
— МЕРЗОСТЬ! Мерзкая пьянь! Мерзкая пьянь? Мерзомерзо мерзомерзо мерзомерзо, — по восходящей гамме, завершившейся пронзительным визгом летучей мыши, от которого заболело в ушах. Эрик нажал на «паузу» и посмотрел на меня: глаза его переполнялись слезами счастья.
— Это моя мамочка, — сказал он. — Очень за меня переживает.
Было время, когда подобное замечание меня бы абсолютно не смутило: я парировал бы незамедлительно — как остроумно, так и уважительно, — однако ныне я не тот, кем был когда-то. С уст моих сорвалось единственное:
— Вот как?
— О да, — отвечал он. — Она, как правило, начинает, пока не появились другие, и говорит что-нибудь игривое.
— Другие?
— И притом во множестве. Давайте испробуем.
Он покрутил регуляторы и прочее, и немного погодя вычленил хриплый, хорошо смазанный джином голос, сбивчивый от страсти, который изрек:
— De profundis clamavt ad te, Domine[150], — снова и снова, и все — тоном горького упрека.
— Это не древние, — сказал Эрик. — Такую латынь ирландские священники и по сей день учат в своих семинариях. Не совсем та скорость — если попасть на нужную, он звучит жизнерадостнее.
— Оскар Уайлд на смертном одре? — не сдержался я.
— А знаете, быть может, вы и правы, в самом деле такое возможно.
Долее удача — если это уместное слово — нам не улыбалась. Кто-то весьма своеобразно и неприятно смеялся, вновь появлялась матушка Эрика — в вихре животных звуков — и, похоже, обвиняла его в некоей практике, от которой запылали бы и волосатые щеки самого старика Краффт-Эбинга[151] («Она не упустит случая пошутить», — беспокойно произнес Эрик), а под самый конец ровный тихий голосок изложил сообщение, бесспорно предназначавшееся мне, ибо касалось оно материй, о коих Эрик не имел ни малейшей возможности знать и коими я не имею намерения отягощать читателя. Ни в данный момент, ни когда.
А, ну да — и всякий раз, когда мы натыкались на определенное сочетание скорости/громкости, крайне любезный и сочувствующий голос неизменно повторял:
— Нет, не надо. Не надо. Завтра не надо. Нет, я бы не стал ни за что. Не завтра. Не надо, пожалуйста.
— Все это до крайности завораживает, — тягостно вымолвил я, когда Эрик наконец все отключил. — Завораживает. Но вместе с тем мне кажется, что, быть может, не стоило бы делиться со всяким встречным и поперечным этой, э, сокровенной гармонией, а?
— Ох, да нет же. Я делаю это, лишь когда один либо с людьми исключительной эмоциональной стабильности — вроде вас, если не возражаете.
Я не стал — не мог — никак комментировать эту поразительную оценку себя; свою эмоциональную стабильность и ей подобные вещи я храню на самом донышке ящика для носовых платков, вместе с вибратором и неприличными фотографиями, как, быть может, уже выразился У.Х. Оден[152]. Воспалила меня другая порция им сказанного.
— Уж не хотите ли вы сказать, что иногда практикуете подобное в одиночестве? — удивленно вопросил я. — По ночам?
— Ох, ну конечно. Часто. Чего мне бояться?
На это я не ответил. Если он, с его квалификацией, не знает — кто я такой, чтобы ему сообщать? Ну то есть, я ж ему, черт возьми, не епископ, правда?
Эрик, тем не менее, оказался достаточно сообразителен и заметил, что я впал в уныние, а потому принял на себя бремя развлечения меня — с некоторым успехом. Перед немногими пасую я, когда дело доходит до неприличностей, однако если рассказывать католические анекдоты с нужной смесью робости и авторитетности, потребен истинный священник с семинарской дрессурой. Эрик довел это искусство до такого совершенства, что, припоминаю, я падал от смеха не раз.
Потом он обучил меня готовить и принимать «клюв» — этот навык мало известен за пределами студенческих общежитий Университета Южной Калифорнии, где Эрик некогда провел счастливый семестр, обучая упитанных студенток глубинам духовности, обретаемым в «Песнях к ней» Верлена[153].
«Клюв» следует принимать следующим образом — вам потребно это знать, ибо это единственный способ не захлебнуться мерзейшими формами алкоголя, вроде текилы, пульке, польской водки крепостью 149˚, паральдегида и самолетного антиобледенителя. Наполняете рюмку желаемой, но обычно не предназначенной к питью жидкостью, и размещаете оную рюмку внутри высокого стакана, который затем под обрез рюмки наполняете апельсиновым соком со льдом либо иным, резко питательным раствором. После чего все это выпивается. Сок, не зараженный тем невменяемым составом, которому случилось быть в рюмке, однако ж оттеняет весь ужас его прохождения по вашему нёбу. Под конец — неожиданная премия: сцепление рюмки дает слабину, она соскальзывает и мягко клюет вас в нос, откуда и название игры. Это клевание, могу доложить из собственного опыта, неодолимо принуждает вас к повторению процесса. Мне остались неведомы какие-либо прочие смеси, но с радостью могу вам сообщить, что, практикуясь с «пастис» и ананасовым соком, вы вскоре обнаружите, что сидите на ковре и распеваете песни, слова коих доселе считали вам неизвестными.
Мне кажется — хотя в этом я уверен быть не могу, — что где-то под утро в комнату вошел Джок и с обилием любезных выражений показал Эрику, где располагается приготовленная для него комната; вернувшись позднее, он отвел меня в кустики, где подержал мне голову, после чего сопроводил в ванную-душевую. И тем путем, осмелюсь догадаться, в постельку.
Вам подтвердит любой: ничто не сравнится с «пастис» в деле отвлечения рассудка от того, что говорят порой магнитофоны.