Гладиатор, томясь по твоим щедротам,
Затаил дыханье, что горше страха,
И страданья, окрасив ланиты потом,
Отыскали пар, кой для смерти не вспахан,
Когда твой вертоград озарился,
И пошел в поводу мир-битюг,
И на паперть народ возвратился,
Богоматерь Мук.
Льдом повеяло на меня от сего решения, скрывать не стану: холоднее ночей не бывает в году для милицейского патруля[191]. Полагаю, я уже довел до вашего сведения собственные взгляды на месяц май, осеняющий Британские острова. Вот и та майская ночь, в кою я мрачно пробирался к бухте Прекрасной Звезды, была холодна и черна, аки сердце школьницы, а луна — в своей последней четверти и довольно-таки лишенная настоятельной потребности служить обществу — напоминала мне лишь о серебряном талере Марии Терезии[192], который я однажды наблюдал зажатым меж ягодиц одной сомалийской дамы: по моим представлениям, дама сия была ничем не лучше, нежели следовало. Но довольно об этом.
Так я и крался к бухте Прекрасной Звезды. Море хрипло сопело, будто насильник, отвыкший от своего ремесла. Так и крался я обратно, сопя уже сам, будто ополченец, не имеющий при себе ни карманной фляжки, ни коробки с бутербродами, ибо жена его с ним не разговаривает. Когда я входил в Каштановый проезд (Ля Рю де Шатэньер), приближаясь к завершению своего первого обхода, один шатэньер, иначе каштан, тихонько разделился на два шатэньера, иначе каштана, и одна его составляющая поплыла ко мне. Меня часто спрашивают, что делать, когда подобное происходит с вами, и я свой ответ всегда делил на несколько альтернатив, а именно: либо
а. рыдать, либо
б. бежать, либо
в. падать на колени до мозга костей и молить о пощаде.
Если, разумеется, вы принадлежали — как я — к нелепому Особому Подразделению Чего-то во время войны — да, той самой, 1939–1945 годов, — вам такое не пристало. Посему я проделал следующее: немо рухнул наземь и несколько раз перекатился. Совершив сие, я выдернул пистолет и приуготовился ждать. Древесная личность замерла. А много спустя — и заговорила.
— Лица мне вашего не видать, — произнесла она, — зато видать огромную задницу. И примерно через три секунды ровно я всажу в нее из «люгера» пулю, если мне хорошенько не объяснят, почему не сто́ит.
Я встал, уговаривая легкие вернуться на службу.
— Джок, — сказал я. — Я представляю тебя к Медали за знание леса. В роли дерева ты был крайне убедителен.
— Драсьте, мистер Чарли.
— Что у тебя при себе, помимо этого автоматического пистолета, который я тебе неоднократно велел не носить с собой?
— Есть полбутылки темного рома.
— Фи, — ответил я. — Я не настолько жажду. Когда в следующий раз на обходе доберешься до «Громобоя», будь так добр отыскать и наполнить мою карманную флягу; я ж ныне отпатрулирую обратно к бухте Прекрасной Звезды и встречу тебя здесь снова, скажем, через тридцать минут.
— Ну, мистер Чарли. Я б решил, что коробка с бутербродами вам тож понравится?
— Ну что ж, Джок, если ты настаиваешь. Полагаю, мне все же требуется поддерживать силы.
— Ну, мистер Чарли. — И он начал истаивать прочь.
— Джок!
— Ну?
— В холодильнике должно остаться несколько объедков холодного фазана.
— Они еще там; мне ж не нравится фазан, или как?
— Сгодятся на бутерброды, но во что бы то ни стало помни: бутерброды с фазаном делаются из пеклеванного хлеба.
— Ну.
И он продолжил истаивать, как и я сам.
Истаивание с Каштанового проезда в направлении бухты Прекрасной Звезды подразумевает полную утрату оного направления, залезание в грязь и промокание; не говоря уже о биении голенями о разнообразные принадлежности сельскохозяйственной машинерии, разбрасываемые повсюду джерсийцами намеренно. Когда я добрался до бухты, море по-прежнему испускало тот же сокрушенный шум: «Шштоп мне провалитьсся, — казалось, стонало оно. — Сскока жж мне ишшо муччиться сс ссим бессмыссленным шшлепаньем туда и ссюда?»
— Я и сам не смог бы сформулировать это лучше, — заверил его я.
И развернулся к Каштановому проезду: в отличие от моря, я мог предвкушать карманные фляги и коробки с бутербродами. То была моя ошибка — боги ревниво и пристально следят за теми, кто тешит себя подобными надеждами.
Энергично продравшись сквозь живую изгородь, я узрел пред собою крупную и древоподобную форму. Я решил, что это Джок.
— Джок? — уточнил я.
Форма сделала ко мне древовидный шаг и очень сильно стукнула меня в висок. Я упал — медленнее, чем вы можете вообразить, — на землю, и моя физиономия шлепнулась в грязь с такой благодарностью, словно то была подушка. Я оказался неспособен к шевеленью, однако не вполне бессознателен. На меня обратился луч фонарика; я сомкнул ему навстречу мучимые вежды, но прежде успел заметить перед самым носом ботинок. Хороший ботинок, рыжевато-коричневый походный — такой я сам мог бы купить у «Дакера» в Оксфорде в те дни, когда мои счета оплачивал папенька.
Свет погас. Я почувствовал, как мой висок знающим манером ощупывает рука; болело там дьявольски, но без крепитации — я осмелился надеяться, что буду жить. Затем уже две крепкие руки подняли меня на колени, и я открыл глаза. Надо мною высилась ужасающая фигура с такою рожею, какую отвергла бы и преисподняя. В такой от меня близости, что я испытал на себе всю силу ее вони, коя была отвратительна. Затем у фигуры возделось колено и в оглушающей, ослепляющей вспышке вошло в соприкосновение с кончиком моего подбородка.
В ступоре моем со мною происходили смутно осознаваемые вещи: меня обыскивали, меня колотили, дергали и валили. Я мудро предпочел оставаться сонным, и сон снизошел ко мне, пока в правом ухе не завопила мучительная боль. От этой боли я неистово дернулся в сторону, но преуспел лишь во мгновенном пробуждении от мук, что были гораздо острее. Возле самого уха случился мощнейший взрыв, затем — еще больше боли. Теперь уже окончательно проснувшись — некоторым образом, — я собрал в себе довольно здравого смысла, чтобы остаться недвижимым, пока мой пугающий противник с шелестом удалялся. Удостоверившись, что его больше нет, я деликатно прощупал ситуацию. Я обнаружил, что стою у дерева. Ноги и руки мои пребывали свободными от уз. Я попробовал шевельнуть головой — и завопил. Бесконечно бережно я затем поднял руки к голове, упрашивая их сообщить моему невменяемому рассудку, что все это значит. И когда руки сие послушно исполнили, я лишился чувств снова — как и вы бы на моем месте, — и тут же опять пришел в себя с новым воплем боли.
Ухо мое, изволите ли видеть, было пришпилено к дереву.
Я очень спокойно простоял, казалось, целый час. Затем дотянулся и вытащил из заднего кармана брюк свой «банкирский особый». Наполнил легкие и открыл было рот, чтобы звать на помощь, но челюсть моя забилась в агонии, раздался кошмарный скрежет, и мой язык обнаружил, что зубы у меня размещаются не там, где им положено.
Я направил пистолет в воздух и нажал на спуск, но сил на автоматическую стрельбу не было. Обеими руками мне удалось взвести курок, после чего я выстрелил. И еще раз. И, с неимоверными трудностями, еще. Джок часто служил мне заряжающим на полигоне, и сигнал бедствия из трех выстрелов опознает.
Ждал я вечность. Больше патронов на сигналы я тратить опасался — мне они пригодятся, если вернется безумец. Время я проводил, стараясь не заснуть — стоило мне чуть померкнуть, и вес тела зубодробительно перемещался в ухо, — и стараясь припомнить, кто приколачивал мелких правонарушителей к деревьям, Лобенгула или Кетчвайо[193]. Их жертвам приходилось самим отрываться, пока их не оторвут гиены.
Наконец я услышал рев Джока — самый приятственный рев в моей жизни. Я слабо вякнул в ответ. Рев послышался ближе. Когда Джок в конце концов замаячил передо мной, я направил пистолет ему в живот. Часом ранее я бы доверил ему собственную жизнь, но сегодня ночью весь мир обезумел. Мог помыслить я лишь об одном: я не допущу, чтобы мне снова сделали больно. Он шагнул ко мне. Я жадно принюхался. Ни дуновения отвратительной ведьминой вони.
— Вы нормально, мистер Чарли? — спросил он.
— Эя ог оаг, — объяснил я.
— Э?
— Ог оаг, — раздраженно повторил я, показывая на подбородок.
— Рот сломан. Ептыть, и точно.
— Уо ииго, — прибавил я, показывая на ухо.
Он чиркнул спичкой и зашипел от расстройства чувств, увидев, в какой передряге я оказался. Гвоздь, судя по всему, загнан был по самую шляпку; ухо мое вокруг него распухло и налилось кровью.
— Сдается мне, гвоздодер под него не подсунуть, мистер Чарли. Придется резать.
Мне не хотелось знать, что он собирается делать, — я желал одного: чтобы он это сделал, дабы я мог лечь и уснуть. Я энергично зажестикулировал в направлении уха и накрепко захлопнул глаза.
Скрипеть зубами, пока он прорезал канал от шляпки гвоздя до края ушной раковины, я не мог — зубы мои не сходились, — но помню, что лил обильные слезы. Джок попросил меня чуть подвинуть голову. Бесполезно — хрящ под шляпкой держался упорно. Повисла долгая пауза, а затем, к своему ужасу, я ощутил у самого угла своего глаза острие Джокова ножа. Я конвульсивно дернулся и заорал; ухо оторвалось.
— Звините, мистер Чарли, — сказал Джок, подымая меня из благотворной грязи.
В следующий раз я пришел в себя, когда Джок выволакивал меня из машины в отделение скорой помощи больницы Сент-Хелиера. Он прислонил меня к стойке, из-за которой любезная, однако строгая дама защелкала на меня языком. Она выдала Джоку бланк для заполнения, однако я выхватил его и накарябал: ПРОВЕРЬ КАК ИОАННА. Джок кивнул, опустил меня на пол и исчез.
В следующий после этого раз я пришел в себя под слепящими белыми огнями и сострадательным черным лицом. Последнее, судя по всему, принадлежало пакистанскому врачу, который занимался искусной вышивкой по моему уху. Он радостно мне улыбнулся.
— Оч-чинь жуткая авария, — заверил меня он. — Скажите благодарю счастливым звездам, что вы в земле еще живучих.
Я начал было открывать рот, чтобы заметить нечто остроумное по поводу Питера Селлерса[194], но понял, что не могу. Открыть, то есть, рот не могу. Он был весь как-то скован, а язык мой словно запутался в клубке колючей проволоки.
— Пожалуйста, ведите вполне потише, — сказал милый доктор, — и будете как новенький в мановение глаза. Если нет, вся моя добрая работа отойдет коту.
Я повел себя тише.
— Сестра, — позвал он через плечо, — пациент уже на поверхности.
Помахивая бланками, возникла строгая дама из Приемного Покоя.
— Пока хватит только фамилии, адреса и ближайших родственников, — сказала она не слишком строго. Я поднял ручку весом в центнер и написал искомое. Сестра удалилась. Но через секунду возникла вновь и что-то зашептала врачу.
— Мистер Макибрей, — обратился он ко мне, — судя обо всем, к нам только-только поступила дама с одинаковой фамилией. Она не с вами? Миссис Ёанна Макибрей.
Я начал было вскакивать; меня удержали. Я с ними сражался. Кто-то воткнул мне в руку иглу и мягко сообщил, что врач, занимающийся в теперешний миг Иоанной, некоторое время спустя ко мне зайдет лично. Я неохотно отключился.
В следующий раз я пробудился, быв в теплой тугой постельке и теплой чесучей ночной рубашке, насквозь пропитанной потом. Чувствовал я себя, как сам ад и тысяча похмелий в придачу; смерть выглядела бесконечно желанной. Затем я вспомнил о Иоанне и начал вставать, но крохотная и худенькая медсестра меня удержала, не прилагая к сему никаких усилий, словно разглаживала простыню. Появилось новое лицо — крупный бледный малый.
— Мистер Маккабрей? — сказал он. — Доброе утро. Я врач, который занимается вашей супругой. С нею все будет в порядке, но она довольно сильно изранена и потеряла значительно крови.
Я неистово замахал, призывая бумагу, и он протянул мне ручку и блокнот.
— «Изнасилована?» — написал я.
— По правде говоря, мы этого не знаем. В нижней части корпуса ущерба, похоже, не нанесено, хотя есть обширные травмы в других местах. Мы не можем ее спросить, поскольку она в глубоком шоке: боюсь, он порвал ее весьма существенно.
Я снова взялся за ручку.
— «У нее изуродовано ухо?» — спросил я.
Врач долго смотрел на слова, как будто не мог их понять. Затем медленно посмотрел мне в глаза — с таким состраданием, что я испугался.
— Простите, мистер Маккабрей, я думал, вы знаете. Ее травмы совершенно не похожи на ваши.