— Ага, смотри, если будешь здесь, тут они тебя и изнасилуют.
— Пусть попробуют! — с озлоблением произнес Вадик.
— Вы зачем сигареты раздаете? — строго спросила меня врач, вышедшая из открытого кабинета.
— А что нельзя? — с ехидством спросил я.
— Нельзя! Вы за кем-то приехали?
— Да, за Листовой! — смущенно ответил я.
— Подождите в приемном покое. Я сейчас приведу, — распорядилась врач.
Ждать пришлось долго. Уже возвращались из столовой больные женщины, бросая на нас, особенно на Вадика, завлекающие взгляды. Я решил позвонить в приемник и предупредить, что мы задержимся, а то, не дай Бог, начнутся всякие расспросы. Номер был занят. И вдруг я услышал:
— А ты что стоишь? Проходи, раздевайся! Да ты не стесняйся, — медсестра взяла Вадика за руку и повела его в раздевалку.
— Зачем это я должен раздеваться? Да отпустите вы меня, — испуганно отстранился он от нее.
— Ну, если тебя привезли, давай, паренек, давай, — напирала медсестра.
— Да вы что? Да я не к вам... Мы за девчонкой приехали. Володь, скажи?! — не выдержал Вадик.
— Так ты что, из милиции? А молоденький какой! Ты уж извини, а то я тебя... — смутилась медсестра.
Меня всего трясло от смеха. Посмотрев в мою сторону, Вадик тоже не выдержал и расхохотался. Сестра удивленно взглянула на нас, потом, махнув рукой, пошла по своим делам.
Привели Марину. Короткая стрижка, круглое лицо, серые глаза, смотревшие на меня с нескрываемой злобой. Она скрылась за дверью раздевалки. Врач стала отправлять по палатам собравшихся подружек.
— Идите, ну идите же! Что вы тут собрались?!
— А что, проводить нельзя, что ли? — галдели они.
— Встретитесь, еще не раз встретитесь.
Подружки вышли из кабинета и остались ждать в коридоре. Вскоре к ним вышла Марина в зеленом платье и в синей заношенной куртке — в том, в чем ее привезли из детприемника. Подруги обступили ее, давая советы и адреса.
Получив справку о выписке, мы, наконец, вышли из больницы. Марина, подавленная, брела позади, не замечая дождя. Мне хотелось поскорее покинуть это тоскливое заведение, и я прикрикнул на нее:
— Ты можешь идти побыстрее? Не на прогулке, топай!
Она с ненавистью посмотрела на меня, и этот взгляд словно обжег меня. Опустив голову, она пошла к вахте, всем своим видом показывая презрение ко мне. Я понял, что ей не хотелось ехать в приемник. Разместившись на заднем сиденье, она отвернулась к окошку. «УАЗик», разбрызгивая лужи, выскочил на дорогу. Капли дождя, собравшиеся на лобовом стекле, струями стекали вниз.
Молчание становилось тягостным.
— Тебе что здесь лучше было, чем в приемнике? — спросил я ее.
Она не ответила. «Затаила обиду», — подумал я.
Марина разительно отличалась от тех девчонок, которые побывали в больнице строгого режима. Те охотно и весело рассказывали о себе, о своих любовных похождениях. Не стеснялись и в описаниях интимных моментов. Одна, выпросив у меня сигарету, рассказала, как они впятером изнасиловали парня. Рассказывала, смакуя мельчайшие подробности, и, когда я обвинил ее в том, что она сломала парню жизнь, она ответила мне с обидой:
— А чем он особенный? С нами не хотел трахаться, красавчик! Сам виноват! От него бы не убыло, и меньше бы не стал! '
А Марина как бы ушла в себя. Не хотела никого замечать. Лишь с тупым безразличием смотрела куда-то перед собой. Я знал о ней только то, что она сирота, воспитанница интерната, что несколько раз была в приемнике, — и все! Появившееся раздражение стало усиливаться.
«Какого дьявола! Ну, надулась девчонка! Чего тебе до нее?» — успокаивал я себя.
Но это было слабое утешение. К тому же я понимал, что это была не обида, а презрение ко мне.
— Слушай, Марина, если я тебя обидел, то прости меня, — все-таки не выдержал я. — Но я не сделал тебе ничего такого, чтобы ты смотрела на меня как на какую-то тварь. Может, ты презираешь меня только за то, что я ношу этот мундир? Но за формой у меня живая душа, и я тоже человек!
Она подняла голову, и я встретился с ее удивленным взглядом. В ее глазах мелькнула какая-то живинка.
— Мы для вас менты, жизни вам не даем, — не унимался я. — Только ты ошибаешься! Не каждый милиционер — гад, есть и нормальные люди. Вот мне порой вас жалко бывает. Не знаю, прав ли я. Но вот что я думаю про тебя: за свои пятнадцать лет ты такого навидалась, что другой за все 30 лет — по горло хватит. Ты любила красивого парня, а он тебя предал, променял на другую. И нет у тебя такого человека, которому можно было бы поплакаться, излить душу. А тебе хочется, чтобы тебя кто-то любил, чтобы ты кому-то была нужна. Не знаю, может, я ошибаюсь. Только и ты не права, что никому не веришь. Не все же, кого ты встречаешь, — твари. Есть и хорошие люди. Я верю, что когда-нибудь ты встретишь человека, который тебе скажет: «Марина, ты мне нужна!»
Она вдруг закрыла лицо руками.
«Тьфу ты, дернул меня дьявол за язык, довел девчонку до слез, — ругал я себя. — Вообще-то интернатовские не плачут, — припомнилось мне. — Если что, то они плачут душой, слез на их глазах вы не увидите, а Марина — «интердевочка».
Отняв ладони от лица, она внимательно посмотрела на меня широко раскрытыми глазами. Я понял, что мои слова задели ее, запали в душу, мне стало не по себе от этого взгляда.
«Чего ты лезешь в душу? — упрекал я себя. — Кончай!»
Оставшийся до приемника путь мы провели в молчании, лишь изредка переговариваясь с Вадиком. Когда приехали, он спросил меня:
— Чего это ты разошелся? Ты, думаешь, она чего-нибудь поняла? Она как таскалась, так и будет таскаться! Ей говорить — все без толку, как горох об стенку. В одно ухо влетело, в другое вылетело!
— Не знаю, Вадик, но у нее были такие глаза! — ответил я ему. — Однажды я видел такие же глаза у пацана из интерната, которого я вез назад, в родные стены. Вместе с ним было еще трое пацанов. И мы заблудились зимой в степи. Мы тогда, голодные и замерзшие, шли в метель. Никто не ныл. Мы просто шли через степь, сквозь обжигающий ветер, на огонек. Я тогда снял с себя шарф и укутал самого малого, этого пацаненка из интерната. Он тогда на меня посмотрел точно так же... В его глазах как будто жизнь замерла! А они, интернатовские, не привыкли жаловаться и плакать разучились. Они думают, что их все обманули... А мы все же тогда дошли. Огонек этот оказался светом в окне «пожарки». Там мы обогрелись. И еще помню горячий хлеб и парное молоко, которые принесла нам деревенская женщина, и пока мы отогревались, дежурный с «пожарки» разбудил водителя, и тот повез нас. А нам навстречу шла другая машина из того города, куда мы добирались. Оказалось, что дежурный, в общем-то молодой парень, позвонил в милицию того города, куда мы ехали и попросил нас встретить. Мы пересели в милицейский автобус и доехали до интерната. Сколько мы тогда встретили добрых людей, которые пришли на помощь сиротам! Я до сих пор помню эту ночь, метель, горячий хлеб, но особенно мне врезались в память глаза этого мальчонки-сироты.
— Ну ты даешь, зачем тебе все. это? — удивился Вадик. — Пацаны, сироты... Будешь переживать, тебя надолго не хватит.
— Не знаю, я как будто себя виноватым чувствую, да ведь я сам интернатовский.
Меня позвали в инспекторскую. Посреди комнаты, опустив голову, стояла Марина. На столе инспекторов лежали ее нехитрые пожитки, сваленные в кучу. Капитан милиции инспектор сидела за столом и рассматривала тетрадь Марины, а другая, лейтенант, уничтожала адреса и записки.
— Зачем вы рвете? — тихо спросила девочка.
— Зачем? Чтобы ты не таскалась по этим адресам, — резко ответила ей женщина.
«Вот ты и вернулась в приемник, который ненавидишь всей душой! — подумал я. — Ты для них бродяжка, девочка легкого поведения, развращенная донельзя, а что у тебя на душе, их не волнует: они исполняют свои обязанности, им удобно жить спокойно, без потрясений...»
На следующий день я вышел в ночную смену, и когда пацаны уснули, вычеркнув еще один день из своего срока, меня кто-то позвал из спальни девочек. Войдя, я увидел Марину, сидящую на койке.
— Владимир Александрович, с вами можно поговорить? — тихим голосом спросила она.
На мгновение я растерялся: с одной стороны, время отбоя, не хотелось осложнений с начальством и разговоров злых языков, которых в приемнике хватает, а с другой — оттолкни я ее сейчас, девчонка замкнется, а я чувствовал, что ей хочется выговориться, и, видимо, она мучительно шла к этому разговору. И я решился, понимая, как это ей сейчас нужно, — просто поговорить.
— Одевайся и иди в игровую, — сказал я.
В игровой она села напротив меня, небрежно поправила волосы и, тихонько вздохнув, с надеждой посмотрела мне в глаза.
— Я не знаю, что со мной происходит? — произнесла она с надрывом в голосе. — Что-то внутри зашевелилось и ноет... Вы все правильно про меня сказали, как будто подглядели за мной. Я вот думаю: откуда вы все про меня знаете?..
— Понимаешь, Марина, я встречал немало девчонок, и у многих похожие судьбы, — объяснил я.
— А я-то думала, что только мне не везет. Впрочем, я сама в этом виновата. Вы говорили со мной откровенно, я тоже хочу поговорить искренно: вы почему-то внушаете к себе доверие... Не знаю, как и чем это объяснить, — она тяжело вздохнула и, усевшись поудобнее, продолжила: — Я много раз задумывалась над тем, что со мной происходит за последние полтора года. Вначале была боль и тоска по маме. Я никак не могла поверить, что она погибла. С мамой мне было хорошо. Она любила меня, была доброй и ласковой. Она для меня была не только мамой, но и другом. Я делилась с ней самым сокровенным, и она понимала меня. И если я что-то творила, то она не ругалась, а как-то пыталась объяснить. Хуже пощечины было, когда она говорила мне: «Ты меня обидела своим обманом. А я тебе так верила».
Когда так говорила, я всегда плакала и просила у нее прощения, и мы мирились. Она обнимала меня и, поглаживая по голове, говорила: «Дочурка ты моя, подружка. Нельзя обманывать, а иначе я не буду тебе верить! А если нет веры — нет и любви!»
Когда мама была жива, то у нас в доме всегда было радостно и весело. Все мои немногочисленные желания исполнялись...
Марина задумалась. Лицо ее стало печальным от тяжелых воспоминаний.
— Для меня это был страшный день... Я так ждала маму! Когда мне сказали о ее смерти, я закричала: «Неправда! Вы врете! Мама жива, она придет!» Три дня я проплакала. У меня было такое чувство, словно из моей груди вырвали сердце. Все стало безразличным. В моей жизни стало как-то пусто. Остались только боль и тоска, которые выжигали все внутри. Я стала жить у сестры, которая была замужем. Вскоре у нас начались конфликты. Мне было трудно с ней, хотя она была мне родным человеком... Трудно жить, когда ты от кого-то зависима. Я зависела от настроения сестры. Она вечно попрекала меня куском хлеба и постоянно придиралась ко мне. Укоряла в неблагодарности. При маме было иначе.. С сестрой я не ужилась, и меня отправили в интернат. Там я жила сама по себе, что не нравилось воспитателям, и они обозлились на меня, считая меня негодяйкой и хамкой. И я стала сбегать из интерната. То уеду к тетке, то еще куда-нибудь, лишь бы подальше от криков и оскорблений, но меня возвращали, и вновь я только и слышала от них в свой адрес: «Дрянь!» Меня даже девчонки стали так называть, и тогда я стала драться. Директор меня предупредила: «Все, Листова, поедешь в спецучилище за свои драки, прогулы и двойки». Я скатывалась все ниже и ниже. Мне становилось все безразлично. Я все чаще убегала из интерната. Нашла себе новых подруг, и вот они предложили: «Поехали на базу. Там такие мальчики-спортсмены!..» И я поехала с ними.
В один из вечеров мы были на дискотеке. Ко мне подошел парень. Вы были правы, это был красивый парень. У него были короткие русые волосы, голубые глаза, ярко-красные губы, как будто на них раздавили ягоды рябины, чуть пробивающиеся усы и притягательная улыбка. Я его видела раньше и тайком наблюдала, как он весело играет в волейбол. Когда он купался, я любовалась его красивым телом. Ленуха тогда сказала, что от такого парня она хотела бы заиметь ребенка. И вот он подошел ко мне и пригласил танцевать. Меня сразу в жар бросило. Мы танцевали. Я чувствовала его сильное тело и нежность рук. Он так обаятельно улыбался мне и под конец танца, приподняв мою голову, поцеловал. Потом сказал слова, от которых я стала, как сумасшедшая: «Я хочу, чтобы ты была моей подружкой».
Так он появился в моей жизни, и я как будто ожила, ощутила радость. Я стала веселой, словно огонек вспыхнул во мне. Мне казалось, что я его знаю уже много лет, ждала его, и он был таким, каким мне его хотелось видеть. Мне тогда казалось, что я его часто видела в своих снах. С того вечера мы всегда были вместе. Никогда не забуду наш первый поцелуй. — Лицо Марины прояснилось от радостных воспоминаний. — Мы гуляли вечерами, сидели на берегу, смотрели на лунную дорожку и на звезды в озере. Он был ласковый, добрый и внимательный, как тогда мне казалось. Девчонки завидовали мне: «Такого парня отхватила, Машка!» Я была счастлива, мне с ним было тепло и радостно. Он ласково звал меня подружкой.
Все это кончилось утром, после ночи, когда мы были вместе. После этого он сразу как-то охладел ко мне. Обходил меня стороной. Я, как дура, бегала за ним, но он избегал меня и вскоре уехал. Я старалась забыть его, но у меня ничего не получалось, и тогда я поехала в Челябинск, нашла его дом. Родители сказали, что он на секции, и я решила дождаться его. Думала — увижу, поговорим, и все будет хорошо. Ждала часа два. Совсем замерзла, только воспоминания и согревали меня. И вот он пришел. У меня перехватило дыхание, сердце забилось, как бешеное. Но он пришел не один, а с какой-то девчонкой. Прошел мимо меня, словно не заметил. Я окликнула его. Он подошел ко мне и вроде обрадовался: «Машка, привет! Ты чего здесь стоишь? Как дела?» Тогда я сказала ему, что люблю его, что не могу без него. Его ответ был хуже пощечины: «Ну ты вообще, подружка! Ты что думаешь, у меня чика замкнула, что я с тобой буду?..»
Его позвала девчонка. «Ты вот что, не бегай за мной и вообще забудь...» — бросил он мне на прощание. Я смотрела на него, красивого, с румянцем на щеках, и вдруг почувствовала к нему ненависть. Обида захлестнула меня, особенно когда он сказал, усмехнувшись при этом: «Да ты мне только на ночь нужна была, свежая и непорченная».
Тогда я ударила его, повернулась и ушла. Меня душили слезы. Я шла, как побитая, ничего не замечала вокруг. Не знаю, как я пришла на вокзал. Там меня задержала милиция и отправила в приемник. В «первичке» я хотела... Но передумала, решив что назло ему найду хорошего парня, а он пусть таскается с шалавами. Вскоре приехали из интерната и забрали меня, но там я долго не задержалась.
Моим самым лучшим увлечением стала улица. Я заметила, что нахожу утешение в водке. Мне было легко пьяной, и случилось то, что следовало ожидать: где пьянка, там и секс. Иногда, лежа с кем-то в постели, вспоминала его, и мне становилось противно, что я стала таскаться, как бикса. После этого все думала — пора кончать, но приходили подружки и опять за свое: «Пошли к парням, у них бухало есть». — «Не пойду, — отнекивалась я, — надоело! Все противно!» — «Машка, ты дура! Нашла из-за чего расстраиваться, сейчас все так живут. Чего особенного?» И я уходила с ними.
Но скоро мне все опротивело: пьянки, грязные мужики, вонь — и я поехала к тетке. Но вот опять попалась в приемник, потом в это страшное заведение. Там ко мне относились, как к больной, а здесь...
И вот вы в машине как будто встряхнули меня, разбередили душу. Мне уже было наплевать на все. Я думала, что все меня считают биксой и лярвой...
Она тяжело вздохнула и замолчала.
Что я мог ей сказать? Чем утешить? Да и нужно ли было ей мое утешение?! Ее уже и так тошнит от нравоучений, нотаций, у нее на них аллергия. И я понял, как только она почувствует назидательный тон, уйдет в себя и замкнется. Нельзя с ней было так говорить. В этот момент мне вспомнился Егор, парень, который сбежал из спецучилища, узнав, что его подруга, которой он так верил, стала ходить с другим, а в том, что он сидит в «спецухе», есть и ее вина. Он совершил побег. Бежал и думал, что, если увидит ее с кем-нибудь, изуродует! Скрываясь от милиции, на попутках добрался он до своего города и как-то вечером выследил их. Долго наблюдал за ними и вдруг в нем что-то перевернулось. Он подошел к ним и прямо спросил ее:
— Ты его любишь?
Подруга вскрикнула, увидев его, и, перепуганная, лишь кивнула головой. Он подошел к ее парню, взял его за грудки. Она закричала:
— Егор, не надо!
— Ты вот что, парень, — спокойно произнес он, — не обижай ее, короче, береги ее, она девчонка нормальная!..
В тот же вечер он сдался милиции. Когда мы встретились с ним в приемнике, он мне обо всем рассказал и добавил:
— Силой любить не заставишь.
Уже за одно это его можно уважать. Он сильный парень. Я рассказал о нем Марине. И в конце нашего разговора подбодрил ее:
— Я верю, что и в твоей жизни наступит такой день, когда ты захлебнешься от радости и любви.
Через два дня Марину увезли.
Прошло время. Однажды начальник с ехидными замечаниями подал мне распечатанное письмо. Это было письмо от Марины.
— Что, уже ознакомились? — спросил я его.
— Конечно, должен же я знать, что пишут моему сотруднику. Не забывай, ты служишь в закрытом учреждении. А эта девочка — дура она. И чего ты с ней возишься?
Я вынул из конверта листок и, читая письмо, словно опять услышал ее голос:
«До вас я думала о своей жизни, но после нашего разговора во мне что-то переломилось. Я размышляю обо всем серьезно и строго и в то же время подсмеиваюсь над собой, думая, что как жила, так и буду дальше жить. Но потом поняла, что ирония — это только защита. В действительности же ваш разговор разбудил во мне что-то. И прожила бы так пустышкой, если бы не ваши слова и этот парень Егор, кажется. Быть может, я преувеличиваю, но я поняла, что у меня должен быть смысл в жизни, нужно жить ради чего-то, ну ради любви, ради дома и детей... Я хочу жить нормально, но мне будет очень-очень трудно. Вы тогда меня спросили: есть ли у меня сила воли? Отвечаю: есть! Но я не знаю или не умею ею пользоваться, а кричать «караул» глупо. Да и никто не поможет...»
Больше писем не было, и с Мариной мы не встречались.
Когда в группу попадают девчонки, которых мы после отправляем в больницу строгого режима, я невольно вспоминаю ее, потерявшую мать интердевочку (интернатовскую девочку), с обожженной любовью, которая столкнулась с жестокостью, обманом и равнодушием, попав в отравленную среду дешевой праздности — «лишь бы забыться» — и горьких пробуждений. Где-то мечется она, наверное, в этой жизни в поисках себя...
Дикарь
— Владимир Александрович, а к нам дезертира привезли, — сообщил мне Сашка Сигаев, воспитанник первой группы, как только я поднялся на второй этаж, заступая на ночное дежурство.
— Кого? — не поняв, переспросил я воспитанника.
— Дезертира, ну он из армии сбежал, а его в Челябинске поймали.
Я зашел в игровую. В строю стоял незнакомый мне парень, среднего роста, с круглым лицом и вздернутым носом. Его живые серые глаза изучающе смотрели на меня. Пацаны разделись, и я дал им команду умываться Новичка оставил в игровой. Он, тяжело вздохнув, сел к столу воспитателя.
— Что, опять вопросы-расспросы? — недовольно произнес он.
— Мне же интересно, что ты за человек, — ответил я.
— Человек... — усмехнулся парень. — Че вы меня подкалываете? Скажите — дезертир, позорю армию... Я сегодня уже чего только не наслышался!
— Я не трибунал, чтобы решать дезертир ты или нет. Для меня ты прежде всего человек. Вот так! Но когда тебя в армию провожали, мать тебе же не говорила: «Беги, сынок, из армии...»
— А я детдомовский, — перебил меня он.
Чужаки
— Детдомовский? — удивился я. — Тебя так зовут?
— Олег! А что, думаете, детдомовские в армии не служат?
— Служат. Ты вот что, Олег, иди мыться, а захочешь поговорить, скажешь.
— А вы закурить дадите? — он испытующе посмотрел-на меня.
— Посмотрим, — усмехнулся я.
Когда пацаны угомонились и уснули, Олег пришел в игровую.
— Как насчет закурить?
Я протянул ему сигарету. Он закурил, глубоко затянувшись.
— То, что ты сбежал, конечно, не дело, — начав разговор, сказал я. — Для любой армии — это позор, когда солдат сбегает.
— А я уже пятый раз бегу, — уточнил он.
— Ого, да ты профессиональный беглец!
— А вы послужите, как я, с «чурками» в стройбате — нервно стряхнув пепел, сказал он. — Когда отпашешь свою норму — с ног валишься, хэбэ все мокрое, руки дрожат, а «чурка» заставляет еще за него вкалывать. Я поначалу отказывался! Тогда тебя ночью поднимают с постели и загоняют в толчок, где уже ждет толпа «арриков». И бьют, скоты, аккуратно, без синяков, по почкам и по голове. Еле живой поднимаешься, и Томик, старший из них, вообще-то его Томазом зовут, хватает тебя за шею, высоко поднимает голову и, глядя в глаза, спрашивает: «Тэпэр панымаеш?» После этого и его норму сделаешь...
Я после этого две недели не мог оклематься: моча шла с кровью, отбили «арры» мне почки. А потом еще хуже стало. Томик этот заставлял меня массаж ему делать или за жратвой бегать. Или даст мне пятерку и посылает за водкой, чтобы я ее ему на эти деньги купил, плюс закуску, а пятерки этой разве хватит? Скажешь ему об этом, а он в ответ: «Это мэня нэ волнуэт!» Они за водкой нас, молодых, посылали после того, как Сурен попался ментам. У него в сумке пять бутылок было, и сам он «ужаленный» был, вот его и тормознули, а он в драку с ментами полез. Его потом судили за то, что он одному менту голову бутылкой разбил. После этого случая «чурки» сами не ходили, а заставляли нас. И думаете, я один такой? У каждого «арры» был свой боец. Потом я узнал, что они на нас отыгрывались за то, что их в начале службы «дедушки» — русские с хохлами — по ночам долбали и после этого они на них, как рабы египетские, пахали. Теперь наша очередь пришла.
Офицеры знали об этом, но молчали. Зачем им эти разборки! План-то мы давали. Тут один тормозной взводному рассказал, так его потом не трогали, а одними уставами и нарядами задрочили. И еще один парнишка был, каратист Виталик. Он этому Томику всю дыхалку отбил. Вскоре мы его ночью голого нашли в толчке, и потом «кеп» — наш комбат перевел его в другую часть. Вот такая у нас житуха — у стройбата! Я сегодня в вашем «питомнике» целый день, и от команд «равняйсь», «смирно» вздрагиваю. Так это мне «армейку» напоминает. Вспоминается, как вдоль строя шел Томик и командовал: «Грудь к осмотру!», а потом с ехидной улыбкой бил по той пуговице, где солнечное сплетение. Такие вот у него развлечения были, а для нас жизнь такая — хоть в петлю или в побег. Первый раз я сбежал и, как дурак, шманался по городу. Меня патруль и повязал. Отсидел на «губе» трое суток, второй раз с поезда сняли, а вот третий раз добрался до дядьки. Мне бы у него отсидеться, так нет же — потащился в город, ну и, конечно, нарвался. И здравствуй, часть родная! Возвращение блудного солдатика... Комбат хотел меня в «психушку» отправить, но мне повезло: мест не оказалось. Там, наверное, нашего брата по двое на одной койке... Четвертый раз меня менты поймали. Ну, я закосил под малолетку, две недели прожил в детприемнике, но все равно раскололи. У вас тоже инспектора крутые — сразу поняли, что и по чем.
— А ты здесь в детдоме был?
— Нет, в Оренбургской области. Поначалу в детдоме, когда мать лишили прав, а потом перевели в интернат
— А как тебе там жилось?
— Нормально. В интернате тоже свои уставы, свои «деды». Только мы их звали «старшаками». Учителя жилы рвали, чтобы воспитать нас в духе молодых строителей коммунизма, всякие вечера устраивали, диспуты разные... Но мне больше нравилось в спортзале: баскетбол там, зимой на лыжах. Но у нас, пацанов, были свои игры: зачуханить кого-нибудь, «старшаки» трясли деньги, курево. Мы тоже, когда стали «старшаками», чморили пацанов, ночью к девкам ходили.
— А из интерната ты убегал?
— Конечно, поначалу из-за «старшаков», а потом не знаю почему. Дороги, что ли, тянули... А то слоняешься по интернату, как неприкаянный, а тут приключения. Мне в интернате кличку подогнали: «дикарь». Это из-за того, что на чердаке голубятню развел. Породистых голубей мало было, в основном дикари. Потом, когда воспитка за мной полезла и с лестницы свалилась, голубятню мою прикрыли.
— А что ты после интерната делал?
— Дядьке помогал в совхозе. А кому мы, интернатовские, нужны? Это Юрику Шатунову повезло, он на эстраду пролез, звездой стал... Но вообще-то он классно поет.
— Ты что, Шатунова знаешь? — удивился я.
— Да! Вместе были в интернате... Дайте закурить.
Выпустив струйку дыма в потолок, он рассмеялся.
— Ты чего?
— Да я думал, что вы меня будете воспитывать в политико-воспитательном духе.
— Зачем? Ты же не дурак, сам все прекрасно понимаешь. Только вот, думаю, как ты дальше служить будешь? — Да нормально, «арры»-то скоро дембельнутся, а там молодняк придет.
— И ты их тоже будешь гноить? — испытующе глядя на него, спросил я.
— Ну, как эти «чурки», конечно, не буду...
— А зачем? Может, на тебе эта «дедовщина» кончится?..
— Ну, вы вообще, как пацан зеленый. Она не на мне началась и еще долго будет. Надо же молодых воспитывать, а иначе в армии бардак будет.
— Ну, конечно, и солдаты еще долго бегать будут, расстреливать таких вот, как Томаз, сидеть в дисбатах... — продолжил я в том же духе.
— Да нет, надо их держать, но не перегибать. Ну, помогать, что ли, им, — попытался объяснить свою мысль Олег.
— А если он не понимает, то ты будешь воспитывать его, как тот Томаз?
— Вы что думаете, он слова поймет? Сейчас кругом словесный понос, а толку? Вот и надо с молодняком по-нормальному. Вообще-то надо профессиональную армию делать! Кто хочет, тот пусть и служит, я бы вот в такой армии послужил, да и не два года.
— Может, ты и прав, скорее всего, прав. Только, Олег, вот и милицию тоже надо делать профессиональной, чтобы в ней служили мастера-профессионалы.
— А не менты, — ввернул Олег. — Когда только это будет?'
— Когда-нибудь да будет. Я бы двадцать пять лет прослужил, если бы наша милиция была, как американская полиция: по Закону и в Законе. Но пока этого дождешься, я буду пенсионером. Если меня раньше срока не выкинут.
— А вы уже сколько служите? — с неподдельным интересом спросил он.
— Скоро девять лет.
— Ого! Ништяк. А я думал, вы молодой. По молодости со мной разговор завели. С вами говорить-то просто: вы не глушите воспитанием, а то у меня от всех воспитателей вроде как изжога.
— Какой из меня воспитатель?! — усмехнулся я, махнув рукой. — Вот тебе ведь я помочь ничем не могу.
— А зачем мне помогать? Я же под присягой и под погонами! Да и не сможете вы всем пацанам помочь, вы же не солнышко — всех не обогреете! Да и не верят пацаны вашему брату в погонах. Они на вас злые... Дядя Степа — он один, а ментов сколько? Только вы не обижайтесь, а пацаны свободу любят и себя показать. Я вот однажды сижу на станции и кормлю голубей семечками, а они, дикари, дерутся. Белый старается побольше ухватить. Смотрю я на них и завидую их свободе: летят, куда хотят. Во жизнь! Только думку мою оборвали. Подходит ко мне патруль, а дикари фы-р-р-р! И разлетелись Проследил, куда полетел белый дикарь, и про себя думаю: лети дикарь, лети, живи на воле! Сквозь думку свою слышу: «Ваша увольнительная, товарищ солдат. Почему расстегнуты?»
Ну, вот и началось...
— Поздно уже, иди спать, Олег! — видя его усталое лицо, сказал я.
Долго я еще не мог отойти от чувств, которые пробудил во мне разговор с Олегом, солдатом с детдомовским детством. Сколько таких, как он, колесят по стране в побегах, в поисках спасения от «дедов», ищут правду в редакциях, на телевидении и прокуратурах. И рвется из них горькая правда о невыносимой службе и наплевательском отношении к ним командиров. Хорошо, если их выслушают, поймут и помогут.
Мрачные мысли давили на меня. Я закурил и подошел к окну. В ночной тишине раздавались команды диспетчеров на вокзале. Мне вспоминались те угрюмые мальчишки — дезертиры, которых привозили к нам в приемник. Они попадали в ловчую сеть бдительной милиции на вокзалах, аэропортах и станциях. Отношение к ним всегда было одно и тоже, презрительное. Их допросы нередко сопровождались криками и оскорблениями. Если не удавалось уговорить по-доброму и они продолжали упорно молчать, то их могли избить в тиши кабинета начальника или на приеме у доктора. Слыша каждый раз одно и то же: «Так-то ты, подлец, охраняешь наш покой!», они, сцепив зубы и сжав кулаки, вынуждены были это терпеть. За упрямство их держали в темной комнате — «дисциплинарке», откуда выводили лишь на допросы: «Откуда сбежал? Где твоя воинская часть?», а почему сбежал, мало кого интересовало. И многие, попавшие сюда, начинали понимать, что этот приемник — продолжение их унижений. Вскоре появлялся патруль, и они под конвоем возвращались в казарменный ад.
О, господи! Ведь они, доведенные до отчаяния, гибнут, гибнут молодыми. Сейчас, после разговора с Олегом, я острее начал понимать горе матерей, их боль и уже без осуждения понимал их отчаянные попытки спасти своих сыновей, стоя с плакатами и портретами погибших мальчишек у правительственных зданий и пытаясь пробить эту стену равнодушия, за которой сидят слепые и глухие чинуши. И чем больше я думал, тем сильнее понимал всю безысходность таких парней, как Олег. Да, только профессиональная армия может остановить поток трагедий и гибель молодых парней.
...Утром Олег смотрел на меня, как на старого знакомого. Не было уже в нем того вчерашнего напряжения. Я ушел отдыхать, надеясь вечером еще поговорить с ним. Но когда в конце дня построил ребят в игровой, Олега среди них не было. Только потом Сашка Сигаев подал мне записку. Развернув небольшую бумажку, я прочитал: «И все-таки вы мне помогли. Дикарь.»
— Когда его забрали? — спросил я Сашу.
— Перед обедом. За ним солдаты пришли. Он еще, когда уходил, улыбался, помахал нам рукой, и мы тоже сверху, через решетку, помахали ему.
— А что, его теперь судить будут? — с сожалением спросил Саша.
— Может, все и обойдется. Он мне говорил, что будет служить нормально и больше не сбежит.
Хотелось верить в спокойную службу Олега, солдата с детдомовским детством. Да не ожесточится сердце его!
Пробуждение
Письмо с обратным адресом «СпецПТУ» напомнило мне, как я, сержант милиции-конвоир, доставил Василия Березина в спецучилище и как тяжело ухнула железная дверь изолятора, за которой скрылась его спортивная фигура. Через мгновение я увидел стриженую голову подростка в решетчатом окошке. В его глазах стояли слезы.
А вот сегодня весточка от него.
«Здравствуйте, Владимир Александрович, вы просили меня рассказать о моей жизни. Выполняю вашу просьбу. Когда смотришь в окно, невольно вспоминаешь прошедшие годы, годы моего детства. Я помню, когда мне было два года, отец носил меня на руках в ясли. Я очень смутно помню то время. Про отца мне рассказывала бабушка. Она говорила, что он был очень хорошим человеком и любил меня. Моя мать в то время работала продавцом. Я иногда приходил к ней и, когда она не замечала, брал у нее с прилавка конфеты, шоколадки. Она часто, закрыв свой отдел, уходила пировать со своими подругами. Отец это долго терпел и, когда она приходила домой в первом часу ночи пьяная, старался уговорить ее, чтобы она больше так не делала. Но она никак не могла понять его. В один из дней отец, отчаявшись, сказал, что уезжает к своей родне на Украину. Он хотел забрать и меня, но бабушка не отдала. Отец тайком от матери рассчитался на работе, и, когда он пошел на автостанцию, моя мать долго бежала за ним по улицам и кричала: «Валера, не уезжай!» А он сказал ей, что он уговаривал ее не пить, но она не вняла его просьбам, поэтому он не хочет ее слушать. Разговор на этом закончился, и отец уехал. Мать долго проклинала себя, но потом успокоилась и вскоре вышла замуж за другого человека. У них появился ребенок, моя сестра Наташа. Тогда бабушка оформила документы на мое опекунство, и я стал жить у нее. Мать как-то отвыкла от меня, да и меня не сильно тянет к ней...»
Из личного дела В. Березина: «Мать в данное время работает санитаркой, употребляет спиртные напитки. Контроль за поведением сына совершенно не установлен, так как мать авторитет в глазах Василия потеряла.»
«...У них своя семья, а у нас с бабушкой своя. Но иногда мне становится обидно, что все дети живут с родителями, а я с бабушкой. Но эта обида в моей душе долго не задерживается, так и живем, разделенные на две группы. А все-таки мы родные. В школе до четвертого класса я учился хорошо, но потом скатился. В классе я пользовался авторитетом. Не знаю почему, но меня уважали учителя, особенно по физкультуре и истории. Когда в классе у всех было плохое настроение, я как-то старался его поднять, и за это меня уважали ребята.
Я очень помогал классному руководителю, любил организовывать всякие походы в кино, в театры, в цирк, в лес. Даже когда меня исключили из пионеров, авторитета в классе я не потерял...»
Из решения совета дружины: «Исключить из пионеров Березина Васю за совершенные преступления, за то, что плохо ведет себя на уроках; груб с учителями, сбегает с уроков, втягивает ребят в игру в карты на деньги»..
«Но потом меня снова приняли. Так я закончил шесть классов. Раньше я ходил в секцию тяжелой атлетики. Поначалу она мне нравилась. Я упорно накачивал свои мышцы, бегал, кидал ядро, и у меня хорошо получалось. Но когда я начал курить, постепенно стал ослабевать. Мне уже не хотелось тренироваться. Каждый день было плохое настроение, и я решил бросить секцию. Тренер долго уговаривал меня остаться, но я не послушался. От безделья слонялся по улицам, как беспризорник, ходил в кино, где смотрел любимые детективные фильмы, в которых было много интересного: убийства, расследования, гонки на автомобилях. Читал книги о путешествиях, переживал и радовался вместе с героями. Еще мне нравилось возиться с техникой. Больше всего любил мотоцикл. Если у него была поломка, то я охотно принимался за ремонт...»
Из уголовного дела Березина: «20 сентября с друзьями в гараже милиции раскомплектовали ряд мотоциклов и машин. 30 октября совершили угон мотоцикла, на котором покатались, а потом пригнали в дом друга. Затем по настоянию матери вернули его хозяину. 18 декабря вместе с другом (осужден за попытку изнасилования) в дневное время совершили угон мотоцикла».
«...Еще я люблю играть на гитаре. Научился сам. Смотрел, как играют знакомые ребята, и повторял то, что запомнил. Мне нравятся песни Аллы Пугачевой, «Ласкового мая», Юрия Антонова, а одна из его песен мне сейчас нравится больше всего. Когда я слышу слова «...и как приятно возвращаться под крышу дома своего», вспоминаю о родном доме, о бабушке. Хочется вырвать эту решетку с корнем и сдать ее на металлолом.
Мне очень хотелось узнать много нового, чего я не знал и не видел. И вот в шестом классе к нам пришли два мальчика, которые часто убегали из дома, пили и курили. Мне было сперва противно на них смотреть, но потом я заметил, что они веселые, а веселых людей я люблю. И я как-то постепенно стал к ним привязываться. С ними было интересно, они рассказывали о своих похождениях. И я не скучал. Так, приходя в беседку, я начал привыкать к их привычкам. С ними я первый раз выпил. Быстро охмелел и стал веселым. Потом взрослые ребята уговорили выпить меня второй стакан. Я выпил, после чего меня сразу потянуло ко сну, и я уснул на том же месте. Проспал где-то часа три, потом пошел домой и лег спать. К счастью, дома никого не было. Утром сильно болела голова и тошнило, во рту было сухо и пахло какой-то гадостью. После этого начались частые случаи выпивки.
Теперь расскажу вам об одном случае. Как-то со своим другом Женей я долго гулял и побоялся идти домой: не хотел конфликта с бабушкой. Ночевали мы в старом, заброшенном доме, где кроме двух коек и старых фуфаек ничего не было. Нам сильно хотелось есть, и мы через дырку на крыше залезли в ларек. Там было пиво, лимонад, печенье, сигареты, конфеты... Мы сначала плотно поели, а потом нашли большой мешок и наложили туда всего. А в это время моя бабушка искала меня и заявила в милицию о моем исчезновении. Вскоре нас забрали и быстро раскрутили. После этого милиционеры начали меня толкать, таскать за уши и ругаться. Раздели догола и заставили бегать по бетонному полу на месте до тех пор, пока я не стер ноги в кровь.
Потом я снова продолжал воровать, уходил из дому, не слушался бабушку, сбегал с уроков, и меня поставили на учет. Но это на меня не повлияло, и после шестого класса я попал в детприемник. Так я в первый раз оказался в неволе, где начал задумываться над тем, что детство проходит за решеткой. А это плохо, ведь эти годы уже не вернуть. В приемнике работают разные люди, есть и хорошие, но все равно хочется домой, хоть и кормят хорошо, приличный распорядок дня, но дом, где ты родился, нельзя заменить ничем.
В приемнике я встретил таких же, как я, ребят. У всех у них разные судьбы, иногда похожие: нет отца, мать пьет, плохой присмотр... В детприемнике попадались и слабые ребята, которые часто жаловались. Не люблю таких. Они должны сами себя защищать. Ведь кто, кроме их самих, им поможет? Никто. Я уважаю тех пацанов, которые могут за себя постоять, и ненавижу тех, кто обижает малышей. Конечно, у кого мало сил, с тем легко разделаться, а это несправедливо.
В приемнике мне нравилось, что выводят гулять, а также работать в мастерских, там быстро проходит время. Пока я сидел, мне собрали документы в спецшколу».
Постановление комиссии по делам несовершеннолетних на В. Березина: «Совершил три кражи государственного и личного имущества, бродяжничает, пьянствует. Мать воспитанием сына не занимается, бабушка на Васю оказать влияние не может, он ее не слушается. Успеваемость средняя, в школу ходит неподготовленным, сбегает с уроков. Индивидуально-профилактическая работа, обсуждения на педсоветах и классных собраниях положительных результатов не дали. На основании статьи 37-й «Положения» комиссия по делам несовершеннолетних постановляет направить Василия Березина в спецшколу для трудновоспитуемых и содержать за счет средств матери».
Из характеристики школы на В. Березина: «Физически развит, здоров, имеет среднюю способность к учебе, ведет себя неспокойно, нарушает школьный режим, курит в школе, играет в карты, был зачислен в стрелковый кружок, но не ходит... Особое увлечение Васи — мопед, на котором он ездит по городу, не имея прав на вождение. Имеет друзей старшего возраста с отклонениями от норм поведения. Один из них осужден за кражу».
«В приемнике я просидел 29 суток и уже собирался домой, но на тридцатый мне пришла путевка в спецшколу. Когда меня привезли туда, я был прилично одет: новые туфли, хорошие брюки, красивый джемпер. Меня провели в группу, где я должен был учиться. В это время она находилась на своем участке. Когда я пришел, меня сразу же окружили ребята. Они начали меня расспрашивать, откуда я, за что сюда попал? Потом взрослые ребята начали требовать, чтобы я снял туфли и джемпер, но я не отдавал. Мне было жаль своей одежды и обидно: ее мне купила моя бабушка, а она и так мало зарабатывает. Потом они начали мне угрожать, и мне пришлось раздеться. Когда прозвенел звонок на «отбой», я быстро залез в кровать и, укрывшись одеялом, как маленький мальчик, заревел от обиды. Первый месяц мне жилось плохо, а потом я как-то стал привыкать. Каждое утро соскакивал с кровати, услышав громкое «Подъем!», и бежал на утреннюю пробежку.
День был похож один на другой: учеба, строевая подготовка, работа в мастерских, где мы изготавливали спирали для плиток и утюгов. С первых же дней работы я научился крутить спирали лучше всех, и мастер доверял мне и даже забирал с уроков, когда «горел» план. Мне нравилась воспитательница. Она была, как родная мать: и пожурит, и похвалит. Я радовался, когда приезжала бабушка. Она уводила меня на скамейку в сад и плакала. Говорила, чтобы я поберег себя. Мне было ее жалко. Ругая себя последними словами, дал себе слово беречь бабушку, потому что она для меня самый дорогой человек.
В спецшколе пробыл один год и два месяца и за это время понял: чтобы не попадать за решетку — надо не воровать. Но когда вышел, — все забыл. Поступил в ПТУ на электромонтера. Вначале все было хорошо, а потом снова начал пить.
Расскажу вам про одну девчонку. Вообще-то у меня их было много, но все они были временные — сегодня одна, завтра другая. А в октябре я встретил Наташу, простую, красивую девчонку. С ней мне было хорошо, и я первый раз влюбился. Про прежних подруг забыл, но о себе они напомнили сами.
Как-то вечером прибегает Наташа, вся в слезах, и говорит, что ей угрожали: мол, если она не бросит меня, ее изобьют. Я сразу понял — кто. Вечером нашел их и сказал: «Кончились наши фестивали, и если кто-нибудь Наташу пальцем тронет, то я пришибу вас». Они молча разошлись. Я был уверен, что они меня поняли, но ошибся. Когда мы были с Наташей на «дискаче», они незаметно позвали ее и избили. Узнав про это, я в тот же вечер нашел их и не смог удержаться — ударил одну. После моего удара они налетели на меня втроем, но у них ничего не вышло. Вторым ударом я кому-то из них разбил нос. И тут одна из них с разворота ударила меня ножом. Увидев кровь, они разбежались. Я почувствовал сильную слабость, очень жгло рану. Я упал. Потом меня положили в какую-то машину и повезли в больницу. Когда я вышел, то узнал, что Наташа уехала к себе домой — в деревню. После этого я постепенно стал втягиваться в пьянство. Это было единственным моим развлечением. Когда сильно напивался, у меня появлялась какая-то злоба на всех окружающих. Я понял, что пить мне нельзя: иначе недалеко до преступления. Но я до того втянулся, что не мог прожить без бутылки спиртного ни одного дня, и снова пошел на воровство...»
Из уголовного дела: «В ночь на 27 ноября гражданин Фоминых по предварительному сговору с несовершеннолетним Березиным проникли в помещение пищеблока горбольницы, откуда они похитили 15 килограммов масла, 20 килограммов шоколадных конфет и других продуктов, т. е. совершили преступление, предусмотренное статьей 89. В ночь на 5 декабря они пытались оттуда же совершить кражу продуктов, но были задержаны работниками милиции на месте преступления. В связи с тем, что Березину не исполнилось 14 лет, уголовное дело в дальнейшем производстве прекратить. Направить в комиссию по делам несовершеннолетних для принятия мер общественного воздействия».
«...После этого я вроде взялся за учебу. Когда мне пришла путевка, мой инспектор, пожалев меня, отправила в спецучилище другого. Но я не оценил ее добра и продолжал хулиганить и пить».
«Протокол № 113: 13 декабря в 24 часа Березин Василий в пьяном виде учинил скандал с жильцами общежития, разбил стекло, выражался грубой нецензурной бранью и кидался с кулаками на людей. Березин ничего не соображал, на замечания не реагировал».
Объяснительная В. Березина:
«31 декабря я пил водку, купленную мне незнакомым мужчиной на деньги, которые мне дала бабушка на питание. Распивал один через горлышко возле общежития. Стекла не разбивал, с кем-то поскандалил: сами нарывались на меня. Пить начал с 6-го класса понемногу с друзьями».
Как-то ночью я решил пойти в общагу к девчонкам, которые меня пырнули ножом и из-за которых уехала Наташа, чтобы устроить там разборку. Около общаги выпил бормотухи и неожиданно столкнулся с мастером, который тоже был пьяным. Он стал на меня материться и выкручивать мне руки. Потом еще кто-то прибежал. Они стали меня донимать и оскорблять. Ну я, конечно, не выдержал, особенно тогда, когда они стали таскать меня за уши. После этого случая обвинили во всем меня и скоро оформили документы в спецучилище.
Типовая характеристика: «Березин Василий состоит на учете как возвратившийся из спецшколы, но на путь исправления не встал. Совершил серию краж, распивает спиртные напитки, вовлекая своих однокурсников, грубо ведет себя, хулиганит. Бабушка признает свое бессилие и от опеки отказывается. Мать от воспитания сына злостно уклоняется. Проводилась большая работа со стороны инспекции по делам несовершеннолетних и педколлектива училища, но она положительных результатов не дала. Березин Василий нуждается в изоляции от детского коллектива, так как действует на него разлагающе и оказывает дурное влияние. Необходимо дальнейшее обучение в специальном учебном заведении для несовершеннолетних правонарушителей».
«...И вот я уже в третий раз побывал в приемнике. Разные мысли у меня были, когда я ждал путевку в «спецуху». Теперь она придет точно, и никто меня не пожалеет. Я думал о том, какая будет у меня жизнь в спецучилище и сколько там пробуду. Переживал, а сейчас, когда я сижу уже здесь, могу вам сказать, что у меня все хорошо, отношения с пацанами нормальные. Были вообще-то конфликты с теми, кого я ненавижу: с вредными нытиками и подхалимами, которые на карачках ползают перед «старшаками». С ними я мириться не собираюсь. Но у нас все-таки больше хороших ребят, и я их уважаю, они меня тоже.
Учусь на слесаря, время за работой проходит быстро. Когда я выйду — это зависит от меня.
Сижу я в «спецухе» и думаю о прошлом; ведь этого могло и не случиться. Так кто же виноват? На этот вопрос можно ответить однозначно. Конечно же, я сам. Если бы я тогда не связался с «веселыми ребятами», то не был бы в спецшколе и не сидел бы сейчас в спецучилище. Никто же мне в рот водку не наливал, из дома не выгонял и за руку на кражи не тащил. Я делал все это сознательно. Сколько со мной работали, помогали встать на правильный путь, проводили беседы, уговаривали меня! Даже в школе одна из моих учительниц сказала, что умная голова дураку досталась. Но всего этого я понять не мог, а сейчас каюсь. Конечно, поздно раскаиваться, юность проходит, надо было думать раньше. А бабушка, моя бабушка! Сколько я у нее унес здоровья! Сколько она переживала, нервничала на старости лет! Только из-за меня, из-за моих дурацких поступков за два года у нее пробилась седина. Жаль бабушку. Я только сейчас понял, как люблю ее. Она заменила мне родителей.
Есть, конечно, в моей судьбе и вина родителей. В том, что я сбился со своего пути, виновата моя мать. Если бы она, когда мне было два года, не совершила той глупой ошибки, то, может быть, под влиянием отца я бы не стал ни пить, ни курить, ни воровать. Но прежде всего, конечно, виноват я сам, и мне придется самому исправлять ошибки в своей жизни и устраивать ее. Ошибок я совершил много, не задумываясь, хотя и была голова на плечах. Я тогда думал, что это все шуточки, но со мной не шутили. И вот теперь, прожив такую, жизнь, я хочу сказать вам, пацаны: «Не делайте таких глупостей в жизни, как я, прекращайте свои дурные занятия». Ох, если бы мне дали возможность уехать домой, я бы не знал, как благодарить. Дома я устроился бы на работу электриком или автослесарем и посвятил бы всю жизнь этому и даже учил других, а это очень хорошее дело, и работать я люблю. Записался бы в какую-нибудь секцию, читал бы книжки и, думаю, смог бы уберечь себя от поступков, которые я совершал раньше. Но, увы, такой возможности у меня в ближайшее время не предвидится. Спасибо вам, Владимир Александрович, за доброту, за то, что отнеслись ко мне по-человечески, что поверили мне Я навсегда запомню ваши слова: «Чтобы стать подлецом, нужен один шаг в сторону, а чтобы стать человеком, нужно идти по трудной дороге жизни»
Я прочитал то, что написал вам, и почувствовал боль в душе. Я резанул себя сам и сколько буду жить, так и будет эта боль... Ваш воспитанник Василий Березин».
Тезки
— К тебе там пришли, — предупредил меня дежурный первого этажа.
— Кто? — поинтересовался я
— Откуда я знаю, парень какой-то. И чего они лазят, я бы приемник вообще обходил, — ворчал сержант.
Не дослушав его, я поспешил на второй этаж принимать ночную смену в приемнике. На банкетке сидел высокий, коротко остриженный парень лет 17—18. Увидев меня, он подошел
— Здравствуйте, Владимир Александрович. Не узнаете? Да вы же меня в «спецуху» отвозили. Вспомнили?
— Лицо знакомое, — сказал я, пристально вглядываясь в него — А вот как зовут, не помню. Вас за девять лет столько прошло, разве всех упомнишь!
— Никита я! — напомнил он.
— Подожди-подожди, я тебя, вроде, куда-то на юга отвозил, — вспомнил я.
— Точно! — улыбнулся Никита
— Что, в гости к нам? — спросил я его.
— Да, хотел вас повидать Вспомнил свое детство, — кивнул он головой на воспитанников, которые с интересом прислушивались к нашему разговору.
— Меня в армию забирают. До поезда еще три часа, вот и отпросился к вам.
Уложив пацанов спать, мы сели на банкетку
— Курить-то мне сейчас можно?
Я кивнул.
— Смотрю я на них и себя вспоминаю, — закуривая, начал он, — как я так же сидел, все ждал, может, не отправят в «спецуху». Весь день маешься от безделья, а вечер придет — вздохнешь с облегчением- еще один день прошел. Потом привык. Человек ко всему привыкает.
Все дни друг на друга похожи были: утром встанешь — моешь полы, от ментов получаешь, потом сидишь весь день у телевизора с перерывом на обед. Где тебя повар отматерит, что есть не захочешь. Хорошо, когда в мастерскую возьмут, за работой время быстрее идет. А вечером опять приседания, отжимания, «подъем-отбой». Это сейчас вспоминать весело, а тогда...
— Но все равно грустные у тебя воспоминания получаются, — заметил я.
— Так все детство в приемнике да по «спецухам». Что вспоминать? — вздохнул он. — Отца-алкофана, мать, постоянно избитую, в синяках, или тех старых пердунов из комиссии, которые меня в «спецуху» отправили?! Дружков, которые сейчас по зонам, или подруг, которые напьются и тянут в постель... Вспоминаю, как воровал, а воровал-то от нужды; угонял от безделья, а водку пил, чтобы заглушить свою тоску. Я же никому не был нужен, одно слово — воспитанник... Кругом воспитатели, в школе орут, в ментовке пугают, всякая там общественность от скуки ради совестит, а воспитания-то нет и не было. Спихнули в «спецуху» и отвязались. В «спецухе» жил сам по себе, главное было — до выпуска дотянуть, не «тормознуться». Да и в «спецухе» мы тоже воспитанники такого-то отряда, а у кого что на душе — всем по фиг.
Воспитателям нашим было важно, чтобы мы не дергались, не выступали и чтобы в побег не ломанулись. Пашешь на благо профтеха, и тебе к выпуску наскребут, чтобы хоть шмотье купить, чтобы домой не стыдно было ехать. А как ты живешь, воспитанник «спецухи», никого не волнует: толпой в столовую, строем в кино, отрядом на учебу, отделением на отдых. Вот пацаны и придумали свои законы, чтобы нескучно было: слабак — значит «чуха», сломался — «мареха». Доказывай, кто ты — вор, бугор, пацан, и кем жить будешь. Сколько пацанов прошло через это! Некоторые не выдержали. Кто потом в психушку попал, кто был постоянно в бегах, лишь бы не вернули, лишь бы снова не нарваться на кулаки мастаков и беспредел пацанов. Был такой, что не выдержал и головой вниз с четвертого... Короче, были мы никто за высоким забором вдали от дома. От родоков лишь письма и свиданки. Высокий забор, а за ним жизнь в джунглях.
Я не знаю, зачем я вам все это рассказываю, — вдруг смущенно произнес он и продолжал:
— Меня как-то после «спецухи» спросили: как там житуха? Я друганам ничего не мог рассказать. А почему вам рассказываю, вот так, запросто? Наверное, посмотрел на этих мелких, вспомнилось...
Никита замолчал и глубоко затянулся. Чувствовалось, что ему хочется выговориться, как бы освободиться от тяжелых воспоминаний, которые давят на него. Он пришел сюда, в приемник, в котором осталась частичка его детства, чтобы судить себя и всех тех, кто был причастен к его бедовой жизни, к детству без мальчишеской радости. Никита еще раз вдохнул дым и бросил окурок.
— А вы знаете, кого я вспоминал в «спецухе»? — улыбнувшись, спросил он. — Старшину, которого мы встретили в аэропорту, помните?
— Старшина?! — я старался вспомнить ту поездку с Никитой, и память моя высветила худощавого милиционера с седыми, как снег, волосами, грудь которого сверкала знаками милицейской доблести.
* * *
Мы с Никитой не знали, куда приткнуться в этом многолюдном аэропорту, где пассажиры сидели, лежали и спали на газетах. И тогда я решился.
— А будь что будет, пойдем в «дежурку».
И мы побежали под дождем в комнату милиции. Встретил нас тогда старшина, приветливо предложил чаю.
— Куда ты его? Сбежал? — поинтересовался он.
— Да нет, везу в спецучилище, — объяснил я.
Старшина внимательно посмотрел на Никиту и спросил:
— Это за какие такие грехи?
— Воровал, — коротко ответил подросток. Видимо, ему не хотелось ни расспросов, ни нотаций.
— Ясное дело.
Никита, выпив чаю, поставил стакан. И вдруг старшина задержал его руку. На ней была татуировка фашистского креста. Я сейчас отчетливо помню их руки. Сухая, жилистая рука старшины и твердая, с кровавыми корочками на костяшках и синеватой татуировкой рука подростка.
— Тебя зовут-то как? — спросил старшина.
— Никита!
— Ого! Так мы, выходит, тезки! Я тоже Никита, только Ефремович, — усмехнулся он. Потом достал папироску, размял ее, сделал из мундштука гармошку и закурил. — Я ведь, Никита, тоже воровал, только это давно было, в войну, — сказал запросто старшина, чем очень удивил нас. — Держали нас тогда фашисты в концлагере. Было нашего брата тогда несколько бараков, а к концу осталось лишь в двух. В нашем бараке, почитай, сорок пацанов ждали своего часа. Остальные — кто от работы помер, кто, кровь сдав, на утро мертвяком был, а кого в печах сожгли. К концу войны печь дымила без передыху. Нам-то повезло. Освободили нас американцы. Посадили на машины и повезли. Никто не знал, куда нас союзники везут: едем, гадаем. По дороге началась бомбежка. Ну, мы в лесок. Был среди нас шустрый паренек с Украины, лет пятнадцати, Василием звали. Лежим в кустах, а он нам и говорит:
— Бежать надо, пацаны, к своим пробираться.
Рванули мы за ним. Долго бежали. Остановились дух перевести, оказалось нас семеро разных годов, от десяти до четырнадцати. Слиняли мы от союзников, лазили по лесам. Тимка по звездам определил, куда идти. День уже идем голодными и как-то повстречали в лесу спящего фашиста. Автомат у него взяли. Мы бы потихоньку ушли, да он возьми и проснись. «Хальт!» — кричит. Мы как услышали, сразу будто озверели, кинулись на него. Чуть до смерти не забили. Бросили мы его. Идем, а есть хочется так, что в животе урчит. Ванюшка еле ноги передвигает,.его Ленька с Семкой тащат. Поглядел на нас командир Василь и говорит:
— Надо в деревню идти, пошукать...
Пришли мы, значит, лежим у дома. Выходит немец и поросят своих кормит. Тут Василий встает и с автоматом на него. Немчура перетрухал и начал кричать:
— Гитлер капут! Гитлер капут!
А Василь ему:
— Сами знаем, ты нам пожрать давай.
Сообразил, повел домой. Зашли. Жену его до смерти перепугали. Наелись, да только не досыта. Василь не дал. «А то помрете», — говорит. Тогда мы еду с собою взяли, сложили в телегу. Немец нам лошадку запряг, а сам все косился на командира.
— Давай-давай, вы у нас побольше взяли, а сколько погубили! — торопил его Василь.
Ох, и покатались мы с ветерком! Смеялись и веселились, давно такого не было. За время, что были в концлагере, разучились радоваться. Да только недолго мы веселились: началась бомбежка. Василь-то и говорит:
— Не, хлопцы, лучше пешком.
Распрягли мы лошадку, ну, она скотина умная, обратно к хозяину потопала. Пошли мы пешком. Оружия по лесам валялось навалом, вот мы и вооружились. А с пистолетами да автоматами мы храбрые были и злые на фашистов. По их деревням шастали, харчи себе доставали, одежонку справили. Как-то раз натолкнулись мы на винный погреб. Ну и напились. Идем по лесу, песни орем, немцы-то то ли боялись нас, то ли жалели — кто теперь поймет. Один только на нас с топором вышел, так Мишенька живо ему башмаки сделал. Он такого дал гапака! Как-то под вечер, светло еще было, зашли мы в городок небольшой. Нашли в нем магазинчик, а там велосипедов куча. Новенькие стоят, блестят. Взяли мы по велику и поехали. Не успели выехать, начали бомбить, мы — в канаву. Лежим. Крутом все бабахает, аж земля трясется. Уши заложило, звон стоит. Прямо перед нами бомба взорвалась, посыпался домик. Трехэтажный был и нету его, только груда камней и осталась. Еще рядом-один обвалился, а за ним и маленький загорелся. Лежим мы и слышим: вроде как пацан кричит. Точно! Выбегает из дома пацаненок лет так десяти, куртка на нем горит. Вдруг Василь срывается и — к нему. Куртку на ходу снял, сбил его с ног и курткой своей накрыл. А тут опять засвистело, и раздался взрыв. Мы ткнулись в землю. Как бабахнет! Нас землей забросало. Тихо так лежим, не двигаемся, перетрухали. Думали, кончаются наши жизни молодые. Слышим, вроде как стихло, выбрались из-под земли, выглядываем — лежит наш Василий. Мы его зовем, а он не шелохнется. Рванули к нему, подбегаем...
Старшина замолчал, раскуривая папироску. Я заметил, как дрожали его руки. Глубоко вздохнув, он продолжил:
— На спине у Василия кровавое пятно, осколком его сразу насмерть. Подняли мы его, а мальчишка, немец-то, живой. Гришака схватил автомат, передернул затвор и со слезами и злобой — на мальчишку...
— Фашистский гаденыш!
Тимка толкнул его, очередь выше прошла. Пацаненок перепугался и реветь.
— Не надо, Гришатка, Василь бы так не сделал, — сказал Тимка.
Гришака бросил автомат, сел на землю и зарыдал. Тут из дома немка выбегает, нас завидела, остановилась.
— Пауль! Пауль! — позвала она сына.
Потом подбежала и схватила его.
Похоронили мы Василия на берегу озера. Ванюшка упал на холмик, заплакал. Его Василь больше всех любил, жалел. Подняли мы его. Он в Тимку уткнулся и повторяет одно и то же:
— Васька, ну как же так? Васька, ну как же так?
Дали мы салют в память о боевом товарище, попрощались с ним и поклялись, что, если будем живы, все вместе придем на его могилу. Сестренку его с мамой найдем. Потом мы еще дней пять шли и вышли на своих. Они нас поначалу за «гитлер-югент» приняли, а как Гришатка матом начал их поливать, перестали стрелять.
— Пацаны, русские, наши!
— Да, русские мы, ош твою через тудрит да в зад, глаза обморозили вояки, — не унимался Гришатка.
Нас отмыли, накормили, одели в солдатское. Оружие, конечно, отобрали. Просились мы с ними, да куда там, не взяли: «Вы, — говорят, — свое отвоевали, мы теперь фрицам за вас покажем, ош твою».
Посадили нас в машину и на восток — домой, а там поездом. Пожили в детприемнике, воспитатели как увидели у нас номера на руках, заохали, кормили нас получше. После — кого куда. За Ванюшкой мать приехала. Тимку отец-летчик забрал, Леньку с Семкой — в детдом, Гришатку в суворовское — он песни хорошо пел. Мишку на Урал повезли, а меня вот — домой. Тут я мать и нашел. После войны нашел я и маму Василя с сестренкой, живы оказались. Как мне ни трудно было, рассказал я им, как погиб Василь — наш друг.
— Вот так-то, Никита! Ты вот что, надежду не теряй, все образуется, тезка. — Он поднялся, посмотрел в окно.
За окном рассветало. Занималось утро.
— Однако утро уже, да и автобусы вроде пошли, пора вам!
— А к Василию вы потом ездили? — спросил его Никита
— Да, встретились мы: Тимур, Ванька, Семка и Ленька. Только Мишку мы не дождались, сгинул он в лагерях, только уже среди наших. И Гришатку мы не увидели. Погиб от взрыва, когда бомбу доставал. Нашли мы ту могилку и не узнали ее. Ухоженная, цветы живые.
Мы поначалу растерялись. Подошел к нам немец, представился. Паулем зовут. Тут-то мы и сообразили. Запомнил, выходит, своего спасителя. У могилы Василия мы с ним по-русски помянули друзей своих, чье детство выпало на войну. Вот так-то вот. Ну что, прощаться будем?!
Нам было грустно расставаться с этим удивительным человеком. За эти часы как-то породнились.
— Будете в наших краях — заезжайте, — сказал мне на прощанье старшина.
Стали прощаться. Пожимая руку Никите, он вдруг задержал ее в своей ладони и, указав на татуировку, сказал:
— Зря ты это, паренек, дурная это память. Моя-то со мною до конца, — и он показал руку, на которой синели цифры. — В добрый путь!
Зазвонил телефон, он поднял трубку: начинался новый день милицейских буден, а мы поспешили к автобусу.
* * *
— Вы потом не заезжали к нему? — спросил Никита.
— Эх, жизнь наша! Бежим и не замечаем, как пробегаем мимо чьей-то судьбы, таких-то вот людей, мимо чего-то дорогого и близкого. Теряем родных, близких, друзей. Так недолго и себя потерять. Не по-людски это! Озлобились в своем безверии, сидим в своей скорлупе, лишь бы выжить. Не жизнь получается, а борьба за выживание. Сквозь злобу ничего не видим. Ох, как бы потом не обожгло совесть! Стыдно ведь! Если бы ты знал, Никита, как меня жжет внутри! Стыдно, стыдно, Никита.
— Ну, мне пора, — встрепенулся парень, — через полчаса отправка. А хорошо, что я зашел к вам: на душе так хорошо стало, полегчало вроде.
Он протянул мне руку. Я присмотрелся. Там, где была татуировка, остались рубцы на розоватой коже.
— Ты хоть напиши, Никита, — попросил я.
— Извините, но я не люблю писать. Лучше вот так поговорить, — оправдался он.
— Ну, тогда держись! — пожелал я.
— Чего-чего, а драться за себя на запретках, вроде этого приемника, научили так, что отобьемся и пробьемся.
Мы попрощались у ворот. Я стоял у окна и сквозь решетку смотрел, как Никита скорым шагом шел по заснеженной улице. Вот он остановился и помахал мне рукой.
Его ждали новые испытания. Выдержит? Такие вот парни, как Никита, выдержат. Как тогда, во время войны, выдержал Никита старший.
Цыганка
Первая группа детприемника возвращалась с прогулки. Среди стриженых пацанов я заметил невысокого роста девочку, в длинном зеленом платье и изношенной куртке. Поднимаясь по лестнице, мы случайно встретились взглядами. Грустные карие глаза словно изучали меня.
— А что за девчонка на первой группе? — спросил я воспитателя.
— Ранкова. Хитрая маленькая воришка. Тянула из карманов кошельки и брала не по мелочам, а сотнями. Ты что, ее не помнишь? Она же была на второй группе, как бродяжка. Последний раз ее привезли из Торгового центра. В кармане у нее лежали ворованные шестьсот рублей.
Вечером, передавая смену, я взял ее на уборку.
Вымыв полы, она села на банкетку, сложив свои маленькие ручки на коленях. Я чувствовал, что ей не хочется идти в группу.
— Света, а тебя за что привезли? — осторожно спросил ее.
Она молчала, опустив голову.
«Нет, сейчас она ничего не скажет», — подумал я и решил отложить разговор.
На следующий день полистал ее пухлое двухгодичное дело. Света доставлялась в приемник шестнадцать раз. Первый раз ее привезли с вокзала. Всхлипывая, она лгала, что потеряла мать, а мать, больная остеохондрозом, в это время лежала дома. Через три дня ее увезли домой. После этого дежурные детприемника зачастили в 104-й дом в городе Миассе, передавая ее матери. Но дома она не задерживалась. Утром в школьной форме и с учебниками садилась на проходящий поезд. Через несколько дней «путешественница» вновь попадала в приемник.
— Мама избивает Бьет меня и кричит: «Чтоб ты сдохла!», — плача рассказывала она воспитателю, а на вопрос: «Откуда у тебя деньги?» — как бы отключалась.
Света уже чувствовала себя своей в группе, свободно общалась с воспитанниками. Ей нравилось возиться с Ванюшкой, пятилетним мальчишкой. Ванюшка притягивал к себе многих. Это был славный мальчуган, с копной соломенных волос, выразительными голубыми глазами, симпатичными ямочками на щеках. Он был ласковый и тянулся ко всем. В приемник его привезли милиционеры. Они нашли Ванюшку ночью одного на конечной остановке троллейбуса, и он не мог объяснить, как оказался там. Света прониклась к нему любовью. За ручку водила его обедать, а по вечерам укладывала спать. Так же она подружилась с тремя девочками: Сашей, Женей и Машей. Этих девочек привезли в приемник голодными, грязными, больными. Их бросила мать, которая вела разгульный образ жизни. Дети для нее были лишь помехой. И когда она поняла, что у нее должен родиться еще один, ненужный ей ребенок, решила избавиться от него, сделав криминальный аборт. После этого она попала в больницу. Три девочки остались одни. Голодные, они останавливали во дворе соседей, возвращавшихся с продуктами и покупками из магазина, и, заглядывая в сумки, спрашивали: «Дядя, а что ты нам принес?». Так эти девочки оказались в приемнике. Когда мамаша выписалась из больницы, ее разыскали и привезли в приемник. Но она отказалась от детей. Когда ее предупредили, что лишат материнства, она спокойно ответила: «Ну и лишайте». Отказалась от детей женщина, которой было чуть больше двадцати лет. И девочки остались в приемнике, где их готовили для отправки в детдом.
Свете не хотелось расставаться с сестрами, когда ее вновь повезли домой. И, может быть, поэтому через пять дней она вновь числилась воспитанницей в группе.
«Да что такое, ведь недавно ее увезли, чего ей дома не сидится?» — возмущались сотрудники. Сделали запрос в Миасс и получили ответ: «Мать пьет, имея троих детей, обстановка неблагоприятная, жилищные условия плохие. Решается вопрос о направлении Райковой в спецшколу для трудновоспитуемых за совершение краж». Пока в Миассе решался этот вопрос, ее то задерживали с украденными деньгами, то привозили из аэропорта. Как-то ночью даже привезли из другого приемника. Потом будут приемники Нижнего Тагила, Сызрани, в которых ее охарактеризуют как беспокойную, лживую, неуравновешенную, неравнодушную к мальчикам девицу. В Миассе, видимо, надоело отписываться, и Свету направили в приемник на тридцать суток — пусть посидит взаперти.
Света знала, что рано или поздно придется отвечать за кражи кошельков в детских садах, универмагах, автобусах, но не думала, что это случится так скоро.
Вечером ее привели в первую группу. Она вошла в спальню, где уже готовились ко сну три девочки. Они с презрением оглядели маленькую Свету и о чем-то зашептались, после чего сказали ей, чтобы она сходила в туалет и через пять минут вернулась. Когда она вошла в спальню, при тусклом свете ночной лампы увидела расстеленное на полу полотенце, а так как она все же привыкла к порядку, подняла его. В ту же ночь девочки побили ее, сказав, что она стала «шошкой», подняв это полотенце, мол, они ее проверяли.
Первую ночь она беззвучно проплакала в подушку, а утром смирилась и тихо присела на лавку в игровой. С шумом, матерясь, туда входили пацаны и удивленно смотрели на нее. Она сидела, низко опустив голову. Так начались первые дни ее жизни в группе, среди воспитанников, отмеченных печатью детской преступности. Девочки заставляли ее мыть полы, стирать, а в столовой забирали еду из ее порции. И голод толкнул Свету украсть кружочек колбасы, за что она была жестоко избита поваром. Вскоре девочек увезли в спецучилище, и Света облегченно вздохнула, оставаясь одна с мальчишками в группе.
Вечером, когда все в приемнике угомонились, Света рассказала мне о своей двенадцатилетней горестной жизни.
Отца своего она совсем не помнила: он не выходил из тюрем. Жили они с матерью в Свердловской области. Однажды захотелось семилетней Свете навестить бабушку, которая жила на другом конце города. Села она на автобус, но привез он ее на вокзал. Растерялась девчушка. Заприметили ее на вокзале цыгане.
— Девочка, хочешь мы тебе куклу купим? Пойдем с нами, красивая наша.
И ушла Света в табор, став Ириной. Жила в палатках, кочевала по грязным вокзалам, пела цыганские песни, и ее не тянуло домой. Куклу ей не купили, она сама взяла ее у спящей в вагоне девочки. «Кому что, цыгане крадут шапки, а я лишь куклу», — успокаивала она себя. И неизвестно, как бы сложилась ее «цыганская» жизнь, если бы на одной из станций ее не приметил милиционер. Три дня, что жили цыгане на станции, он приглядывался к девочке и понял, что ее похитили. Как-то днем решительно направился к ней и, не обращая внимания на возмущавшихся, крикливых цыган, взял ее за руку и отвез домой к матери, так как она подала на нее в розыск. Измотанная поисками мать прижимала ее к себе, осыпала поцелуями и, плача, приговаривала:
— Света! Родная моя, нашлась!
Но, в сущности, дома не было ничего радостного. Изо дня в день пьяные мужики, от которых родились две ее сестренки, буйный сожитель, избивший мать так зверски, что сломал ей два ребра. Даже переезд в другой город ничего не изменил в жизни Светы: вновь пьянки, дядя с третьего этажа, спаивавший мать.
Для Светы, уже впитавшей в себя воздух вольной жизни, цыганские уроки не прошли даром. Как-то в гостях она распотрошила копилку у девочки, мать тут же с остервенением избила ее. На следующий день Света ушла из дома, рванула от этой опостылевшей жизни куда глаза глядят. Деньги на дорогу украла у матери, оторвав от сестренок. Когда ее вернули домой, мать снова избила ее. Проплакав весь день, Света дождалась вечера и опять за порог — ищи теперь.
Забрела она как-то в зоопарк, хотела посмотреть зверей, но как увидела валявшийся на земле кошелек, сразу про все забыла. Сердце от радости заколотилось, схватила кошелек и бежать! В нем лежало 150 рублей.
В тот же вечер поезд уносил ее от вечно пьяной матери и сестренок. Но и на этот раз ей не повезло: не сумела далеко уехать, опять через приемник вернули домой. Утром в школу не пошла. Села в подошедший автобус. Краденый кошелек, который она вытянула в тесноте у зазевавшегося пассажира, спрятала в надежное место. Ворованные деньги потратила на то, чего ей не хватало: на еду, конфеты и игрушки для сестренок. Жила на чужие деньги, радуясь на горе...
С каждой кражей Света становилась все хитрее: вытащит кошелек и незаметно передаст его подружке, которая старалась подальше уйти от опасного места. А Свету хватали за руки, обыскивали, угрожали.
— Девочка, верни, у меня сынок такой же, как ты. Я ему хотела костюм купить, — слезно уговаривала ее очередная пострадавшая женщина в универмаге.
— У меня же нет, вы меня обыскали. Ничего я не брала, — спокойно отвечала Света.
И женщина со слезами уходила из зала под осуждающие возгласы покупателей:
— Сама, наверное, потеряла, а на девочку сваливает!
Часть денег Света отдавала подружке, которая уносила их отцу с матерью, недавно отбывшим свой срок и вином заливавшим свою несчастную жизнь. Вскоре они потребовали от Светы всех денег, грозя сдать ее в милицию. И она отдавала, может, из-за жалости к вечно голодным детям этих алкашей, может, просто боялась расплаты. Отдаст деньги, а утром снова в автобус — тянуть кошельки у незадачливых пассажиров.
— А не жаль было тех, у кого воровала? — спросил я у Светы.
— А пусть не зевают, — усмехнулась она.
И так день за днем, месяц за месяцем. Света стала бродяжкой, воришкой и попрошайкой. Случайные попутчики, веря горьким рассказам девочки, жалели ее, кормили, давали деньги. Но как из-под земли появлялся дядя милиционер и снова вез ее по знакомому маршруту: инспекция на вокзале — приемник — дом. А дома опять одно и тоже.
Чувствовалось, что Свете неприятно было вспоминать о своей жизни.
По вечерам к матери приходил Феликс, и они садились вместе с ним пить. Мать пела тоскливые песни. Потом девочки ложились спать на диван, а мать с сожителем на пол. Однажды среди ночи раздался страшный крик. Проснувшись, Света увидела, как Феликс наотмашь бил мать. Боясь, что им достанется от озверевшего собутыльника матери, она прижимала к себе сестренку, зажимая ей рот, чтобы не закричала. В маленькой кроватке исходила криком Катя — младшая сестренка. Света кинулась к ней, успокаивая ее.
Утром, сложив вещи, Света последний раз посмотрела на избитую мать, на спящих сестренок и, подхватив сумку, ушла.
...Она замолчала, смахнув набежавшую слезу.
— А теперь меня отправят в спецшколу, да? — тихо спросила она. — Вы узнайте: мне пришла путевка?
Я не успел ей ничего ответить. Из группы прибежал подросток и с вызовом бросил:
— Ранкова, ты че сидишь!? Пошли! Мы все тебя ждем, воспитатель зовет. Тормозишь, что ли?
Света, поправив косынку, поднялась наверх. Я подошел к окну. Набежал свежий ветерок. Развеял бы он в моей душе смятение! Как бороться с безысходностью детских судеб? Как защитить их от злобы, равнодушия и предательства? Как уберечь их от ожесточения, озлобленности и безверия?
...Послышались тихие шаги на дорожке.
Света стояла, приложив пальцы ко рту, с надеждой в глазах.
— Можно я с вами посижу? Меня отпустили к вам.
Я не успел ей ответить, так как раздался звонок.
Через распахнутую дверь было видно, как по аллее шел милиционер с девушкой лет пятнадцати. Я занялся приемом ее в первую группу. Прочитав документы, я не поверил, что эта красивая, светловолосая девушка совершает кражи, сняла часы с подростка и что она не хочет учиться и занимается ранней половой жизнью. Теперь ее ждет спецучилище.
— Она тоже на первую группу? — спросила меня Света. — Хорошо. Теперь я буду не одна.
Поднимаясь по лестнице, она что-то объяснила новенькой. Как сложится их жизнь, не знаю. Грустно было сознавать, что они обречены на казенное детство и спецвоспитание, они, без вины виноватые.
Где ты, Мишка?
Был вечер. Один за другим подходили автобусы, забирая пассажиров с остановки. Из одного из них вывалилась веселая компания, которая сразу привлекла к себе внимание. Я пригляделся. Было что-то знакомое в том симпатичном парне, на котором повисла девушка. Я не ошибся. Отстранив свою спутницу, он подошел ко мне.
— Здравствуйте, Владимир Александрович! Не узнаете? — спросил парень, и я почувствовал, как от него пахнуло перегаром.
— Вот сейчас узнал. Здравствуй, Миша. Гуляете? Ты когда приехал в Челябинск?
И он рассказал, что уже третий день в городе, успел поссориться с отцом. Тот упрекнул: дескать, ехал не к больному отцу, а к друзьям. На что Мишка, хлопнув дверью, ушел.
— А что, он не прав? — спросил я его, кивнув на товарищей, которые, забеспокоившись, подошли к нам.
— Че, Миха, он дергается? — спросил с вызовом один из них.
— Все «ништяк», это мой друг Владимир, — он не успел досказать, их окликнула девушка: «Мужики, горбатый!» — и они побежали к автобусу.
— До свидания! — уже на ходу прокричал мне Мишка.
Тут подошел мой каштакский автобус, и я поехал домой. Но мысль о Мишке не оставляла меня. Неужели я ошибся в нем? Перебрал в своей памяти все, что было связано с этим подростком. Вспомнил день нашего знакомства...
Я пришел на ночное дежурство в приемник, и в глаза бросилась запись в книге заданий: «Товарищи сотрудники, просьба взять под контроль вновь прибывшего воспитанника Климантова М. — вторая группа, бывшего учащегося спецшколы. Он был в колонии, озлоблен, открыто заявляет о том, что может совершить побег».
Я принял это к сведению, еще не ведая, что мне предстоит услышать в ту ночь грустную исповедь озлобленного воспитанника. Вечером, после отбоя, я заметил, что Мишка не спит. Мы познакомились. Я почувствовал, что в душе подростка шла какая-то большая внутренняя работа. Может, он впервые пытался обдумать свою короткую, но такую нескладную жизнь.
Родился на ЧМЗ.
— Помню, когда я был маленьким, в доме все было по-хорошему, пока не пробежала черная кошка между отцом и матерью. Родители начали ссориться, да так, что я убегал из дома, оглохнув от скандалов. И все чаще бродил по улицам, пока однажды вечером не встретил Котю, своего одноклассника в кругу незнакомых мне парней, которые «обмывали» новую «Аляску». Предложили выпить, я не отказался. После первого стакана было плохо, тошнило, но я заглушил это вторым стаканом. Домой идти не хотелось, и парни повели меня к себе. Так я впервые ушел из дома. А потом стал появляться там совсем редко. Мне нравилась эта жизнь, где никто тебе мораль не читает — делай, что хочешь. «Свобода» — радовался я тогда. Но как я ошибался! Родители пытались воспитывать меня нотациями, но я видел: им не до меня.
На вино нужно было где-то доставать деньги. И вот вечером Пахан сказал:
— Сегодня на заводе день получки, деньги «валяются» на дороге.
Я вначале не понял, а когда они вытаскивали из кармана пьяного кошелек, до меня дошло. Было противно, но я промолчал. Потом, когда грабили киоски и столовые, я уже не думал об этом, спокойно шел на кражи. Все барахло и еду мы приносили на квартиру Цыпе, у которого мать работала в дальних рейсах проводником. И начиналась веселая жизнь, куда Басмач и Котя приносили вино и водку, а Пахан приводил девочек.
Но наши «фестивали» по осени прикрыла милиция. Мне оформили документы в спецшколу, где я просидел год, но так ничего и не понял. Кражу я совершил в самой спецшколе. Был суд, меня воспитывали, но через неделю я ушел в побег. Меня искали дома, а я был в Магнитогорске, жил у знакомого парня, с которым познакомился на сборах, когда я еще ходил в секцию бокса. Герку тоже турнули из секции за драку. Жилось мне у него свободно. Мать его не просыхала, отец отбывал срок за убийство. Только денег не хватало.
Как-то Герка предложил: «Тут в соседнем доме живет продавщица. Она всех обсчитывает в магазине. Деньги дома держит. Возьмем?»
У Герки я не мог жить долго, надо было уезжать. Деньги были нужны позарез, и я согласился. Кражу мы совершили днем. Я влез в окно. Сердце бешено колотилось, думал, вот-вот вырвется. Схватил пачку десяток, прихватил цепочку, кольцо, браслет и выбрался. Деньги мы поделили. Я на свои купил куртку, штаны, а вечером мы набрали водки и пошли к девчонкам. Потом Герка ушел со Светкой, а я остался у Танюхи. Утром, запыхавшись, прибежала Светка и сказала, что Герку взяла милиция. Я понял, что мне надо бежать, но куда?
В поезде я вспомнил Антона, с которым, сидел в «спецухе». Я его прикрыл, когда меня взяли на краже, и на суде всю вину взял на себя. Он освободился и звал меня к себе. Я решил ехать к нему. Приехал, переночевал, а утром услышал разговор его родителей, что, мол, надо гнать, пока я чего-нибудь не взял у них, да и для Антона спокойней. Я ушел, обидно было: разве я могу взять в доме моего друга?
Поездом я добрался до Челябинска, где вскоре меня и арестовали. Потом судили и отправили в колонию малолеток на Атлян. Отец мог меня защитить, но сказал: «Сам виноват, пусть и выкручивается». Может, только в колонии я впервые задумался: как жить дальше?
Начал думать о себе, о матери. На отца я тогда держал обиду, а зря. В колонии я прошел суровую школу. Там действовали жестокие законы пацанов, где право на свою жизнь надо было отстаивать каждый день. Я много думал: неужели у меня будет такая жизнь?! И я не буду вылезать из колонии? Страшно было даже представить это, и я дал себе слово — все, конец той «веселой жизни»!
Освободили меня досрочно и я сразу же поехал к отцу. Они с матерью к тому времени развелись. Пожил я у него три дня и понял, что здесь я чужой — тянуло к матери. Решил ехать к ней. Всю дорогу в поезде представлял, как мы встретимся, как она обрадуется. Она и вправду обрадовалась, а вот отчим — нет. С ним с первого дня у меня началась необъявленная война. Я поначалу все терпел из-за матери, а потом не выдержал, и дело дошло до драки. Больно было смотреть на нее. Она металась между нами.
Я устроился на работу, домой приходил редко, а если и приходил, то сразу запирался в своей комнате. И здесь у меня не было дома. Встретил я хорошую девушку и после одного случая понял, что она настоящая, а не дешевка. Как-то я пошел ее провожать. Стоим с ней, разговариваем. Подходит сержант, спрашивает: «Ты что тут ошиваешься?» Видимо, ему не понравилось, что я стриженый. Я ему объяснил, а он мне: «Ты давай отсюда, кругом чемоданы, как бы того...»
— Чего того? — обозлился я. — Если я судимый, значит, не могу нигде появляться? Может, вы мне и дышать запретите?
В ответ он скрутил мне руки и повел в комнату милиции. Начал воспитывать и учить, как я должен с ним разговаривать. Но я оказался, видимо, упрямым. Тогда он решил мне силой внушить. Больно было не от того, что он ударил меня, — привык уже, на душе было больно. Я вытер рукой кровь с разбитой губы и как будто озверел: рванулся на него, чтобы ударить. «Плевать мне, что он мент, — подумал я. — Сейчас я его грохну».
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не вмешался старшина, который вошел в комнату милиции.
Вышел я, смотрю — Танюшка стоит.
— Ты чего не уехала?
— Как я уеду, когда ты в милиции?
И понял я тогда, какая же она хорошая! Я прижал ее к себе, чтобы она слез моих не видела. И когда у меня был отпуск, а у нее каникулы, решили мы поехать к моему отцу, да только ей родители запретили.
Я поехал один. Он меня не принял. Тогда я отыскал своих старых дружков, и как-то ночью взяли нас в парке, на «поляне сказок», говорят, за дебоширство. Пацанов домой отправили, а меня, так как я не челябинский, к вам сюда. Завтра домой, к матери. Не знаю, почему я вам это рассказал. Надоело все. Как жить дальше?
Я слушал парня. И его судьба не могла оставить меня равнодушным. Каким же одиноким надо быть, чтобы вот так открыться малознакомому человеку, тем более милиционеру, искать у него помощи! Не было в семье его родителей пьянства, но и не было домашнего тепла, которое бы согревало этого парня. Сирота при живых родителях. Уверен, на работе каждый из них считался вполне благополучным работником. Ну, а то, что в семье произошел разлад, — этим сегодня никого не удивишь.
Долго говорили мы в ту ночь. Не повезло ему — не оказалось рядом родителей, педагогов, просто знакомых, кто подал бы парню руку помощи в трудную минуту. Конечно, натворил он много, но главное — не сломался, не захотел идти по преступной дорожке дальше.
Утром, прощаясь, я сказал ему:
— Постарайся, Мишка, найти себя, верь себе и людям, даже если они не верят тебе.
Он смотрел на меня при расставании, как на друга, которому доверился.
— Владимир Александрович, можно я вам напишу? — напоследок спросил он.
Мишка уходил по дороге все дальше и дальше, а я думал о его дальнейшей судьбе. Он оглянулся и, высоко подняв руку, помахал мне на прощание.
Скажу откровенно, я не верил в то, что он напишет, и как же я был удивлен, когда мама протянула мне письмо. Оно было радостным и оптимистичным. Мишка рассказывал о своей жизни: работает, живет в общежитии. Из дому ушел, чтобы не причинять боль матери, лишь изредка наведывается. С Танюшкой все нормально. А главное, он помнит мои слова: «Не потерять себя». Я тут же сел и написал ему, но ответа не получил.
Прошло полгода. Как-то, вернувшись из командировки, я вошел в приемник и увидел Мишку. Он приехал повидаться со мной. Мы долго бродили по родному городу, и он неожиданно попросил:
— Владимир Александрович, вы не смогли бы поехать к моему отцу?
— Зачем?
— Понимаете, он не верит, что вы есть. Говорит, что у меня не может быть друга-милиционера.
...И вот мы сидим у Мишкиного отца, пьем крепкий золотистый чай. Когда Мишка вышел, отец спросил меня:
— Вы верите ему?
Увидев мой кивок, продолжил:
— А я — нет! Сколько раз он меня обманывал! Я от него жду только плохого.
Он говорил о том, что всегда любил сына и никогда ему ни в чем не отказывал. Когда рухнула семья, понимал, что трудно парню. Но все его усилия разбивались об упрямство Михаила и его друзей, которые оторвали сына от отца. Больно было слышать такое от родного человека. Да, тот мужчина любил сына по-своему. Помогал ему материально. Мишка всегда был обут, одет. Но отцу не хватало чувства такта, умения понимать и выслушивать сына, — это оставалось за чертой их отношений.
Собирался отец сходить с Мишкой в поход. Что же, может быть, у лесного костра растаяли бы непонимание и недоверие друг к другу. Но, как всегда, помешали обстоятельства. Поход не состоялся, как и не состоялась дружба между отцом и сыном. А Мишка так хотел найти в своем отце друга!
Это было три месяца назад, а сегодня я снова встретил подвыпившего Климантова. Неужели все-таки сломался парень, и я ошибся в нем, надеясь, что он найдет в себе силы изменить жизнь? Неужели прав оказался его отец?
Мучался сомнениями до утра, пока неожиданно Мишка не приехал ко мне домой.
— Извините за вчерашнее, просто не выдержал, — пряча глаза, произнес он.
Слушая его, я понимал — нельзя его отталкивать. Видя мое расположение к нему, он посветлел лицом и уже в хорошем настроении провожал меня на службу.
Волнуясь, он неожиданно попросил:
— Владимир Александрович, вы не можете мне одолжить рублей двадцать?
Я вспомнил предупреждение отца: «Не давать Мишке денег», но, веря ему, протянул деньги. Поблагодарив, Мишка поспешил на троллейбус.
Нам не суждено было встретиться на другой день: я улетел в командировку. Когда я вернулся, мама рассказала, что приходил какой-то парень и оставил записку:
«Здравствуйте, Владимир Александрович! Очень хотел вас увидеть, завтра уезжаю. Спасибо вам за то, что поверили мне. Поверили, что я не пропащий. Мишка».
Через месяц я получил перевод на двадцать рублей, а следом за ним письмо. Оно было тревожным. Мишка писал, что к нему приезжали старые дружки с Атляна. Предложили пойти с ними на дело, но он наотрез отказался, заявив им, что завязал и что в эти игры больше не играет и им не советует. Они пожили у него. Он их кормил, даже дал деньги. На прощание сказал, что пусть заходят к нему, но возвращаться назад в колонию он не хочет.
Они не стали уговаривать его и молча ушли. А ночью подговорили парней и избили его, сейчас он лежит в больнице со сломанной рукой и сотрясением мозга. Мишка писал, что к нему приходит лишь Танюшка, хотя ее отец закрыл перед ним дверь, зло бросив вслед: «Чтобы я тебя здесь больше не видел! Забудь сюда дорогу, уголовник!» Один раз приходила мать, но отчим даже сюда за ней пришел, и с тех пор она не приходила.
Не откладывая в долгий ящик, я написал ответ: «Мишка, ты сделал свой выбор и не смотря ни на что — ни на злобу старых дружков, ни на предательство родных тебе людей — иди по выбранному тобой пути. Будь тверд, и тогда никто и никогда не собьет тебя с твоей тропинки! Помни: рядом с тобой твоя Танюшка и твой друг Владимир. Держись, Мишка!»
С ответом он не задержался: «Все нормально, работаю. Как здорово, когда тебя любят и верят тебе. И вы правы, я пойду своей дорогой, какой бы трудной она ни была».
Это было его последнее письмо. Больше Мишка в моей жизни не появлялся. Но живет во мне постоянная тревога за его судьбу: уж очень трудно она складывалась. Где ты, Мишка?
Живет и надежда: он встретил свою первую любовь, пусть встретит и настоящих друзей. Пусть сведет его жизнь с добрыми людьми: хватило ему равнодушных, от которых только зло и беда. Будет в его жизни любовь, дружба и людская доброта — значит, будет опора, которая поможет сделать верный шаг в будущее!
Крестник
Ночное дежурство выдалось спокойным. Наши воспитанники спали, кое-кто из них во сне матерился. Мы — дежурные приемника-распределителя, уютно расположившись на банкетках, пили крепкий чай. Я выдавал анекдоты из милицейской серии:
— Мужик говорит: «Да вот смотрю, где жить хорошо», а милиционер отвечает: «Э, жить хорошо, там где нас нет».
«Вот я и смотрю, где вас нет».
— Или вот еще: «Раздается звонок в райотделе, и дежурный...»
Только я успел это произнести, как раздался звонок на первом этаже.
— Ну вот, накаркал, — сказала дежурная и, отложив вязание, пошла вниз.
Я спустился следом посмотреть, кто же нарушил наш покой. Дверь открылась, и женщина-инспектор ввела двух подростков лет пятнадцати. Они прошли в инспекторскую. Лицо одного мне было знакомо. Он был раньше у нас. Второго я видел впервые: копна волос пшеничного цвета, челка, закрывающая глаза, приятное лицо.
Я прочитал постановление из закрытого города. Каргулин Александр: хулиганил, пьянствовал, дрался, ну и, конечно, пропускал уроки, И вывод: вышел из-под контроля, социально опасен, необходимо изолировать. Проще говоря, лишить свободы на 30 суток, как говорится, «без суда и следствия».
Ну, что ж, приказ надо выполнять.
— Встать и раздеваться до трусов, — скомандовал я.
Через полчаса помытый и остриженный наголо, в заношенной одежонке и затасканных тапочках, Саша присел на стул и спросил с обидой:
— А зачем нас постригли?
Как ему объяснить, что начальник приемника издал свой приказ, чтобы всех стричь, потому что, по его глубокому убеждению, все попавшие сюда — преступники и нечего их жалеть.
— А ты думал, на курорт приехал? — съязвил я.
— Да ничего я не думал. На курорте решеток не ставят и не стригут всех, как баранов, под одну гребенку. Там нет ментов, которые подкалывают.
— Что ты сказал? — обида захлестнула меня. — А ну-ка пошли со мной.
— Что, бить будете? -Мы поднимались на второй этаж, и, честно говоря, у меня мелькнула мысль врезать ему, чтобы в следующий раз думал, когда и что говорить. Только что это изменит? Он еще раз убедится, что все мы — менты, и будет продолжать ненавидеть нас.
— Садись, — приказал ему я, указывая на стул.
Посмотрев на меня удивленными глазами, он сел.
— Чай будешь пить?
— Че? Не понял!
В его широко раскрытых глазах скользнуло удивление.
— А ты думал, что я заведу тебя в уголок и начну бить за то, что ты меня ментом обозвал? Так? Расслабься, я с тобой поговорить хочу.
Так в июльскую ночь вошел в мою жизнь Сашка, для которого я впоследствии стал настоящим другом. А тогда он мне сказал слова, надолго врезавшиеся в мою память: милиция делится на милиционеров, которых он почти не встречал, и на «ментов», которых «хоть пруд пруди».
Что меня толкнуло к этому разуверившемуся во всем пацану? Обида за себя? Я мог, конечно, рубануть по его душе резким, обидным словом, но не захотел. Мы всю ночь говорили с ним. Он поначалу настороженно отвечал на мои вопросы, но постепенно разговорился и рассказал о себе.
В его неприкаянной жизни было то же, что и у многих пацанов: отчим, с которым он не сроднился, пьянки с друзьями, драки, хулиганство, дешевая романтика с блатными песнями. И он, ранее незаметный, попал под прицел учителей, общественности и милиции, которые, видя в нем лишь будущего уголовника, пытались забить всяческие проявления личности.
...Я, тот самый конвоир, который призван охранять его, сидел и слушал историю загнанного подростка, в которой было много боли и обиды и лишь маленькая вера в то, что когда-то и у него наступит другая жизнь. Как помочь ему окончательно не потерять эту веру? Как поддержать его в трудную минуту?
Я подошел к окну и открыл его. Комнату наполнила прохлада утреннего дождя. Подозвал Сашку. Когда он подошел, я положил ему руку на плечо. Он вздрогнул, но не сбросил руки.
— Вот смотри, Сашка, — сказал я ему, — эту решетку поставили потому, что боятся тебя. Самое трудное доказать им, что ты тоже человек, что ты такой же, как они, чтобы они поверили тебе. И если тебе будет трудно, напиши мне.
В то же утро я расстался с Сашкой, уходя в отпуск. И, честно говоря, среди суеты я как-то забыл о нем. И вдруг письмо. Он писал мне, своему конвоиру, которого знал-то всего одну ночь:
«В приемнике я чуть с ума не сошел оттого, что на тебя постоянно орут менты. Пашешь за какую-то баланду, как негр, и каждый день ждешь, когда же все это кончится. Я написал вам потому, что вспомнил, как вы всю ночь со мной разговаривали по душам. Если честно, то я вашу профессию ненавижу. Зачем вы только пошли в милицию? Была бы моя воля, я бы вас... Не буду дальше писать. В общем, я в первый раз в своей жизни встретил такого, как вы. В принципе я еще не знаю, что вы за человек. В общем, не обижайтесь, но я вам не верю!»
Долго я не мог прийти в себя. Его письмо было для меня неожиданностью. Писали мне из спецучилищ, колоний, но чтобы из дому написать в приемник, о котором остались лишь мрачные воспоминания?.. Вспомнилась та ночь: «Если будет трудно, напиши», — сказал я ему тогда. Я понял, что был нужен ему, и поэтому должен помочь. В тот же день я написал ответ.
Писем от Сашки долго не приходило. Во мне зародилась смутная тревога. Было такое чувство, будто с ним что-то случилось. Я расспрашивал о нем пацанов, поступавших в приемник из того города, где он живет, и вот один из них мне сообщил печальную весть, что Сашка, избив мужика, находится под следствием. Это известие больно резануло меня. Я осознал, что потерял его.
Не помню, прошел месяц или полтора, но однажды, проходя мимо инспекторской, я заметил знакомое лицо, копну волос соломенного цвета. Неужели Сашка? Не может быть!
...Суд вынес приговор направить Каргулина в колонию, а так как на него пришла путевка в спецучилище, то решили направить его туда. Когда я увидел его, то испытал какое-то двойственное чувство: и обиду, и радость одновременно. Почувствовал, что меня что-то связывает с этим парнем, и ему, как воздух, нужна моя помощь и поддержка. Не сделай я этого, он озлобится, уйдет в себя, и я потом не смогу себе простить этого.
Я сам вызвался сопровождать его в спецучилище. По дороге Сашка как-то по-новому открывался мне. Я чувствовал, что в нем живут доброта и вера, что он способен любить и дружить. Радовало то, что он еще не все покалечил в себе, не променял на уголовщину. Грустным было наше расставание, как будто я отрывал от себя что-то родное. В глазах Сашки была такая тоска! Казалось, он ничего не замечает вокруг. Я прижал его к себе. Он уткнулся мне в плечо и, скрывая слезы, прошептал:
— Простите меня, Владимир Александрович!
— За что, Сашка?
— Простите и все! — он оторвался от меня и посмотрел мне в глаза.
— Держись, — сказал я, пожимая ему руку на прощание.
Он долго смотрел мне вслед. Душа моя сжималась от жалости и грусти.
Потом были письма. Они, как живая нить, протянулись между нами. Из писем я узнавал о его жизни в спецучилище, о тоске по дому. В них он осуждал себя:
«Теперь я понял, что стоит свобода, и как дорого я за нее расплачиваюсь. Очень тянет домой. Часто вспоминаю мать, хотя она меня только поучала. Вспоминается девушка. Как вспомню, хочется плакать. Чтобы не так было тоскливо, много работаю в мастерских, играю в ансамбле, хожу в секцию. Мне тут немного осталось, больше половины отсидел и скоро увижу белый свет — свободу! И она, девушка моя, ждет меня, своего уголовника...»
Часто у меня возникало желание поехать к Сашке, повидать его, поддержать, но все как-то не получалось. Для меня он перестал быть только воспитанником. Я уже смотрел на него как на младшего друга, попавшего в беду.
С каждым письмом Сашка все доверительнее относился ко мне, делился самым сокровенным. Иногда его письма вызывали тревогу.
Неспокойно было у меня на душе. Я боялся, как бы он в пылу отчаяния не совершил побег, и ответил ему письмом, вселяющим веру и надежду. Сейчас, когда я перечитываю наши с ним письма, я понимаю, что выбрал верный тон: задушевный и дружеский, а не назидательный. И что удивительно, я стал с ним, бывшим воспитанником, делиться своими тревогами и сомнениями.
Когда я попал под давление начальника приемника, у меня появилось отчаянное желание уйти. Я написал об этом Сашке. Его ответ поддержал меня:
«Если вы помогли мне, то помогите и другим пацанам. Я первый раз встретил милиционера, который хочет помочь всем нам — пацанам, хулиганам, может по-человечески поговорить, как с ровесником. Я раньше думал, что вы меня на «понт» берете со своими вопросами, поэтому не доверял. А сейчас у меня другое мнение. Хотя я и презираю профессию милиционера! Слово-то какое выдумали: милиционер — «мусор», одним словом. Вот и все, что я могу сказать. Вы не подумайте, что я о вас так думаю. Нет, вы лучший из всех».
Ну что ж, можно только радоваться, что Сашка перестал видеть во мне «мента», а разглядел человека, но все равно от его слов было не по себе. Какая-то обида грызла мою душу. Вспоминались хорошие парни, которые служат в милиции и порой идут на смерть, чтобы помочь людям, попавшим в беду. Как доказать Сашке, что не все милиционеры — «мусора». Как залечить в его юношеской душе незаживающую рану от встреч с «ментами», которые оскорблениями, а чаще всего кулаками, вселяли в него страх, пытаясь сломать?
Время шло к окончанию спецучилища. Сашка рвался домой. В письмах он писал, что хочет увидеть мать, подружку, друзей. Просил разрешения приехать ко мне после освобождения.
Одно из писем было вскрыто моим начальником. Он посчитал своим долгом вмешаться в нашу переписку, оградить меня от опасной связи с малолетним преступником.
— Что, уголовника ждешь? — с ехидцей спросил он.
Во мне все кипело. Было трудно сдержать себя.
— Это подло читать чужие письма! — резким тоном заметил я.
— Ну, письмо, предположим, не чужое, оно на адрес приемника пришло, и моему сотруднику. А все письма в закрытого типа учреждениях проверяются.
Слушая начальника, я невольно вспоминал слова Сашки, сказанные им с презрением о ментах. Неужели он был прав, и я столько лет себя обманывал?
С тех пор письма от всех подростков приходили мне домой. Я ждал Сашку, хотелось помочь ему найти себя в наше смутное время. Я знал, что, вернувшись домой после освобождения, они трудно входят в нашу жизнь, где их встречают с недоверием и опаской. Есть среди них и такие, которые вновь возвращаются за высокий забор, чтобы прожить там до армии только потому, что на воле они никому не нужны. Но они возвращаются в то спецучреждение, в котором к ним относились по-людски, пытаясь в них хоть что-то изменить.
Мой Сашка жил возвращением из «спецухи», которая не стала ему домом. Он спал и видел день своего освобождения.
Пришло письмо из спецучилища. «Прошел педсовет, — писал он, — значит, скоро домой! Даже не верится. Выпустят птичку из клетки! Я хорошо помню, как мы с вами летели в самолете, как прощались. Как будто все это было только вчера. И еще я хочу сказать, что теперь верю вам! А вера эта появилась во мне с тех пор, когда меня не хотели отпускать за продуктами на волю, хотя у меня была путевка, но вы сказали, что всю ответственность берете на себя, и меня взяли и вывели за забор. Тогда я спросил вас: «А если сбегу?». Вы мне ответили: «Беги, если хочешь сделать мне подлянку», — а сами ушли. А я стоял за забором минут пятнадцать и мог свободно уйти, но просто не хотел вас обижать. А был бы кто-нибудь другой, а не вы, то я бы ушел, ей Богу, ушел бы...»
Я тоже вспомнил тот случай. Что творилось в моей душе! Сколько мыслей промелькнуло за эти пятнадцать минут! Но я твердо верил в то, что, если довериться подростку, он не подведет. И когда Сашка позвонил, и ему открыли ворота, он просто, даже с какой-то обидой в голосе спросил: «Ну, мы идем за продуктами?»
Эта была победа, наша с ним общая победа! Над теми сотрудниками в приемнике, кто видел в подростках только преступников.
Наступила весна. Прошел его день рождения, к которому он обещал приехать. Я с нетерпением ждал встречи с Сашкой.
Встретились мы неожиданно. Я собирался выйти из приемника, открыл ворота и увидел его перед собой со своим товарищем. На нем была черная роба спецучилища и кирзовые сапоги. Он стоял, приветливо улыбаясь. Было видно, что Сашка рад встрече. Радовался и я. Он специально отложил встречу с матерью и подружкой на день, чтобы повидаться со мной. Я дал ему деньги на сигареты, ключи от дома, чтобы он переоделся. Когда Сашка ушел, я встретился с недоуменными взглядами наших инспекторов.
— Ты что, с ума сошел? Да он же тебя ограбит, обворует начисто!
Я на это лишь рассмеялся.
Вечером он приехал в приемник к концу моей службы, и мы поехали домой. Мы просидели с ним всю ночь, и какой короткой показалась она нам... Я был оглушен его рассказом о спецучилище, о тех звериных законах среди пацанов, когда выживает только сильный, о безжалостном отношении воспитателей, для которых перевоспитать — значит, сломать подростка. Как же ему было трудно пройти через все это и выдержать, сохранить себя! Теперь понятно, почему бегут пацаны из «спецух», иногда погибая в дороге, бегут, наверняка зная, что их будут ловить.
— «Спецуха» — та же самая зона, только вывеска другая, — признался мне Сашка...
Было далеко за полночь, а я все слушал его. Он брал гитару и пел грустные, щемящие душу песни о зоне и воле. Да, о таком не напишешь в письмах!
Утром я проводил его на автобус. Я не знал, увидимся ли мы с ним еще, но боялся одного, чтобы он, опьяненный свободой, не натворил чего-нибудь. Хотелось верить, что он выдержит.
После общения с Сашкой я понял, что нужен пацанам. Но я стал белой вороной в приемнике, где некоторые сотрудники, от которых зависела судьба подростков, жили по другим законам. Они были глухи и слепы к трагедиям детских судеб.
Мне стало трудно служить в приемнике. Да и вряд ли это можно было назвать службой, теперь, скорее, это была борьба за свое «я».
От Сашки не было никаких вестей, и меня охватила тревога. Что с ним? Как он живет? Может, опять совершил преступление, осужден и скрывает это? Мне вспомнились слова, сказанные однажды моим другом Владиславом Крапивиным: «Они приходят к тебе только тогда, когда ты им нужен». Значит, думал я, у него все нормально. И только через год я получил письмо от солдата Александра Каргулина.
«Пишет вам тот самый Сашка, который вас обманул, а вы ему так верили. Прощение просить не по-мужски, и все-таки я попытаюсь. Простите, если сможете. Стыдно как-то, не по себе. Ругайте меня, я виноват, но поймите: только освободился, в голове все помутилось. «Неужели я на свободе?» — спрашивал я себя. Потом пошло-поехало. Загулял ваш Сашка, но ненадолго: в июне забрали в армию. Попал я в стройбат. Ничего, служить можно...»
Получив письмо, я обрадовался, но появилось беспокойство: как ему будет служиться, человеку с обостренным чувством собственного достоинства? Как к нему относятся офицеры? Нет, дедовщины я не боялся: Сашка и не через такое прошел. Знал, что он достойно выдержит все испытания, не сломается.
Теперь нас соединяли солдатские письма, и я как будто слышал его голос, только вот лицо стал забывать. Сашка писал о своей армейской жизни, просил совета, оставаться ли ему в армии. Меня это успокоило: если хочет связать свою жизнь с армией — значит, служба у него в норме.
«Живу нормально, работаю на лесоповале, бревна ворочаю. Служу Родине, так сказать... Трудновато, но ничего, на то мы и солдаты. Я благодарен вам за все, что вы для меня сделали. Да, может, и не зря вы столько лет проработали в приемнике. Это ваша профессия, она вам нравится, и я ничего не имею против. Я уже не 17-летний пацан, чтобы рассуждать по-детски, и уже давно смирился со всем: мент — это мент, военный— это военный. У каждого есть права и обязанности. Это их работа — служить. Жизнь штука крутая, и ее надо прожить, чтобы в старости не жалеть, что прожил впустую. Милиция, конечно, нужна, я не спорю, без нее не обойтись. Да, действительно, там есть мужики хорошие, но есть такие «шакалы»! Зачем их только мать родила?!»
Я был рад, что Сашка, который в моей памяти оставался все еще пацаном, теперь имеет свои взгляды на жизнь. Понял, что в жизни порой приходится смириться, хотя за право быть самим собой надо драться, будить в себе Человека, все доброе, лучшее. Об этом я написал Сашке.
«У меня все нормально, работаю бригадиром, вроде получается. Я теперь командир отделения. Служим, как полагается. Когда ездил в отпуск, встретил своего старого участкового. Так он меня сразу в милицию агитировать начал, мне даже смешно стало. Ментом, конечно, служить не пойду, как в неохотку...»
«Вот сегодня заступил в наряд дежурным по роте. Скучно до ужаса. Невозможно уже в казарме сидеть — сильно тянет домой, да и из армии уходить не хочется. Здесь много друзей, которые скоро разъедутся, я их, может, и не увижу никогда больше».
И моя судьба в приемнике тоже подходила к концу. Я вступил в борьбу с теми, для кого пацаны были «придурками» и которых они безнаказанно унижали.
«На счет вас и приемника. Я бы на вашем месте ушел бы. Против стаи волков трудно идти. Да и нервы надо иметь крепкие, чтобы бороться с волками...»
И все же я кое-что успел сделать! У меня есть мои крестники, да и другие пацаны, которые помнят добрым словом. Только жаль тех, кто еще пройдет через приемник, где люди, облаченные в серые мундиры и защищенные законом, творят беспредел.
Наступила весна, и Сашка вернулся. Я прижал его к себе: он мне стал чем-то родным человеком. Мы сумели разглядеть друг друга и стали друзьями.
Жизнь продолжается...
Сломанная игрушка
В приемник-распределитель для несовершеннолетних со всех концов области доставляют подростков, которые по закону стали малолетними преступниками. И пусть они прожили всего лишь ничего — иным из них едва перевалило за первый десяток, — но они уже совершили столько преступлений, что в пору удивляться, когда успели-то. Костя Н., например, в свои одиннадцать лет совершил в Миассе 118 краж, а его ровесник Рустам X. наворовал на 13 тысяч.
Вчитываясь в скупые строки документов, я пытался понять причины их преступлений, разобраться в их нескладной жизни.
...Однажды вечером мне на глаза попались два подростка, которые хотели проникнуть в столовую.
— Стойте! — приказал я им.
Увидев милиционера, они бросились бежать, но я догнал их. Одним из них оказался Вовка Стежков, недавний воспитанник приемника, где он отбывал тридцать суток за подобные кражи. Узнав меня, он надрывным голосом стал просить отпустить его, обещал больше не воровать. Я знал цену Вовкиным обещаниям, а также то, что он опять сбежал из интерната, поэтому вместе с его дружком Ребровым отвел их в опорный пункт. В ожидании патрульной машины я поинтересовался, зачем они полезли в столовую. И Стежков, размазывая слезы по щекам, ответил, что они хотели есть. Его слова меня не удивили. Я знал, как начиналась его горестная жизнь, почему он начал воровать (о его кражах в милиции собран целый том).
Отца своего он не помнит, в свидетельстве о рождении записан со слов матери. А мать... да и была ли для него матерью женщина, занимающаяся устройством своей личной жизни, которая заключалась в общении с временными мужиками за бутылкой водки. Маленький сын — память о несостоявшейся любви — был ей в тягость. Он мешал ей быть свободной в этой жизни. Бывали, правда, такие минуты, когда она прижимала его к себе, и, лаская, говорила:
— Все, Вовка, уедем отсюда и будем жить хорошо.
Но проходило время и ничего не менялось, снова приходили «чужие дяди», пили водку, а сын все ждал и терпел. Терпел он и побои, когда пьяная мать избивала его солдатским ремнем. Вовка возненавидел этот кожаный ремень со звездой на пряжке, и однажды выбросил его. Но не найдя ремня, мать избила его тапочками, которые попались ей под руки.
Учился Вовка нормально. Он частенько оставался в школе после занятий: не хотелось идти домой, чтобы вновь видеть свою пьяную мать. Но со временем у него стали появляться двойки, и Вовка забросил школу. А потом пошло-поехало...
Тревогу забила классная руководительница, узнав о пьянице-матери и домашней жизни Стежкова. Общественность взывала к ее совести, к материнским чувствам, но она продолжала пить. И вскоре мальчик стал сиротой при живой матери. Его определили в интернат. Там он пробыл недолго. Вскоре выяснилось, что он «шманал» по карманам, однажды даже вытащил кошелек из плаща учителя. После этого Вовка пустился в бега. Его ловили и возвращали назад, отбирали одежду. Но его уже невозможно было остановить, так как бродячая жизнь совсем засосала, и как-то вечером он выпрыгнул из окна класса, где шла самоподготовка. Вовка не понимал, что это прыжок в пустоту и дорога в никуда. И поэтому через полгода с приговором: «социально опасен» его перевели в другой интернат, подальше от дома. Здесь он пробыл год. Но каким бы хорошим интернат ни был, он никогда не заменит мать, даже такую, как у Вовки. И он снова сбежал.
Его забрали из дома, и, когда снова привезли в интернат, он рассказал, что убежал потому, что его бьют старшие и заставляют воровать для них и драться с такими же, как он. Директор пообещала разобраться. То, что она разбиралась, Вовка понял, когда его побили «старшаки», «чтобы не стучал», да и в классе лучше не стало: товарищи его дразнили, а учителя кричали на него, обвиняя его в том, что он позорит и тянет класс назад. Стежкову ничего больше не оставалось, как опять уйти в побег.
Все мальчишки в его возрасте любят играть в игры, и Вовка тоже любил. Только играл он в опасные игры, не осознавая этого. Однажды ночью он разбил стекло в киоске и вытащил оттуда все, что понравилось. Потом несколько раз угонял велосипеды. Его поймали и отвезли в милицию. Там поставили на учет и пригрозили: если не перестанет воровать, то отправят в спецшколу. После его вновь отправили в интернат, который он люто ненавидел.