VIII

До сих пор я говорил о проявлении животных инстинктов, о темных силах природы, о помутившихся со страха умах.

А человеческий дух? Разве он мог дремать в минуты такого напряжения? Что сделал он — наше единственное сокровище, наша гордость, наша надежда?

Нужно признать, что он оказался на высоте своего призвания и в эту безумную пору дал примеры своих крайних проявлений как в добре, так и в зле.

Среди московской интеллигенции, главным образом среди молодежи, нашлось немало людей, душевные силы которых оказывались тем большими, чем отчаяннее становилось положение вещей.

На каждый новый ужас эпидемии они отвечали новым подвигом человеческого сердца.

Ничто не могло их испугать или оттолкнуть. Угрозы чумы опьяняли их, как опасность на поле сражения, давали силы и мужество в трудном деле помощи больным и борьбы с эпидемией.

Уже с самого начала они соединили свои отдельные усилия в одну общую организацию, носившую простое и трогательное название «Братство», и до конца чумы братство продолжало существовать, оказывая огромные услуги несчастному населению истерзанного города.

С утра до вечера, с вечера до утра, в дурную погоду и в хорошую, мужчины, юноши, девушки и женщины работали, не покладая рук, во имя идеи человечности.

Единственным побуждением к работе была их внутренняя душевная потребность. Ни самолюбие, ни расчет не играли здесь роли.

Какая благодарность могла их встретить? Бессвязные благословения умирающего зачумленного или холодная похвала людей, которые, ценя их работу, сами не имели мужества принять в ней участие.

Зато препятствий на их пути было множество. Приходилось сражаться и с косностью, и с скупостью и с черствостью.

Мало того, часто нужно было бороться еще с активным противодействием темных масс, не понимавших их деятельности.

Правда, впоследствии москвичи воздвигнули великолепный памятник в честь братства, но конечно, не эта гора бронзы и мрамора, к слову сказать, крайне безвкусная, служит вознаграждением заслуг ряда людей, из которых каждый отдал свою жизнь, свое счастье, свои заветные планы и мечты в жертву страдающему человечеству.

Имена многих из них даже неизвестны. В том-то и проявилось величие избранных душ, что они думали о деле и больше ни о чем, меньше же всего о благодарности потомства.

Мы не знаем, например, имени того студента, который собственными силами, как это точно установлено, похоронил около ста мертвецов и продезинфецировал несколько десятков квартир.

Он погиб, и неизвестно, нашелся ли желающий в свою очередь оказать ему последнюю услугу.

Мы не знаем, как назывался тот священник, который с утра до вечера ходил по улицам со святыми дарами, напутствуя умирающих.

Неизвестно даже, какой он был внешности, хотя вскоре после чумы легенда о нем побудила Малявина написать свою знаменитую картину «Исповедник зачумленных», а молодой поэт Волков сделал себе имя и состояние поэмою того же заглавия.

Мы не знаем, кто была та девушка, судя по рассказам, прекрасная, как день, которая в маленькой тележке развозила пищу и лекарства по всему городу, не зная отдыха, не боясь смерти, заходя в самые ужасные, отравленные трущобы.

Мы не знаем, кто она была, потому что в один несчастный день десяток бродяг убил ее, заподозривши, что она возит не лекарства, а отраву.

Неизвестно даже, где находятся ее святые останки. Возможно, что они сделались посмешищем, что над ними надругались пьяные скоты, сами не знавшие что творят.

Мы не знаем имен всех тех людей, которые приносили свое последнее достояние, чтобы снабдить братство необходимыми средствами.

Можно только сказать, что их было множество, потому что богачи к братству не принадлежали, а между тем, капитал был собран огромный.

Кто же были они, пожертвовавшие в эту критическую минуту всем для темных, буйных, ожесточенных братьев?

Не знаем.

Памятник на Лубянской площади, вот все, что осталось от их порывов, от трепета их сердец, от их героизма.

На лицевой стороне этого памятника, обрамленный искрящимся белым мрамором, находится барельеф из темной бронзы, представляющий мужчину в расцвете сил, который спокойно, почти весело прощается с плачущею молодой женщиной.

Этот мужчина — петербургский доктор Марцинкевич. Его история тоже заслуживает, чтобы из нее сделали поэму.

Он женился на нежно любимой девушке и свадьба была за две недели до начала эпидемии. Как счастливый золотой сон, промелькнули эти две недели, а потом стали появляться известия об ужасах чумы в Москве, отравившие покой молодого доктора.

Другой на его месте ограничился бы несколькими словами сожаления, сидя в безопасности у себя в Петербурге, но Марцинкевича делала несчастным мысль о городе, где проклятая болезнь свирепствует, душит людей, а рук для борьбы с нею не хватает.

Ни любовь, ни семейные радости не могли заглушить в нем возмущение против бесполезной, бессмысленной жестокости природы, против ее надругательства над человеческою жизнью.

После нескольких тяжелых дней и бессонных ночей, посвященных таким мыслям, он осознал, что почувствует себя сносно только там, в Москве, когда будет в состоянии хоть как-нибудь бороться против чумы.

И вот он поехал в Москву. Неизвестно, как ему удалось примирить жену с этой поездкою. Неизвестно, провожала ли она его твердо и героически, подобно древней римлянке или, наоборот, отдалась приступу горя с бесконечным эгоизмом влюбленной женщины.

Известно только, что, запасшись специальным разрешением, он проник сквозь железное кольцо карантина, окружавшее Москву, и больше не вернулся.

Чума поглотила его, как и многих других отважных бойцов, выступавших против нее.

Множество членов братства гибло от болезни, так как они не имели возможности оберегать себя от заражения, но оставшиеся в живых сдвигали ряды и продолжали работу павших.

Очевидцы описывают их нам, как фанатиков, как людей, до сумасшествия преданных своей идее, как худых и бледных мучеников с горящими глазами, способных бесконечно долго не спать, не есть и работать со всею силою энергии, поддерживаемой внутренним огнем.

Подобных типов не встречается в обыденной жизни. Они родятся в дни бурь и еще накануне перерождения, никто не сумел бы отличить их от обычных, скучных, мелочных, серых людей.

Война, революция, эпидемия и другие народные бедствия имеют своеобразную, стихийную прелесть именно потому, что вызывают к жизни спящие силы человеческой индивидуальности.

Но вместе с добром просыпается в таких случаях и зло.

Вместе с героическими добродетелями, выплывают на свет всевозможные пороки.

Последних даже больше, чем первых. Если сотни людей, оторванных чумою от привычной жизни, бросились с головою в деятельность братства, то целые тысячи начали осуществлять противоположную крайность, с не меньшим увлечением предавшись пороку.

Вечная угроза смерти обострила и раздражила в людях все плотские, животные инстинкты.

Тот, кто не надеется пережить завтрашний день, конечно, не станет стесняться из-за какого-нибудь расчета, во имя общественного мнения, из-за служебной карьеры, из-за домашнего очага или даже в видах сохранения здоровья.

Все страсти, похоти, аппетиты и страстишки, до сих пор подавленные, скрытые от людских глаз, вдруг появились на свет божий и стали царствовать с необычайной властью.

Чума сорвала маски с тысяч так называемых «приличных», «порядочных» людей и, Боже мой, сколько всякой гадости оказалось под этими масками.

Насколько одни были велики в своих благородных стремлениях, настолько же другие были мелки, животны, грязны в своем стремлении использовать плотские наслаждения, которым придавала особую остроту близость смерти.

Смерть была пикантною примесью к наслаждениям, она опьяняла, приводила в неистовство массу людей, переходивших от страха и апатии к неудержимому желанию чувствовать жизнь возможно сильнее, жить несколькими жизнями сразу, чтобы прогнать холод призрака, царящего над воображением.

Действительный статский советник, сорок лет гордо выпрямлявший голову над украшенной орденами шеей, говоривший о добродетели, указывая пальцем на свою грудь, как будто именно там добродетель и помещалась, вдруг превратился в сластолюбивого, слюнявого старикашку с красною, потною рожею и трясущимися руками.

Он ловил во всех углах пятнадцатилетнюю кухаркину дочку и пытался овладеть ею, возбужденно бормоча:

— Ну чего же, глупая, сопротивляешься? Все равно ведь скоро умрем. Ну, Настюшечка!

Другой человек, который уже много лет гордо жил духовными идеалами, который громко проповедовал возвышенные цели человеческой жизни, который отличался суровостью, воздержанностью и тем снискал себе славу существа, убившего в себе все животное, теперь день и ночь валялся по улицам, мертвецки пьяный, с бессмысленным лицом, в перепачканной, одежде.

Язык высокого моралиста, так трогательно говорившего о правде и добре, о духовной красоте, теперь произносил только площадные ругательства, а из его оловянных остановившихся глаз глядел на Божий свет первородный зверь, который так долго был подавлен, а теперь восторжествовал.

Еще более грязные, еще более отвратительные сцены встречались на каждом шагу.

Начальница института, пожилая женщина, которая воспитывала в чистоте и целомудрии многие поколения девушек, вдруг превратилась в Мессалину, ищущую любовных приключений на улицах.

Отец, примерный семьянин, покушается на честь дочери. Гордая, неприступная женщина, у ног которой задаром лежала вся золотая молодежь Москвы, бросается на шею своему выездному лакею.

Но во зле, как и в добре, есть свои верха и низы, есть сила и слабость, есть герои и посредственности.

В то время, как слабые люди потихоньку развратничали, убежав от стеснительной морали, но не победив ее, более сильные и смелые выступали против этики совершенно открыто, объявляли нравственный закон низложенным, возводили погоню за наслаждениями в философски обоснованный культ, сохраняли даже в разврате логику и последовательность.

Они являлись как бы противоположным полюсом по отношению к братству и по-своему тоже боролись с чумою.

Только боролись не путем пресечения болезни, а путем равнодушия к смерти.

Они говорили, что смерть не торжествует победы над тем, кто встречает ее спокойно, с улыбкою на губах, испивши до дна чашу наслаждения.

В их философии было немного эпикурейства, немного ницшеанства, немного Гартмановской ненависти к жизни. Словом, она была собранием всего, что может одновременно оправдать и смерть, и беззастенчивое пользование жизнью.

Впрочем, основою ее, конечно, прежде всего был разнуздавшийся зверь в человеке, так часто говорящий устами философов.

Эти люди, сближенные между собою общими попытками стать выше человеческого страха смерти и выше человеческой этики, получили прозвание «смеющихся» за ту презрительную усмешку, с какою смотрели на все окружающее.

Среди тишины пораженного бедствием города, они устраивали шумные оргии, во время которых все было позволено и считалось шиком перейти все границы приличного, терпимого.

Пользуясь отсутствием полиции, они ходили по улицам веселыми прецессиями, в ярких, фантастических костюмах, с музыкою и песнями.

Каждый вечер в различных местах города они устраивали балы, пикники, маскарады.

Все способы развлечения были ими использованы, а извращенная фантазия этих людей заставляла их находить удовольствие в том, что было на самом деле лишь отвратительным.

Так, они любили тешиться всем ужасным, отталкивающим, что встречалось в окружающей обстановке. Они пили тосты за чуму, украшали свои столы черепами, костюмировались так, чтобы походить на покойников.

Один из «смеющихся», бывший художником, оставил нам цикл рисунков углем и мелом, являющихся непосредственным выражением этого настроения, так как были им сделаны для себя, во время промежутков между оргиями, когда нервное возбуждение требовало какого-нибудь исхода.

Этот художник, переживший чуму, но кончивший жизнь в сумасшедшем доме, дал в своих картинах наглядное доказательство того, как далеко может зайти болезнь фантазии, эта проказа человеческого духа.

На его причудливых, отталкивающих картинах мы видим розовых, смеющихся детей в объятиях позеленевших, разлагающихся трупов.

Видим эротические сцены странных чудовищ, похожих на образы, вызываемые лихорадочным бредом.

Видим людей-вампиров, пьющих кровь из обнаженных, живых тел.

Видим отвратительных гадов, сочетающих в себе все, что только знает природа противного, вызывающего омерзение, нарисованными среди золота и драгоценных каменьев, в облаках фимиама.

Видим одухотворенные дома, смеющиеся над грудами сваленных у их подножия мертвых тел.

Видим, наконец, такие вещи, которые может описывать доктор в ученом трактате, но которые никоим образом не может изложить романист.

По направлению мыслей этого художника мы можем судить о том, чем забавлялись смеющиеся.

Не раз их пьяная ватага, бродя ночью по городу и найдя труп, окружала его, со смехом, шутками и восклицаниями дотрагиваясь до жертвы ужасной болезни, придавая покойнику разные забавные позы.

Они шли в разнузданности так далеко, как только позволяла их изобретательность. Каждый старался перещеголять собутыльников, придумывая остроты, развлечения, проказы, посвящая себя этому всецело, пока чума не схватывала его и не душила, после чего остававшиеся в живых справляли по нем поминки шутовскими речами и новыми стаканами вина.

Неудивительно, что простонародье смотрело на этих безумцев как на дьяволов. Есть вещи в народном сознании, которые не искореняются никакими обстоятельствами и к этим вещам принадлежит серьезное, вдумчивое почтение к смерти.

Люди, ругающиеся над покойниками, смеющиеся над общим бедствием, в глазах народа хуже последних разбойников, так что раздражение против «смеющихся» не раз доходило до кровавых расправ.

Ужасный пример этого произошел на Знаменке. Там жил один из самых известных смеющихся, богатый молодой человек из аристократической фамилии.

Однажды вечером он пригласил ряд знакомых к себе на ужин, на один из тех характерных для того времени ужинов, на которых смешивались изысканная эстетика и грубый животный цинизм, великосветская элегантность и неудержимое, бурное веселье отчаяния.

Праздник удался как нельзя лучше и представлял действительно опьяняющую картину.

Великолепно обставленная комната, стол, покрытый белоснежною скатертью, букеты ярких и нежных цветов, вино, искрящееся в стаканах, черные фраки мужчин, обнаженное тело и роскошные костюмы женщин, блестящие глаза, смелые жесты, хохот, песни, поцелуи…

Казалось, само наслаждение устроило этот праздник, а веселье принимало гостей.

Около полуночи хозяин поднялся с бокалом в руке, чтобы сказать тост.

— Господа! — начал он. — Сегодняшний день мы не потеряли даром, и если смерть стучится к нам в двери….

Он внезапно остановился, побледнев, с ужасом глядя на входную дверь.

Все глаза обратились туда же, и пирующие увидали группу оборванных, грязных, диких на вид людей, входивших в комнату, неся с собою камни и дубины.

Это были фабричные рабочие, рыскавшие по городу в поисках какой-нибудь пищи.

Привлеченные светом и шумом, они долго стояли внизу под окнами, прислушиваясь к тому, как веселятся баре. Каждая шутка, доносившаяся сверху, увеличивала их раздражение, каждый взрыв смеха казался надругательством над общим горем.

Наконец они не выдержали и решили расправиться с пирующими.

В продолжение десяти минут в комнате происходила дикая возня; смех сменился стонами, поцелуи ударами. При ярком, праздничном свете, вокруг роскошно убранного стола, один за другим, почти без сопротивления гибли «смеющиеся».

Огромный, прокопченный насквозь фабричным дымом рабочий схватил за волосы изящную, декольтированную барыню. Она молила, плакала, хотела обнять его ноги, но страшный удар прервал мольбы и стоны. Внезапно успокоившись, она рухнула лицом вниз на ковер.

В другом месте полупьяный щеголь в изысканном фраке схватил бутылку, чтобы защищаться, но сейчас же перекувырнулся, потому что ему бросили под ноги стул, и погиб под ударами дубин.

Когда схватка кончилась, все «смеющиеся» лежали на полу мертвыми. Никому не удалось бежать.

Брызги крови алели на белой скатерти, на ярких платьях, на шелковой обивке мебели. Ее острый запах смешивался с ароматом духов и благоуханием начинающих вянуть цветов.

А убийцы, едва покончивши свое дело, с жадностью набросились на остатки ужина. Не обращая внимания на разбросанные трупы, скользя в лужах крови, наступая на раскинутые руки жертв, они ходили по комнате, разыскивая съестное, и торопливо насыщались.

Вина никто из них не тронул. Разговоров между ними не было. Они имели мрачный, но спокойный вид людей, действующих под давлением необходимости.

Кончивши есть, каждый уходил, не оборачиваясь назад. Придя вместе, они уходили поодиночке, чтобы не глядеть друг на друга.

А когда ушел последний, в комнату пробралось несколько уличных мальчишек, издали наблюдавших за побоищем.

Эти вечно живые и вечно веселые существа со свойственною их возрасту восприимчивостью совершенно применились к атмосфере, царящей в зачумленном городе. Среди трупов, среди крови, они чувствовали себя как дома. Никакой ужас не мог их смутить или испугать.

Теперь, на месте побоища, они забавлялись от души. Рассматривали, переворачивали растерзанные женские трупы, хохотали, свистели, допивали оставшееся в стаканах вино, закуривали разбросанные папиросы.

— Вот здорово залепил-то! — говорил один другому, показывая на человека с раздробленною головой, полулежавшего на диване. — Не иначе, как Сеньки одноглазого работа. Это он так съездил!.

Это было самое крупное избиение «смеющихся», но, кроме него, мы знаем много случаев, когда они гибли поодиночке от руки оскорбленной их поведением толпы.

Может быть, вследствие устрашающего действия этих примеров, а может быть, просто потому, что никакие нервы не могли выдержать жизни, какую вели эти люди, похождения их прекратились задолго до конца эпидемии.

Мало того, я имею положительные основания утверждать, что среди толпы, которая в порыве религиозного экстаза наполняла московские церкви под конец чумы, было много людей, раньше принадлежавших к смеющимся.

Загрузка...