…страдавшего, умершего и погребенного
В которой Шакал еще некоторое время спит, благодаря чему у писателя появляется возможность рассказать читателям правдивую историю об астрономии и плотской любви.
Шакал все еще спал, и тишина, окружавшая меня, будто перестала дышать. Ни в старой комнате с высокими потолками, ни снаружи не было слышно ни единого звука. Было безветренно, и кроны деревьев вдали — в быстро сгущающихся сумерках их еще можно было различить через нижнюю часть старого стекла в свинцовой раме — были неподвижны, как на картинке или на гравюре. И все же казалось, что я окружен голосами, желающими говорить.
— Сон — это близнец смерти.
Глядя на спящего Шакала, я думал о том, что за свою жизнь уже несметное количество раз встречался со Смертью: в далекой Индии, где я сражался под знаменами Ее Величества[6] и выносил смертельно раненных за линию огня, скорее в поисках собственной смерти, а не ради спасения ближних; в Лондоне, где я ухаживал за сотнями умирающих в больнице[7]; или когда выкупил старый фамильный замок на севере родины, который с течением веков оказался окружен кладбищем; и в этом замке, где мы с Шакалом находились сейчас — парк частично был разбит на фундаменте большой гробницы, а оставшуюся часть парка занимали давно заброшенные монастырские могилы. Может, есть какая-то связь с тем фактом, что мой фамильный герб — родом из XIII века — представлял собой увенчанное черным крестом сердце цвета лазури, с серебряным черепом посередине?
Размышляя, я поглядывал то на дремлющего Шакала, то на последние стрелы вечернего света, падающие через маленькие окошки и растворяющиеся в пустоте, и думал о чем-то, но не мог понять, о чем именно: это было нечто замкнутое и прямоугольное, как эта комната, но меньше и темнее, окно в котором… нет, окна там не было: скорее, люк или что-то вроде тяжелого, непрозрачного колпака. И внезапно понял, что это было.
Воспоминания семилетней давности: я жил тогда в провинции Ф., в продуваемом всеми зимними ветрами маленьком Доме «Трава» в Г.[8]; там я то и дело что-нибудь мастерил и перестраивал, не находя покоя. Мое существование в течение нескольких лет сводится к тому, что я разобрал и заново положил полы, отделал деревом старые стены, установил отопление на мазуте, заменил рамы на двойные, благодаря чему завывания ветра стали слышны меньше, но все равно были слышны, и пытался — обычно впустую — приступать к выпивке только с наступлением темноты; еще я смотрел из окна на серый горизонт на западе за домиком соседа Л. и пешеходным мостиком; я ждал, я все время ждал Тигру[9], который сначала учился в Утрехте на фармацевта, затем в Амстердаме на медицинском, а потом на факультете биологии и, в конце концов, уже ничему больше не учился, и которого я любил и все еще люблю, и буду любить, пока я жив, и за которого буду просить Покровителя, когда настанет время; если в этом есть какой-то толк: я имею в виду, что ни в чем нет никакого толку.
Вечерами в Дом «Трава» частенько заходил Юрген с женой Габи: они жили в соседней деревушке В., Юрген пытался одновременно разводить лошадей, переводить книги и доучиться на факультете нидерландистики в Амстердаме. Разговор постоянно сводился к Смерти, то ли сам собой, или, может, виной тому были очки Юргена — в металлической оправе и с дорогими линзами, которые под ярким светом — путем перемещения кристаллов — затемнялись. Я пытался что-то им обоим разъяснить. Обычно мы сразу же начинали пить, и я говорил до тех пор, пока не срывал голос и не умолкал.
В тот вечер — о котором я вспомнил сейчас, лет семь спустя — я, как обычно, думал не о том, что говорил или утверждал, а о совершенно других вещах. Я рассказывал про похороны, но на самом деле думал о Тигре, который должен был приехать из Амстердама на Север только через четыре дня: я беспокоился, хорошо ли он питается; достаточно ли он неустрашим и уверен в ухаживаниях за встреченными и желанными Мальчиками, зажимает ли их между светлыми ляжками всадника и держит ли в плену до абсолютного удовлетворения своей беспощадной страсти. Тема разговора, который я в то же время вел с Юргеном и Габи, оставалась такой же странной, менялся разве что предмет обсуждения: мы начали со склепов, поговорили о ценах на различные способы погребения в общем и дошли до предполагаемой стоимости гроба в частности.
— Я полностью одобряю твою идею купить себе гроб, — сказал Юрген.
Кажется, уже в четвертый или пятый раз я выразил твердое намерение купить или где-нибудь заказать себе гроб. Мы собирались поехать вместе, и в тот вечер, о котором я сейчас вспомнил, Юрген захотел, чтобы мы, в конце концов, сразу же наверняка и окончательно договорились, куда и когда. Мы поискали в телефонном справочнике большого города А., но так и не смогли выбрать из множества адресов гробовщиков. Более того, подумав, мы решили, что город А. слишком далеко. Юрген назвал соседний городок С. «Желтые страницы» сообщили, что там только одна мастерская по производству гробов, которая одновременно занимается «различными погребальными услугами, сдачей в аренду траурных залов и катафалков».
— Ну, это уже похоже на фабрику, — решил я. — Вряд ли он делает гробы сам.
— Да, нужен настоящий специалист, — согласился Юрген. — Кто-нибудь из деревни, например, перенявший дело отца.
Листая, он наткнулся на имя и адрес в чуть более отдаленном, чем С., городке X. и показал его мне: X. Зварт[10], ул. Речная, д. 8, гробовщик.
— Давай завтра? — предложил Юрген. — Я заеду за тобой утром, в половину десятого, чтобы к десяти быть там.
Я вдруг почувствовал себя ужасно неуютно: какой-то всепроникающий холод пронзил все мое тело, необъяснимый ужас овладел мной. Мне расхотелось о чем-то договариваться, да и весь план, о котором я столько недель подряд разглагольствовал и шутил или, потягивая что-нибудь спиртное, витийствовал, мне больше не нравился. Но назад дороги не было. Я сглотнул, чтобы меня не выдала хрипота, и заговорил — при первых словах мой голос еще дрожал, но потом обрел уверенность:
— Десять часов — самое подходящее время, — согласился я как можно более непринужденно. — Не слишком рано, чтобы стоять там как дураки, и не слишком поздно, еще до утреннего кофе.
После этого я притих и помалкивал. Юрген с Габи поехали домой, а я пошел наверх спать. Шел час за часом, а я все не мог уснуть.
И теперь, пока Шакал лежал рядом и, судя по всему, спал, я думал о той ночи и вспоминал, что я тогда снова встал и спустился посидеть в Большой Гостиной. Как и сегодня, тогда было почти безветренно: если сидеть неподвижно и затаив дыхание, можно было уловить чуть слышный свист на улице.
Я вспомнил, что включил тогда только одну лампу. Вокруг керосиновой печки, которая работала всю ночь, сидели четверо наших кошачьих: Панда, Кинки, Мария и Братик. Мария тогда была еще жива и лишь потом, в Страстную Пятницу, ее задерет специально на то натасканный пес деревенщины Галемы, а Братик к тому времени уже ослеп на левый глаз — по словам ветеринара О., «из-за удара или пинка» и возникшего потом воспаления.
Когда я уселся напротив печки, на диване, все четверо глянули на меня, будто ждали важного сообщения. Братик встал, подошел и прыгнул мне на колени. Приглушенным голосом я прочитал ему главу из Писания, лежащего на столе, и, поглаживая его, сказал:
— Любовь и страдания делают мироздание непостижимым, Брат. В невинности ловящий птиц, живущий в сене шерстяной зверь. Посмотрим.
И в ту ночь снова, как это уже часто случалось, мне пришлось признаться себе в том, что, покинув родительский дом, я достиг немногого. Если бы мне вновь потребовалось лаконично пересказать свою юность, картинка была бы такая: скупой, рыжеватый солнечный свет, изрядно за полдень, я стою на каком-то каменном мосту, а вокруг безостановочно воет ветер, сильный и холодный — может, там и началась настоящая история моей жизни.
Я поглаживал Братика, пропуская через сомкнутые пальцы его ушки, и думал о неполноценности человеческой любви. Вечно ведь что-то не так. Если мне когда-нибудь чего-то и хотелось, то было нельзя, потому что он не мог, потому что слишком больно, или он утверждал, что у него какая-нибудь зараза, или только одна почка, или вовсе не приходил, как договаривались, потому что это было в среду после обеда и он как раз «обещал смастерить стул для мамы». А если, в конце концов, удавалось заполучить кого-нибудь к себе домой с ночевкой, то в последний момент к нему обязательно присоединялся бородатый дружок в чернильно-черных солнцезащитных очках или подружка по имени Течье, которая делала «фантастических» куколок из лоскутков. И если хоть раз, хоть раз все, казалось, получалось по-человечески, то приходилось часами выслушивать всяческий вздор, о котором ты совсем не просил: бездонные рассказы про болезни, издевательства, проблемы в школе, проблемы дома, проблемы на каникулах, сплошные проблемы, ни в чем не виноват, но все равно наказали, все отобрали, был сильно избит завучем, вонявшим кислятиной, выставили из съемной комнаты, изменил немецкий мальчик, который ударился во все тяжкие, форс-мажор, в поездке воспалилась слепая кишка, потерялся дорогой фотоаппарат, наследственная и неизбежная глухота.
Да и сам ты многое пережил. Маясь в ту бессонную ночь, я вспомнил о простой любовной истории из собственной жизни, из безразмерной груды безумного прошлого — такой ничтожный, наверное, рассказ, но на самом деле полный только что перечисленных непрошеных прибавок. Это произошло в годы моей молодости, когда я еще блядовал как бешеный. У нас с Вими[11] было два знакомых мальчика, которые по соседству с нами, в старой развалине где-то в центре большого города А. содержали грязный отель и были помешаны на кожаных шмотках и мотоциклах. Я вспомнил о том, как мы в назначенное время приходили к ним в гости, чтобы на цокольном этаже в комнате без окон — которая также служила чем-то вроде вестибюля отеля и незаконной рюмочной — под шепелявой трубочной лампой, за столом с круглыми ножками играть в канасту; тогда это меня ужасно возбуждало, но все правила я уже позабыл.
Насколько им позволял их оживленный промысел, эти два мальчика — которые оставались вместе, хотя давно уже не занимались друг с другом плотской любовью — постоянно искали третьего, связь с которым никогда не выдерживала проверки временем, или оттого, что интерес последнего к кожаной одежде оказывался слишком скудным или притворным, или — в случае, если этот интерес присутствовал в достаточной степени — оттого, что парень не западал на мотоциклы, или наоборот. Рядом с кухней, в чулане, превращенном в подобие храма, в сиянии беспрестанно натираемого хрома и незапятнанного черного лака, точно по диагонали на квадратной подделке под персидский ковер стоял отвратительный мотоцикл, который они постоянно разбирали и собирали, совершая бензиозный обряд.
Эти двое все время связывались с мальчиками, у которых или не было денег на покупку кожаной одежды, или храбрости, чтобы кататься на заднем сиденье мотоцикла, и которые продолжали приходить и липнуть, так что от них приходилось избавляться. С разнообразными рекомендациями, большинство которых были выдумкой, наша парочка отелевладельцев пыталась спихнуть эти огрызки кому попало; однажды они, например, отправили к нам с Вими мальчишечку, заверив по телефону, — видимо, вспомнив, что Вими играет на скрипке — что это «музыкант»: мальчика с настолько уродливо подстриженным затылком, что мы даже не удивились, когда выяснилось, что он — настройщик.
Как бы то ни было: однажды вечером после игры в канасту мы с Вими — по причинам, навсегда оставшимися неясными — взяли с собой из отеля той парочки молодого человека лет двадцати пяти, которого звали, кажется, Харри. Скорее всего, Вими, разгоряченный, как и я, выпивкой и весь вечер потакавший своим непредсказуемым капризам, из скуки распалил его, да и дружеская пара без сомнения сделала все, чтобы всучить его нам; в любом случае, факт в том, что вечер подошел к концу, и он поплелся за нами.
«Харри» был не просто некрасив, он был уродлив. Тело его было не слишком искалечено: это если попытаться описать его с наиболее положительной стороны. При всем уродстве его глупого лица, оно отличалось еще и грубыми, раздражающе неровными чертами. И, утверждая, что живет где-то недалеко от отеля парочки, он, сгибаясь от тяжести, таскал с собой разное барахло: у него был такой неглубокий, продолговатый, закрывающийся наподобие огромного кошеля и оборудованный задвижным замком кожаный саквояж, в каких раньше футболисты носили свое снаряжение, а врачи — инструменты.
Только зайдя домой, мы с Вими поняли, что нам подсунули ужасное фуфло. С присущей ему грубостью, настолько же раздраженным, сколь и трусливым тоном Вими громко объявил, что «представление окончено» и «магазин скоро закрывается» и т. д., но истинное значение слов до мальчика не дошло, тот и не собирался уходить, а, поставив сумку на пол, искал что-то на самом дне. Пока он копался в сумке, я разглядел большую бежевую дамскую расческу, светло-зеленую пластмассовую мыльницу и красное с белым клетчатое полотенце. Он стоял так, наклонившись, все еще роясь в сумке, а вокруг него распространялся легкий кисловатый запах, который я унюхал еще в безоконной комнате отеля: по дороге домой он исчез, но теперь было ясно, что источником мог служить только лишь приведенный мальчик. Пока я, стоя рядом, рассматривал его полностью лишенную грации фигуру в сильно отвисших коричневых шерстяных брюках и слишком широком выцветшем зеленом свитере, я понял, что мне ужасным способом придется расплатиться за неисчислимые грехи, настолько отвратительные, что одно упоминание их всуе может стоить мне жизни.
— Откуда этот странный запах? — веселым голосом спросил Вими сквозь пузырьки пены — он чистил зубы над кухонной раковиной.
Громко прополоскав рот, Вими вернулся в комнату и выключил несколько светильников, так что комната слабо освещалась только одной угловой лампочкой и мерцающей трубочной лампой из кухни.
— Ну все, на сегодня магазин закрывается, — сказал он громко, опять не обращаясь к мальчику напрямую. — По лесенке топ, дверцей хлоп.
Отпустив очередное замечание по поводу запаха в комнате, он прошел через кухню в спальню-конурку и с силой захлопнул за собой дверь.
Тем временем мальчик нашел в сумке то, что искал. Он выпрямился и протянул мне полупустой тюбик. После этого он тотчас, несколькими движениями сорвал с себя одежду и в следующее мгновение, уже совершенно голый, склонился над сколоченным мной собственноручно обеденным столом и уперся в него руками.
В скудном освещении я разглядывал розовый в белую полоску тюбик, липкий и сладко пахнущий: надпись в рамочке, сделанную малюсенькими буковками, я расшифровать не смог, но слова для идеальной женщины, напечатанные по дуге сразу под крышкой жирными заглавными буквами, прочитать было легко.
Не решаясь больше смотреть на обнаженного мальчика, я сделал несколько шагов к окну. Так как у нас не было соседей, способных заглянуть в окно — вокруг нашего дома находились только мастерские и склады, которые ночью пустовали — мы, как обычно, оставили шторы открытыми. Была ясная ночь. Я смотрел на звезды и впервые за много лет вспомнил, как однажды вечером шел с мамой по улице и держал ее за руку — я был еще маленьким мальчиком — и невообразимо испугался, что навсегда упаду ввысь, в слабо освещенный небосвод, который хотел засосать меня; как я подумал, что мне одному во всем мире могла прийти в голову такая мысль, поэтому маме ничего не рассказал. И лишь гораздо позже, в книгах из публичной библиотеки и статьях из субботних газет я нашел подтверждение моему страху, потому что они и в самом деле были ужасно далеко, эти звезды, и они пищали: это были хриплые, из такого далёка почти неслышные, посвистывающие причитания, которые можно было поймать в огромные тарелки, собранные из конструктора, вертящиеся на башнях высотой с дом; смысла в этом не было, потому что звезды были слишком далеко, чтобы туда можно было добраться и чем-то помочь, а в тех книгах и статьях даже писали, что эти отголоски уже и не существуют, ведь к тому времени звезды давным-давно снова отдалились, прям как тот — предположительно бельгийский — мальчик с таким грустным взглядом, который разбил палатку в кемпинге за дюнами всего на одну ночь, а на следующее утро, очень рано, уже исчез; но они все равно продолжали собирать эти железные тарелки из конструктора, размещали их на бронированных башнях которые вырастали все выше, тратили все больше денег, и статьи в субботних газетах становились все длиннее, целые страницы, полные восторженных криков, с лихвой перекрывающих любой писк и причитания.
Я отвернулся от окна. Мальчик все еще стоял, наклонившись над столом. И как ни милостив был тусклый свет, невозможно было отрицать, что и сзади он был уродлив, у него были толстые ноги и рыжие волосатые жировые складки под ягодицами. Он следил за мной и стал тотчас двигаться рывками, так что стол время от времени ударял о стену. Мальчик хрипло дышал и — в такт движениям — сначала бормотал почти беззвучно, но лепетанье это постепенно усиливалось — так что можно было разобрать слова — а потом перешло в крик:
— Ебаться! Ебаться! Ебаться!
И опять жизнь доказала, сколь малому тебя научили в школе. «Образование — это только красная нить», — вспомнил я слова из какой-то слабоумной речи на школьном празднике.
При взгляде на голое тело «Харри» я ни на секунду не мог удержать в голове образ хоть одного из красивых мальчиков, которого видел, знал, хотел или которым обладал — чтобы возбудиться. Я даже взвесил все за и против вышвыривания «Харри» за дверь, но ведь тогда мне пришлось бы дотронуться до него неисчислимое количество раз.
Я закрыл глаза.
— Восемь мальчиков в палатке, под пытками, — шептал я. — Восемь мальчиков в палатке, под пытками.
Моя ствол приподнялся, и я расстегнул ширинку. Я подошел к «Харри» так близко, что, не прикасаясь к нему, все же чувствовал тепло его тела. Он вытянул руку назад и внезапно коснулся моих голых бедер мясистыми, потными кончиками пальцев.
Я опять крепко зажмурился.
— У них у всех разные брюки, — шептал я, — на этих мальчиках разные брюки. Им приказывают затянуть ремни. У одного из них брюки из той же материи, из которой сшита палатка. Его начнут пытать первым.
Я бросился вперед и проник в «Харри» сзади. (Когда я столько лет спустя глубокой ночью — после абсурдного разговора с Юргеном, результатом которого стала такая же абсурдная договоренность о встрече следующим утром — в полуосвещенной Большой Гостиной Дома «Трава» вспоминал картины прошлого, в памяти потихоньку начали всплывать и другие подробности. Я наполовину раздвинул шторы и смотрел на скудный палисадник перед домом. В этот раз ночь тоже была ясной, и звездное небо было хорошо видно. «Вообще-то, мне не с кем поговорить». Лучше было бы вернуться в постель и попытаться еще поспать, но вместо этого я, присев на край сундука с одеялами, уставился в окно и стал опять вспоминать все, что произошло тогда ночью с мальчиком с кислым запахом и сумкой газовщика. Я снова припомнил, что у «Харри» была непонятная, несокращаемая фамилия, такое слово во множественном числе, у которого не было единственного: Херден, Террен, Бенген, что-то вроде этого, Бог его знает.)
Я уже глубоко проник в «Харри», когда заметил — не из-за его крика, а потому что он резко дернулся — что мой Уд причинял ему сильную боль. Тогда я вошел в него со всей силой, чтобы заставить его хотя бы застонать, но он только пыхтел.
— Ты у меня закричишь, — пробормотал я.
До этого я прикасался к его телу только пахом: руками я крепко держался за край столешницы, а мои почти полностью сжатые бедра не касались его слегка разведенных ног. Мне хотелось стиснуть его так, чтобы он не сумел вырваться, но я не мог заставить себя обхватить его за талию или плечи, ведь тогда я должен буду прикоснуться к его пятнистой, сальной и потливой коже. Вместо этого я одним резким движением ухватил его за рыжеватые, жесткие, как проволока, волосы и, зажав пряди в обеих руках и потянув, обрушился на него со всей силой. Стол громко стукнул о стену. Я уперся ступнями в ножки стола, но тот продолжал сражаться со стеной. На несколько мгновений я перехватил волосы «Харри» в одну руку, а другой передвинул стол назад, но это помогло ненадолго: с каждым движением ветхие ножки стола, скрипя, съезжали вперед по отшлифованному временем деревянному полу.
Вдруг я остановился, потому что где-то в кухне послышались звуки. В дверном проеме комнаты появился Вими, в одних трусах, военных, цвета хаки. Он остановился на пороге. Несколько мгновений было тихо. Волна страха накрыла меня: вдруг он что-то скажет, но он молчал. И хотя у него было каменное, перекошенное лицо, нельзя было точно угадать, что он чувствует. В тишине я отчетливо слышал его дыхание. В меня вселилось нечто, чего я никогда не чувствовал к нему раньше — нет, не стыд, скорее, смутная ненависть: было невыносимо, что он видит мое унижение. И вдруг мне в голову пришла одна неизбежная мысль, которую я раньше не осмеливался даже допустить: что я на самом деле больше не люблю его. Я понял, что остался один в этой комнате, в этом доме, в этом городе, да что там! — на всей земле — один под засасывающим и манящим бездонным сводом.
Вими что-то неразборчиво пробормотал, повернулся и ушел.
— Твоему другу это не нравится? — спросил Харри. — А я подумал, что все в порядке. Я так и подумал, честное слово.
Мой тайный уд быстро терял в размерах.
— Слушай, — болтал Харри дальше скрипучим, хриплым голосом. — Если твоему другу тоже захочется меня поебать, мне-то все равно. Честное слово.
— А ты вроде шлюшка, да? — пробормотал я. — А ну рассказывай быстро, под кого ты уже ложился. За деньги, да?
Мой уд снова поднялся, и я вернулся к делу. Я наклонился, ухватил стол и повернул его на 180 градусов, так, чтобы мы стояли спиной к стене. Мы теперь находились напротив самого дальнего от кухни угла комнаты, где — на комоде треугольной формы, подделке под старину — стояли часы под стеклянным колпаком, которые шли четыреста дней подряд и — судя по инструкции на немецком — если отец семейства будет заводить их раз в год, в ночь перед Новым Годом, это может стать «ежегодной семейной традицией».
— Шлюха, — пробормотал я. — За пару монет ты подставляешь задницу старым мужикам, а, грязный пидор собачий? В порту развлекаешься, а? И за копейки разрешаешь себя пощупать где-нибудь в сортире, скажешь, нет?
Я старался двигаться резко, чтобы сохранить слабую эрекцию; как ни странно, мои собственные слова меня не возбуждали — может, из-за их неправдоподобности. Стол теперь уже ни обо что не ударял, но при каждом рывке передвигался вперед по комнате.
— Восемь мальчиков в палатке. Они лежат связанные, — прошептал я.
Я еще раз закрыл глаза и попытался вызвать образ, способный распалить слепую страсть, но тот не появлялся. Вместо него возникла совсем другая картинка, которую я точно не призывал и не желал: я увидел отца, с красным от напряжения лицом, рядом с поставленным на попа велосипедом, во время очередной смехотворной попытки снять проколотую шину с колеса или поставить ее обратно; во всяком случае, камеру он протыкал, поскольку не умел пользоваться шинными лопатками: он вставлял их не две или три, а штук семь, да еще и три старые кухонные вилки: согнутые и засунутые зубцами в спицы колеса, они в любой момент могли выпрыгнуть, превратившись в опасных для жизни железных насекомых, жужжащих в воздухе.
Двигаясь вместе со столом, мы пересекли середину комнаты и приближались к углу, где под часами, поблескивая в слабом свете, маленький маятник из трех медных шариков слегка подрагивал и каждый раз издавал щелчок перед тем, как остановиться и качнуться в обратную сторону. Я уже не верил, что смогу вызвать желанный образ прежде, чем мы доберемся до часов, но все же попытался — последним невероятным усилием воли. Велосипед и темная фигура моего отца померкли, и сквозь них появился смутный образ внутреннего помещения палатки. Миг спустя я смог разглядеть парусиновую ткань, ее изменчивый, прозрачный цвет. «Они лежат связанные веревками, — проговорил я про себя, — пол в палатке травяной».
Теперь новый образ стал ясным и неслыханно подробным. На полу в палатке, на выкошенной траве лежали худенькие мальчики. Они были в обтягивающих, ярких, светящихся разноцветных одеждах. Их запястья и лодыжки были крепко связаны — у одних веревками, у других — ремнями; и вдруг я увидел, что один из них в куртке и брюках из такой же ткани цвета хаки, что и палатка, а не в переливающемся всеми цветами облачении. Практически тут же я заметил, что он не связан. Он поднялся. Я увидел, что, в отличие от других, босоногих мальчиков, на этом были темно-фиолетовые кожаные полусапожки. В руке он держал маленький, темно-красный хлыст. Хозяин и властитель семерых связанных мальчиков, он собирался начать медленную и старательную пытку одного из них, но кого именно, еще оставалось тайной, хотя и было предопределено.
— Ты должен начать с самого темненького мальчика, — прошептал я, — на нем черные бархатные брюки. Он пытается уползти. Ты должен схватить его. Я помогу тебе.
Мое тело встряхнуло еще несколько раз, и по нему прокатилась дрожь. Я уже не чувствовал запаха кислятины, нечистым туманным облаком окружавшего «Харри», но явно вдыхал святой запах пота Мальчика в фиолетовых сапогах.
— Ты должен быть жестоким, — шептал я. — Красивый зверь. Умоляю.
Я простонал сквозь стиснутые зубы. В следующую секунду я выпрямился и отодвинулся как можно дальше, испытывая такое отвращение, что даже не мог вдохнуть полной грудью.
В которой писатель продолжает свою правдивую любовную историю и упоминает о получении диковинных сластей.
В комнате замка начало по-настоящему темнеть; казалось, оттого, что предметы вокруг меня растворялись, воспоминания становились яснее, приобретали беспощадную, режущую глаз четкость.
Той бесконечной ночью в Доме «Трава», когда я дожидался безумной и злосчастной встречи, назначенной на утро, хотел я этого или нет, меня преследовали воспоминания об истории с Харри и его отвратительной наготе. Слишком уж хорошо я помнил, что было дальше.
После того, как Харри оделся, а я, дрожа, обмылся над кухонной раковиной и вновь прикрыл обнаженную часть тела, он не ушел. Я возился в кухне как можно дольше, в глупой надежде, что он просто исчезнет, но услышал, как он где-то присел. Я подождал еще чуть-чуть, но он не уходил, и я, в конце концов, опять вернулся в комнату. Харри сидел на стуле возле окна, поставив сумку на пол между ног. Я медленно обошел комнату, шагая так осторожно, будто я хромой. Отвратительный кисловатый запах, казалось, навсегда поселился в комнате. Харри молчал. Я начал говорить, и голос мой был сперва хриплым, словно я читал вслух то, что все равно никто не понял бы.
— Ты часто навещаешь родителей? — спросил я наугад.
— Мама, значит, до сих пор живет в Зееланде, — сказал он таким тоном, будто только по какой-то оплошности она не была перевезена и устроена в большом городе А. за счет правительства.
У меня появилось четкое ощущение, что я опять на верном пути к сумасшествию.
— Матерей начинают ценить только когда их уже нет, — заметил я. — Король Радбод из Карингии приказал поместить сердце своей матери в мраморную раку. Он семь лет был в трауре. Рака — это что-то вроде шкатулки.
Какая разница? Все равно все только дорожает. Я кудахтал дальше. Каждый раз, когда возникала пауза, мой страх, что у Харри вообще нет ни постоянного места жительства, ни работы, становился безразмерным. Внезапно он начал короткими, рублеными фразами рассказывать про свои заботы. По его словам, он работал кондитером в отеле по соседству. «Если все, что он готовит, ненадолго ставить в духовку, прежде чем отведать, подумал я, то ничего страшного: огонь очищает все». Оставалось неясным, жил он там же, в отеле, или нет, но я и не спрашивал из опасений, что он тотчас поселится у нас.
И как ему работа? Работа сама по себе — нравится, честное слово, но с другой стороны, ему там приходилось очень нелегко, потому что и шеф-повар, и управляющий, и заведующий, даже сам владелец отеля боролись за его внимание, постоянно преследовали его похотливыми предложениями и развратными приставаниями и угрожали применить силу, если он не пойдет навстречу их желаниям. Ну, это уже не жизнь, решил я: лучше как можно быстрее присмотреть себе другое место. В том-то и дело: он уже много раз хотел сбежать, но всякий раз им удавалось ему помешать.
Но ведь сама профессия интересная? Мне кажется, быть кондитером — это потрясающе: можно, так сказать, испечь что хочешь, и все такое.
— А тебе разрешают готовить что-нибудь просто так, по своему рецепту? Я хотел сказать…
Лучше бы я умер.
Да, конечно. Харри мог испечь что пожелает. Больше того: оплатив все необходимые по рецепту продукты, он может испечь что-нибудь для себя. Торт со взбитыми сливками, например, обычный французский торт со взбитыми сливками. Любим ли мы с Вими такие торты? Какое совпадение: мы бы душу продали за «обычный французский торт со взбитыми сливками». Ну, тогда Харри скоро навестит нас и принесет торт, он испечет его специально для нас. Он встал, защелкнул свой саквояж и без малейшего промедления с грохотом помчался по лестнице.
Тяжело топая и матерясь, я нарезал круги по комнате: Боже, Боже мой, в первый и последний раз и т. д. Постепенно, тщательно взвесив факты, я понял, что абсурдный и нелепый характер утверждений Харри должен, скорее, успокоить меня, чем встревожить: он больше никогда не придет.
Человек предполагает, Бог располагает. Через неделю, в субботу ближе к вечеру, когда мы с Вими были дома, Харри к нам заглянул. На улице моросило, и, поднимаясь и приближаясь, он распространял вокруг себя несвежий кисловатый запах. Под плащом, прижав к животу, он нес огромную картонную коробку, в которой, когда ее поставили на стол и открыли, оказался большой круглый торт со взбитыми сливками.
Торт должен был быть свежим — по словам Харри, он только что остыл, — но удивительным образом не пах выпечкой: из картонной коробки поднимались лишь слабые испарения без запаха. Я нарезал торт ломтиками, и мы с Вими, довольным ворчанием символизируя любовь к сластям, взяли по порции и откусили.
Что сливки, что тесто по вкусу не напоминали ни то, ни другое, а, скорее, картон; выпечка превращалась во рту в нечто клейкое и крошащееся, это трудно было пережевать. Из всех необходимых ингредиентов была использована, видимо, исключительно или практически одна только мука и дрожжи. Сам Харри не попробовал ни кусочка, потому что «он уже столько раз его ел». Сославшись на то, что мы только что пообедали, мы с Вими отвертелись от второй порции — в то время, как Харри уже стоял с ножом наготове.
И снова меня охватил ужас, что Харри никогда не уйдет, и что он теперь все время будет спать в моей кроватке, есть из моей тарелочки и пить из моей чашки. Искоса поглядывая на влажную, как у лягушек, кожу на тыльной стороне его ладони, я пропищал какую-то ложь: что мы ужасно спешим, нам обязательно нужно быть вовремя, но в этом даже не было необходимости: Харри сам торопился, в шесть часов ему нужно быть в отеле, в строю.
Как только он ушел, я закрыл коробку, подошел к окну, выходящему на улицу, и с третьего этажа бросил ее в канал. Харри исчез, и его торт тоже, но после этих событий мы как-то занервничали и больше не чувствовали себя в безопасности.
Ровно через неделю, примерно в то же время, Харри снова пришел с точно таким же тортом. Осторожничая и под еще более лживым предлогом, в этот раз мы угостились порцией поменьше, но, казалось, что пресная, как трава, выпечка разбухает во рту, бесконечно увеличиваясь в размерах.
И в этот раз Харри ушел довольно быстро, и второй торт ушел на глубину канала, но мы стали сомневаться во всем: в существовании Бога, Млечного Пути, во всем. Выбросить что-то легко, не в этом дело: дело в том, что мы просто не могли больше этого выносить. У нас был только один выход — перейти к испытанной системе: не открывать никому, кроме тех, кто звонит определенное количество раз, как мы втайне договорились.
И все же Харри приходил в третий, последний раз и даже поднимался наверх, на лестничную площадку: то ли он воспользовался отмычкой, то ли входная дверь была открыта, то ли он позвонил к соседям. В тот субботний вечер я был дома один, и что-то подсказало мне, что это он стучит в дверь; он потом еще довольно долго топтался и шуршал на площадке, как большой, шумный грызун. Лишь несколько часов спустя я осмелился выйти наружу. На лестнице и на площадке никого уже не было, не оказалось ни записки, ни торта. Уверенности быть не могло.
Так я — в почти полностью погрузившейся в темноту башенной комнате моего замка, пока рядом со мной лежал едва слышно дышащий Шакал — вспоминал ночь перед той злосчастной утренней встречей с Юргеном, ночь в Доме «Трава», шесть или семь лет назад, когда, страдая от бессонницы, я дожидался утра и был вынужден вспоминать нечто, приключившееся, в свою очередь, шесть–семь лет тому назад. Почему? Теперь уже невозможно понять, почему именно в ту ночь я вспоминал Харри и его бесконечные «обычные французские торты со взбитыми сливками». Первый торт был безвкусный, второй торт был безвкусный, и третий, если бы Харри его когда-нибудь принес, тоже был бы безвкусный: можно быть уверенным, хоть никто и никогда не мог бы этого доказать.
— Ты спишь? — прошептал я.
Шакал не ответил. Я придвинулся к нему вплотную и потрогал его ушко, легонько, кончиками пальцев погладил его ушную раковину и волосы возле уха. Он не проснулся, но все равно почувствовал, потому что его дыхание стало чуть глубже, похоже на вздох.
Я размышлял дальше. Мои мысли перенеслись теперь в Дом «Трава», к наступившему утру. Я тогда понадеялся, что Юрген отменит нашу встречу или забудет о ней, но не тут-то было.
В которой писатель наносит визит гробовщику, где он в силу чужих семейных обстоятельств вынужден принести свои извинения; в которой писатель произносит нечто вроде молитвы.
Юрген не забыл о том, что мы условились встретиться. Под утро я снова прилег, но практически не смог спать, и еще за несколько часов до того, как Юрген приехал, чтобы забрать меня, и до того, как начало светать, я опять встал и бродил по Дому «Трава», дрожа, несмотря на то, что отопление работало на полную мощь: казалось, весь дом изнутри наполнен жидким льдом, и я хожу, погрузившись в него по пояс. Выпил большую чашку кофе: меня затошнило, закружилась голова, но теплее не стало. Некоторое время я раздумывал, не употребить ли чего из бара, чтобы согреться, но после некоторых сомнений все же отказался от этой мысли.
День начался медленной моросью и слабым ветром, который потихоньку усиливался. И дождь постепенно лил все сильнее, так что из-за капель, стучавших по крыше и желобам, я даже не услышал, как подъехал и остановился у палисадника черный «мерседес» Юргена. Была почти половина десятого, когда я заметил автомобиль: Юрген не сигналил, потому что знал, что я терпеть этого не могу, но несколько раз мигнул фарами сквозь дождевую завесу.
Если бы он вышел из машины и заглянул в дом, я, может быть, попытался бы отговорить его от поездки, но так как он остался за рулем и просигналил фарами еще раз, пути назад не было.
Я сел рядом с ним, и мне показалось, что автомобиль, как и дом, из которого я только что вышел, наполовину залит жидким льдом.
— Печка работает?
— На всю.
Когда мы отъехали, казалось, что автомобиль гораздо тяжелее, чем обычно.
По дороге в город X. я как минимум три раза просил Юргена притормозить, чтобы отлить на обочине. Ветер налетал рывками и со свистом поднимал полы пальто, так что соленые брызги собственной, мгновенно остывавшей, воды попадали мне налицо.
— Я когда замерзну, все время бегаю по-маленькому, — объяснил я Юргену.
Я втихаря надеялся, что он забыл адрес в городе X., но тут он открыл бардачок, чтобы достать тряпку и вытереть запотевшее стекло, и я увидел листок в клетку, на котором перьевой ручкой, ярко-синими чернилами жирными буквами был выведен адрес. Но, может быть, адрес из справочника неверный, или мы не сможем его найти.
В городе X., где мы ни разу не были, мы сначала поехали на вокзал. На большой привокзальной площади царило удивительное опустошение. Мы объехали площадь по кругу и увидели женщину, которая стояла и ждала вдалеке от входа. Юрген остановился, и я помахал ей, но как только она подошла к машине, я — непонятно почему — тут же пожалел, что не подождал, пока мы повстречаем кого-нибудь еще. К приоткрытому окошку наклонилась дама неопределенного возраста, одетая скромно, так что потом и не вспомнишь, как именно, но самое интересное, что у нее были абсолютно белые волосы, но цвет этот был нарочитый, будто она — крайне вызывающим образом — решила состариться на двадцать лет. Она не была блондинкой, волосы у нее были не седые и не осветленные перекисью, но все равно — белые, как недавно побеленная стена.
— Мы ищем Ривьирстраат, — сказал я.
Тут я заметил, что поверх ее, видимо, только что тщательно уложенной прически натянут тонкий, абсолютно прозрачный, идеальной цилиндрической формы чехол, в какие упаковывают дорогие букеты или коробки конфет; присмотревшись, я увидел, что от середины лица чехол расширялся почти под прямым углом, так что на миг — случайно или нет, скорее всего, из-за ветра, придавшего чехлу такую форму — он стал похож на бесцветный и прозрачный цилиндр.
— Ривьирстраат 8, — сказал Юрген, как дебил считывая адрес с листка.
— Ривьирстраат 8, да, — повторила дама.
У меня возникло впечатление — столь же необоснованное, сколь и неприятное — что дама знала, где это. Это было недалеко, на окраине старого города.
— Просто поезжайте прямо, и вы заедете на эту улицу с Брюхлаан. Восьмой номер — это четвертый дом по левой стороне.
Я дрожал. Дама смотрела, как мы отъезжаем, но, скорее, задумчиво, чем с любопытством.
Мы отправились в указанном направлении и заехали в жилой район, про который говорила дама: тут стояли небогатые приземистые домики, и я сразу вспомнил улицы своего детства в Пригороде Ватерграафсмеер. Скорее всего, эти здания были построены несколько позже — или незадолго до Второй мировой войны, а если и сразу после, то по довоенным чертежам — и казались еще более безотрадными и жалкими: невысокие двухэтажные дома с плоскими крышами и бетонными зернистыми отштукатуренными стенами, выкрашенными серо-зеленой краской. Внешнее сходство с местами, где я жил в детстве, было на самом деле небольшим, но в основе лежала та единственная, неизбежная, безнадежная мысль: что все неизмеримо ужасно, но самое страшное еще впереди. Я вспомнил мальчиков из клуба любителей игры на губной гармошке, их облегающие, чарующе белые фланелевые мундиры и как летними вечерами их оркестр маршировал по нашей деревне, музицируя — недостижимое счастье, заключающее также безразмерные любовные горести, было начерчено на их знамени; вспомнил любимого кота, погибшего под машиной; вспомнил сурка, которого, скорее всего, до смерти закусала крыса; вспомнил самого красивого из тех гармонистов, наивного, но уже тогда приговоренного молодого блондина-Орфея с нежной фамилией Зутелиф[12], который семь лет спустя умер под пытками в немецком концлагере как герой сопротивления. И вновь я припомнил, что лет до девятидесяти верил, что пианино служит исключительно для того, чтобы играть на нем печальную музыку.
Как и говорила дама, нам нужно было только полностью проехать Брюхлаан, после чего мы попали на Ривьирстраат, где Юрген снизил скорость, а я, сквозь боковое окно, которое, несмотря ни на что, постоянно запотевало, высматривал номер дома.
Таблички с номерами были довольно маленькими, из дешевого металла, различить цифры было практически невозможно из-за облупившейся краски, но у четвертой двери я увидел на фасаде темную мраморную табличку с фамилией ЗВАРТ, высеченную четкими заглавными буквами.
Юрген собрался остановиться.
— Нет, поезжай дальше, — приказал я быстро.
Он удивился, но поддал газу.
— Припаркуйся где-нибудь за углом, на другой улице, — посоветовал я и пояснил — с деловой точки зрения невыгодно подъезжать туда на дорогой машине.
На первом перекрестке мы свернули направо, и Юрген поставил машину через несколько домов от угла, так что ее не было видно из того дома. Я знал, что мой отказ выйти у самой двери того дома не имел ничего общего с шикарным видом или стоимостью машины Юргена, но был последней попыткой отсрочить визит и, если возможно, — но как? — отказаться от него вовсе.
— Что за гнусная погода, — заметил я.
Теперь, когда мотор не работал, свист ветра и стук капель по крыше слышались еще яснее. Несколько мгновений я лелеял дурацкую надежду, что в такую плохую погоду Юргену не захочется шагать по улице и он предложит отложить все это дело на другой раз, но он тут же вышел из машины и, застегивая дождевик на все пуговицы, ждал меня. Ветер все еще был сильный и порывистый, но дождь вдруг пошел на убыль. Холод, еще дома и по дороге сковывавший всю нижнюю часть тела, чувствовался и когда я вышел из машины: казалось, он поднялся наверх к животу и вплоть до желудка.
— Кто будет говорить? Ты? — спросил Юрген.
— Да.
Вокруг, из темных окон, из-за приподнятых тюлевых шторок за нами наблюдали, и мне показалось, что все увидят, что я почти не могу идти от холода в низу живота и в ногах.
Мы опять свернули на Ривьирстраат и, против ветра, пошли обратно к дому в начале улицы. То, что до этого ощущалось как неудовольствие и смутный страх, превратилось в довлеющий надо всем ужас, угрожающий задушить меня.
Вдалеке, прямо у четвертого дома остановился фургон зеленщика. Из него вышел мужчина и по дорожке, выложенной плитками, прошел как раз к двери, возле которой висела мраморная табличка.
— Видишь овощного короля? — сказал я Юргену. — Если, когда мы подойдем, он еще будет пиздеть и отвешивать товар, мы шагаем дальше. Сделаем сначала кружок.
Я уже просчитал, что пока ему откроют дверь и примут заказ, пройдет достаточно времени, и зеленщик все еще будет стоять там, когда мы дойдем до нужного дома. Тогда мы пройдем мимо, я выиграю время и, может быть, пока мы будем ходить кругами, выдумаю какую-то причину отказаться от нашего плана и вернуться домой.
Я не сводил глаз с фургона зеленщика у двери дома на другом конце улицы, куда мы непременно должны были дойти, и у меня в голове, сквозь трусливые мысли, будто принесенная совершенно безразличным завывающим ветром, прозвенела песенка со школьных времен «Вот идет Яп-зеленщик», которую я, бог его знает почему, соглашался петь вместе со всеми только по субботам; две последние и самые сумасшедшие строчки куплета звучали так:
Загляни в мою корзину,
Ты найдешь там и малину.
Вспомнив слово корзина, я подумал не о каких-либо овощах, а вспомнил историю, которую рассказал один немецкий беженец у нас в гостях: он обязан был присутствовать при казни товарищей во дворе тюрьмы, после чего обезглавленное тело и голову бросали в корзину, я не решился спросить: в прямоугольную или в круглую. Вот зачем нужны такие истории? Да и по субботам, вспомнилось мне, я не подпевал, а просто беззвучно шевелил губами.
Дверь дома номер 8, где висела мраморная табличка, открылась. Кто-то что-то произнес, нам не было видно, кто именно, но зеленщик резко отшатнулся и помотал головой. Дверь опять закрылась. Зеленщик повернулся, опять помотал головой, будто совершил постыдную оплошность, сел в машину, отъехал и исчез за углом.
Я знал, что оказался теперь в ловушке или в западне: никаких вариантов, дороги назад нет.
Когда мы подошли к дому и по дорожке, выложенной плитками, прошли к двери, я понял, что меня пошатывает. Я позвонил и, услышав трель звонка, едва удержался, чтобы не закричать от ужаса.
Прошло довольно много времени, прежде чем нам открыли. Кто-то, судя по всему, вышел в коридор, затем вернулся в комнату, где был до этого, чтобы шепотом с кем-то посоветоваться. Лишь после этого дверь отворилась. В проеме показался молодой человек лет двадцати пяти, но старающийся выглядеть старше. У него были черные или очень темные, тщательно причесанные волосы, а гибкое тело было облачено в черный костюм, на первый взгляд — необычайно солидный, тонкой работы. До того, как я заговорил, в считанные секунды у меня промелькнула мысль, что, согласно блядской теории какого-то учителя средней школы, люди делаются похожими на свои профессии: торговец картошкой со временем станет походить на картофелину, у торговца битой птицей и дичью — голова будет как у курицы, и т. д. Первое, что бросилось мне в глаза — казалось, что передо мной очень изящный, блестящий ворон.
Я подумал, что молодой человек в черном, может быть, хотел казаться старше и солиднее, так как в его профессии это было выгодно. Под черным пиджаком была ослепительно белая рубашка с черным, тусклым галстуком. Из кармашка пиджака выглядывал уголок фиолетового шелкового платочка. До меня донесся сильный, но довольно приятный запах одеколона или лосьона после бритья, употребленного в чрезмерном количестве. Я хотел заговорить, но увидел, что дверь слева, через которую он, видимо, вышел в коридор и которая осталась открытой, из-за сквозняка стала закрываться, а железный фонарь с желтым матовым стеклом, висевший в прихожей на потолке, — позвякивая, раскачиваться. Я быстро показал на движущуюся дверь, и ворон повернулся, чтобы ее закрыть. Его приличная, сшитая на заказ и для официальных случаев одежда не превращала его в старика, скорее, придавала ему нечто мальчишеское, и, когда он обернулся, костюм не утаил, но подчеркнул необыкновенно красивое, гибкое тело почти атлетического сложения. Волей-неволей я представил его себе обнаженным: лицо у него довольно бледное, но все остальное — я знал это — должно быть с легким оливковым оттенком, кожа красивая, почти темная, бархатистая, а Тайный Уд — великолепной формы, очень волнующий, будучи безжалостным и беззащитным одновременно. «Можешь избить меня», вдруг ударило мне в голову. Я сглотнул.
— Я хотел бы заказать у вас гроб, — начал я, поздоровавшись.
Ворон быстрым взглядом смерил меня с головы до ног.
— Могу я узнать, кто вас к нам направил? — спросил он вежливо.
— Никто, я сам. Хотел заказать гроб, у вас, — попытался я объяснить и добавил, заискивая: — Но, может быть, нам нужно было поехать в мастерскую, а это ваш домашний адрес.
Я понял, что меня потряхивает и я говорю, слегка заикаясь.
Над ступеньками не было ни крыши, ни навеса, и иногда ветер порывами обрушивал дождь на нас с Юргеном.
— Проходите. Не стойте на улице, — произнес ворон вежливо и отступил, когда в ответ на его предложение мы прошли в коридор.
Он сделал шаг, и я — поверх шума дождя — отчетливо услышал, как, попискивая, шуршит ткань его штанин, соприкасаясь в паху и у коленей. Ворон закрыл входную дверь.
— Кто дал вам этот адрес? — спросил он.
Что-то здесь было не так, что-то не в порядке, я слышал это по голосу молодого ворона, который очень вежливо, почти даже извиняясь, продолжал задавать вопросы.
— Никто, — ответил я. — Мы нашли ваш адрес в справочнике. Я хотел бы купить у вас гроб. Или заказать, — добавил я по-дурацки.
— Это срочно? — спросил ворон.
Для меня вопрос оказался весьма неожиданным.
— Срочно?.. Это… нет, не думаю…
В коридоре было темно, потому что на входной двери было только одно, крохотное окошечко, а железный фонарик на потолке был выключен. Было тесновато, и я стоял рядом с молодым вороном, чей мальчишеский запах я, может быть, смог уловить, если бы не аромат только что вымытого тела, или мыла, или лосьона был не таким сильным.
— Ну хорошо, заходите, ничего страшного, — сказал ворон все так же вежливо, чуть ли не застенчиво.
Он толкнул боковую дверь, которую совсем недавно закрыл, чтобы не сквозило, и провел нас в гостиную.
Это была небольшая комната, окна выходили на улицу. Когда мы вошли, было мертвенно тихо, поэтому я не сразу заметил, что комната набита людьми — как я вспомнил потом, их было человек двадцать, может, даже две дюжины; они сидели на стульях, расставленных в форме подковы, полукругом, все лицом к большой черной керосиновой печке, в которой танцевал — вверх, вниз — голубой огонь. Было что-то очень странное в этих людях, потому что они были официально и прилично, с чрезмерной тщательностью одеты; и потому, что некоторые повесили свои пальто или шарфы на спинки стульев. Все были разного возраста: в основном, женщины. У камина сидела довольно пожилая дама с надменным лицом и красными, опухшими глазами, будто во время стирки надышалась едким паром от порошка или ей пришлось резать лук с чесноком. Слева от нее сидела другая дама, и меня вдруг будто ударило током: мне показалось, она была точной копией той дамы с вокзала, у которой мы спрашивали дорогу. У нее была точно такая же прическа и волосы того же нереального белого цвета, и, казалось, что вокруг макушки можно различить следы того прозрачного чехла, похожего на шляпу, который я, конечно, не мог разглядеть ни у нее на голове, ни поблизости.
Комнату наполнял слишком сильный запах чересчур дорогого и крепкого кофе, который бесконечно заваривают и наливают, щедрой рукой добавляя нежирные сливки. На нескольких переносных столиках стояли блюдечки с круглым песочным печеньем; у некоторых из присутствующих печенье на блюдечке было надкусанным, но у большинства — нетронутым.
Мы с Юргеном стояли примерно между «подковой» и дверью, которую молодой ворон только что закрыл за нами. Он прошел мимо нас и остановился у печки. Комната была хорошо меблирована, все еще не старое, но, скорее, устаревшего стиля: начиная с кремовых обоев и коричневого, прибитого к полу гвоздями, кокосового коврика, заканчивая плетеными креслами, круглыми переносными столиками с плетеными ножками и столешницами из гофрированного стекла и парой плетеных подставок под цветочные горшки с японскими фатсиями или другими вьющимися или ползучими растениями; сюда не очень вписывался тяжелый буфет с витражами и вечная шестирукая деревянная люстра, увенчанная шестью пергаментными абажурчиками над электрическими свечками из папье-маше, но неизвестно, стоило ли беспокоиться из-за этого контраста: за все, несомненно, была уплачена куча денег, но на аукционе за этот хлам дали бы не больше двухсот гульденов. Очень приличные люди, прикинул я, предельно честные, искренни в своем убеждении, что именно благодаря тяжелому труду и порядочности они добились этого неоспоримого достатка.
— Для кого заказ? — спросил ворон.
— Нет, э-э… Для меня, — без обиняков признался я.
Было такое впечатление, что на пол шмякнулся огромный, лишь слегка пропеченный блин. Женщина с опухшими глазами издала громкий, чавкающий, влажный звук.
— Дело в том, — произнес молодой ворон своим восхитительно неторопливым тоном, — что мой тесть Зварт умер, и мастерская закрывается. Похороны сегодня. Мы ждем процессию, которая прибудет с минуты на минуту.
Шакал проснулся. В угловой комнате башни замка было еще не совсем темно, я увидел слабое мерцание и понял, что он открыл глаза. Рассказать ему все, о чем я думал?
Я вспомнил, как, стоя в гостиной аккуратного маленького буржуазного дома номер 8 на Ривьирстраат в городе X., смог неожиданно собраться с духом, чтобы ответить на фразу молодого красивого сексуального ворона смерти:
— Это просто кошмар, что я заявился к вам при таких обстоятельствах.
— Но вы ведь не знали, — извинил меня своим ответом ворон, дружелюбно пожимая плечами и почти улыбаясь.
— Ничего не остается, как уйти, — пропел я с решимостью, удивившей меня самого, и добавил: — И пожелать вам сил и мужества, чтобы пережить все это.
Действительно, трудно поверить, что я без всякой подготовки смог выдать столь прекрасную фразу. Я сразу почувствовал, что в комнате стало необыкновенно тепло, а пока мы шли обратно к машине, погода показалась мне почти весенней.
— Слушай, Герард…
— Да, Шакал?
— Та статуэтка…
— Статуэтка?..
— Ну, в летнем лагере, в бараке, когда ты заставил мальчика нагнуться, чтобы тот вожатый выпорол его прутом…
— Да?
— Та статуэтка, которую ты сначала разбил, потому что хлестал по столу… И за которую наказали мальчика…
— Ах, да. И что с ней?
— Что… что это была за статуэтка? Как она выглядела?
— Я уже не помню. Да, странно, но я не помню точно.
Кажется… да, кажется, это была женщина… Резкие, яркие цвета. Может, крестьянка, а может и пастушка… Что-то вроде этого. Она что-то держала в руке или в обеих руках… Может, вязанье на спицах… Или корзину, может быть, на одном из запястий у нее висела корзина… Нет… Может быть и… Кажется… Кажется, она… — но тут я замолчал.
Внезапно я с точностью вспомнил, что именно было в руках у статуэтки, но я также знал, что по неким причинам никому об этом не скажу.
— Нет… — продолжил я безразличным тоном, — крестьянка в каком-нибудь народном костюме, вот и все. Ничего особенного, мне кажется.
Шакал молчал.
— Знаешь, что я вдруг вспомнил? — заговорил я. — Имя того мальчика. То есть его фамилию. Схун[13]. Его звали Схун. Он наверняка уже умер.
— Умер? Почему?
— Мне так кажется.
— Почему тебе так кажется?
— Да, просто. Его звали Схун. Винанд Схун.
Шакал вздохнул. В темноте я уже не различал мерцания: он или закрыл глаза, или отвел взгляд.
— Поспи еще немного.
— Да?
— Да, юный король. Молодым людям полезно спать.
«И ищут они смерти как самого драгоценного сокровища; и смерть ускользает от них», вспомнилось мне.
Я сидел сейчас в такой же темноте, как в день моего знаменательного визита по адресу Ривьирстраат 8 в большом городе X., когда, вернувшись в Дом «Трава», уселся в Большой Гостиной, потный от жара, с температурой, в то время как термометры показывали, что было не холоднее, чем утром; я сидел, глядел перед собой, глядел весь вечер и больше ничего не делал, даже не приготовил поесть, ничего.
Я вспоминал обо всем; даже о таких вещах, которые не имели отношения к этому дню. Вими ушел от меня после семи лет, прожитых вместе. Тигра — после почти девяти. А Шакал?.. Ничего нельзя предугадать, пока этого не случится. Я не знал или, может быть, не хотел знать того, что я вообще-то знал и мог знать.
Непонятно почему, но я опять вспомнил тот летний вечер во французском портовом городе Тулоне, когда мы с Вими подцепили в парке не матроса, но солдата — покоренные, скорее, его формой, чем довольно убогим телом — и даже протащили его в отель; его звали просто — Пьер Буржуа, и мы с Вими, уложив его между нами на проседающей кровати, изо всех сил пытались возбудить его и ласкали, но из-за каких-то предрассудков он ни под каким предлогом не соглашался снять довольно плотные, усеянные пуговками кальсоны, и нам пришлось самим искать и выуживать из широкой шерстяной ширинки его чертов розовый жезл; он утверждал, что мужская любовь, по его мнению — это «что-то вроде масонства» — да-да, уже тогда: язык любви был интернационален.
По какой-то причине я вспомнил и про свою Маму Я потряс головой. Одно было ясно, и тогда, и теперь: мне нельзя пить — нужно собраться с силами и бросить пить.
Я подумал об Утешении, которое снизойдет на нас однажды, и которое будет «все во всем», по всей земле. И подумал о Ней, Утешительнице и Коронованной Навечно.
— Приветствую тебя, — прошептал я. — Приветствую тебя, Спасающая и Восхитительная. Которая никогда не умрет. Помолись, пожалуйста, за нас. Помолись за нас, грешных, и теперь, и в час нашей Смерти. Аминь.