III НИСХОЖДЕНИЕ В АД

…сошедшего в ад

Глава седьмая

В которой писатель раскрывает давно хранимую тайну юности и рассказывает историю об изменившей всю его жизнь загадочной встрече, после которой он решает писать о любви.

Я не всегда был писателем. С довольно юного возраста мне пришлось самому зарабатывать на хлеб. Еще в детстве я играл с двигателями и паровыми машинами и катал маленькие подъемные краны, так что попал в ученики к пожилой даме, которая с возрастом все хуже видела и водила машину с большим трудом и очень медленно. Она научила меня всему. Во многом она была мне даже больше, чем мать, а когда она ослепла полностью, моя родная мать как раз умерла. После этого я совершенно самостоятельно возил пожилую даму, куда она пожелает. Она заказала мне элегантную шоферскую униформу, в которой так меня и не увидела, потому что, когда портной закончил работу, она уже совершенно ослепла.

Она часто спрашивала, чего я хочу больше всего на свете, но я был столь молод, что сам не знал.

— Ты действительно любишь водить? — спросила она однажды.

— Да, люблю. Я делаю это с удовольствием, — ответил я. — Ты когда-нибудь думал о том, чтобы иметь очень большой автомобиль, в котором перевозят грузы?

И она объяснила, что имела в виду. Она решила, что жить ей осталось недолго. А когда она умрет, мне больше некого будет возить.

— Верность должна быть вознаграждена, — сказала она, — хотя многие нередко думают, что это не так. Мы примем меры.

При этих словах, еще не осознавая их смысла, я почувствовал странное волнение.

В том же году пожилая дама, которую я так долго возил — порой на большие расстояния, — умерла. Когда огласили завещание, оказалось, что она была богата. Из ее наследства мне досталась довольно приличная сумма вкупе с инструкциями, в которых она описывала, как я должен использовать часть оставленного мне капитала в соответствии с ее последней волей. Она письменно — крупным, из-за слепоты ставшим неверным и потому не всегда понятным почерком — рекомендовала мне купить большой грузовик и начать свое дело по междугородним перевозкам товаров.

Нотариус огласил инструкцию: «Ты красив и обаятелен, но также очень доверчив. Если ты будешь останавливаться в ночлежных домах и других местах низкого сорта, тебя легко могут склонить к плохим поступкам и легкомысленному в моральном отношении поведению, которое идет вразрез с чистой природой твоей души». Вот почему в инструкциях она также советовала выбрать грузовик самой большой модели, где часть кузова можно отвести под маленькую комнату, обустроенную для отдыха и сна. Ко всему этому был приложен строительный проект, разработанный по ее заказу двумя андрагогами. Таким образом не будет никакой необходимости останавливаться в городских или деревенских ночлежках с плохой репутацией. Еще она пожелала, чтобы в жилом помещении грузовика была ниша для алтаря Матери Божьей, чью изящную статуэтку из португальского фарфора она также оставила мне в наследство, и чтобы перед алтарем всегда горела маленькая свечка, дабы ни со мной, ни с машиной не случилось несчастья и нам не были нанесены тяжкие повреждения.

Вскоре я выбрал и купил тяжелый, длинный, блестящий, новый грузовик, в котором можно было перевозить большое количество товаров. За высокой кабиной, сразу под крышей прицепа, уже был топчан, но я обустроил помещение под ним и — захватив еще несколько метров — под скромное, почти квадратной формы жилище, куда мог зайти не только напрямую из кабины, но и снаружи, потому что в прицепе была вмонтирована боковая дверь. Я переместил топчан на нормальную высоту, у боковой стены, напротив двери, так что он мог служить и диваном.

Обустраивая грузовик, я получил поддержку и советы — в основном, от близких подруг пожилой дамы, которые хотели как можно точнее воплотить в жизнь ее последнее желание. Интерьер получился приятный, даже веселенький, но при этом его нельзя было назвать цветастым или крикливым. Все говорили, что «как в доме, только на колесах», и, в общем-то, так и было: на стенах — светло-лиловые обои с нечастым изображением ирисов, висели шкафчики, выдвижные зеркала и аптечка, а в самом дальнем углу, возле двери, была даже небольшая, но очень практично устроенная кухонька, где я вмонтировал маленький дымоход, который выходил на крышу грузовика — чтобы можно было готовить разные вкусности, не загрязняя комнатку жирными испарениями. Там было уютно, как дома, особенно учитывая, что уродливый металл дымоходной трубы был облицован как камин — голубой плиткой, подделкой под дельфтский фарфор, и понизу украшен оборками с яркой брабантской вышивкой. В нише этого изящно отделанного камина я отвел место под алтарь, поставил португальскую фарфоровую статуэтку Мадонны, укрепив внизу, и днем и ночью там горел стройный, питаемый пахучим гарным маслом, огонек. Священник, хорошо знавший и мою мать, и пожилую даму, освятил кабину, мотор со всеми его узлами и проводами, кузов, комнатку и, наконец, побрызгал святой водой и окурил ладаном изящную, освещенную нежным светом масляной лампочки нишу Матери Божьей. Я чувствовал себя счастливым как никогда: разве горе может настигнуть меня здесь, разве зло способно пробраться сюда? Вот так думаешь, когда очень молод!

Я нашел заказчиков, которые доверили мне перевозку товаров в кузове моего большого автомобиля, и уже очень скоро зарабатывал достаточно, чтобы содержать себя. Вскоре стало известно, что я никогда не останавливаюсь без необходимости и товар в надежных руках, потому что я, например, никогда не присаживался на доверенный мне пакет и не швырял во время погрузки или выгрузки, так что ничего не ломалось.

Единственное, что меня временами мучило — это одиночество, когда бесконечная дорога расстилалась передо мной и появлялись образы, с которыми я не знал, что и делать.

С самого детства — с девяти лет — я отдавался пороку онанизма, в помощь себе сотворяя чувственные и сладострастные картины, и как раз эти картины мучили меня во время долгих поездок, так что мне часто приходилось останавливаться, парковать грузовик, заходить в маленькую комнатку, задергивать сафьяновые шторки и, задыхаясь от грешного желания, ложиться на топчан, обнажать пах и, выдумывая всякие распутные приключения, орошать себя самого предназначенным для размножения семенем.

Эти мои мысли, которые я временами, когда приближался момент исторжения мужской влаги, запинаясь, хриплым голосом проговаривал вслух, были очень дурными и неблагочестивыми. Уже не помню, с чего все началось еще в раннем детстве: мысли и образы возбуждали меня или наоборот — на самом деле именно зов крови вынуждал думать о неслыханных вещах, непостижимых, но в ту пору очаровавших и поработивших меня.

Когда я победил страх — или, по крайней мере, на время заставил его умолкнуть, — что эта похоть сведет меня с ума, парализует или ослепит, и полностью отдался своим одиноким мальчишеским страстям, я думал про братика с сестричкой, примерно того же возраста, что и я, или чуть старше; они оба познали свою красоту и телесную зрелость друг с другом и занимались любовью — днем на чердаке или в отдаленных, заброшенных складах, а ночью в тишине родительского дома. Их родители давно умерли, и дядя–пьянчуга, который унаследовал все добро и переехал к ним жить, не любил их, а избивал и порол с небывалой жестокостью за малейший или даже мнимый проступок, непременно наказывая одного ребенка в присутствии другого.

Я верил, что они существовали на самом деле и жили где-то, и что я, может быть, когда-нибудь с ними встречусь. Я любил их, и грешное мое тело желало их обоих, хоть я еще плохо представлял себе, как это — заниматься любовью.

Я считал, что и внешне они похожи на меня, разве что чуть младше или старше, и поэтому тоже очень походили друг на друга. Братик — он был самый настоящий Мальчик и даже уже мужчина, но его длинные русые волосы — сзади прямые, но спереди обрамлявшие лицо волнами — были нежными и прелестно женственными, а губы, хотя большие, грубовато очерченные и явно мужские, светились полнотой и теплом, жаждущим прикосновения любви, прямо как у девочки. Так и тела их явно были похожи, причем не только из-за семейного родства: гибкий и уже атлетически сложенный Братик от природы двигался с девичьей грациозностью.

В свою очередь, Сестричка была похожа на него, потому что ее шевелюра, порой прелестным образом приведенная ветром в очаровательный беспорядок, ее худое лицо и одежда — нарочито лихая, небрежная, то под моряка, то под молодого солдата, а иногда и под римско-католического морского бойскаута: все это придавало ей нечто мальчишеское и непослушное, а временами и вызывающее, так как она, например, любила лазить по деревьям. А иногда, если никто их не видел, они менялись одеждой, и так удачно, что на первый взгляд нельзя было различить, кто из них в действительности Братик, а кто — Сестричка.

Из всех страданий, через которые Братик и Сестричка прошли, выросла их любовь. Никогда они не бывали порознь, всегда вместе. Их скромные комнатки сообщались: Братик, мастер на все руки, в разделяющую их стену встроил невидимую дверь, которая открывалась и закрывалась беззвучно. Так они находили друг друга, когда опускалась ночь, и злой дядя впадал в долгий пьяный сон. Но обычно они познавали запретную любовь днем, поднявшись на большой чердак, где чувствовали себя в наибольшей безопасности, где им ничего не угрожало, потому что последняя лестница по дороге туда была слишком крутая и взбираться по ней было трудно, а жестокий Дядя Йоост — ведь его звали Йоост — был хромой и плохо держал равновесие из-за нарушения слуха. На этом большом чердаке, заставленном диковинной старой мебелью, чемоданами и сундуками из Индии, Братик и Сестричка отдавались друг другу. Иногда они открывали один из больших рундуков и задумчиво рассматривали содержимое. А если Сестричка вынимала фотографию или свадебное платье Мамы, они начинали плакать и, обнявшись и всхлипывая, ложились на большой зеленый диван с кисточками и странными колесиками, стоявший в углу. Тогда Сестричка вбирала Братика в себя: целуя, выпивала его соленые слезы, и обнажала его, и притягивала к себе, и направляла, дрожа от страсти, могучий Мальчишеский член в свою нежную, светленькую, для него и только для него созданную любовную щелку.

Вот об этом я и думал на одиноких нарах в маленькой, пристроенной за кабиной водителя комнатке грузовика, когда, задыхаясь, обесчещивал себя прикосновением к собственному Члену и, запинаясь, повторял вслух любовную историю Братика и Сестрички. Мысленно я иногда вживался в роль Братика, но чаще отождествлял себя с Сестричкой в ее желании навсегда подчиниться в любви ему, Братику. Я чувствовал все, что должна была чувствовать она, Сестричка, когда Братик, удовлетворив бурную мальчишескую страсть, уже без той нежности, даже почти равнодушно, так как после любовного акта мужчина больше не может скрывать свою низость и жестокость, отворачивается от нее и задремывает рядом, лежа на спине. И как она смотрит на него, сонного, и у нее болит сердце, когда она думает о том, чему суждено произойти, так и я мысленно смотрел на дремлющее мальчишеское лицо, полуоткрытый рот, на распахнутую, очень холодного, светло-голубого цвета рубашку с жемчужными пуговицами — я мог разглядеть светлый мальчишеский пушок на груди, которая едва заметно поднималась и опускалась с каждым вдохом и выдохом. Она, Сестричка, знала, что никогда в жизни не полюбит другого Мальчика или мужчину, никого, кроме Братика, но также знала — как только женщина может знать и чувствовать, — что однажды он оставит ее и разлюбит, и найдет другую, нет, даже других, чтобы утолить вероломную, животную свою страсть, кипящую в крови. Когда-нибудь он уйдет от нее, она видела это и знала, и хотела бы помолиться, но не могла найти нужные слова. Пусть он бьет меня, думала она, до и после того, как был с другими, только бы оставался со мной. Но это было невозможно. Здесь мои мысли обычно меняли направление, и душой я переселялся в тело Братика, и был им, и избивал Сестричку, и унижал ее, заставляя продаваться Солдатам и Матросам. И в тот момент, когда Матрос или Солдат, которому я помог раздеться, голый и задыхающийся от желания стоял перед ней и членом-насильником проникал в нее, а я поглаживал его светлую попку, чудо свершалось с такой силой, что одинокий любовный топчан громко скрипел и постукивал, и мне было ужасно стыдно перед Статуэткой в алтаре.

Однажды получилось так, что мне пришлось работать в воскресенье. Вообще-то я воздерживался от наемного труда в день, предназначенный Богу, но один-единственный раз сделал исключение, потому что дело было спешное и чрезвычайной важности, требующее определенного вида транспортировки; к тому же, ради такого случая, я испросил и получил позволение священника.

Это был великолепное, по-летнему жаркое весеннее воскресенье, и я рано отправился в путь. Груз, который я должен был доставить, состоял по большей части из суточных цыплят, которые, как известно, могут провести без еды и питья лишь несколько часов, к тому же очень чувствительны к перепадам температуры.

Я принял твердое решение избегать ненужных остановок и выполнить задание как можно раньше назначенного часа.

Когда я выезжал из дома, ничто не предвещало, что этот день может стать хоть сколько-нибудь необычным, кроме того, что задача моя казалась легче и проще, чем всегда: на дороге было тихо, и люди, находившиеся в пути, казались более довольными и отдохнувшими, никуда не спешили.

Мурлыча себе под нос, почти напевая, я выехал из города по широкому и высокому мосту. Мотор работал так тихо, что кроме чирикающего воркования груза — цыпляток в грузовике, через приоткрытое боковое стекло можно было ясно различить пение весенних птах в кустах по обеим сторонам шоссе. Дорога предстояла недлинная, и я был в радостном настроении.

Пешеходов практически нигде видно не было. Я был в пути где-то полчаса, когда заметил вдалеке, на краю небольшой парковки, юную фигурку: подняв руку, она голосовала.

В мои привычки не входило подвозить всех, кто голосует на дороге, кстати мне это было или нет. Если я вез ценный груз, то никогда не останавливался без надобности, а если нет, то нередко подбирал по пути молодых военных летчиков, Солдат или юношей, служащих в королевском военном флоте — я чувствовал к ним странную, порой тревожащую меня тягу: я готовил бы им еду, честное слово, стирал и гладил одежду — может быть, потому, что, как мне казалось, они лишены материнской заботы, раз часто находятся вдали от дома. Других я подбирал редко, практически никогда.

Фигура вдалеке не была облачена в форму, но все же, приближаясь к ней, я чувствовал это странное, возбуждающее и одновременно беспокойное волнение, как при виде стоящих на обочине военных мальчиков в форме, которые, время от времени одной рукой приглаживая длинные, светлые, растрепанные ветром волосы, другой делали знакомые жесты, прося взять их с собой.

Я стал тормозить и, приготовившись остановиться, уставился на молодую фигуру, машущую руками еще выразительней, чем раньше, и неотрывно глядевшую на меня с полным надежды лицом.

Мальчик это или девочка? В те дни уже преобладала мода очень свободно одеваться и стричься — прически тогдашних юношей и девушек уже не сильно различались по стилю, — иногда было очень трудно с первого взгляда или издалека определить пол молодых людей — подростков-школьников или рабочих. Вот и сейчас тоже; но, даже подъехав ближе и остановившись, через окно боковой дверцы я смотрел на стоявшую фигуру и все еще не был уверен, мальчик это или девочка.

Фигура была обмундирована так, что никаких подсказок в отношении пола не давала: серая вельветовая куртка, вдоль «молнии» и понизу украшенная неровными стежками шнуровки из цветастого кожзаменителя; под ней — тонкая розовая рубашка или блузка, застегнутая под горло. Так как куртка была довольно свободная, невозможно было угадать, таилась ли под нагрудными карманами девичья грудь. И вельветовые длинные брюки коричневого цвета не давали подсказки: первые годы, когда брюки для девушек вошли в моду, их шили иначе, чем для мальчиков или молодых людей — спереди не было ширинки на пуговицах или на «молнии», но теперь, что касается раскроя и шитья мальчишеских и девчоночьих брюк, разницы нет, и тот факт, что брюки молодого путешественника или путешественницы явно были из тех, что расстегивались и застегивались спереди при помощи ряда пуговиц, ничего не значил, как и то, что на ногах у него или у нее были серые, украшенные нашивкой в виде маленьких сердечек, сапожки. И что касается фигуры худенького автостопщика, то по очертаниям талии и бедер это мог быть мальчик или — с тем же успехом — очень юная девочка.

Я посмотрел на изящную, роскошную, немного растрепанную, но все же нежно-блестящую шевелюру этой юной, худой и, бесспорно, почти вызывающе привлекательной персоны, и сразу после этого наши взгляды пересеклись. По моему телу прошла дрожь, и у меня появилась некая судьбоносная уверенность — хотя в тот момент я ни за что не смог бы выразить это словами, — что это юное, излучающее красоту, жизнелюбие и молодость существо сейчас сядет в машину и поедет со мной, и что произойдет нечто, чего не мог знать ни я, ни один другой смертный, но что было предрешено до начала всех времен и с этого момента станет неотвратимым.

— Тебе куда? — спросил я через боковое окно, в тот момент даже не осознавая, что говорю, настолько я был зачарован видом молодого, такого близкого вдруг лица с бездонными серо-голубыми глазами и стеснительным, но одновременно жадным ртом, на который я сейчас смотрел: как он движется, открывается, говорит.

Чрезвычайным усилием воли я поборол нечто вроде парализующего головокружения и смог понять ответ. То, что я, будто сквозь туман, услышал, находилось примерно в том же направлении, куда я ехал, но и немного в стороне. Я знал названное место, по крайней мере, где оно располагается, и также знал, что неподалеку есть большая парковка в лесу, предназначенная как для грузовиков, так и для туристов, и на которой вне летнего сезона обычно почти никого не было.

— Да, залезай, — ответил я хриплым голосом.

Я открыл тяжелую дверцу и смотрел, как гибкая молодая фигура, зажав рюкзачок подмышкой, а другой рукой держась за металлический поручень, поднялась по ступенькам и забралась в кабину. Я все еще не знал — и голос, ответивший мне, тоже не дал никакой уверенности в этом вопросе, — кто занял сейчас пассажирское место: мальчик или девочка.

— Тебе придется пристегнуться, — сказал я, обернул широкий тяжелый ремень безопасности вокруг худого стана этого существа, почти ребенка, туго затянул его и застегнул самозащелкивакяцуюся пряжку. Проделывая это, я на считанные секунды очень близко наклонился к гибкой, чуть загорелой шее и спрятавшемуся в длинноватых волосах левому ушку моего молодого попутчика или попутчицы. Я почуял еще довольно свежий запах невинного, здорового и юного пота, но и этот дурманящий аромат не дал мне окончательного ответа. Нагнувшись, чтобы закрепить ремень, я украдкой попытался заглянуть в разрез блузки, но она была недостаточно распахнута, чтобы там можно было что-то разглядеть. Несмотря на неизвестность, во мне росло и поднималось одно единственное, мне самому непонятное чувство: непреодолимое, ошеломляющее желание, исключающее всякое понимание и разум, и соображения, и мысли; желание, чтобы это милое существо, которое я везу… захотело бы поговорить о чем-то неслыханном… на меня… взглянуло бы и продолжало смотреть и… осталось бы со мной… И я также знал, что сила, могущественней меня самого, заставит меня свернуть с маршрута на ту большую парковку, которая в это время года наверняка пустовала, и поехать туда вместе с этим чарующим, светлым, шаловливым и в то же время невинным и вызывающим существом, которое было пристегнуто ремнем, ставшим уже тюремной цепью, и было — да, кем же оно было?..

Готовясь отправиться дальше в путь, я переключил скорость на вторую и, управляясь с коробкой передач, бросал быстрые, но пронзительные взгляды на восхитительное, слегка загорелое мальчишеское лицо девочки или девичье лицо мальчика. До сих пор не было никакой уверенности в половой принадлежности этого существа, которое я втайне уже желал удержать как связанную и пойманную навечно любовную добычу; хотя у меня и были предположения, сейчас, наконец-то, я начал склоняться к определенному выводу.

Глава восьмая

В которой писатель со всей страстью предается воспоминаниям о тайных сношениях с братом Фрицем, что умер молодым; в которой непреодолимая, темная страсть принуждает его поехать с юным попутчиком в укромное место.

Пока грузовик, громко урча мотором, мчался дальше по, казалось, бесконечной дороге, я попытался привести в порядок необузданные мысли. Что я собирался сделать? Что овладело мной и против воли подчинило меня темным желаниям?

Мой юный светленький попутчик, казалось, почувствовал, что со мною что-то происходит, и, время от времени, искоса поглядывал на меня с любопытством, но тут же отворачивал изящное лицо, если я отвечал на его взгляд. Ни манера смотреть и двигаться, ни осанка юного, чарующе красивого светлого существа не помогали мне определить его половую принадлежность, но самое удивительное, что чем дальше, тем более второстепенным представлялся мне этот вопрос: с чудесным восторгом я понял, что мне, в принципе, было все равно, мальчик это или девочка, это существо, которое я — по воле Божьего провидения — или благодаря дьявольскому усердию Сатаны — вез в грузовике. Чего я хотел? Точно я и сам не знал, но был уверен, что хотел чего-то неслыханного, и ужасного, и неизбежного, если идти на поводу собственной страсти: я хотел найти уединенное место и остановиться, закрыть окна кабины и запереться вдвоем в комнатке с прелестными обоями и почти роскошной широкой кроватью, чтобы… увидеть раздетым это нежное, гибкое, по-звериному красивое молодое тело, сидящее рядом со мной сейчас в одежде… увидеть обнаженным, чтобы потом… Мысленно дойдя до этого момента, я уже не мог думать дальше, у меня кружилась голова и было трудно следить за дорогой. Изо всех сил я пытался размышлять о других, трезвых, как можно более реальных и отстраненных вещах: о потоке холодной воды, о водопаде с форелями из скучного рекламного ролика, но мои размышления о водопаде, рыбах и реках вели меня к более обширным водоемам и, в конце концов, вывели к морю: море я ненавидел, потому что оно забрало моего единственного брата Фрица, когда ему не было и шестнадцати; его утонувшее тело в обтягивающей, темно-синей форме ученика гарпунера так никогда и не выбросило на берег, его не нашли и не смогли вытащить.

Я, может быть, никогда и никого не любил так, как Фрица. Мне было лет тринадцать, когда я в первый раз испытал — понять я еще ничего не мог, — что такое Любовь в человеческой жизни, и как она умеет властвовать над сердцем рано созревшего подростка, школьника, жаждущего благосклонности и безопасности.

В течение тех восьми недель, что Фриц проводил в море, я влачил свое мальчишеское существование, каждый день просто ходил в школу, ел и спал, как любой другой, и делал домашние задания, но все это происходило в сумеречном сонном тумане, а я ждал и ждал того вечера пятницы или раннего субботнего утра, когда он вернется домой. Он обычно был очень уставший, и на следующий день ему разрешали выспаться; но очень ранним воскресным утром после возвращения мне можно было подняться к нему в чердачную комнатку, где стоял его чемодан, набитый странно пахнущими вещами из дальних земель, и где на кожаной спинке старого рабочего кресла висела его ошеломительная бело-синяя форма. И когда святое утро наступало вновь, там, рядом с этим креслом, я стоял в голубой, еще детской, со зверюшками пижаме, ожидая, что он улыбнется и раскроет объятия, и примет меня в постель. Обычно было сумрачно, и весь дом еще спал. Дрожа от ощущения пугающего и изменчивого, но всегда бесконечного счастья, я прислушивался к звукам на лестнице и к таинственным, непостижимым песням ветра или дождя, стучащего по гнилому козырьку над старым чердачным окном. Я уже не помню, о чем думал тогда и можно ли это выразить в словах; помню только, как бросался в его объятья, и был им, хотел быть им, и ничего больше в мире не существовало: казалось, его объятья уносили меня, как прилив.

Сперва я лежал неподвижно, как парализованный, прижавшись к его груди — уже слегка поросшей светлыми волосками, но все еще с тонкой и бархатной кожей, — подрагивавшей в такт тяжело стучащему моему сердцу. Он пах униформой, дешевым туалетным мылом из душевой — в нашем простом жилище под нее была приспособлена кладовка с газовой колонкой, но без водопровода, и мыться приходилось стоя в цинковом тазике, а воду потом выливать в унитаз, — и морем, куда я однажды уплыву с ним вместе, чтобы никогда не вернуться и служить ему вечно — матросом, юнгой, маленьким караульным, спящим на полу у его койки, его морским рабом. Я хотел что-то сказать ему, но не решался, да и не знал, как и с чего начать, и молчал, как Русалочка из сказки, прочитав которую много лет спустя я буду безутешно рыдать несколько часов подряд. По-моему, мне хотелось целовать его губы и глаза, но и на это я не решался и просто прижимался лицом к его груди или плечам и лежал так долго и неподвижно, до тех пор, пока он, прикрыв серые глаза, молча, не начинал поглаживать меня и раздевать.

Потом, повзрослев, я понял, что страсть, которую он испытывал и утоления которой искал путем сношений со мной, по существу была направлена совсем не на меня, но как мог тогда я, зачарованный лихорадкой повиновения, подозревать такое или осознать? Но созрел я рано, в детстве часто мучился чувственными желаниями, по сути ничего не зная о любви, а то малое, что удалось расшифровать в тайком прочитанном, крайне скудном старом немецком справочнике, дало мне очень ограниченное представление, так как я практически не понимал языка.

Морской брат Фриц пользовался моим мальчишеским телом, которое, в сущности, за мое и не признавал. Он гладил мои мальчишеские соски и мял холмики вокруг них, будто надеясь сотворить женские груди. Еще он гладил мой живот, при этом его рука опускалась все ниже, и он просил, чтобы я спрятал свои мальчишеские тайные части, зажав между ног, после чего он начинал что-то вроде фиктивного розыска в области появившегося бесполого треугольника, который, как я понял гораздо позже, в его воображении представлял девичье лоно; его дыхание учащалось, и, все еще в поисках, он мял там то кончиками или костяшками пальцев, то тыльной стороной ладони. Он никогда не целовал мое лицо, но, шумно сопя, как собака, водил губами по шее, груди, вокруг пупка и по животу. Сначала он молчал, но мало-помалу начинал бормотать какие-то обрывки фраз, которые я со временем, не понимая полностью, выучил наизусть. Это были облеченные в слова неприличные мысли, прилипшие к нему в каждодневном общении с наглыми, грубыми корабельными дружками: крайне вульгарное представление о совокуплении с девушкой. Он говорил как пьяный, едва ворочая языком, и выбранные им слова были без исключения настолько отвратительными, что отвергали любовное таинство, и я никогда и никому не осмелился их повторить.

Еще мне приходилось — заклиная, как во время религиозного обряда — ритуальным эхом повторять за ним эти фразы. Он называл тогда имя одной девушки, которая жила по соседству и с которой я был знаком, потому что в течение года мы учились в одном классе: если мне не изменяет память, она тогда осталась на второй год. Умственно отсталая, она рано созрела физически; и брат Фриц тоже учился когда-то с ней в одном классе, но я всегда испытывал к ней пугливое отвращение, а развитую мужественность Фрица, видимо, подхлестывала и возбуждала ее бесстыдная готовность. После многочисленных жалоб встревоженных родителей школьников, к которым она приставала, ее стали держать в строгости и запрещали покидать родительский дом без уважительных причин и после уроков болтаться с мальчишками в парках или на поросшем подлеском пустыре, который мы называли «джунглями»; к тому же еще до темноты она должна была возвращаться домой, иначе отец — одноглазый и потому прозванный нами «косой обезьяной» — мог изрядно ей всыпать.

Почему-то ее нечистая страсть была направлена в сторону братика Фрица; тот, в свою очередь, тоже возжелал ее, но теперь я сомневаюсь, происходило ли между ними что-то еще, кроме обмена многозначительными жестами и похотливыми словами, которые они выкрикивали друг другу в лицо: не думаю, что брат Фриц когда-нибудь видел ее голой или прикасался к ней. А вот лежа в постели со мной, держа меня в объятьях, брат начинал развратную игру, в которой она — по крайней мере в его воображении, возбуждаемом потоком чувственных слов, что он проговаривал, запинаясь — служила ему как послушная сучка.

— Я засовываю в нее… я беру ее, я вхожу в нее… я пихаю в ее похотливую… — лепетал он, лежа на мне, неуклюжими движениями пытаясь изобразить совокупляющегося мужчину.

Он научил меня держать внизу ладони лодочкой и обхватывать его мужской жезл так, что это напоминало влагалище, где он бесстыдно, как великолепный зверь, двигал туда-сюда своим неслыханным мальчишеским удом.

Он потел, и запах его пота пьянил меня, но, повинуясь ему до последнего, я обхватывал ладонями могучий мужской уд так, как он жаждал, пока не замечал, что его любовный сок горячими толчками прыскает в мои ладони; прежде я думал, что это что-то вроде слюны и не мог постигнуть ее назначения, но все равно: как только брат Фриц уходил мыться, я подносил ладони к лицу и сперва вдыхал головокружительный запах, чтобы — сначала осторожничая, а потом прихлебывая, как собака — вылизать их.

Но в первые минуты после того, как он со стоном достигал наслаждения и, тяжело дыша, затихал, я, лежа под ним на спине, глядел на его плечо и — вдоль линии шеи — на голое мужское тело, которое бессловесно боготворил. Сперва мой взгляд надолго задерживался на его заросшем затылке. В то время мальчики и мужчины носили короткие стрижки, но так как на борту не было парикмахера и не удавалось вовремя постричься, он зарастал гораздо сильнее, чем это предписывала мода; на первый или второй день отпуска он пострижется коротко, и затылок его будет выбрит, но сейчас, в первое любовное утро, один взгляд на то, как у него лежат волосы на затылке, превращал меня в его раба: внизу его тяжелые и пышные, но все же слегка льнущие к шее светлые мальчишеские волосы чуть завивались в сторону, слегка отходя от затылка, чтобы лечь в такой же легкий завиток и прильнуть к шее. Иногда, встречая на улице или в поезде кого-нибудь с таким завитком на затылке, я становился бессловесен и беззащитен.

Ниже на затылке волосы кончались, и шея переходила в мягко стелющийся пейзаж его спины, в слабом свете растворяющийся как бархатная мечта; за ним возвышался слегка поросший серебристым атласным пушком, раздвоенный мускулистый любовный холм с бесчисленными капельками пота во впадине, искрящимися и поблескивающими в блеклых, возвещающих наступление беспросветного дня, лучах. День занимался, значит брат Фриц скоро вытолкнет меня из кровати, чтобы выспаться и, в конце концов, подняться, помыться, одеться и не сказать мне ни слова, может быть, до самого последнего утра перед тем, как опять уйти в море. Он уже совсем равнодушен ко мне и дышит гораздо спокойнее, я чувствую его дыхание на предплечье и подмышкой; он лежит, не шевелясь, не удостаивая меня ни взглядом, ни словом, ни лаской. Я тоже не двигаюсь, но мне хочется обнять его и, обхватив, удержать силой моих мальчишеских рук, и ах, что-нибудь выпросить, а за это я бы навсегда и повсюду был с ним и служил бы ему, но это было невозможно, потому что он не любил меня; он, например, ни разу не привез мне сувенир из заморских странствий.

А потом он умер. Как-то осенью, под вечер вернувшись со школы, я увидел в гостиной очень много людей, половину из которых я даже не знал; в этом было что-то зловещее: скорее всего, уже несколько часов назад пришло известие о его смерти или о том, что он пропал в море — что, в сущности, то же самое. В комнате, где все предметы, казалось, стали ненужными в свете этого пылающего, но ледяного вечернего солнца, шелестел шепот, время от времени, как медленная волна, поднимающийся до уровня различимых слов, колышущийся между стенами, туда-сюда.

Кажется, я не сразу полностью понял, что произошло: сначала это были просто ничего не значащие слова, до тех пор, пока, произнося вслух, их не увязывали одно с другим. Я убежал на чердак, потом на улицу и мчался до полного изнеможения. Вдалеке я увидел поезд, который просто спешил по своим делам, будто этого известия вообще не существало. Только много часов спустя эта весть, в сущности, объяла меня и проникла в мое сердце: прошло несколько суток с тех пор, как он пропал, но я представил себе брата Фрица, безнадежно борющегося с ледяными серыми волнами, и стал громко рыдать. На следующее утро меня нашли в постели без сознания, в лихорадке: посчитав ее опасной для жизни, врач потребовал, чтобы меня сторожили день и ночь и лечили холодными компрессами; все это время маленькая лампадка у подножья кровати, подрагивая слабым светом, разбрызгивала тени и, несмотря на свою малость, все же причиняла боль глазам; в светлые моменты, когда жар спадал, я хотел одного: чтобы она погасла вместе со всем светом на целой земле, потому что в нем все равно уже не было смысла.

Во второй раз в своей жизни я проиграл битву и был вновь приговорен к жестокому дневному свету существования. О, брат мой, брат… Могли он, если бы остался жив, может быть, может все же… полюбить меня так, как я люблю его… когда-нибудь?.. Почему он умер? За что… из-за кого… по чьей вине? Вспыхнув глупой ненавистью, я искал в памяти имя той продажной девчонки, будто она в чем-то была виновата…: мне показалось, я вспомнил, ее звали Териа, что-то вроде этого… или Тера, или Тира?.. — что-то такое, но точно вспомнить я не мог. Когда-нибудь, когда-нибудь я наверняка найду виновного, и Фриц, о, брат мой Фриц… будет отомщен… тысячекратно, как только я вспомню имя… узнаю… когда-нибудь…

Довольно долго я сидел, задумавшись, и мы с моим попутчиком не обменялись ни словом. Мы проехали уже порядочно. Совершенно не отдавая себе отчета, я отклонился от проложенного маршрута: перед мной возник въезд на большую парковку, окруженный высокими деревьями, поблизости от названного мне города. Рядом с въездом стояло несколько машин, но чуть вдалеке вся огромная площадь была свободна и пустынна. Я пересек первый ряд парковочных мест, и второй, и третий, и последний, потом свернул на ряд, скрытый за густо посаженными елями, выбрал предназначенное только для одного автомобиля, укрытое от взглядов место, и заглушил мотор.

— Надо немного отдохнуть, — сказал я хриплым голосом. — Я уже несколько часов за рулем.

Некоторое время было тихо, как в гробу.

— Знаешь, у меня есть всякая еда и выпивка с собой, — продолжил я непринужденно.

И быстро, чтобы моя светленькая добыча не попыталась выйти из машины, я встал с водительского места и открыл дверь комнатки.

— Заходите, заходите. Чувствуйте себя как дома, — болтал я. — Трудно представить, что можно такое устроить в грузовике, а?

Другая дверь в комнатке, ведущая на улицу, была на замке, и ту дверь, что я сейчас открыл, мне нужно будет просто захлопнуть после того, как мы оба зайдем внутрь: замок сработает, и моя добыча уже не сможет ускользнуть, потому что ключи я прятал под рубашкой.

Милая дичь немного посомневалась, вышла обратно, чтобы захватить с собой рюкзак. В следующее мгновение мы оба были в комнатке, дверь которой я почти бесшумно запер.

Глава девятая

В которой писатель задает вопросы, переходящие в очень жестокий допрос, что побуждает его к совершению ужасного, неизбежного и непростительного акта смертного греха с юным пленником; как потом писатель мучается угрызениями совести, хотя уже поздно.

Несколько мгновений казалось, что все мироздание соткано из тишины. Мы застыли в маленькой комнатке, пока я незаметно поглядывал в овальное, похожее на иллюминатор окошко, занавешенное от посторонних взглядов вязаной фиолетовой шторкой, на огромную парковку, которая — судя по тому, что можно было разглядеть через прорехи в лесополосе — пустовала. Было яркое и сильное солнце, и только небольшие тени рассеянных по небу облачков изредка проплывали по асфальту.

Нечто неслыханное, готовое вот-вот случиться, стало уже неизбежным, хотя еще и не произошло: все двери в машине были заперты; в пределах слышимости не было ни одного человека. Напряжение, владевшее мной до сих пор, казалось, исчезло, уступив место триумфу или, скорее, жестокой, неподотчетной силе с приятной, похотливой дрожью и спазмами в пояснице и бедрах.

— Присаживайся, — сказал я как можно беззаботней.

Ответа не было. Я нерешительно приблизился и стал как-то даже до неловкости близко к стройному попутчику. Что я собирался сделать? Я не знал этого, и никто, кроме Вечного, не мог этого знать, но я уже понимал, что это приведет к осквернению и загрязнению самого святого, и к преступному, непоправимому и навечно непримиримому посягательству на самую нежную невинность.

Я протянул руку и потрогал — лишь слегка коснувшись — вьющиеся светлые пряди над загорелой шейкой.

— Как тебя зовут-то? — спросил я.

Мне ответил молодой, нежный голос, ясно и четко, но сначала я решил, что мой слух насмехался надо мною.

— Что ты сказала? — пробормотал я.

Рот юного пойманного звереныша открылся вновь, и в этот раз, кажется, слегка дрожащим голосом, два раза было повторено только что названное имя:

Сестричка. Сестричка.

Опять молчание. Почти полную тишину нарушало только легкое постукивание нагревающейся под солнцем крыши кузова и журчащее попискивание многих тысяч цыплят в наставленных друг на друга корзинах в грузовом отсеке: благодаря стенам с изолирующим покрытием, этот бессмысленный шум становился слабым и неясным, но все же был чуть слышен.

Я тряхнул головой и сглотнул. Еще ближе к застывшему в ожидании молодому существу — и моя рука коснулась светлого, юного лица, опустилась вдоль шеи, нашла дорожку в открытом вороте блузки и добралась до груди. Девушка, несмотря на мои движения, будто окаменела и только смотрела на меня беззащитно и робко. Теперь я трогал ее нагие, уже женственные, но еще очень свежие холмики, торчавшие вверх, остренькие и крепкие, как половинки сказочного, свежего лимона. Мне показалось, что по телу ее пробежала дрожь, но она по-прежнему не шевелилась.

— А где Братик? — спросил я.

Девушка схватила меня за запястье.

— Что вы имеете в виду? — прошептала она хрипло и вытащила мою руку из выреза.

— Сними-ка куртку, — сказал я. — Здесь становится жарко.

Она не сопротивлялась, и я снял с нее ветровку, аккуратно свернул и положил на пол, под койку. Миг спустя я вновь стоял рядом. В машине стало действительно теплее, хотя жара снаружи еще не полностью проникла сквозь хорошо изолированные стены комнатки.

— Я раздену тебя полностью, донага, — пробормотал я себе под нос, — всю одежду — прочь.

Я заметил, что дыхание мое участилось. Как долго все это будет продолжаться, я не знал, и будет ли моя светленькая испуганная маленькая пленница сопротивляться, я тоже не знал, но понял, что уже не отпущу ее на свободу, пока она, полностью обнаженная, в самой беззащитной и унизительной наготе, не подчинится моей жестокой власти и желаниям. Думая об этом, я чувствовал, как меня наполняет глубокое удовлетворение от мысли, что можно откладывать этот момент сколь угодно.

Я снова сунул руку ей под блузку и в этот раз теребил сисечки, отодвигая их вбок, чтобы потом опять поймать в ладонь.

— Где Братик? — спросил я, в этот раз приказным тоном, обхватывая левую грудь у самого соска и с силой ее сжимая.

— У меня нет брата, — хрипло прошептала она.

Ее серо-голубые, оттененные изящнейшими ресницами глаза метались: быстрым, безнадежным взглядом она искала возможность улизнуть.

— Не выдумывай, — произнес я медленно. — Поняла? Нечего тут выдумывать.

Я расстегнул ее блузку до пояса, потом схватил грудки, смял их в нечто продолговатое и, крепко держа оба прохладных, твердых, но на ощупь бархатных, как персик, плода, потянул изо всех сил так, что ее качнуло ко мне. Ясное ощущение, что этим я причиняю сильную боль беззащитному, безвинному шаловливому существу, в сущности, еще ребенку, — пьянило меня, и у меня закружилась голова.

Внезапно девушка высвободилась, со всей силой оттолкнувшись от меня, подбежала к двери, выходящей в грузовой отсек, потянула за ручку — тщетно; потом подскочила к другой двери, ведущей прямо на улицу, яростно дернула ту ручку и навалилась всем телом, но и эта дверь не поддалась.

Пока она отчаянно боролась с дверью, я смотрел на ее бедра и по-мальчишески мускулистую попку, на редкость красиво напрягшуюся под слегка поношенными вельветовыми брюками, и, наблюдая за ней, на миг почувствовал глубочайшую нежность, которая, однако, не ослабила меня, напротив, вызвала дикое желание мучить ее со все возрастающей жестокостью, оскорбить ее юное, светлое тело немыслимой грубостью.

— Иди сюда, — процедил я сквозь зубы, — скажешь правду, и тебе нечего будет бояться.

Я бросил быстрый взгляд наружу. Парковка, как и прежде, пустовала. Из кузова слышался нарастающий, глухой шорох, на который я решил не обращать внимания. Крыша, нагревшись, перестала постукивать, и тепло проникало в комнатку. Девушка забилась в угол, прижалась спиной к стене и начала потихоньку кричать, вернее, пищать. Я приблизился, чтобы схватить ее, но в последний момент она метнулась в сторону. Я промахнулся мимо плеч и вместо этого обеими руками ухватил ее за пышные, светлые кудри и вытянул из угла в середину комнатки. Увидев в пределах досягаемости прочное, прикрепленное к стене, откидное дубовое одноместное сиденье, я, не выпуская барахтавшуюся девушку, открыл его одним пинком. Присев, я перетащил ее к себе на колени, так что она лежала на животе, перегнувшись пополам, отпустил тонкие волосы, но стиснул накрепко, обхватив рукой вокруг поясницы.

— Если скажешь правду, отпущу тебя домой, — сказал я.

Но, глядя на юное тело, которое тщетно пыталось вырваться, я знал, что лгу: теперь, когда я чувствовал в паху и на бедрах нежную тяжесть ее груди и видел полоску голой, светлой, детской невинной кожи как раз над ремнем, где блузка задралась, выбившись из брюк, сильно обтянувших ее стройные бедра и слегка округлую, теплую — я провел по ней свободной рукой, — по-мальчишески худенькую попку, я знал: я ни за что не отпущу ее, но долго и изощренно, со все возрастающей жестокостью буду мучить; хочу, выбрав какую-нибудь часть тела, пытать ее так долго и сильно, пока от боли она уже не сможет больше сопротивляться или кричать, а только, задыхаясь, с мокрым от слез лицом и сисечками, признается во всем, в чем я ее обвиню.

Я увидел, что рядом, как раз под рукой, возле кухонного шкафчика висит тонкая, украшенная изящной хинделоопской[14] росписью половая щетка, подвешенная за очень длинную — и благодаря тому проникающая во все углы и дыры — рукоятку. В следующее мгновение щетка оказалась у меня в руках и светлыми, беспощадными нейлоновыми волосками я пощекотал тонкую голую полоску кожи моей милой жертвы.

— Где ты бросила Братика? — спросил я.

В ответ она глубоко вздохнула, будто хотела набрать в легкие воздуха, чтобы начать рассказывать какую-нибудь совершенно невероятную историю. Она опять попыталась вырваться. Я усилил хватку, другой рукой перехватил щетку, замахнулся и — пружинисто, с оттяжкой — два раза ударил деревянной рукояткой по нежным полушариям юной, девичьей, но в упругости своей напоминающей мальчишескую, попки. Она пронзительно, слезно вскрикнула, и я подождал, пока она вновь обретет дар речи.

— Нет!.. Нет! У меня… у меня нет никаких братьев!.. — выкрикнула она умоляющим голосом.

— Если у тебя нет братьев, почему тебя зовут Сестричкой? — резонно спросил я.

Не давая ей времени на очередную ложь, я опять нанес два–три сильных удара длинной рукояткой по извивающимся, обтянутым вельветом округлостям. Она вновь закричала, громко, жалобно. Я зажал рукоятку в зубах, освободившуюся руку просунул ей под живот и с бешенством потянул, расстегивая пряжку ремня и пуговицы, за верхнюю часть брюк, стащив их вместе с голубыми кружевными трусиками.

В процессе борьбы ей в какой-то момент удалось выпрямиться, и сейчас она стояла между моих ног; ее теплое, стройное тело, теперь полностью обнаженное от поясницы до колен, было беззащитно и в моей безжалостной власти. Опять заставив ее наклониться и поставив ногу на спущенные брюки с узкими штанинами, чтобы удержать в повиновении барахтающиеся ноги, я как заколдованный смотрел на тускло светящиеся, опушенные, затемненные изгибы ее изящного тела, на упругую кожу.

Я часто, хотя обычно весьма недолго, наблюдал тайную долину мальчишеского тела: на пляже, в раздевалке спортзала или бассейна, в душевой детского дома отдыха; порой с мучительным, мне самому еще непонятным, запретным желанием я восхищался и почитал обворожительные формы красиво сложенного мальчика, но я еще никогда не видел обнаженного девичьего срамного места, разве что на фотографиях или на столь же примитивных, сколь безнравственных рисунках всяких сорванцов. Каждый раз тайно благоговея перед обнаженным мальчиком, я думал, что во всем мире не может существовать ничего более великого, более достойного восхищения и более поразительного, так что я никогда не удостаивал вниманием вульгарные изображения голых девочек, которые мальчишки в школе показывали из-под парты друг другу и мне.

А вот сейчас, когда первый раз в жизни живое голое девичье тело находилось передо мной, на расстоянии вытянутой руки, все вдруг изменилось: в какой-то момент, на первый взгляд это светлое тело показалось мне похожим на мальчишеское, но оно было другим, более загадочным, нежным и ранимым и в то же время бесконечно более потрясающим, чем обнаженное тело мальчика. Это было нечто разительно непохожее на меня, но все же — или именно потому — принадлежало мне, должно мне принадлежать и быть захвачено мной. Мой уже возбудившийся во время пытки Жезл восстал, обретя полный размер и мощность, напрягшись под жмущими в паху шоферскими брюками чуть ли не до боли.

— Зачем ты все время врешь? — прошипел я сквозь зажатую в зубах рукоятку щетки. — Врунишки получают по гадким попкам.

Я раз шесть изо всей силы шлепнул ладонью по голой девичьей попке, на которой уже после ударов щеткой расплылись красные пятна. Во мне поднималось темное, дикое желание повернуть ее к себе лицом и посмотреть на обнаженную срамоту.

— Зачем ты врешь, Сестричка? — пробормотал я.

Она ненадолго перестала кричать и только всхлипывала, подрагивая.

— Просто меня называют Сестричкой, — сказала она хриплым, сиплым, плачущим голосом. — Но у меня другое имя.

— Так ты все-таки соврала, — прошептал я, мое дыхание постепенно учащалось.

Я повернул ее, не выпуская из рук: теперь она лежала на спине, у меня на коленях. В нежном весеннем свете я видел низ живота и юное лоно. Как презрительно и насмешливо я, вслед за своими школьными дружками, говорил о запретных девичьих местах, и как же сейчас был потрясен и растроган при взгляде на ее милую любовную пещерку, по краям чуть затененную бархатными, светленькими волосками. Привычное, боевитое и выпячивающееся вперед мальчишеское снаряжение отсутствовало, но чудесным образом я не воспринимал это отсутствие как потерю, скорее, это притягивало меня, возбуждало и призывало к поискам и победам.

— Как же тебя тогда зовут? — спросил я и угрожающим, и нежным голосом, протяжно и мягко.

Не совсем осознавая, что делаю и зачем, я поглаживал и щекотал лоно девушки упругими нейлоновыми волосками щетки. Прикосновение грубых острых щетинок к нежному девичьему паху, видимо, причиняло боль. С громким криком девушка попыталась, все также барахтаясь, перевернуться, но мне удалось ее удержать.

— Ты забыла, как тебя зовут? — спросил я с притворным дружелюбием, очень приторным голосом.

Я с силой вдавил щетку ей между ног и провел — против жестких нейлоновых волосков щетки — по ее беззащитной пушистой щелке. Девушка хрипло и громко закричала и забилась, тщетно пытаясь вырваться.

Я положил щетку на детский животик, дрогнувший от прикосновения, и ждал.

— Как же тебя зовут? — спросил я снова.

Рыдания затихли, и она прерывисто заговорила:

— Просто Тиция, — запинаясь, ответила она со слезами в голосе. — Тиция.

— Тиция, — повторил я, замечтавшись.

У меня закружилась голова. Через кузов жара уже проникла в маленькую комнатку. Я чувствовал ясный легкий цветочный запах тела, поднимающийся от мягкой, но все же скованной страхом кожи маленькой «Тиции». Я дышал тяжело, кровь стучала у меня в висках и перед глазами расплывались багровые пятна.

Я не понимал, что собираюсь сделать, но знал, что меня ничто не остановит. Я взял ее за плечи, приподнял и заставил прислониться к маленькому кухонному столу. Своим мускулистым телом водилы как можно сильнее прижимая хрупкую девичью фигурку к столу, я расстегнул ширинку и освободил свою мужественность, уже сильно натертую узкими брюками.

— Что ты сделала с Фрицем? — пробормотал я.

Коленями я развел ее ноги и начал бороться за возможность совершить то, что делают звери и люди — то, чего я никогда еще не пробовал, не видел со стороны, но только более-менее представлял себе по столь же скромным, сколь и смехотворным справочникам и извращенным пародиям товарищей.

Я почувствовал, как губки ее покрытой пушком любовной щелки щекочут мой уд, схватил ее еще крепче и с дикой силой вошел в нее. Она снова закричала, и ее плач перешел в крики смертельного испуга:

— Не надо… не надо, — умоляла она, — нет! Нет!

— Почему нет? — спросил я, задыхаясь.

Лицом я уткнулся ей в грудь и поочередно укусил напряженные соски налитых сисечек.

— Почему нет?

Своей мужественностью я проник в нее уже довольно глубоко и получал невероятное, беспредельное наслаждение, оттягивая удовольствие.

— Что ты вытворяла с Фрицем? — прошипел я.

— Я… я еще в школу хожу, — запиналась она.

Вместо того чтобы вызвать сострадание, этот ответ, наоборот, поднял во мне волну желания и жажды мучить ее.

— И чему вас там, в школе, учат? — спросил я.

Ртом я опять искал ее соски. Я сильно укусил каждый, потом, зажав зубами левый сосочек, стал вгрызаться в него сильнее и трепать грудь как пес, поймавший зайца, и процедил сквозь зубы:

— Где эта школа находится?

Я куснул сильнее, и она опять закричала. Я ослабил зажим, чтобы она смогла перевести дыхание и сказать правду.

— На… улице Платанов! — выкрикнула она.

— Опять вранье, — пробормотал я, сжимая зубы и снова выманивая громкий крик боли. — В нашей стране нет платанов. И нигде нет, платанов не существует.

Я куснул с такой неслыханной силой, что почувствовал сладкий вкус крови.

— Мамочка!.. Мамочка!.. — завизжала она, всем телом извиваясь от боли.

Я использовал ее рывки и корчи, чтобы проникнуть в нее еще глубже.

Тут мне показалось, что где-то в глубине ее теплой, юной, невинной и непорочной промежности я наткнулся на какую-то преграду, но сквозь или вдоль этого нечто я мог бы пробиться своим, в животной твердости восставшим, грубым удом водилы, если только направить усилия моих членов нужным образом и не обращать никакого внимания ни на перекошенный от боли, беззвучно молящий о пощаде или хрипло кричащий девичий рот, ни на содрогания безнадежно бьющегося подо мной прелестного, стройного тела.

Страх и боль довели ее уже до крайности, и, сопротивляясь, она попыталась меня укусить. Я поднял руки, локтями отводя от себя ее бьющиеся ладони, схватил сзади за пышные золотистые кудри и оттянул ее голову далеко назад.

— Куда ты кусала Фрица? — пробормотал я.

Удерживая ее тело в этой бессильной позе, когда она, прогнувшись над столом, уже почти лежала на спине, я изо всех сил еще раз ткнулся в нее. Мне показалось, что, достигнув желаемой глубины, я навсегда разгадаю тайну и даже узнаю и пойму, где именно в морской глубине находится мой любимый, навеки ушедший братик: он так и не растворился в воде и живет в тайном Дворце, обожаемый некоей Королевой, которая починила всю его одежду и уговорила больше не покидать моря.

— Братик, братик… — бормотал я.

Ногами я раздвинул ее бедра пошире, так что ее промежность оказалась ниже, потом опять сдвинул ноги и выпрямился с дикой силой. Я почувствовал, как глубоко внутри у нее что-то разорвалось, кажется, обтекая мой уд. Моя юная любовная добыча издавала пискливые, захлебывающиеся звуки.

— Фриц. Я хочу к тебе. Братик. Братик, — запинаясь, произнеся.

Я заворчал и потянул голову девушки еще сильнее и дальше назад.

— Братик, — бормотал я дальше, — я все сделаю. И одежду тебе починю. Все, все. Братик.

Толчки моих бедер перешли в уже неконтролируемую, дробную дрожь, и я почувствовал, как тайная влага моей любви и жестокости толчками вытекает из меня.

Потом, казалось, мне больше ничего не хочется; подумалось, что все и навсегда потеряло смысл: все дальнейшее существование, комнатка, в которой мы находились, автомобиль, мое собственное тело и тело девочки, с которым я только что совершил ужасный, позорный акт. Хватка моя ослабла, и с полным безразличием, безжизненный, я позволил ей освободить свое лоно от моего вторжения, после чего она в неистовой панической спешке стала одеваться. Несколько мгновений спустя она уже привела одежду в порядок и схватила свой рюкзачок.

— Я отвезу тебя домой, — промямлил я.

Но она, все еще потрясенно всхлипывая, начала дергать ручку дверцы, ведущей на улицу, и я, как оглушенный, привычным движением отомкнул ее.

— Я отвезу тебя в школу, — пробормотал я.

В тот же момент она открыла дверь, бросилась наружу, скорее выпала, чем вышла, и, несколько раз споткнувшись, побежала к шоссе.

В голове у меня прояснялось, и до меня стало более-менее доходить, что здесь произошло. В какой-то миг я чуть не бросился следом, чтобы догнать ее, и только тогда заметил, что до сих пор стою полуголый. Я закрыл дверь и подошел к овальному окошку. Я видел, как девушка бежала дальше и добралась до дороги, и, свернув направо, понеслась дальше по обочине, подавая знаки каждому проезжающему шоферу.

— Шлюшка, — пробормотал я.

Очень большой черный автомобиль затормозил, правая дверца открылась, и она села. Только когда машина отъехала, я с удивлением констатировал, что это, должно быть, катафалк.

— Смерть? — покачал я головой.

Я вдруг глянул вниз, на свой член, потому что почувствовал странную прохладу. Он был полностью покрыт каплями и разводами свежей, чистой красной крови, которая не могла быть моей, потому что на себе я не обнаружил ни одной царапины. Пошатываясь, я отошел от окна. И вдруг оказался перед алтарем Матери Божьей. Я попытался что-то пробормотать, но не смог произнести ни слова. Я не решался взглянуть и сквозь прикрытые веки чувствовал лишь мягкий свет. Быстро натянув брюки, я прикрыл срам.

— Что же делать? — пробормотал я.

Осторожно я открыл глаза и посмотрел в лицо белой каменной статуэтке.

— Приветствую Тебя… — попытался я привычно прошептать.

Однажды, молясь очень страстно, я увидел — кроме шуток — что статуэтка в какой-то миг улыбнулась. Теперь же неизмеримо далекое лицо глубочайшей Спасительницы и высочайшей Восславленной казалось совершенно неподвижным, безучастным к любой боли, и ужасу, и сомнениям, и вине любого человека. Я уставился на украшенные перламутром маленькие святцы у подножия фигурки. На них стояла дата: 25 марта, и под ней розовым мелким курсивом было написано: Благовещение. Все находилось в роковой и таинственной связи, но кто мог это постигнуть? Я знал лишь, что произошла беда. Мой поступок был не просто плохим, он был не просто отвратительным распутством, не просто обыденным преступлением по отношению к беззащитному ребенку: он должен был стать, и был, и останется навсегда горестью моей обреченной жизни.

В первый день Материнства вечно Коронованного, в день Девы всех дев и Невинности всех невинных, я — навсегда — замарал, затронул и запятнал Ее честь, оскорбив честь беззащитного ребенка. Один единственный раз, самый первый раз мне было дозволено дотронуться до девушки, и ужасным актом смертного греха я на всю оставшуюся жизнь обесчестил ту, что была доверена мне непорочной и невинной.

Это неизмеримое несчастье и беда, в которой я виноват больше всех и в которую сам себя втянул, определит всю мою жизнь. Я и не знал о том, что это был первый, он же последний раз во всей моей загубленной жизни, когда я прикоснулся к женщине. На протяжении всей жизни мои грешные желания всегда будут направлены на еще более развратный, еще более оскорбительный для Святого Духа грех: общение и противоестественное совокупление с мужчинами и Мальчиками.

Я не знал — еще не знал — что, рожденный в грехе, боли и низости, всю свою жизнь буду приговорен к совершению все более нечестивых грехов. Даруют ли мне перед смертью прощение? Никто и никогда не сможет простить и спасти меня, от Нее только должно исходить прощение и Милосердие, только от Нее, Рожденной в Невинности, которую своим ужасным проступком я так вероломно обесчестил в лице невинной девушки.

Только теперь я четко осознал происходящее. До меня дошло, что в машине невыносимо жарко. Я подбежал к двери, ведущей в кузов, отомкнул ее и распахнул: удушливая, влажная волна горячего воздуха хлынула мне в лицо. Я зашел в темный кузов. Было мертвенно тихо. Я открыл люк в крыше, еще один, и огляделся. Из тысяч малюсеньких пернатых — находившихся в похожих на клетки квадратных ящиках, поставленных друг на друга — не шевелился ни один: изобилующее жизнью поголовье превратилось в неподвижный груз бесполезной, жалкой, скученной падали.

Загрузка...