И деньги есть? Ну нет, хоть лишних не бывает.
Зато нет лишних и затей!
Описанное явление убедило меня, что скромность моя была здесь неуместна, что красноречивый и убедительный возглас родины моей -- казацкая правда, Платова наказ, то есть нагайка, оказала бы здесь самое целебное и благотворное действие!
Я сел и поехал. Суруджу мой, ямщик, верхом на левой коренной с ужасным протяжным воем "ауй-гагой!" щелкал длинным, тяжелым бичом на коротком кнутовище выносных, так что с них порою шерсть летела.
Повозки здешние -- арбы и каруцы. Первые поражают неуклюжею огромностью своей и тяжелыми, дубовыми колесами на тонких боковых осях, которые никогда не смазываются, и потому ревут несносно, вторые -- каруцы, собственно почтовый экипаж, перекладные бывают полтора аршина длины и едва ли более вышины от земли, почему и походят почти на ручные повозки. Вы садитесь, согнув ноги или подвернув их под себя, ямщик верхом на левой коренной, и четверка с выносом мчит вас через пень, через колоду, едва переводя дух на половине дороги, где суруджу с замечанием: "Джематати друм" {середина пути (молд.).} -- слезает с голого своего арчака. Я имел несколько более удобства, ибо ехал в собственной бричке. Но к такому экипажу, особенно если дорога дурна, прицепляют здесь нередко до дюжины кляч, мал мала меньше, половины коих и не удостоивают ни вожжей, ни недоуздков. Таким образом, отъехал я было верст около десятка, как вдруг -- шкворень брички моей пополам, и суруджу мой поскакал с полверсты под гору, покуда сумел и смог остановить строптивых кляч, которые, радостно покачивая головами, мчали легкий груз передка.
Я опять уже находился в самом критическом положении. В чужой земле, среди пустыни, один без помощи, ночь на дворе -- а суруджу мой уже объявил мне, что ближе Ясс или Скулян, туда и сюда верст около десятка, кузнеца нет. Я бранил и клял судьбу-индейку -- досадовал, думал -- и наконец должен был решиться ночевать один у брички своей, а ямщика послать взад или вперед за пособием. Он уже собрался было ехать, стегал и собирал бичом коней своих, которые как раки расползлись во все стороны, путал и распутывал вожжи и постромки, которые толщиною своею между собою нисколько не отличались, как вдруг -- велик бог русский! -- идет по дороге цыган, коваль, один из тех сотрудников Вулкана, которые таскаются по Бессарабии и Молдавии с мешком за спиною и куют, так сказать, на ходу. Какая это была радостная встреча! Я готов был обнять и душить в объятиях своих, как старого знакомого, этого черного, грязного, курчавого, черноокого коваля, явившегося на заклинание ямщика "дракуль", т. е. черт, коим он почтил одну из непослушнейших кляч своих. "Можешь ли сварить шкворень?" -- спросил я. Он взглянул на изломанный, сказал: "Стрикат, бояр!", т. е. сломился, барин, и, не откладывая дела, принялся, где стоял, за работу. С приятным изумлением и любопытством глядел я на работу молодого, ловкого, сильного цыгана, который уже разложил уголья, и между тем, как ямщик, лежа на коленях, дул мехом, поправлял их расклепавшимися, бренчащими клещами. На нем была рубаха и шаровары, то и другое, как казалось, бессрочное, бессменное, черное, изодранное. Вместо пояса на нем был широкий ремень, украшенный медными бляхами и пуговицами, шапки на голове не было вовсе, а в угольном мешке лежал, может быть, некогда синий кафтан, весь в лохмотьях. В продолжение работы цыганенок плясал по наказу ямщика за оловянную пуговицу до упаду!
"Где твой дом?" -- спросил я. Он засмеялся, и белые зубы сквозили в странной противоположности с черным телом. "Ла мине ну есть каса, -- отвечал он.-- У меня нет дома, я не боярин".-- "Где же твоя родина?" -- Он меня не понял.-- "Твоя земля?" -- спросил я.-- "Аич, здесь",-- и накрыл ладонью место, где сидел. Потом рассмеялся снова и, сделав рукою движение вокруг себя, прибавил: "Тот ла мине, а все мое, вся земля!" -- "Где же твой отец, мать?" -- "Ба ну щиу, не знаю".-- "Как же тебя зовут?" -- спросил я, чтобы хотя однажды добиться на что-нибудь удовлетворительного ответа.-- "Радукан". И Радукан мой, ухватив клещами раскалившееся железо, начал, перекидывая его проворно с боку на бок, отковывать на походной наковальне своей. В самое короткое время все было сделано и слажено: бричка моя снова стала на четыре колеса свои, и коваль мой, насказав мне скороговоркою, и если не ошибаюсь, в стихах, целую поздравительную речь, которая заключалась пророчеством счастия моего, имеющего быть крепче и постояннее этого железа, кончил, наконец, так: "Я человек бедный, а вас господь послал развеселить меня и порадовать!"
В веселом расположении сунулся я в карман, и -- кошелька моего нет! Потеря моя в эту минуту менее меня поразила и беспокоила, как неприятное положение не быть в состоянии уплатить прислужливому бедняку долг. "Я потерял деньги,-- сказал я ему,-- если их не украл Фемистокл, и потому не могу заплатить тебе деньгами, возьми что-нибудь из вещей моих, из платья, из белья!" -- "Потерял? -- спросил он с участием. -- Мульт? много?" -- "Кроме серебра было червонцев пятнадцать". Он сложил руки на грудь, покачивая головой, потянул воздух в себя и, поражен будучи такою значительной потерей, повторял про себя: "Чинч предзече галбан! Пятнадцать червонцев! Не хочу ничего от вас",-- продолжал он, соболезнуя и собирая пожитки свои. А когда я стал настаивать решительно, чтобы он принял плату непременно, то он, подумав, сказал: "Бояр, не возьму я вашего платья, куда я его одену? Скажут, я украл! Приду я лучше когда-нибудь к вам или к вашим в город, там вы мне заплатите!" -- "Итак, ты мне покуда поверишь?" -- спросил я. Он засмеялся и махнул рукою: "Когда уже я вас не стану обманывать, так можно ли, чтобы вы меня обманули?" Суруджу сказал ему, в какой трактир он меня везет -- Хан-Курой, и мы расстались.