X

Леонтьев проснулся поздно. Он прошёлся в одном белье по комнате и почувствовал, что у него подгибаются, сами собой, колени. Болела спина, и ныло всё тело точно избитое.

«Или я от Сороки заразился, или, просто, уж очень мало спал», — подумал он, взял дрожавшей рукою тужурку и стал одеваться.

Доктор уже сидел в столовой, жевал хлеб с маслом, прихлёбывал кофе и читал газету. Увидев Леонтьева, он сказал:

— Ну-с, доброго утра. Вы меня извините, я послал Чу-Кэ-Сина в город. Нужно, чтобы приехала лазаретная фура, — перевезти Сороку. Слабительное не подействовало, температура почти не понизилась. Что бы это было? — Заразиться он, кажется, нигде не мог.

— Я видел, как он третьего дня ходил во дворе босой по снегу.

— Ну вот! Не втолкуешь ведь им. А в кухне сидит в папахе… Конечно, организм крепкий, — всё перенесёт, но неприятно. А вы тоже неважно выглядите. Вам гулять больше следует.

— Да я собираюсь сейчас же после чая пойти тут по одному делу.

О вчерашнем разговоре Штернберг не произнёс больше ни одного слова. Леонтьев смотрел на его высокий лоб и думал: «Какой он деликатный, какой хороший человек, а вот иногда нарочно напускает на себя то грубость, то прикидывается убеждённым консерватором… Умный он, — недаром башка такая большая, — понял, что всё хорошее лучше выражать делами, а не словами. Гремят только пустые бочки»…

Он вспомнил Владимирского и весь брезгливо передёрнулся. Потом ему пришло в голову, что когда Сороку будут сводить с лестницы в фуру, то это будет похоже на вынос покойника. Леонтьев наскоро допил чай, оделся и вышел на улицу.

Снегу за ночь выпало очень много. Но уже опять таяло. Чтобы не промочить ноги, нужно было идти по средине улицы. На углу стояли извозчики. Леонтьев подозвал одного из них и поехал к помощнику прокурора, к которому направил дело Корзинкина.

Помощник прокурора, вместе со своим письмоводителем, сидел в канцелярии и занимался подготовительной работой для годового отчёта. Здесь было так накурено, что резало глаза.

— А, здравствуйте, как я вам рад. Вот с восьми часов утра сидим над этой гадостью, а ничего не поделаешь, — нужно. Знаете что, пойдём лучше в кабинет, а то здесь воздух… не того…

Он взял Леонтьева под руку, и они перешли в другую маленькую комнату, одну треть которой занимал огромный письменный стол, заваленный книгами и бумагами.

— Ну садитесь, вы уже извините за беспорядок, у меня всё по холостому, военное время, знаете ли… Ну, как поживаете, почему так редко заглядываете?

Помощник прокурора подвинул Леонтьеву папиросы и сел сам.

Кожа на его лице была жёлтая, болезненная. Серые, молодые ещё глаза, смотрели то внимательно, то непокойно, как у человека, привыкшего часто слышать неприятное. Маленькие, сильно нафабренные усы были похожи на щетину. Леонтьев наблюдал за его движениями и думал о том, что большинство судебных чинов похоже на людей, питающихся ненормальной пищей или часто употребляющих наркотики.

Помощник прокурора и на самом деле обрадовался, что пришёл человек, который видит в нём не только должностное лицо. Он улыбнулся, сел и спросил:

— Ну как себя носите?

— Да плохо, — и физически и морально, — никуда не гожусь.

— А вы думаете, я гожусь?.. Этот год, — замечательный год. Совсем нет, так называемых, профессиональных преступлений. Или убийство целой семьи с такими фокусами, как вырезывание глаз у своих жертв, или озорство в пьяном виде, кончающееся уголовщиной. Собственно говоря, это интересный показатель и, по моему, ничего хорошего не предвещающий. Хотелось бы мне знать, наблюдается ли такое же явление и в других округах или нет. Впрочем, кто у нас будет этим заниматься… Люди обыкновенно спасают своё имущество только тогда, когда река уже разлилась, а следовало бы им об этом заботиться тогда, когда ещё ломается лёд…

— Конечно, — ответил Леонтьев, — но ведь нас с вами об этом спрашивать не станут, а если мы заговорим сами, то попросят замолчать. Кстати, я хотел узнать о судьбе одного небольшого дела, которое направил вам. Преступление яйца выеденного не стоит, а наказание… — и он рассказал сущность того, что сделал Корзинкин.

Лицо помощника прокурора стало серьёзным, потом опять просветлело.

— Помню, помню, я уже внёс обвинительный акт. Если бы не такое категорическое сознание, то его можно было бы прекратить, но… Впрочем, я не сомневаюсь, что суд оправдает этого дурака.

— Откажитесь от обвинения?

— Не знаю. Вряд ли. В таких случаях наше положение часто является очень щекотливым. В моей практике уже было несколько примеров, когда эти господа с целью уйти со службы совершали преступления, рассчитывая попасть либо в арестантские отделения, либо года на четыре на каторгу…

— Здесь этого желания не было, — это чувствовалось по искренности тона, — горячо сказал Леонтьев.

Помощник прокурора помолчал и потом задумчиво произнёс:

— Всё будет зависеть от того, что станут говорить на суде обвиняемый и потерпевший. Иногда, чтобы спасти не преступника, а глупца, совершившего однако деяние, которое точно может быть квалифицуруемо законом, — приходится обвинять очень горячо, — так сказать запрашивать непомерную цену, и тогда судьи инстинктивно или сбавят наказание чуть ли не на две трети, или совсем оправдают. Это, батенька мой, огромная, хотя и невидимая драма, и корень её в том, что все условия существования человека на земном шаре сами по себе драматичны. Ведь счастье и отдельного человека, и государства никогда не бывает хроническим, а только периодическим. Впрочем, всё это философия, от которой болит голова. Да, да… А дело Корзинкина пойдёт, вероятно, на той неделе…

В передней позвонили.

Пришёл ещё городской судья Дравостицкий, очень худой, уже пожилой человек, с большими ласковыми глазами.

Воротник его сорочки казался слишком широким, — видна была вся шея, поросшая жидкими рыжими волосами. Разговаривая, он поворачивал голову то вправо, то влево и мягко улыбался.

— Да, и я хотел бы, чтобы война скорее окончилась, мне ведь осталось только полтора года до амурской пенсии, а потом и на отдых можно…

— А в самом деле, Николай Николаевич, сколько времени вы здесь прослужили? — спросил помощник прокурора.

— Да вот девятый пошёл, да в России я десять прослужил. Мне уж сорок три года…

Леонтьев посмотрел на судью и удивился: ему можно было дать не сорок три года, а шестьдесят.

— Вы ведь холостой, ну и ехали бы себе в Европу дослуживать пенсию нормальным порядком. Зачем вам деньги? — снова сказал помощник прокурора.

— Как зачем, я содержу мать, брата-студента, высылаю в Петербург племяннице… — и судья застенчиво, и с каким-то недоумением, улыбнулся.

В тоне голоса этого человека ясно было слышно, что ему совершенно неизвестно и непонятно, как это можно жить для себя, а не для других. Его хорошие, детские глаза говорили, что он исстрадался, но никогда не написал ни одного приговора не по чистой совести.

Леонтьев захотел поговорить с судьёй и спросил:

— Вот вы, так сказать, старожил… Не правда ли, здесь нравы гораздо грубее, чем в России?

— Нет, нет, не скажу этого, — мягко выговорил Дравостицкий. — Люди везде одинаковы, только им здесь тяжелее живётся, ну они это и вымещают друг на друге, — менее развитые на более развитых…

Вошёл лакей и принёс на подносе три стакана чаю и сухари. В передней снова протрещал звонок.

— Ого! По случаю праздников на гостей большой урожай, и, право, я всем вам рад, ибо за последнее время чувствую, что без семьи одичал, — сказал помощник прокурора.

В кабинет торопливой походкой вошёл ещё товарищ прокурора, — одетый в изящную штатскую пару, красивый и упитанный молодой человек.

— Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте. Да у вас тут целое собрание, это приятно, и всё свои, хотя и разных родов оружия.

Он вынул сигаретку, обрезал её и потом долго раскуривал. Минут пять он только дымил, поглаживал свои выхоленные усы и молчал, видимо подавленный какою-то мыслью. Выждав момент, когда все замолчали, товарищ прокурора вздохнул и вдруг заговорил очень быстро.

— Сегодня у меня феральный день. Ночью будили… В шесть часов утра в тюрьму пришлось ехать. Там должны были повесить двух хунхузов, но не повесили, ибо ни один из арестантов не пожелал заняться этим спортом, а настоящего палача нет. Ну, слава Богу, полиция прислала начальнику тюрьмы каких-то двух более чем подозрительных субъектов. Спрашивают их: «Можете?» — «Можем», — отвечают. — «Почём?» — «По сотне за голову». — «Много, довольно с вас по четвертному билету». — «Ну тогда вешайте сами», — отвечают. Начальник тюрьмы их спрашивает: «Да вы дело-то своё знаете?» Замялись. Наконец один говорит: «Чтобы вешать, как следует, так не вешали, а китайцев руками давить приходилось»… Только всё это, господа, entre nous soi dit [14]

Помощник прокурора помотал головой. Судья нахмурился и почесал у себя под шеей.

Всего, о чём здесь потом говорилось, Леонтьев уже не слыхал, хотя и пробыл ещё минут двадцать. На улице он взял извозчика и, сидя в пролётке, не видел тех людей, которые шли по тротуарам.

«Вешать, как следует, так не вешали, а китайцев руками давить приходилось»… — вспомнил он и подумал: «Здесь можно только или с ума сойти, или умереть, но жить здесь нельзя и не нужно. Никому и ничем не поможешь и сам пропадёшь». И вдруг точно проснулся.

Под пролёткой надоедливо звякало какое-то железо. Пристяжная хромала. Старик извозчик всё время нахлёстывал её кнутом. После каждого взмаха его руки коренник тоже дёргал. Было очень неприятно и неудобно.

— Ты из переселенцев? — спросил Леонтьев извозчика.

— Никак нет.

— Значит здешний?

— Никак нет, я с острова [15].

— Давно окончил каторгу?

— Восьмой год, как на материке.

«И ещё восемь пробудешь на материке, но и до самой смерти не забудешь зверской философии: „как же я буду жалеть, если меня не жалели“, — подумал Леонтьев. — Чтобы вешать, как следует, так не вешали»…

Пролётку опять дёрнуло.

— Стой, брат, получи деньги, я и пешком дойду, — сказал Леонтьев.

Извозчик с недоумением на лице натянул вожжи и остановил лошадей.

— На вот два двугривенных, мне ещё кое-куда зайти нужно.

Загрузка...