Хармса-человека помнили в сороковые – пятидесятые годы многие, помнили и его стихи для детей. Маршак, переводя “Балладу о большом королевском бутерброде” Милна, отмечал ее сходство со стихами “нашего Даниила Ивановича”. Не забывали о нем, конечно, и многие другие бывшие коллеги и товарищи по Детиздату.
Но “взрослый” Хармс был забыт, как почти все обэриуты. А те из них, кто был жив, жили жизнью совсем иной. Бахтерев и Разумовский в соавторстве писали военно-патриотические пьесы, одна из которых, “Полководец Суворов”, шла во многих театрах СССР. После войны он встретился с Заболоцким, они поговорили о текущих литературных делах, но ни об общих воспоминаниях юности, ни о покойных друзьях, ни о тех стихах, которые Игорь Владимирович продолжал писать “в стол”, речи так и не зашло.
Заболоцкий 28 ноября 1943 года писал жене из лагеря: “Коля (Н.Л. Степанов. – В. Ш.) пишет, что Даниил Иванович и Александр Иванович умерли. При каких обстоятельствах – не пишет”[399]. О собственных чувствах при известии о смерти двух человек, которые были когда-то его ближайшими соратниками, поэт молчит. Но девять лет спустя, через шесть лет после возвращения к вольной жизни и творчеству, с его пера сошло стихотворение “Прощание с друзьями”; те, кто помнил молодость Заболоцкого, понимали, о каких друзьях-поэтах идет речь:
…Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам? И всё ли вы забыли?
Теперь вам братья – корни, муравьи,
Травинки, вздохи, столбики из пыли.
Теперь вам сестры – цветики гвоздик,
Соски сирени, щепочки, цыплята…
И уж не в силах вспомнить ваш язык
Там наверху оставленного брата.
Ему еще не место в тех краях,
Где вы исчезли, легкие, как тени,
В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений.
Заболоцкий писал теперь совсем по-другому, и далеко не всегда в полную силу, но в этих строках, в которых он присягает былому обэриутскому братству, слышен его прежний голос. Николай Чуковский, часто общавшийся с Заболоцким в 1950-е годы, вспоминает, что с особой нежностью вспоминал Николай Алексеевич из своих ушедших друзей именно Хармса. Более того, по свидетельству Н.Л. Степанова, незадолго до смерти Заболоцкий “хотел приехать в Ленинград и заняться розысками стихов Хармса”[400].
Биографическая справка о Д. Хармсе, составленная его сестрой Е. Грицыной и приложенная к ходатайству о прекращении уголовного дела, 1960 г.
После 1953 года наступили новые, менее страшные, чуть более свободные времена. Ранние стихи Заболоцкого (те из них, что были в свое время напечатаны) привлекали все больше интереса и у молодых поэтов в СССР, и у исследователей за границей. Но Хармса и Введенского пока не вспомнили. Точнее, вспомнили, но лишь как детских писателей: после реабилитации их книги стали переиздавать. (Хармс был реабилитирован по заявлению сестры в 1960-м, Введенский – лишь в 1964 году.)
Тем временем Друскин, до середины 1950-х питавший безумную, ни на чем не основанную надежду на то, что Хармс и Введенский живы, и не прикасавшийся к их рукописям, начал понемногу разбирать архив. Но прошло еще почти десять лет, прежде чем он почувствовал, что настало время открыть эти материалы для молодых исследователей.
Яков Друскин. Фотография М. Шемякина, 1960-е.
Одним из них был Михаил Мейлах. Вот фрагмент его воспоминаний:
Сорок лет назад, осенью 1963 года, я встал перед некоей жизненной проблемой, разрешить которую я был не в состоянии. Моя сестра и ее муж, музыковед Генрих Орлов, посоветовали мне встретиться с человеком, имевшим репутацию мудреца, – это был Яков Семенович Друскин, брат Михаила Семеновича, историка музыки, учителя моего зятя. Яков Семенович, философ и богослов, жил затворником в коммунальной квартире в унылом районе на Песках, куда я пришел к нему в назначенный час. Дверь открыл человек небольшого роста с удивительно впалыми щеками, казавшийся глубоким стариком, хотя ему было немногим больше шестидесяти лет. Он провел меня в комнату, где стоял массивный буфет, скрывавший, как я потом узнал, вовсе не чайные и столовые сервизы, а его сочинения, которые занимали в нем несколько длинных полок (“Я написал три метра”, – говорил Яков Семенович) <…> В углу помещался небольшой книжный шкаф, содержимое которого скрывала выставленная за стеклом – как я потом узнал – каллиграмма Хармса:
Ноты вижу
вижу мрак
вижу лилию дурак
сердце кокус
впрочем нет
мир не фокус
впрочем да
(в слове “сердце” забавным образом не хватало буквы “д”).
“Проблемы” мои не показались Якову Семеновичу достаточно серьезными, и в конце нашего разговора, сказав, что он хочет мне что-то прочесть, он достал из этого шкафа (как я, опять-таки, узнал только потом, в нем хранился обэриутский архив) ветхую папку и бесстрастным, ровным голосом прочел по рукописи “Элегию” Введенского, затем, видя, насколько это стихотворение меня заинтересовало, прочел еще его “Потец”. Вещи эти произвели на меня ошеломляющее впечатление – я не знал, смеяться или плакать. Я стал приходить к Якову Семеновичу, который начал знакомить меня не только с произведениями своих друзей-обэриутов, но и с собственными сочинениями – философско-теологическими работами, сменившими его эзотерические трактаты, писавшиеся на протяжении двадцатых – сороковых, отчасти пятидесятых годов…[401]
Автограф стихотворения Д. Хармса “Ноты вижу…”, июль 1933 г.
Наряду с Мейлахом, творчеством обэриутов в 1960-е годы заинтересовались аспирант Пушкинского Дома А.А. Александров, московский исследователь В.И. Глоцер, чуть позже – поэт и историк литературы Владимир Эрль. По условиям того времени первые публикации “взрослого” Хармса и Введенского состоялись в Эстонии (в изданиях Тартуского университета) и в Чехословакии, а первые их книги появились в 1974 году в Вюрцбурге и Мюнхене. В 1978–1988 годах в Бремене вышел четырехтомник Хармса под редакцией Мейлаха и Эрля. С началом перестройки их наследие стало широко издаваться и в СССР. Ряды исследователей пополнились учеными нового поколения. Среди них В.Н. Сажин, А.Г. Герасимова, А.А. Кобринский, А.Б. Устинов, А.Л. Дмитренко, швейцарский филолог Ж.-Ф. Жаккар, американец Т. Эпстайн и многие другие.
Но если Введенский долго оставался и отчасти еще остается писателем “для немногих” (в том числе и из-за внешних обстоятельств, о которых чуть ниже), то творчество и личность Хармса уже в конце 1970-х годов были окружены легендами и стали предметом своеобразного культа. “Случаи”, “Старуха” и другие произведения писателя (главным образом прозаические) распространялись в самиздате в тысячах копий; более того, появились апокрифические, поддельные тексты Хармса или стилизации: так, в 1970–1980-е годы в самиздате в качестве хармсовского произведения имели хождение “Веселые ребята” Н. Доброхотовой-Майковой и В. Пятницкого. В 1990-е дни рождения писателя отмечались в Петербурге не только научными конференциями, но и фестивалями с участием музыкальных и театральных коллективов.
К сожалению, есть один фактор, наносящий вред изучению, а порою и публикациям обэриутов. Это – соперничество и даже вражда исследователей, иногда толкающая их на странные поступки. Так, В. И. Глоцер, получив от Б.А. Викторова (после смерти матери и брата единственного оставшегося в живых наследника Введенского) юридическое право на представление его интересов, по непонятной причине ставил издателям заведомо невыполнимые финансовые условия. В результате произведения одного из крупнейших русских поэтов XX века пятнадцать лет (до смерти Глоцера в 2009 году) не выходили отдельными книгами и почти не включались в антологии. К счастью, попытка так же распорядиться наследием Хармса не удалась. Но даже когда вражда сводится к взаимным оскорбительным выпадам (подменяющим научную дискуссию), это огорчительно.
И все-таки наследие Хармса преодолело те препятствия, которые отделяли его от читателя. Ныне оно – важнейшая страница не только отечественной, но и мировой культуры. Между тем то, что произведения Хармса попросту уцелели, не были развеяны ветрами времени, как произведения многих и многих других замечательных писателей, в каком-то смысле – чудо.
Может быть, это и было то главное чудо, которого он ждал всю жизнь?
Автопортрет Д. Хармса, середина 30-х.