Детство и юность мои прошли в Сололаки, в четырехэтажном тбилисском доме с глубоким полутемным двором, замкнутым со всех сторон флигелями нашего дома и глухой стеной соседнего здания.

Граф Сегеди занимал комнату с кладовкой в полуподвальном помещении этого дома. Когда-то, давным-давно, он был начальником кавказской жандармерии. В девятисотых годах ушел в отставку и, позабытый всеми, в одиночестве доживал свой век. Говорили, что у него заслуги перед революцией и наша власть простила ему прошлое.

Шести-семилетним мальчиком я знал о нем немногое. Он редко выходил из своего подвала. К нему водили детей старше меня возрастом и вовсе незнакомых мне. Некоторые приходили сами. Сегеди учил их языкам, французскому и немецкому.

Он был высокий, очень худой старик, с прекрасной осанкой и лицом, иссеченным морщинами. Независимо от погоды и времени года носил черное касторовое пальто и котелок. Пенсне в железной оправе и трость, неизменно свисающая с руки, завершали его облик. Ходил он неторопливо и легко, всегда наклонив голову, и я долго не знал, какие у него глаза.

Я был вежливый мальчик, первым здоровался со всеми, но Сегеди избегал, пока не стал его учеником. Я боялся его — он напоминал надгробие из черного камня.

Но пришло время, и с замиранием сердца я постучал в двери его жилища:

— Пожалуйте, — послышалось в ответ.

Я вошел нерешительно и, сжавшись, замер у порога. Сегеди поднялся из-за письменного стола и, улыбаясь, подошел ко мне.

— Садитесь, прошу вас. Я должен просить извинения, чтобы покинуть вас ненадолго. — Он протянул руку к незаконченной фигурке из воска, стоящей на письменном столе. — Мое маленькое увлечение, вернее говоря, слабость, — пояснил он, — люблю лепить, коротаю время. Не скучайте, я вернусь тотчас же.

Сегеди направился в кладовку. Его чрезмерно любезный тон сбил меня с толку, я не мог понять, шутит он или серьезен.

В одном углу комнаты от пола до потолка поднимались полки, уставленные восковыми фигурками, размером сантиметров в сорок каждая. Не знаю, сколько их было, но они изображали собою людей разного возраста, сословий и состояния. Веселые и несчастные, жалкие и гордые, порочные и благородные, добрые и злые, казалось, вот-вот они зашевелятся, заговорят, перевернут здесь все вверх дном. Они были как живые. И в то же время весь этот стеллаж был похож на мумию, прислоненную к стене.

Сегеди вернулся, и урок начался. Семь лет он учил меня немецкому и ни разу не изменил изысканной учтивости и располагающей к себе любезности. Наше время отвергло сословия, но я не помню случая, чтобы к имени Сегеди не присовокуплялся титул «граф». Повинно в этом было не его происхождение, а поведение, его манера обращаться с людьми.

Сегеди умер глубоким стариком. Заснул и не проснулся. Несмотря на возраст, он до последнего дня жизни сохранил здравый ум и ясную память. Кроме учеников, никто к нему не ходил; они первыми и узнали о его смерти. Комиссия из жильцов нашего дома обнаружила у него деньги. Их вполне хватило на похороны. Описали имущество: постель, три пары белья, одежду, которую он носил ежедневно, трость с гнутой ручкой, посуду, паноптикум восковых фигур и объемистую рукопись. Бывший жандармский генерал граф Сегеди не оставил после себя ничего больше.

Подвал опечатали. Начались нескончаемые тяжбы из-за «квартиры Сегеди». Я уже не помню, да это и не интересно, кто с кем судился, на чьей стороне была Правда, и кто под конец вселился в подвал. Скажу только, что, пока правосудие шло к справедливому решению, вездесущие мальчишки превратили подвал в место своих романтических игр и, разумеется, не посчитались с тем, что имущество покойного со скрупулезной точностью было занесено в какой-то акт. Восковые фигурки обрели новых владельцев. Голуби из листов рукописи графа бороздили небо нашего двора. Дворник бранился, но на него никто не обращал внимания, пока мальчишки не устроили в подвале пожар и в дело не вмешались пожарные с брандспойтами. Не знаю, почему, но лишь после этого происшествия я решился войти в квартиру своего покойного учителя и тогда впервые понял, что означало слово «погром».

Первое, что мне бросилось в глаза, были листы рукописи, рассыпанные по комнате. Часть их каким-то чудом уцелела, некоторые обгорели, другие размокли. Это была пятая или шестая часть его записок. Я их собрал и дома разложил по порядку страниц. В то время я не знал русский настолько, чтобы свободно разбирать размашистый почерк своего учителя. Да и возраст не позволял вникнуть в суть записей. Но одно я разобрал — это была повесть из жизни абрага[2], и даже то малое, что я прочел и понял, навсегда запало мне в память.

Много лет спустя, перелистывая — в который раз — рукопись, я был озарен догадкой, что паноптикум графа это персонажи его записок. Я попытался отыскать фигурки, хотя бы несколько, но тщетно. И тогда я вновь вернулся к его труду, разыскал упомянутых в нем людей или их близких, записал рассказанное ими и вместе с сохранившимися обрывками записей Сегедн предлагаю теперь читателю.

Загрузка...