С. Н. Земляной
Знаменитый астрофизик Иосиф Шкловский на одном из семинаров в Ленинградском физико–техническом институте как–то заявил относительно своего современника и бывшего соотечественника Георгия Гамова, оставшегося на Западе в 1933 г., которого он видел лишь один раз в жизни: «Почему же мы должны отдавать “им” за здорово живёшь Гамова? А ведь за этим могучим мастером значатся по самому крупному счёту не какие–то изящные финты или передачи поперёк поля, а три чистых гола. Это альфа–распад, горячая Вселенная с реликтовым излучением и генетический код. Реальное значение имеют только забитые голы — в этом, между прочим, сказывается жестокость науки. В конце концов, от учёного остаются только конкретные результаты его труда. Конечно, он невозвращенец, и это нехорошо. Но можем ли мы представить себе музыкальную культуру России XX в. без имён Шаляпина и Рахманинова? Я считаю Гамова крупнейшим русским физиком XX в.»[859]. Однако до последнего времени, фактически до рубежа 1980-1990‑х гг., на родине о Гамове было известно мало достоверного, за исключением более чем полувековой давности академических былей и анекдотов, а также разрозненных сведений о его научной деятельности в США. Ситуация стала изменяться в лучшую — информационную — сторону с восстановлением Георгия Гамова (посмертно) в членах–корреспондентах АН СССР в 1990 г. и выходом в свет его автобиографии «Моя мировая линия: неформальная автобиография» в переводе на русский язык и с приложением к ней содержательных материалов и документов о Гамове, собранных и подготовленных Юрием Лисневским[860].
Согласно принятому в современной социологии и социальной психологии определению, для человека иметь некую идентичность — значит занимать особое место в мире, предписываемое определёнными правилами. Именно наличие личностной идентичности обеспечивает Homo sapiens возможность и способность, отличающие его от животных не менее, если не более, чем труд, иметь индивидуальную, внутри себя центрированную и неподменную, биографию. Герой моего повествования в этом смысле стоит особняком: он имел некую биографию, о которой сам и написал, хотя и «неформально», но, судя по прямым и косвенным данным о нём, не располагал личностной идентичностью, не занимал особого места в мире и не подчинялся никаким предписанным правилам. «Гамов умел удивлять, — писали Френкель и Чернин. — Его поведение не всегда было предсказуемо. И у нас в стране, и для многих на Западе он оставался загадочной фигурой с авантюрным прошлым и таинственным настоящим. После смерти легенда о нём не умерла. Он удивляет, озадачивает и сейчас. Кто же он — Джордж или Георгий Антонович? Любитель лёгкой жизни или труженик науки? Бесплодный авантюрист или один из крупнейших учёных–универсалов современности?»[861] Поэтому сама его биография во многом, в главном, всё ещё носит гипотетический или, говоря по–современному, виртуальный характер. «Но кто ж он? На какой арене / Стяжал он поздний опыт свой?» — уместно спросить вместе с великим поэтом. Для введения читателей в горизонт этого неизбежного вопрошания начну со справки и биографических темнот.
Сперва справка: Гамов Георгий Антонович (4 марта 1904 г., Одесса — 23 августа 1968 г., Болдер, штат Колорадо) — американский физик. Окончил Ленинградский университет (1925). В 1928-1931 гг. работал в Гёттингене, Копенгагене, Кембридже. В 1931-1933 гг. в Физико–техническом институте в Ленинграде. В 1933 г. эмигрировал сначала во Францию, затем в Англию. С 1934 г. — в США. В 1934-1956 гг. — профессор Университета Дж. Вашингтона в Вашингтоне, с 1956 г. — Университета Колорадо. Гамов дал первое квантово–механическое объяснение альфа–распада. Внёс существенный вклад в теорию бета–распада (совместно с Э. Теллером). В 1946 г. выдвинул теорию «горячей Вселенной». Сделал первый расчёт генетического кода.
Теперь — о биографической темноте, связанной с античным эффектом deus ex machina. Дело в том, что жизненный путь Георгия Гамова отмечен некими поворотными пунктами, на которых абсолютно неожиданно, в нарушение всех обыкновений и правил крайне неблагоприятное для него развитие событий менялось на обратное и которые не поддавались попыткам дать им рациональное объяснение. Мифологическими объяснениями изобилует упомянутая выше автобиография Гамова. К примеру, сам Гамов так изображает внезапную перемену в своей жизни, в результате которой он оказался в своей первой зарубежной командировке, не имея за собой ещё никаких научных заслуг: «В этот момент (лето 1928 г. — С.З.) произошло неожиданное изменение в моей карьере. Старый, в то время уже в отставке, профессор Орест Данилович Хвольсон, лекции которого по физике я “слушал” на первом курсе (однако так и не посетил ни одной лекции), заговорил о том, что я мог бы провести несколько месяцев в зарубежном университете, и сказал, что был бы рад рекомендовать меня Ленинградскому университету для поездки на летнюю сессию 1926 г. в знаменитый немецкий университет в Гёттингене — один из ведущих центров развития квантовой механики… Рекомендация Хвольсона была подписана Крутковым (научный руководитель аспиранта Гамова профессор Ю. А. Крутков. — С.З.) и несколькими другими профессорами, которые были высокого мнения о моих способностях, и в начале июня я ступил на борт парохода, отплывавшего в немецкий порт Свинемюнде»[862]. Гамов забыл упомянуть, что Хвольсона он лично не знал, что Крутков вовсе не был высокого мнения о его научных успехах (судя по его неблагоприятному отзыву о своём подопечном от 14 февраля 1928 г.) и что в Гёттинген он поехал только через два года после получения рекомендации Хвольсона.
Что же произошло? Сделавший много полезного для сохранения памяти о Гамове в нашей стране Юрий Лисневский, на результаты архивных изысканий которого я здесь буду опираться, так и не сумел развеять возникающие недоумения: «Какой–то сдвиг со стороны кого–то всё же произошёл. По–видимому, этот “кто–то” решил так — с учётом безусловной потенциальной талантливости Гамова (скорее веря в его талантливость, даже не взирая на его безрезультативность в аспирантуре) отправить его в заграничную командировку как последний шанс для проявления его творческого потенциала. Безусловно, это было очень смелым решением. С другой стороны, для самого Гамова ситуация была критической — в декабре 1928 г. кончался срок учёбы в аспирантуре, и он был просто обязан “выдать на–гора” научный результат»[863]. Мало того, этот мифический «кто–то» обеспечил в последний момент получение Гамовым субсидии в валюте на пребывание в Германии. По меркам того сурового советского времени, совсем не склонного к филантропии и готовившегося к обострению борьбы с классовыми врагами, такая благотворительность по отношению к «социально чуждому элементу» была чем–то из ряда вон выходящим. Подобные загадочные истории происходили с Гамовым и впоследствии. Лишь один пример ещё. Академик Владимир Вернадский в своём дневнике за 1932 г. 14 февраля оставил такую запись: «Ряд мелочей из нашей каждодневной жизни — Гамов в связи с притеснениями за “световой эфир” написал письмо Сталину»[864]. Речь идёт о скандале, разгоревшемся в связи с издевательской телеграммой, посланной Гамовым и другими ленинградскими физиками автору статьи «Эфир» в БСС академику Гессену. В автобиографии Гамов даже не обмолвился о своей челобитной Корифею всех наук. Подобные темноты и умалчивания и превратили биографию Георгия Гамова в уравнение со многими неизвестными, которое пока не удалось решить никому.
Была ещё и другая несообразность в биографии Гамова. Что имеется в виду? Крупный и известный специалист по экономической истории Европы из ГДР и ещё более крупный, но неизвестный советский разведчик Юрген Кучиньски в своей книге «Образы и произведения» интересно размышлял о случаях несоразмерности между высочайшим рангом открытий, сделанных некоторыми учёными в определённый период их жизни, и их в общем средним умственным и человеческим уровнем на протяжении всей прочей жизни. «В качестве примера, — писал он, — стоит назвать Юлиуса Роберта Майера, первооткрывателя принципа сохранения энергии, ставшего одним из величайших достижений в области естественных наук в XIX в. Но рядом с этим экстраординарным достижением не только не стоит ещё ни одна первоклассная работа Майера (многим великанам духа удавались только экстраординарные свершения в познании и почти не удавались первоклассные), но и ни одна второклассная. Подобные случаи единственного выдающегося достижения в ординарной в остальном деятельности учёного совсем не так редки». Майеру таки не удалось при жизни получить научное признание[865].
С чем–то похожим мы сталкиваемся, обращаясь к научной карьере Георгия Гамова, который совершал экстраординарные открытия и выдвигал гениальные идеи (напомню ещё раз о сильных словах Шкловского), но так и не был «канонизирован» мировым научным сообществом в качестве великого учёного. Внешним проявлением этого стал непонятный факт неприсуждения ему Нобелевской премии по физике, которую получили не более талантливые современники и коллеги Гамова, включая друга его молодости Льва Ландау. Были и другие несообразности. Весьма характерны и отзывы о Гамове в письмах Петра Капицы, впрочем, окрашенные очевидной пристрастностью: «Что касается Джони (“Джонни” — студенческое прозвище Гамова, закрепившееся за ним в научных кругах. — С.З.), то это тип беспринципного шкурника, к сожалению, одарённого только исключительным умом для научной работы, но вообще, человек не умный» (письмо к А. А. Капице от 12 ноября 1934 г.). И ещё одно свидетельство: «Вот возьмём хотя бы Джони. Им гордились как первым молодым знаменитым учёным, созданным социалистической страной. Поэты его воспевали, художники писали его портреты, газеты помещали его портреты, печатали интервью о нём. Глава правительства благословляет его на путешествие, а он, мерзавец, не возвращается. Что притягивает его на Западе, в капиталистических странах? Там не только его не будут воспевать поэты, но вообще Джони нигде не будет играть первую скрипку, а в Англии его по недостатку калибра вообще не примут и, кроме как в Америке, ему нигде не устроиться» (письмо к А. А. Капице от 15 июня 1935 г.)[866].
Этот неутешительный в части признания Гамова научным сообществом прогноз Капицы подтвердил задним числом крупный отечественный физик Дмитрий Иваненко, близко знавший «Джонни» до его «невозвращенчества», в своих воспоминаниях: «Получив (после личного приёма у Молотова, подсказанного Н. И. Бухариным) разрешение реализовать приглашение на Сольвеевский ядерный конгресс в Брюсселе (сразу после участия в I ядерной конференции в конце сентября 1933 г. в Ленинграде на базе ЛФТИ), Гамов с супругой остался за границей и в конце концов переехал в США, где он до завершения своего жизненного пути (август 1968 г.) состоял профессором (далеко не самых первоклассных) университетов Вашингтона, затем Колорадо»[867]. Да и написанное за год до смерти письмо Гамова сыну (опубликованное Лисневским) недвусмысленно говорит о том, что и в Колорадском университете Гамов отнюдь не слыл среди студентов властителем умов и академическим небожителем: «Вчера я пришёл на встречу со своим классом (Физика 461) и не нашёл студентов. Только один зарегистрировался, но не пришёл. Поэтому я снова не читаю лекции в этом семестре… Так что для меня планируется устроить общеуниверситетские популярные лекции по физике. Что случилось с этим университетом?»[868] Была ещё одна сторона жизни Гамова, без учёта которой трудно понять её столь неутешительный закат. Сын Гамова Игорь Гамов откровенно сказал о ней в письме Юрию Лисневскому: «Отец действительно пил и особенно сильно в последние годы жизни, но это, конечно, не было причиной развода моих родителей. Скорее наоборот, развод привёл к тому, что оба стали сильно пить. Мне кажется, отец так до конца и не избавился от этого. Многие из его друзей считали — отец пил от сознания потери “матушки России”, но я не согласен с этим. Безусловно, отец очень скучал по России, как и все живущие здесь русские, которых я знаю, но, что касается отца, то причиной его упомянутой склонности была, вероятно, всё же жестокость развода — как в юридическом, так и в психологическом плане»[869].
Что до бывших друзей и коллег, оставшихся в России, то ходячую среди некоторых из них «доксу» о Гамове за границей неплохо передаёт Сергей Снегов в своей повести о физиках «Творцы», изображая разговор Игоря Курчатова с работавшим в 1930‑е гг. в СССР австрийским физиком Фрицем Хоутермансом (кстати, одним из соавторов Гамова): «Курчатов давно хотел спросить Хоутерманса о Гамове. Не знает ли Хоутерманс, где Гамов сейчас, каковы его успехи? Гамов считал, что на родине плохо, его не устраивало, что ему охотно давали грамм радия, когда в магазинах с трудом доставали фунт гвоздей; он доказывал, что только при обилии жизненных удобств расцветает талант теоретика. Но что–то не видно его новых крупных работ. Почему? Хоутерманс развёл руками. Нет, он давно не видел Гамова. Гамов хотел остаться в Европе, это не удалось. Резерфорд сказал, что возьмёт его, если об этом будет ходатайствовать Советское правительство. Ходатайство правительства — хорошо устроить человека, бежавшего со своей родины, — вот такую пощёчину влепил великий Резерфорд Джорджу Гамову, ха–ха! Гамов убрался в Америку, сделал совместно с Эдвардом Теллером работу по бета–распаду. Небольшая статья, но сильная — революции не произвела, а важную закономерность открыла. Джордж много пьёт — виски, водка, ром. Говорят, он ссорится с женой, они хотят разводиться. Детей нет, семьи нет… И самое главное — дефицит творчества… Весь этот вечер Курчатова не оставляли мысли о бывшем товарище. Гамов, вероятно, уже жалел об опрометчивом поступке. Он потерял безвозвратно то, что так воодушевляло его в Ленинграде, — преклонение друзей перед его талантом, постоянное, нетерпеливое, воодушевляющее ожидание от него научных подвигов. Он с озорством подчёркивал свою на всех непохожесть, но был всё же свой среди своих. А там? Джордж Гамов пьёт — это ли стимулятор творчества? А ведь он знал другое опьянение — восторженно впивающиеся в него глаза, самозабвенно внимающие его откровениям уши! Сравнение выспренно, но есть ли более точное? Фунт гвоздей и грамм радия!»[870]
Что же, помимо легенд и академических былей, помимо досужей «доксы», выпадает в сухом остатке правдивому описателю подвижной жизни Георгия Гамова? Умственный эксперимент с заочным «перекрёстным допросом» её исторических свидетелей, среди которых много замечательных учёных, от Дирака, Бора, Резерфорда и Эйнштейна до Теллера и Улама, а среди них — наши Иоффе, Вернадский, Капица, Ландау и Иваненко. Ещё недавно подобные, даже сугубо экспериментальные, «опыты» были отнюдь не безопасным делом: тот же Лисневский за свой интерес к бывшему соотечественнику в 1980‑е гг. был подвергнут партийному остракизму и едва не вылетел с работы, а в КГБ, куда он ещё в горбачёвские времена обратился за получением разрешения на ознакомление с делом Гамова, его грубо отшили, прозрачно намекнув на подозрительность его ненужного любопытства (сообщение Лисневского). В дальнейшем я изложу некоторые результаты моего умственного эксперимента — безо всяких притязаний на полноту биографического описания.
Что же в стремительном и славном, хотя и отнюдь не простом, начале Гамова в самостоятельной жизни и большой науке предвещало или провоцировало такой финал? Главная сложность для него сперва заключалась в том, что он никогда не был и так никогда не стал «советским парнем», как его назвал после первого научного успеха в опубликованном в «Правде» стихотворении Демьян Бедный («СССР зовут страной убийц и хамов. / Недаром. Вот пример: советский парень Гамов. / (Чего хотите вы от этаких людей?!) / Уже до атома добрался, лиходей!»). Совсем не советским было его социальное происхождение: он был потомственным дворянином из древнего (по отцу) рода, о котором найдены архивные свидетельства XVII в.; а по матери его предки принадлежали к южнорусскому духовенству. Дед Георгия Гамова по отцу был полковником царской армии, командующим Кишинёвским военным округом; дед по матери — митрополитом, настоятелем Одесского собора; его отец, Антон Михайлович Гамов, — статским советником, преподавателем русского языка и литературы в одесских гимназиях и реальных училищах; мать, Александра Арсеньевна Лебединцева, преподавала историю и географию в одесской женской гимназии (она рано умерла, Георгию было тогда только 13 лет).
В памяти Георгия Гамова от отца осталась одна примечательная отметина: в классе, где он преподавал, учился Лев Бронштейн, будущий знаменитый революционер Троцкий, который в своих мемуарах (Лев Троцкий. «Моя жизнь») отозвался о своём учителе литературы без всякой благодарности и почтения. А двоюродный брат Гамова по материнской линии Всеволод Владимирович Лебединцев стал известным революционером–террористом Кальвино, казнённым с другими заговорщиками после неудачного покушения на министра юстиции Щегловитова (он был выведен Леонидом Андреевым в образе Вернера в «Рассказе о семи повешенных»). Что до социального происхождения Гамова, справедливости ради надо отметить, что оно не только делало его объектом особого внимания при всяких чистках и проверках, которые ему приходилось проходить в богатые на них времена как дворянину и сыну статского советника. В одном из ленинградских архивов сохранилась справка, лучше сказать — записка, приколотая к фотографии Гамова 1922 г. Записка, в которой указана «принадлежность к сословию до революции — дворянин» (слово «дворянин» было кем–то подчёркнуто). По–видимому, этот факт биографии не раз портил ему жизнь. Недаром в студенческие годы за ним закрепилось прозвище «кающийся дворянин». Не потому ли, что в анкетах он по–разному указывал своё социальное происхождение: то — «дворянское», то — «сын преподавателя средней школы» и трудовая интеллигенция[871]. Оно, это происхождение, в варианте «сын преподавателя» освобождало его от платы за учёбу в Ленинградском университете как отпрыску «шкраба» и члена профсоюза.
Однако не будучи «советским парнем», Георгий Гамов в некоторых существенных чертах своего человеческого и умственного облика был советским интеллектуалом чекана «золотых 1920‑х» с их «коммунистической всечеловечностью» (интернационализмом, пафосом мировой революции и т. п.), ознаменованных прорывом советской культуры и науки на передовые позиции в мире. Я говорю лишь о «некоторых» чертах, ибо Гамов с его пресловутой «осторожностью» стремился, например, держаться как можно дальше от политики, этого интеллигентского наркотика тех лет. Скажем, его друг Лев Ландау был в этом плане намного более ярок: Ландау, писал о нём Гамов, «всегда был ревностным марксистом, но троцкистского толка. Во время посещений Копенгагена или Кембриджа, когда я был там, он всегда носил красную спортивную куртку как символ своих марксистских взглядов, что делало его похожим соответственно на датского почтальона или английский почтовый ящик. Обычно он любил повторять, что сколь бы плохо ни было сейчас в Советской России, в капиталистических странах всё определённо хуже, и что его тошнит от вида “выпирающих мускулов” немецкого шуцмана или британского бобби»[872]. Ландау сумел найти и, так сказать, внутрисоветское применение своим идеологическим пристрастиям: опираясь на опыт своих зарубежных командировок, он опубликовал в «Известиях» за 23 ноября 1935 г. ошеломившую научную общественность статью «Буржуазия и современная физика». Ландау обличал западных физиков, которые подпали под влияние буржуазной идеологии; Эддингтона и Джинса он бестрепетно назвал «физиками средней руки, чьи работы не слишком значительны». Ландау не остановился даже перед критикой Нильса Бора, которому он, равно как и Гамов, был многим обязан. Но здесь речь шла ещё о сравнительно вегетарианских годах каннибалистского сталинского режима, в чём арестованному и обвинённому в участии в контрреволюционном троцкистском заговоре Ландау пришлось на собственном горьком опыте убедиться в эпоху Большого террора. А спасли его от неминуемой гибели всё тот же Бор, вступившийся за Ландау перед советским руководством, да Пётр Капица, под чьё личное поручительство Ландау выпустили из тюрьмы и закрыли заведённое на него дело.
Несравненно более типичен Гамов был в другом отношении: он стал первым живым воплощением в нашей стране интеллектуала новой формации, с вселенским кругозором и удостоверенной СМИ универсальной компетентностью, ироника и гуру, взысканного тайнами высшей духовности. Массовое производство и потребление подобного рода интеллектуалов началось в 1960‑е гг., после инициировавших широкую и бурную общественную дискуссию стихотворения Бориса Слуцкого («Что–то физики нынче в почёте…») и фильма Михаила Ромма «Девять дней одного года». Тогда их предстателем перед Богом и интеллигенцией стал Лев Ландау, но первым советским интеллектуалом большого стиля следует всё–таки считать Георгия Гамова. Пётр Капица, который мог бы претендовать на эту небесспорную честь, был на десять лет старше Гамова и являлся, в отличие от него, выражаясь на нынешний манер, человеком модерна, а не постмодерна.
Попробую объясниться. Начну прежде всего с предварительного социологического описания интеллектуала, которое представляется мне наиболее продуктивным: «Интеллектуала, — пишут Питер Бергер и Томас Лукман в своей знаменитой работе “Социальное конструирование реальности”, — мы можем определить как эксперта, экспертиза которого не является желательной для общества в целом. Это предопределяет переопределение знания vis–a–vis (фр. напротив. — С. З.) к “официальному” учению, т. е. это нечто большее, чем просто отклонение в интерпретации последнего. Поэтому интеллектуал, по определению, оказывается маргинальным типом. Был ли он сначала маргиналом, чтобы затем сделаться интеллектуалом (как это было в случае со многими еврейскими интеллектуалами на современном Западе), либо его маргинальность была прямым следствием интеллектуальных аберраций (как в случае подвергнутого остракизму еретика), — нас сейчас не интересует. В любом случае его социальная маргинальность выражает отсутствующую теоретическую интеграцию в универсум его общества. Он оказывается контр–экспертом в деле определения реальности. Подобно “официальному” эксперту, он делает проект общества в целом»[873].
Интеллектуалом в этом смысле предстаёт перед нами Георгий Гамов в 1920-1930‑е гт., исходную маргинальность которому обеспечила не национальная, а социальная принадлежность. Неизгладимый отпечаток на него наложило полное гимназическое образование, резко выделявшее его среди подавляющего большинства сверстников в СССР (другой одессит, Юрий Олеша, полагал, что любой окончивший гимназию мог считать себя в Советском Союзе образованным человеком). Не без кокетства он в январе 1932 г. в графе личного листка по учёту кадров о знании иностранных языков написал: «Читает и переводит со словарём — древнеегипетский, читает и может объясниться — французский, владеет свободно — немецкий, английский, датский»[874]. Нехарактерными для «советских парней» его возраста были и элитарные культурные запросы и предпочтения Георгия Гамова, которые при их предании гласности кое–кто мог назвать тогда «упадническими» (именно так произносили это слово–ярлык воинствующие философы–марксисты 1920-1930‑х гт., которых смертельно боялся Гамов). Наглядной иллюстрацией вкусов Гамова может послужить его письмо Т. Н. Кастериной от 1 января 1927 г. с двумя стихотворными эпиграфами: «Михаил Сергеевич повернётся / Ко мне из кресла цвета “бискр”, / Стекло пенснейное проснётся, / Переплеснётся блеском искр» (А. Белый). И следующий эпиграф: «И вновь обычным стало море, / Маяк уныло замигал, / Когда на низком семафоре / Последний отдали сигнал» (А. Блок). А вот само письмо: «Ленинград, 1‑го января 1927 г. Dear Tatiana! Только что вернулся из Москвы и нашёл твоё письмо. На съезде было очень забавно — много ругались из–за теории относительности с москвичами. Бродил по Щукину и Морозову — смотрел импрессионистов — очень понравились Гоген и Ван Гог. Были на “Ревизоре” у Мейерхольда — чрезвычайно — кончается хороводом через партер — Хлестаков в круглых очках и в кивере, а Осип — только из пелёнок. В Питере холодно (-16 градусов), взялся всерьёз за Египет и Дальний Восток. Физику пока забросил — это называется путешествие в Египет для отдыха. Даже завтра иду в Александринку на “Цезаря и Клеопатру”. Весной, вероятно, поеду на всё лето в Gottingen и по Германии. Пока практикуюсь в немецком и учусь носить смокинг. Кстати, получил письмо от Юрия Германовича Рабиновича (Y. G. Rainich) из Michigan-a (USA). Пишет много интересного об Америке. Он сейчас много работает по теории кривых пространств — прислал мне свои оттиски. Новый год встретил как полагается — сидя у себя на диване и читая Канта. На старое Рождество устраивал ёлку в лесу — вылазка на лыжах — бенгальские огни — аккумуляторы и пр. Надеемся попасть в милицию. Ну, пока. Всех благ. Поклон Нине и Марусе. Юра»[875].
Символисты, импрессионисты, Щукин и Ван Гог, Мейерхольд, всесоюзная физическая конференция, Александринка, теория относительности и теория кривых пространств, Кант, Göttingen и Michigan, Хлестаков в круглых очках, как Грибоедов! Какое, милые, у нас тысячелетие на дворе? В 1960-1970‑е гг. Гамов с этими вкусами своей аспирантской юности был бы в СССР абсолютно передовым человеком. Кажется, в этом джентльменском наборе не хватает только двух вещей: джаза и Хемингуэя? Неверно. Джаз уже тоже был, хотя Хемингуэй ещё отсутствовал: сколотившаяся вокруг Гамова в Ленинградском университете группка или секта студентов, куда входили Дмитрий Иваненко, Лев Ландау, Матвей Бронштейн и примкнувшие к ним лица женского пола, празднично именовала себя «джаз–бандом». Г. Е. Горелик и В. Я. Френкель в книге «Матвей Петрович Бронштейн» одну из главок так и назвали — «Джаз–банд»: «Речь идёт о знаменитом среди физиков джаз–банде, в центре которого были Г. А. Гамов, Л. Д. Ландау, в то время, впрочем, более известные своими прозвищами — Джонни, Димус и Дау; называли их ещё “три мушкетёра”. В некоторых устах вторая часть названия группы прибавлением всего одной буквы в конце меняла загранично–музыкальный характер на отечественно–уголовный. Бандой с особой охотой называли их не поспевающие за временем физики и философы, которым не приходилось рассчитывать ни на почтительное, ни даже на сдержанно–нейтральное отношение. К этой боевой и пышущей физико–математическим здоровьем компании присоединился Бронштейн». Одна из участниц джаз–банда посвятила его героям стихи, идущие след в след за знаменитыми «Капитанами» Николая Гумилёва: «Вы все, паладины Зелёного Храма, / По волнам де Бройля держащие путь, / Барон Фредерикс и Георгий де Гамов, / Эфирному ветру открывшие грудь» (Е. Н. Канегиссер, в замужестве Пайерлс)[876].
Именно этот «джаз–банд» изобрёл многие из форм общения, получившие широкое распространение в интеллигентских компаниях 1960‑х и последующих годов: помешанность на всём американско–космополитическом, включая «заграничные» прозвища членов группы — упомянутые «Джонни», «Дау», «Димус» (Иваненко), «Аббат» (Бронштейн); взаимные превращения работы в досуг и обратно, их обязательное смешение; непрерывные демонстрации эрудиции и парады остроумия; бесконечные розыгрыши, комикования и издевательства над «дураками» и «догматиками», иногда совсем не безопасные для их авторов; издание рукописного журнала «Отбросы физики» и т. п. «Остальное время мы провели в игре в теннис, ходили купаться и в кино, когда показывали голливудские фильмы с Мэри Пикфорд, Дугласом Фербенксом и другими звёздами мирового кино» (Гамов)[877]. Первостепенное значение Георгия Гамова, позволю себе рискованное обобщение, для отечественной культуры заключается не столько в его открытиях в области науки, сколько в его открытиях в области образа жизни: он был одним из зачинателей нового, эпохального стиля поведения интеллектуала как культурного героя XX в.
Абсолютной нелепостью было бы делать из сказанного вывод, что времяпрепровождение лидеров «джаз–банда» сводилось к указанным занятиям: все они упорно и успешно учились, брали и впитывали из первых (Александр Фридман, Абрам Иоффе) и вторых рук, из иностранных физических и математических журналов последние новости о происходившей тогда революции в науке. Поразительно, за какой короткий срок и Гамов, и Иваненко, и Ландау, и Бронштейн обжили её передний край, включились в международный исследовательский поиск и обмен идеями. Правда, всё это они делали на свой, «джаз–бандовский» манер. В неписаном уставе «джаз–банда» одним из главных пунктов был следующий: быть незнаменитым некрасиво. Наоборот, прославиться — это стильно. Вот как запомнились Дмитрию Иваненко обстоятельства отъезда «Джонни» за границу: «Все мы помогали Джо перед отъездом, выбирали ему костюмы, провожали на набережной перед посадкой на пароход, направлявшийся в Штеттин, вспоминали ходившие по рукам строфы Кузьмина: “Вот пароход уходит в Штеттин. / Я остаюсь на берегу, / Не знаменит и не заметен / Так жить я больше не могу”»[878]. Гамов обречён был стать знаменитым, чтобы остаться верным стилю «джаз–банда».
И это ему, как ни удивительно, удалось в кратчайшие сроки. Вновь предоставлю слово Иваненко: «Первая же поездка Гамова превзошла, как известно, все ожидания. Его истолкование альфа–распада, как квантово–волнового проникновения через барьер (названный «Гамов–Берг»), явилось самым впечатляющим из качественно новых специфически квантовых эффектов, а не просто квантовых поправок… Удачнейшее, незапланированное знакомство с Нильсом Бором, сразу ввело Гамова в круг лидеров физики. Статья одного из самых крупных теоретиков Лауэ, обсуждавшего теорию Гамова в центральном немецком органе того времени, произвела сильное впечатление»[879]. Основополагающая статья Гамова по теории альфа–распада «Zur Quantentheorie des Atomkems» («О квантовой теории атомного ядра») была закончена им в Гёттингене 28 июля 1928 г. и получена в редакции Zeitschrift fiir Physik 2 августа 1928 г.
Не имея ни научной компетенции, ни возможности более обстоятельно обсуждать работы Гамова, мгновенно принесшие ленинградскому аспиранту международную известность, остановлюсь лишь на указанной статье — с точки зрения проявившегося в ней мыслительного стиля её автора. Боясь показаться самонадеянным, сделаю предположение, что важнейшей чертой этого стиля было остроумие. Если следовать Зигмунду Фрейду, то к методологии остроумного мышления принадлежат такие приёмы, как «сгущение, смещение, изображение через противоположное, через самое малое» («Автобиография»)[880]. То есть сопоставление между собой далёких явлений, проведение неожиданных аналогий. Именно это и было самой сильной стороной научного стиля Георгия Гамова. Знаменитый учёный Станислав Улам писал об этом в своём предисловии к воспоминаниям Гамова: «Мой друг, математик, покойный Стефан Банах однажды сказал мне: “Хорошие математики видят аналогии между теоремами или теориями, а самые лучшие видят аналогии между аналогиями”. Этой способностью находить общее между моделями для физических теорий Гамов обладал почти до сверхъестественной степени. В современную эпоху всё более сложного и, может быть, сверхсложного использования математики было удивительно видеть, сколь много он мог достичь использованием интуитивных картин и аналогий, получаемых историческими или даже художественными сравнениями»[881]. Если угодно, Гамов и здесь был верен своему «джаз–бандовскому» стилю. Необычайной популярностью пользовалась предложенная им остроумная интерпретация теории альфа–распада как «туннельного эффекта».
Чтобы не залезать в дебри атомной физики, сошлюсь на работу одного из крупнейших учёных XX в. Луи де Бройля «Революция в физике», где тому эффекту посвящён отдельный параграф. Де Бройль предлагает мысленно рассмотреть ситуацию, когда частица заключена в пространстве, со всех сторон ограниченном потенциальными барьерами, высота которых больше энергии частицы. Классическая механика утверждала, что частица никогда не сможет вырваться из той потенциальной ямы. Согласно применённой Гамовым волновой механике частица, наоборот, имеет вполне определённую, небольшую вероятность покинуть яму. В научном сообществе бытует легенда о том, что после выступления Гамова с изложением своей теории 27 февраля 1929 г. в лондонском Королевском обществе на открытии дискуссии о строении атомных ядер не менее остроумно описал это положение вещей британский физик Роберт Фаулер: каждый присутствующий в этом помещении имеет конечную вероятность покинуть его, не проходя через дверь или, конечно, не прыгая в окно.
Луи де Бройль показал, как работает эта теория в случае альфа–распада: «Можно предположить, что альфа–частицы ещё до распада заключены в ядрах радиоактивных атомов как в потенциальной яме… Величайшее удивление вызывал у физиков такой факт: энергия альфа–частиц, выходящих из распадающихся ядер, была, по–видимому, гораздо ниже той, которая позволила бы им перевалить через окружающий ядро потенциальный барьер… Если исходить из классических представлений, то мы попадаем в тупик. А вот туннельный эффект сразу всё объясняет. Заключённые в радиоактивном ядре альфа–частицы находятся в потенциальной яме с очень высокими стенками. Тем не менее они имеют определённую вероятность за единицу времени выскочить наружу. Эта вероятность, очевидно, равна постоянной распада радиоактивного вещества… Сделав разумные предположения о форме этих барьеров, Гамов показал, что результаты теории очень близки к наблюдаемым». Луи де Бройль счёл необходимым сказать о «замечательном применении волновой механики, которое нашёл Гамов»[882]. Столь же лестно на несколько лет раньше отозвался о теории Гамова на упомянутой дискуссии в Королевском обществе Эрнест Резерфорд. Это был подлинный триумф молодого учёного из Советской России[883]. Триумф его мыслительного стиля. Но не жизненного. Тут произошёл генеральный сбой: коса нашла на камень.
Косой оказалось внезапно вспыхнувшее честолюбие Георгия Гамова, камнем — инициированный им конфликт с академическим сообществом Советского Союза. Обнародованные только в 1990‑е гг. факты позволяют более чётко обозначить контуры этого конфликта. После своего первого триумфа Гамов, на первый взгляд, шёл от победы к победе. Благодаря устроенной Владимиром Фоком встрече с Нильсом Бором Гамов получил стипендию в Институте теоретической физики в Копенгагене, тогдашней Мекке физиков–теоретиков, а вместе с ней — и разрешение от советских инстанций на продление своей заграничной командировки. Благодаря протекции Бора Гамов познакомился с Эрнестом Резерфордом, с успехом выступил в лондонском Королевском обществе на открытии дискуссии по проблемам атомного ядра 7 февраля 1929 г., получил стипендию Рокфеллера в Кембриджском университете в Англии, где работал в 1929–1930 гг. За этим последовало новое приглашение в Копенгаген к Бору, где Гамов пребывал до сентября 1931 г. Он много печатался в научных журналах Европы, зачастую — в соавторстве, выпустил в свет свою первую монографию «Строение атомного ядра и радиоактивность», сперва на английском, а потом на немецком и русском языках. При этом Гамов всё это время оставался аспирантом ЛГУ! Он спорадически приезжал в СССР, где внимательно следили за его научной карьерой. Приезжал, главным образом, для того, как он сам писал, чтобы получить накопившуюся за его отсутствие стипендию. 11 сентября 1931 г. Гамов лично направил в Ленинградский университет следующее заявление: «Директору ЛГУ. Ввиду моего возвращения из заграничной научной командировки и окончания моего аспирантства прошу оформить окончание моего аспирантского стажа и зачислить меня в штат Ленинградского Государственного Университета. Г. Гамов»[884]. Так завершился затяжной зарубежный вояж Георгия Гамова.
Без работы Гамов, разумеется, не остался: он был зачислен старшим физиком в Физико–математический институт АН СССР, из которого после переезда из Ленинграда в Москву образовались ФИАН и МИАН. Помимо этого, Гамов в качестве доцента преподавал в ЛГУ и в качестве научного сотрудника первого разряда служил в его Физическом НИИ, а также был научным сотрудником первого разряда Государственного радиевого института. Но его непреодолимо влекло на Запад, и в тот же день, 11 сентября 1931 г., он ошеломил правление ЛГУ и сектор науки Наркомпроса новым ходатайством о поездке за рубеж «для окончания работы». 12-14 сентября Гамов был вызван в Москву для отчёта об итогах своих предыдущих командировок, который прошёл, очевидно, вполне успешно. Доказательством тому является выдвижение кандидатуры Гамова уже в декабре 1931 г. президиумом Государственного радиевого института в составе академика В. И. Вернадского и профессоров В. Г. Хлопина и Л. В. Мысовского в члены- корреспонденты АН СССР.
За избрание Гамова сильно хлопотал Лев Ландау, засыпавший известных учёных на Западе своими письмами. Вот его любопытная переписка с П. Л. Капицей. «Ландау — Капице, 25. 11. 1931. Дорогой Пётр Леонидович, необходимо избрать Джони Гамова академиком. Ведь он бесспорно лучший теоретик СССР. По этому поводу Абрау (не Дюрсо, а Иоффе) из лёгкой зависти старается оказывать противодействие. Нужно обуздать распоясавшегося старикана, возомнившего о себе бог знает что. Будьте такой добренький, пришлите письмо на имя непременного секретаря Академии наук, где как член–корреспондент Академии восхвалите Джони; лучше пришлите его на мой адрес, чтобы я мог одновременно опубликовать таковое в “Правде” или “Известиях” вместе с письмами Бора и других. Особенно замечательно было бы, если бы Вам удалось привлечь к таковому посланию также и Крокодила (Резерфорда. — С. З.). Ваш Л. Ландау». «Капица — Ландау, 03. 12. 1931. Дорогой Ландау, что Академию омолодить полезно, согласен. Что Джони — подходящая обезьянья железа, очень возможно. Но я не доктор Воронов и не в свои дела соваться не люблю. Ваш П. Капица»[885].
29 марта следующего года Георгий Гамов был избран членом–корреспондентом АН СССР, став самым молодым из учёных, имевших тогда это звание. В сентябре 1933 г. Гамов выступил с головным докладом «Квантовые уровни ядра» на I Всесоюзной конференции по атомному ядру в Ленинграде.
Однако параллельно с этим быстрым восхождением Георгия Гамова по ступеням академической иерархии происходили ещё два более подспудных процесса, которые в конечном счёте и предопределили его дальнейшую судьбу. Первым из них была почти забытая сегодня попытка «занять командные высоты» в советской физике, предпринятая в начале 1930‑х гг. Гамовым и Ландау. Последний тоже вернулся в Ленинград из своей заграничной научной командировки, хотя и не с такой помпой, как его более удачливый друг. Дмитрий Иваненко, хорошо знавший изнутри подоплёку событий, писал: «Вспоминая 1930-1931 гг., напомним коротко о практически только косвенно известном в истории научной литературы эпизоде, связанном с проектом реорганизации советской физики (сперва теоретической), выдвинутым Гамовым и Ландау… Гамов уже вошёл в большую науку своей теорией альфа–распада, ранние работы Ландау также были оценены, и они решили, что всего этого достаточно, чтобы посчитать себя самыми главными советскими теоретиками, ссылаясь на некоторое будто бы уже установленное в этом смысле мировое мнение. Соответствующие их высказывания по возвращении в Ленинград (типа: Фок вообще не теоретик, а математическая машина; у Френкеля много сырых работ; Тамм, Иваненко выполнили какие–то мелочи — за рубежом–де известны только достижения Гамова — Ландау; Мандельштам — только радиофизик; это были, напомним, ещё доядерные годы); всё это, конечно, вызывало смех, но к последующим шагам пришлось отнестись серьёзно. Настойчивая агитация, проводившаяся Ландау, о скорейшем выборе Гамова в Академию наук, конечно, имела вполне разумное основание… С другой стороны, проект создания в Ленинграде центрального академического Института теоретической физики во главе с Гамовым и Ландау без привлечения других руководящих теоретиков был, конечно, правильно оценен как реальный шаг к “захвату власти” и вызывал резкие возражения (тем более что у Френкеля со мной и другими коллегами были уже проекты, направленные на содействие большому “рывку” теоретической физики)»[886]. Нельзя не увидеть за этими словами также присутствия оскорблённого самолюбия Иваненко (его не могло не обидеть то, что Ландау, к примеру, назвал иваненковскую протон–нейтронную модель атомного ядра — «филологией», пустой болтовнёй), но суть дела к этому не сводилась.
Гамов с Ландау не только развалили некогда столь сыгранный «джаз–банд», разорвали или крайне отяготили свои личные отношения с Иваненко и Бронштейном. Сестра бывшей участницы и первой поэтессы «джаз–банда» Е. Н. Канегиссер Н. Н. Канегиссер писала ей за границу: «Новый Putsch — теоретический сектор. Директор – Jonny (те же и они же), члены — Дау, Виктор [Амбарцумян] и Аббат, и аспирант — грузинский юноша из Рентг [Физтеха], которого они уже успели свести с ума. Триумвират не желает впустить туда ни Яшу [Френкеля], ни Dymus-a. Виктор либеральней. Склока происходит ужаснейшая. Dymus обиделся на Jonny, Jonny на Dymus-a (зачем не голосовал за его кандидатуру в академики. На собрании в Рентг. эту остроумную кандидатуру поддержали только Аббат, Дау и безумный грузин!)»[887].
Они резко противопоставили себя людям, которым были обязаны в научном плане очень многим, которые их высоко ценили и которых они хотели пустить на «академическое мясо». С Гамовым и Ландау долго возились в Академии наук, происходили бесконечные обсуждения ситуации с академиком Иоффе, с непременным секретарём АН СССР Волгиным. В эту возню были втянуты и ВСНХ, и даже ЦК ВКП(б). Создавшееся напряжение не сняло и предложение Владимиру Фоку стать директором нового института, а руководство его основными отделами возложить на Гамова, Ландау, Иваненко и Амбарцумяна. В конце концов Френкель и Иваненко уговорили Иоффе выступить на решающем собрании АН СССР против идеи создания отдельного Института теоретической физики как нецелесообразной и несвоевременной. Академики поддержали Иоффе; они должны были это сделать уже хотя бы в силу корпоративной солидарности, для острастки нетерпеливых молодых людей, которые хотели списать их в утиль. После провала этой затеи Ландау уехал в Харьков, в филиал ЛФТИ, а Гамов погрузился в другие заботы, ставшие для него самыми насущными.
Ещё будучи за границей, Гамов получил от Гульельмо Маркони приглашение принять участие в первом международном конгрессе по атомному ядру (Рим, октябрь 1931 г.) и представить статью по структуре ядра. О дальнейших событиях он написал в своих воспоминаниях: «Я решил вместо возвращения в Ленинград провести лето в поездке вокруг Европы на моём мотоцикле и закончить её в Риме к моменту начала конгресса»[888]. Гамов самолично решил продолжить свою загранкомандировку, но для этого ему нужно было продлить свой советский паспорт. Снять этот вопрос в советском посольстве автоматически, методом штемпелевания ему на этот раз не удалось: в посольстве ему рекомендовали появиться в Москве и там оформить соответствующий документ. Возвращение Гамова в Советскую Россию в 1931 г. было, таким образом, не вполне добровольным. Несмотря на все свои хлопоты, Гамов так и не получил загранпаспорт до начала конгресса, и его доклад на нём был зачитан Максом Дельбрюком. Делегаты конгресса послали Гамову открытку с сожалениями о его отсутствии, подписанную в числе прочих Марией Кюри, Вольфгангом Паули, Энрике Ферми, Лизой Мейтнер и другими знаменитостями. 10 ноября 1931 г. П. Эренфест писал А. Иоффе: «То, что Гамов, в конце концов, всё же не сумел приехать, вызвало, конечно, очень и очень большое сожаление у всех, кто интересуется молодой русской физикой»[889]. Что эта проволочка с выдачей загранпаспорта не была случайна, Гамов вскоре убедился воочию, когда ему не была разрешена поездка в США на летнюю школу в Мичигане в 1932 г. Фактически он стал, говоря на советском новоязе, «невыездным». Мириться с этим Гамов, стремившийся даже в СССР позиционировать себя со своим несостоявшимся Институтом теоретической физики как советского аналога Бора с его Институтом теоретической физики или Резерфорда с его Кавендишской лабораторией, не мог и не хотел по самой своей натуре. Чтобы изменить создавшееся положение дел, он пошёл по проторённому пути. Рассказы Гамова о его попытках сбежать вместе с женой за рубеж по морю на байдарке или на мотоботе мне представляются его стилистическими шедеврами (и «главной темой» его «отрывочных воспоминаний», как сформулировал это сам Гамов), которые надо рассматривать по законам литературного вымысла. В жизни всё происходило намного прозаичнее. Гамов получил очередное приглашение из заграницы, на сей раз — на международный Сольвеевский конгресс по ядерной физике, который должен был состояться в Брюсселе в октябре 1933 г. За то, чтобы Гамова выпустили из СССР на конгресс, лично ходатайствовал перед советскими инстанциями Поль Ланжевен, к чьему голосу в Советской России тогда ещё сильно прислушивались. И такое разрешение было дано! «Я не мог поверить своим глазам, — отмечал Гамов, — но в моих руках было официальное письмо, в котором чёрным по белому было написано, что я должен прибыть в Москву, получить паспорт, необходимые визы и железнодорожный билет за несколько дней до отъезда»[890].
Но этого Гамову показалось мало: он потребовал, чтобы загранпаспорт выдали и его жене, смехотворно мотивируя свою просьбу тем, что она помогает ему в работе. Трудно сказать определённо, собирался ли Гамов уже тогда вместе с женой остаться за рубежом или нет, ясно одно: его жена страстно хотела в Европу и сделала ему предложение, от которого он не смог отказаться. (Капица очень отрицательно отзывался в письмах о жене Гамова, фигурирующей под именем «Ро»: «Ро — авантюристка и женщина, только помогающая развить в Джони его антисоциальные черты»[891]. В такой оценке «Ро» Капица был отнюдь не одинок. Сергей Снегов в повести «Творцы» воспроизвёл голос тогдашнего общественного мнения относительно жены Гамова: «Физики дружно сторонились Любови Николаевны Вохминцевой, красивой, модно одевающейся женщины, недавно ставшей его женой»[892].)
Гамов обратился за поддержкой к Николаю Бухарину, с которым был лично знаком как с заведующим научно–исследовательским сектором ВСНХ и участником затеянной Гамовым и Ландау академической эпопеи. Бухарин открыл Гамову двери в кабинет Председателя СНК Вячеслава Молотова. Молотов решил вопрос Гамова — в нарушение всех правил: Ро получила загранпаспорт, они поехали вдвоём в Бельгию и больше в Россию никогда не возвращались. «Размышляя о прошлом, — писал Гамов, — я до сих пор не могу себе представить, как случилось, что я получил второй паспорт. Самым вероятным кажется, что где–то скрестились чьи–то интересы»[893]. Да уж, интересы скрестились, и весьма нешуточные: фактический «невозвращенец» Гамов получил в ответ на своё письмо официальное разрешение продлить на год свою зарубежную «командировку». Кто–то сильно за него молился. Мало того, Гамов обратился к протежировавшему его Молотову с требованием предоставить ему такой же статус, как у Петра Капицы: сохраняя гражданство СССР, постоянно жить с семьёй и работать за границей, лишь наезжая по необходимости на родину. Ответ Молотова на это обращение неизвестен. Реакция власти известна: в том же сентябре 1934 г., когда закончился срок командировки Гамова, в СССР был задержан находившийся здесь Пётр Капица, который навсегда потерял свой статус. Капица косвенно выразил своё раздражение поступком Гамова в письме Нильсу Бору от 15 ноября 1933 г.: «Невозвращение Гамова в Россию чрезвычайно затруднит получение разрешений на выезд для тех молодых русских физиков, которые хотели бы учиться за границей. Это представляется мне основным доводом против подобного шага. Сейчас примерно десять молодых физиков хотели бы выехать за границу, и этот вопрос рассматривается в настоящее время. Но если Гамов останется в Европе без разрешения русского правительства, это очень им повредит»[894]. Капица тогда ещё не вполне сознавал, насколько это повредит ему самому.
Юрий Лисневский по этому поводу размышляет несколько туманно и загадочно: «Можно представить себе такую ситуацию. Когда стало ясно, что Гамов, добивавшийся для себя “статуса Капицы” (письмо В. М. Молотову, см. также переписку Гамова с Капицей. — С. З.), не вернётся, было осуществлено “задержание” в России Капицы — основателя такого статуса. Тем самым ценой уже реализовавшейся потери Гамова, а может, взамен такой потери, для страны приобретался Капица и ликвидировался сам этот статус, столь необычный для нашей страны и соблазнительный для других советских учёных. Естественно, подобные действия должны были осуществляться по решению самых высоких инстанций. Пожалуй, мы не ошибёмся, если скажем, что это было сделано с санкции Сталина»[895]. Остаётся не снятым главный для этой истории вопрос: так что же на самом деле имело место — обмен или размен? И вообще: теряла ли страна Георгия Гамова, задерживая Петра Капицу?
Историк науки Валентин Белоконь в беседе с журналистом Андреем Павловым чисто по–евангельски поведал «с кровли» то, о чём втихомолку толковали наиболее информированные люди из числа бывших друзей и знакомых Георгия Гамова: «Георгий Гамов исчез за кордоном в 1934‑м — то ли просто сбежав, то ли будучи завербованным НКВД под страхом расправы за “антимарксистскую” (вместе с Иваненко) деятельность. Кстати, нельзя с порога отбросить версию, что именно от Гамова к Сахарову попали секреты термоядерного оружия: основным автором принципов водородной бомбы был польский математик Станислав Улам — закадычный и единственный в Лос–Аламосской атомной лаборатории друг Гамова»[896]. Белоконь ошибся: другим закадычным другом и соавтором Гамова с 1930 г. был один из создателей водородной бомбы, венгерский еврей Эдвард Теллер, которому Гамов проторил дорогу в Америку и вместе с которым Гамов участвовал в реализации Манхэттенского проекта.
В своей автобиографии Гамов отмечал: «Более обширной была моя связь с Лос–Аламосской лабораторией после 1949 г., когда я прошёл проверку на благонадёжность. Я воспроизвожу здесь почтовую открытку д-ру Норрису Бредбери, директору Лос–Аламосской лаборатории. Эта открытка стала моим ответом на официальное приглашение принять участие в работе над бомбой деления в Лос–Аламосе. Другие два рисунка — по существу дружеские шаржи. Первый — карикатурные портреты моих добрых друзей Эдварда Теллера и Станислава Улама, которые известны как отец и мать водородной бомбы, а второй имеет отношение к тому времени, когда президент Трумэн ещё колебался, сказать да или нет разработке водородной бомбы. Пожалуй, вот и всё о моей военной деятельности»[897]. Два шаржа. Вот и всё, что сохранилось от этой захватывающей истории…
Это — в стиле Георгия Гамова.
Земляной Сергей Николаевич (1949-2012) — российский философ