Вдруг скрипнула калитка. Я обернулся. По дорожке, пригнувшись, чтобы не задевать веток яблонь, к нам подходил парень, лет двадцати пяти, в соломенной шляпе, ковбойке, шортах. Подойдя, он подал мне руку.
— Здравствуйте. Гена. Археолог.
— Егор. Школьник, — сказал я.
— Внук, — объяснил дедушка.
Я подумал: «Ага! Все-таки внук!»
— Будет хандрить, Степан Егорыч, — сказал археолог и присел рядом с дедушкой. — Я звонил в облисполком. Они санкции не давали. Завтра я туда поеду. Уверен, что все будет в порядке. Рита и я уже доску повесили: «Памятник старины. Охраняется государством. За порчу штраф и позор». Так и написали. А вы себя поберегите.
— «Поберегите». Подъедет бульдозер. Чик и — нету… долго ли им, кибернетикам. — Дедушка кивнул в мою сторону.
— Вы — кибернетик? — спросил меня археолог.
— Интересуюсь, — сказал я.
— Машина у него будет песни писать и музыку сочинять, — сказал дедушка.
— А вы любите музыку? — спросил археолог.
— Нет, — сказал я. — Я люблю науку.
— Позвольте, позвольте! — Археолог пригнул голову и часто заморгал глазами, собираясь ринуться в спор. — А вы знаете, что если физики, химики, биологи, математики и так далее с каждым открытием только еще подходят все ближе и ближе к постижению гармонии мира, то искусство, например, музыка, уже сейчас пробуждает в нас чувство этой гармонии, — он торжественно поднял руку и, как заклинание, прошептал, — гармонии мира!
— Машины в миллион раз быстрей постигнут эту гармонию, — упрямо возразил я, хотя совершенно не представлял, что такое гармония.
Археолог вскочил и замахал руками перед моим носом.
— Вы волновались, читая стихи? Вы плакали, остановившись в удивлении перед прекрасным?
— Даже не думал волноваться и останавливаться! Мы заставим машину заплакать, а сами будем веселиться, — сказал я спокойно и уверенно, и это еще больше разожгло археолога.
— Я презираю запрограммированные слезы! — заявил он.
— Значит, вы не верите, что мы научимся моделировать чувства. Эх, вы! Отрицаете кибернетику? — перешел я в наступление.
— Я не невежда, позвольте заметить! А вы губите в себе человека! Вы не разбужены…
— Я и не сплю и никого не гублю! — перебил я археолога. Меня зло взяло. — Мы все равно научимся моделировать ваши сюсюканья! — Археолог скривил губы, и я, забыв, что идет научный спор, не выдержал. — И не учите меня! И не хихикайте!
— Вот видишь, грубит. Значит, он еще не машина, — сказал дедушка.
— Боюсь, молодой человек, — археолог с трудом сдерживал смех, — что к тому времени, когда моделирование чувств станет технически возможным, именно вам уже нечего будет моделировать! Ха-ха! У вас просто не будет чувств! Ха-ха-ха! И вы, хилые духом, попросите в месткоме путевку к вечно бьющему роднику искусства!
— Все возвращается на круги своя, — загадочно произнес дедушка.
«Не беспокойтесь, археолог, — подумал я мстительно, — я вас буду ненавидеть до тех пор, пока не смоделирую ненависть. Не пропадет у меня это чувство! Даже спасибо вам! А тебя, дедушка, я буду всю жизнь любить и жалеть!»
Тут я чуть не всхлипнул от чувств, которых у меня якобы не было, отказался обедать, залез на сеновал, вздремнул и проснулся от дедушкиного возгласа:
— Ах, негодяй!
Я выглянул, подумав, что это ругают меня, но дедушка разговаривал со снабженцем Сенашкиным.
«Жаловаться пришел. Пусть только попробует что-нибудь сломать!» — Я бросился к лестнице, но, прислушавшись, остановился.
— Егорыч! Ты ж знаешь! Не пьяница я! — со страданием в голосе сказал Сенашкин. — Все — с горя! Душа болит!
— Значит, легкую дорожку выбрал? Пить — пьешь, а сказать людям в глаза, как предал их, боишься? — спросил дедушка.
— Страшно мне… Не за себя. Людей я обидел. Не было такого сроду…
— Ты мое слово слышал. Как на духу признайся. Что решат люди, то и будет. А так ты — не человек! Не ждал от тебя. Не ждал. Эх! — с досадой сказал дедушка.
— Как я до этого дошел? Не понимаю! Сказал бы кто неделю назад, что на это пойду — не поверил бы. Не поверил бы! — крикнул Сенашкин. — И страшно мне от того, что не понимаю! Вот ты можешь объяснить? А? Как я до этого дошел?
— Не могу! — признался дедушка. — Иди. И помни: водкой себе не облегчишь душу.
— Ладно, Егорыч… Ты молчи… Я сам… сам откроюсь, — сказал, вздохнув, Сенашкин.
Потом он ушел. Что это стряслось с ним такое, что даже дедушка не может ничего объяснить?